Козырь-девка, Квитка-Основьяненко Григорий Федорович, Год: 1836

Время на прочтение: 66 минут(ы)

Григорий Федорович Квитка-Основьяненко

Козырь-девка[270]

Посвящается Ольге Яковлевне Кашинцевой

Ничем мы так не согрешаем, как осуждением ближнего. Увидим человека, идущего по улице, — уже мы и знаем, куда и зачем он идет, задумался — мы поняли, что у него на мысли, и тотчас осуждаем: чего бы ему за таким делом идти? Можно ли иметь такие мысли? Прилично ли такому человеку то и то предпринимать? И так осудим, так оценим его, то припишем, что ему подобное и на мысль не приходило!
Наше ли это дело? Поручено ли нам присматривать за другими? Эх, будем знать сами себя, про других же, хоть что наверное узнаем или сами увидим, оставим без внимания, потому что случается иногда, все говорят и нам кажется, что вот тот-то сделал то и то, он слышал от другого, а третий видел сам… Когда же придет к делу, так и откроется, что это сделано было не ко вреду, а на пользу общую, или если сделан кому убыток, то часто открывается, что не тот виновен, кого подозревали, а вовсе другой, на кого и не думали.
Вот так-то было пришлось одному человеку вместо виновного, и, если бы не девка выхлопотала, он бы погиб навсегда. Да и девка, точно, ‘козырь’ была! Отец ее, Трофим Макуха, очень уважал ее, и что было Ивга (так звали ее) скажет, то уже — по по словице — и к ста бабам не ходи, потому что будет, как сказала Ивга.
Хорошо было старому Макухе положиться во всем на дочь и еще разумную, потому-то он и выигрывал много: она была сметлива, расчетлива, изворотлива, еще ты ей намекни только, а она уже и рассчитала, что, куда и для чего. А выдумать или придумать, как устроить что — Макуха только спросит дочери, она ему даст совет и во всем полезный. Оттого-то и все хозяйство шло лучше, нежели у кого другого. Еще только он женился, то, послушав жены, оставил хлебопашество, а принялся за промысел: торговал дегтем, солью, иногда хлебом и всем, чем только случалось. Не оставлял шинкарства, но не открыто, для каждого, а только для проезжающих. Он держал постоялый двор — так тут уже, известно, все нужно было иметь, затем что извозчики и фурщики требуют всего, и только умей лишь распорядиться, так и будет доход.
Если бы сам Трофим Макуха в своем хозяйстве вел порядок, то скоро бы у него ‘в великой хате’ и ‘в комнате’, что для проезжающих устроил, от пустоты завелись бы воробьи, а в амбарах, что на дворе его стояли наполнены овсом и всякою мукою, так там бы одна паутина только была. Я же говорю, все перевелось бы у него и не собрал бы ничего, если бы управлял сам, потому что он был себе… так… бог с ним! Не очень разумел, как, что и когда приготовить, и — как говорят — когда выходит из топленной хаты, то дверей не запирает, к чему тепло? А того не рассудит, что и в натопленной хате без присмотра выстынет скоро. Когда стоит в огороде стог сена, а в амбаре есть овса четвертей десять, так он и не думает больше, и полагает, что этой одной провизии ему на десять лет станет, а потому и сидит руки сложа. Так тут Ивга и бросится: туда пошлет, сюда сама сбегает, там купит, там наймет, тут подрядит — и все у нее запасено, все есть. Вот и говорю — хорошо было Макухе жить так беспечно, при такой дочери!
Не знаю также, свел ли бы он концы, если бы хозяйничал с сыном своим, Тимохою? Вот был молодец! За его распоряжением едва ли не спустили бы и всего имущества. Тимоха был лихой малый: высоко подбривал чуб, усы закручивал, не знал свиты, а всегда жупан, и то суконный, то и китайчатый, пояса один другого краше, шапка одна будничная, другая праздничная и одна другой выше, сапоги одни на ногах, а другие уже и мокнут в дегте, чтобы, как вздумал, так и щеголять можно, одни с высокими подковами, а другие на гвоздочках. Кто идет по улице и песни поет, кто верховодит в шинке, кто шинкарю посуду разбивает, кто за десятерых выпьет и не пьян? Никто, как Тимоха Макушенко! От кого девки уходят и шинкарь прячется? Ни от кого же больше, как от Тимохи Макушенко! О, да и удалой был на все злое! Пьет смертную чашу, дерется с кем попало, девок обманывает, когда сядет играть в карты, у всех берет деньги и растаскает их по шинкам да по вечерницам. С волостным писарем были задушевные друзья, и что-то между собою затевали… К тому же был ужасный вор. Ивга, бывало, бережется от него, как от татарина: что ни увидит у нее, все потянет.
А у отца, что только захочет, все выпросит, потому что отец очень любил его, и нежил, и тешил всем, чего захочет, все оттого, что он у него один сын, так пускай, думает, дитя нагуляется, пока молод, и потом вспоминает, как ему было хорошо жить при отце. Бывало, Ивга иногда и поспорит, и не даст, и на отца начнет нападать: зачем дал такую волю сыну? — то он, хотя будто и раздумает дать, но после, тихонько, все-таки даст ему денег, сколько сын желал.
Хорошо было и Тимохе гулять и своевольничать при таком отце, и хотя всяк видел, что Тимоха — большой бездельник, и каждый знал, что в селе все беды от него, но никто ему не смеет сказать ни полслова, никто не удерживает его, никто не жаловался на него начальству, потому что он был сын богатого отца… Ведь и в селах такая же правда, как и в городах: кто богат, тот может делать, что хочет — хоть посреди дня вверх ногами по улице иди, никто не посмеет его удержать, но еще, глядя на него, и сами будут подражать ему.
Хотя и был на Тимоху гонитель, знавший про все его бездельничества, так не было ему воли. Это был Левко, приемыш старого Макухи. Еще покойная жена Трофимова, Горпина, прослышавши, что от умерших отца и матери осталось семь сироток, и как их начали люди разбирать, то и она, как сына, взяла к себе годового ребенка, вот этого Левка.
Хоть и сирота был Левко, но ему было хорошо: был обмыт, прибран, каждое воскресенье давалась ему и беленькая рубашка, и мягкая булочка, на зиму были сапожки и, хотя старенький, но был и тулупчик. Горпина была женщина сострадательная и богобоязливая, не жалела ничего для бедных. Нищие не только своего села, но из других мест, бывало, идут к ней, как к матери: кому грошик подаст, кому ‘паляничку’ (булочку), кому платочек, а никого без подаяния не отпустит. Так, уже взявши на руки этого сироту, крепко любила его, и наиболее потому, что Тимоха, сын ее, не любил его, и как на года два был старше Левка, то и тормошил его часто и бивал порядочно. Мальчик жаловался Горпине, та побьет Тимоху, Тимоха жалуется отцу — и старик, в свою очередь, бьет того же Левка, за Левка вступится старуха и ворчит на мужа. Как же муж был плоховат и против жены не смел слова сказать, так хотя и смолчит жене, а таки, где попадет Левка и есть ли за что или нет, тут его и потаскает, и запретит жаловаться Горпине. А тем так напугал бедного сироту, что только еще Трофим взглянет на него грозно, так он уже и дрожит. И не только боялся старика, но не меньше боялся и Тимохи, чтоб сам не побил или не наговорил отцу. Видевши же, что старики часто ссорятся за него, так он и не смел часто жаловаться Горпине, а облегчал свое горе, рассказывая Ивге о всех бедствиях, им претерпеваемых. Ивга была лет на пять моложе его, а потому и она не могла доставить ему никакой отрады и только было плачет с ним.
Горпина была полная в доме хозяйка, и все шло по ее распоряжению. И, знавши мужний нрав, ничего ему не поручала. Пока могла, приучила ко всему Левка, а когда подросла Ивга и видно было, что она имела способности к хозяйству, то и ее приучила к своим занятиям: наставляла ее, что, где и когда заготовлять, как обращаться с заезжающими к ним на постоялый двор, чтоб они и впредь останавливались у них же. Отдала им ключи от всех кладовых, у них на руках был и хлеб, и сено, и все по хозяйству, у них деньги и весь расчет, а она только распоряжала. Хотела было и сына приучить, но как заметила, что он, Бога не боясь, проезжих обмеривает, и обвешивает, и обсчитывает, а сам, упившися, заводит с ними ссоры, а иногда и обокрадет, так было такую славу навел на свой постоялый двор, что люди оставили было его совсем. Тут спохватилася Горпина, перестала давать ему волю, а, умирая, все хозяйство препоручила дочери и во всем порядочно наставила ее, Левка же препоручала всем им, чтобы они содержали и не обижали его, а когда захочет стать хозяином сам, так и отпустить его:
— А ты, доня, всем снабди его на новое хозяйство, ты знаешь, сколько он нам был полезен и сколько мы его старанием имели прибыли, — так соразмерно тому и награди его. Когда же подумаете да, не расходясь, ‘одружитеся’ (женитеся), то очень хорошо сделаете. Будете вдвоем хозяйничать, не дадите отцу известись! А Тимохе не дайте воли, а иначе он и тебя, доня, продаст, отца пропьет и все имущество растратит.
После смерти ее Ивга приняла все хозяйство на свои руки и не допускала отца распоряжать по своей воле. Когда же вступят какие деньги, то отдавала их отцу и, знавши его хорошо, что он привык к принятию приказаний, строго подтверждала ему, ни на что ненужное и без ее совета денег не тратить — что он и исполнял, как прежде приказания жены своей. Старик любил и баловал Тимоху, а оттого не мог отговариваться, когда он выпрашивал у него сколько денег, но Ивга это запретила и назначила отцу, сколько на месяц выдавать сыну. Отец так и делал… Надолго же Тимохе тех денег! Тотчас в горелке их и проглотит или всячески прогуляет, а там и нуждается до нового месяца.
На Левка же всегда аспидом дышал, полагая, что чрез него так делается, и, видя, что хотя он и приемыш, но волен всем распоряжать, а он, сын, не может взять ничего, — начал еще больше наговаривать на него отцу, а тот беспрестанно нападал и ругал его при каждой с ним встрече, до того, что бедному Левку нестерпимо было. Он бы и отошел от них, так полюбились себе с Ивгою и она дала ему клятву, лишь только женит брата и отделит его и отца при нем устроит, тогда же выйти за него и завести свое хозяйство.
Ожидая того, Левко терпеливо переносил все гонения от Макухи, занимался своим делом и приобретал собственные деньги.
Как ни удалялся примечать за Тимохою, но — слыша и зная, как он пьет, гуляет, проматывает деньги, ссорится, сделал какую-то большую беду, но волостной писарь покрыл все, и Тимоха обещал выдать за него сестру с большим награждением — решился про все это сказать отцу. Так что же? Тот не поверил и обратил, что будто Левко из ненавис ти наговаривает на Тимоху. Левко привел тех людей, у кого Тимоха что украл или обидел кого, но старик все-таки не поверил и почел, что эти люди научены и напрошены Левком сказать на Тимоху напраслину. Левку нечего было делать, молчал, хотя и хуже дела начали оказываться за Тимохою.
Утешала его одна Ивга и подчас говорила:
— Я и сама вижу, Левко, что тебе не можно с отцом жить, и все через брата. Хорошо, скажу ему, чтобы отдал уже меня за тебя, как и мать приказывала. Пожалуй, он еще и рад будет сбыть нас, чтоб ему свободно было с Тимохою здесь управляться. Он и свадьбу сыграет, и сундуки с приданым, и материнские подушки отдаст, но денег не получим от него ни копейки, он не рассудит, что это мы все ему насобирали, а как он скуп, так сохрани бог! Ведь в светлицу, где сам живет, никого не впустит и ключа никому не даст, разве уже по большой надобности мне. От сундука же своего, в котором деньги лежат, так уже и мне самой никогда не даст. Когда отдаю деньги, так замечаю, что их куча порядочная, но из их не даст нам ничего. А без денег что сделаем? С чем взяться, с чем пуститься в оборот? Конечно, мы бы скоро устроились: нас люди больше знают, нежели его, и все бы к нам обратились, так нечем начать дела. Ты говоришь, что имеешь деньги. Где они у тебя?
— Что значат мои деньги? — сказал Левко, а у самого на сердце и екнуло. Он их отдал по частям — овса, дегтя и прочего такого накупить, но как поверил их недоброму человеку, так только и видел деньги и человека. Оттого-то он и затужил на вопрос Ивги и говорит: — Что мои деньги! Много ли их? Рублей пятьдесят с процентом. Можно ли подняться с такою суммою?
— На первый случай было бы и сих. Что же делать, когда нет больше? Часть нужного для нас купим на деньги, а часть в долг возьмем, да так и откроем свой постоялый двор. Бог поможет, разживемся помаленьку. Пойди же к людям, возьми свои деньги, и станем начинать свое дело.
Не один раз так Ивга посылала его собирать должные деньги, а он только и знал, что проводил ее, говоря, что обещали через неделю, там через две… Что же ему оставалось более говорить? Он уверен был, что как бы знала Ивга, как он их истратил, то винила бы его. А между тем надеялся найти такого, кто бы поверил ему такую сумму, или что-нибудь подобное предпринять…
Однажды Ивга ему сказала:
— Отца нет дома и не возвратится прежде вечера. Мне очень нужно поговорить с тобою о нашем деле. Вот тебе ключ от отцовой светлицы, поди туда и ожидай меня. Я же на часок сбегаю к соседке и тотчас ворочусь. Дождешься меня — и посоветуемся, как это сделать, чтоб послезавтра обвенчаться. Проезжающих много и в хате, и в комнате, негде больше с тобою поговорить. Сиди же там, и будь ласков — к отцовому сундуку не подходи: наш старик ужасно подозрителен и, где что положит, все заметит, все боится, чтобы не обокрали его…
Левко сделал все по ее словам. Управивши свое дело, пошел в светлицу…
Ах, Ивга, Ивга! Чего ты так долго у соседки засиделась? Какое дело тебя удерживает там? Пока ты там занималась, дома что делается? Приди, посмотри!
Старик Макуха домой воротился скорее, нежели ожидали его, да к тому же немного и навеселе. Тимоха, как увидел отца в таком состоянии и зная, что он тут может у него все выпросить, вышел навстречу к нему и пристально начал просить денег. Запросил было пять целковых — отец пихнул его от себя, стал просить трех — отец выбранил, просит одного — отец ворчит и отказывает даже в полтиннике. Тимоха все просит и даже в ногах кланяется. Отец сжалился, обещал дать ему четвертак, и с тем по шли к светлице. Светлица не замкнута. Отец и говорит:
— Видишь ли, там Ивга! Пускай она выйдет, так без нее дам, ты знаешь ее, она станет ворчать и не велит тебе дать ничего.
— Нужды нет, тата! — говорит Тимоха. — Когда будет ворчать, то и ее попрошу. Пойдем.
Отворили двери, вошли… Господи милостивый! Что это такое?..
Макухин сундук отперт, разбитый замок лежит подле, на полу… над сундуком стоит… Левко! Нельзя сказать, он или подобие его!.. Бледный чрезвычайно, глаза закатились… В руке держит мешок с деньгами, другая рука полна целковых… И видно, уже не первую пригоршню потянул из мешка, потому что кругом его на полу лежат все целковые. Верно, как торопился вынимать из мешка, так рассыпал…
Как увидел Макуха такую беду, так и ударил себя о полы руками и вскричал:
— А что ты это тут делаешь?
Левко же, словно в лихорадке, ужасно изменился в лице, трясется и едва мог проговорить:
— Это, дядюшка… может… не мне…
— Не тебе, разбойник?.. Не тебе?.. Берите его! Хлопцы, сюда!
Как тут Тимоха призвал людей, бывших в великой хате. И набежали…
— Берите его… Вяжите разбойника! — кричат все вдруг и схватили бедного Левка. Мигом поясами связали ему руки и перевязали ему ноги, чтоб не вырвался и не убежал, потом повели к волостному правлению: шесть человек держат его крепко, а более десяти, кто с дубиною, кто с колом, кто с ухватом, обступили его и препровождают как арестанта. Что же бедный Левко? Что ему делать? Известно: идет, куда ведут его, не может противиться, ни пары из уст, на шее привешен разбитый им замок, а на длинной хворостине, как запаска при свадьбе, висит прицепленный мешок, из которого он крал деньги, как видели все. Это улика ему в преступлении. Еще не успели с такою процессиею выйти за ворота, как уже и сбежалася тьма народа, словно на свадьбу… Женщинам тут открылось богатое поле! Не прошли и несколько саженей, как уже соседка рассказывает другой, что Левко, приемыш Макухин, пришел к нему, к сонному, и хотел его зарезать… Как на это набежал Тимоха, защитил отца, и, хотя Левко два раза швырнул его в бок ножом и по горлу резнул, однако Макушченко его осилил-таки, руки связал, крикнул на людей, тут набежали и схватили его… Сколько же еще наплетут, пока приведут его к волостному правлению?..
Ребятишки также пристали к куче народа, которая до того умножилася, что с трудом двигалися в тесных улицах: бегут за народом, подбегают к арестанту, в глаза насмехаются ему:
— Злодияка!.. Харцызяка!.. (воряга, разбойник) Дай целкового… Накрал… накрал у отца денег… — и подобное тому болтают.
Каково же было Левку переносить все это? Что он? Идет и не смеет глядеть на свет Божий! Слышит, как насмехаются над ним, ругают, упрекают его, все слышит… Идучи, взглянет на небо, вздохнет и скажет сам себе:
— Господи милостивый! Я ли это? Что со мною сделалось?! Иногда всматривался в кучи народа, не увидит ли, кого ему надобно… На этот шум выбежала от соседки Ивга и, не ожидая себе никакой беды, спрашивает кое-кого, кого это так ведут? Как же услужливые соседки рассказали ей по-своему о случившемся, так она и не опомнилась… Побледнела, затряслась и упала бы, если б кума ее не поддержала, и хотела скорее вести ее к знахарке, чтоб слизала, говоря:
— Это тебе сталося с очей. Какие же тебе тут очи, когда ее жених наделал таких бед!
— Нет, — отвечает Ивга, — нет, моя кумушка-голубушка, нет, моя родная тетушка! Мне знахарки не помогут! Пойдем к волостному правлению, послушаем, что это он наделал, и, если все это правда, так я перед ним и умру!..
Начальствующие в селении поспешили собраться в волостное правление, словно мухи к меду. Известно, что кому приключится беда, напасть, то судящим и с одной стороны и с другой кое-что перепадет, без дохода не будет… На то они судящие! Вот и тут: голова сел на первое место, как начальник, а подле него старшины сельские, а в конце стола писарь с чернильницею и с бумагою. Он уже успел что-то тихонько переговорить с Тимохою и, с веселым лицом явясь у своего места, то и дело что, покашливая, выводит пером по бумаге: ‘Спробовать перо и чернила…’ Писнет и поглядывает на стоящих людей: когда кто в простенькой одежде, так он на тех и не смотрит, а только на одетых в жупаны глядит ласково, как кот на сало.
Голова приказал подать злодея (ввести вора), подойти старому Макухе и начал расспрашивать, как было дело. Макуха рассказал все, как, вошедши в светлицу, нашел Левка над сундуком с деньгами. Левко что-то заикнулся говорить, как голова грозно закричал на него:
— Не смей и слова пикнуть передо мною! Знаешь ли ты? Я голова, и голова не на то, чтоб слушать твои оправдания, а тут же наказать тебя. А есть ли свидетели? — спросил он у Макухи, поглядывая на собравшуюся громаду. Человек двадцать отозвалося, что видели все это и с деньгами схватили Левка…
— Ну, и конец делу! — сказал голова, выходя из-за стола, чему последовали и прочие судящие, приговаривая:
— Так-таки, так!
— Писарь! — приказывал голова повелительно, — перепиши свидетелей и отбери от них руки, да пиши скорее рапорт в суд. Мы же пойдем к Макухе, произведем следствие. Я не Евдоким, прежний ваш голова. Я знаю и люблю порядок. Потом, оборотясь к сотским и десятским, приказывал, подтверждая пальцем каждую статью своих распоряжений:
— Глядите же вы: тотчас начните собирать с хозяев кур, яйца и все, что нужно. Видите ли — суд наедет сюда на следствие, так, может, проживут дня два, всего вдоволь надобно им поставить. Тут же еще и середа приходит, а наш исправник[271] богобоязливый, в посты скоромного не ест, так промыслите и хорошей рыбы, да побольше. Пойдем. Веди нас к себе, Федорович Трофим.
Старый Макуха крепко поморщился, знавши, как производятся в селениях следствия. Но делать нечего, готов был указывать дорогу — как писарь, остановя голову, спросил:
— А что же, пан голова, с учинившего происшествие треба (надо) восследует снять доношение… или тее-то… допрос.
— А для какого черта я буду мучиться еще его проклятым допросом? Разве не видишь? На шее у него разбитый замок и мешок…
— Да, оно так, — сказал писарь, почесав затылок… — Справка, всеконечно, чистая, но нужно собственное признание…
— Да ты у него и дубиною не выбьешь признания. Разве ты ум потерял и руки отсохли? Напиши сам и приобщи к делу… Я люблю порядок.
— Также и поличное последует приобщить к делу. Вы знаете, его благо… или… тее-то… его высокоблагородие всегда первоначально соизволит поличное подвергать рассмотрению…
— Я-то про то знаю. Ты меня, голубчик, не учи: я тебе не Евдоким, которого сменили. Делай по-моему. Поличное у меня, арестанта в ‘холодную’, а рапорт скорее посылай в суд…
— А насколько стянул Левко? Вы, пан голова, и не спросили…
— Пиши больше. Напиши… на двести рублей… По курсу. Чего нам жалеть этого Левка, вора, мошенника? Да хоть бы и Макуха: он нам ни кум, ни сват, что нам до него? Его пропало, не наше. Пойдем же, панове судящий! Я с Макухою распоряжу все на месте преступления, сколько, чего, кому и как.
Макуха, поняв смысл сих слов, еще больше почесал затылок, но повел судящих… Голова, надувшись, как индейский петух, шел впереди, подпираясь толстою палкою, за ним судящие со всегдашним своим: ‘так-таки, так!’, а потом Макуха со свидетелями и сыном, который еще что-то пошептал писарю. Куча же народа, когда только довели Левка до волостного правления, поспешила смотреть на медведей, цыганами приведенных в село…
Оставшись один в правлении, писарь заважничал и тотчас начал командовать:
— А где вы, десятские? Набейте на арестанта железа и посадите в ‘холодную’. Да чтоб караульные были! Сегодня уже рапорт не отправим, потому что голова производит следствие, а как, по порядку, он там будет ужинать, то и не успеет. О! У него не как при прежнем голове: ему нужно прежде прочитать, да тогда уже он подпишет. Хорошо же, подписывай, а я заготовлю…
И, почесывая чуб, сел, чтоб писать, как тут Ивга бросилась ему в ноги и начала просить:
— Братик, Кондратьич, соколик! Что хочешь, возьми… Вот намисто… Вот и дукаты… И еще особо буду тебя благодарить… Только дозволь мне с Левком один на один переговорить, расспросить его: это не он сделал… Это что-то не так… Только его расспрошу…
Покашливал писарь, по своему обыкновению, покашливал, покручивал усы, потом встал, походил по хате, взялся за бока и говорит:
— Евгения Трофимовна! Или ты, сердце мое, одурела, или с ума сошла? И девованье твое, и молодость, и красоту, и все богатство хочешь погубить с таким развратным! Его судьба решена: вечная каторга ему предпишется. Не убыточься, не издерживай ничего, не давай мне ни намиста, ни дукатов, отдай мне себя со всем имуществом. Я человек с дарованием. Посредством твоего достатка и моей способности выскочу в заседатели земского суда. Ты будешь хозяйничать, а я на следствиях стану приобретать. А! Каково? Будет и нам, останется и деточкам.
Оставь этого разбойника. Я его упрячу в Сибирь, а мы с тобой останемся в спокойствии и во всяком удовольствии. На всю ночь отправлю его в город, а завтра пришлю сватов, и ты выдашь им рушники[272]…
— А чтоб ты не дождал и с твоим скверным писарским родом! — так прикрикнула на него Ивга. — Можно ли, чтобы я оставила моего Левка, кого покойная мать велела мне уважать, оставила и променяла на тебя, пьявку мирскую! Сошлете его в Сибирь — я пойду за ним. Да не у вас правда. Я дойду и до города, и к судящим доступлю, всем расскажу, что Левко не таковский, это, может, на него наслано через колдовство. А ты себе выкинь из головы помыслы на счет мой: уйдут твои сваты от приема моего…
— Так запроторю же его в Сибирь! — вскрикнул писарь. — Иди же себе прочь отсюда с подкупами. На брак ваш брат согласие объявил, и отец возымет таковое же… И тебя принудим. Иди.
И тут он почти выгнал из правления Ивгу, а сам, разрываясь от гнева, сел скорее писать. Зубами скрипит, да все пишет и только песочком засыпает. Намучившись и часто ероша чуб свой, а таки написал, как Левка схватили над сундуком Макухи с деньгами, ‘коих по обыску в карманах и за пазухою оказалося более двухсот рублей по курсу, о похищении коих и намерении похитить… еще и более оный вышереченный Леонтий, по-уличному Загибячей, учинил сознание при нижеименованных свидетелях’, и написал таких, каких и в правлении не было, да чуть ли находились и в селе. Подписал за них и руки, да скорее к Макухе, где голова производит следствие. Идучи же, сам с собою рассуждает:
— Не восхотела? Хорошо же! На всю ночь отправлю рапорт, с исправником и судьями сделаюсь, сошлю его на каторгу… А тебя брат выдаст мне и насильственно… Все мое тогда будет! О, да, пропастное у нее богатство! — Так рассуждая, добежал к Макухе…
Как же там голова с понятыми производит следствие? Известно, как видели и у земских. Первоначально сели за стол, а Макуха то и дело представляет доказательства, то полыньковой, то перчиковой, а потом дошло и до настоенной на калгане, что Ивга была припасла для проезжающих полупанков. Выцедили штофики[273] до дна, беседуя то о сенокосе, то об урожае, а о деле еще никто и не заикнулся. Макухины работницы как угорелые хлопочут: одна лапшу крошит, другая вареники лепит, та курицу чистит: вытянули пару гусаков, что Ивга засадила было выкормить… Пришла и им беда! Такой банкет справляют, что ну! А самой хозяйки, Ивги, никто ни о чем и не спрашивает. Она же забралася в новую пустую кладовую, и уже не то что плачет, а голосит о своей лихой године, что ей Левко так наделал… Свет ей завязал!..
Тимохе же тут и раздолье! Всех потчивает, а себя прежде всех, не обнесет никого и себя не забывает, да то и дело, что ругает Левка и такие приписывает ему поступки, которых он никогда и в уме не имел.
Еще не поели совсем всего наготовленного, и уже начали деревянными спичками шпигать вареники, и, обмакивая в растопленное масло и приготовленную сметану, есть, поспешая, чтобы свободнее приняться за терновку, которой полон штоф Макуха поставил на стол, как уже писарь и прибежал запыхавшись.
— Здесь ли тут голова с понятыми? Уже ли совершили следствие? — так спрашивал писарь, а голова отвечал ему грозно:
— И совершили, и сокрушили. Тебя бы то негодного писаря ожидать? Сколько раз я тебе говорил и приказывал, что я вам не Евдоким, прежний голова: у меня, чтобы дело кипело и чтобы по всей справедливости сделано было. Писал-писал ты до полночи, а что принес? Еще, может, только начерно? Да я, вот поужинавши, я порассмотрю и сразу поймаю в неисправности. Садись уже, не мешай добрым людям, ужинай.
Еще это пан голова только говорил, а пан писарь давно выпил и калгановой, не забыл и перчиковой, схватил полкурицы, тут ее и решил, часть гуся с ногою скорее в карман (он учился в школе и знал все приказные обыкновения) и принялся за вареники. Таким образом он догнал в еде и напитках тех, кои прежде его за час начали. Он был на все лихой малый! За таким скороспешным делом он успевал и покашливать, как прилично писарю. А что голова ворчал на него, так он и не слушал. Он знал правило: ‘Не бойся той собаки, что лает’, и применился к головам: какой больше чванится, величается, порядки задает, тот-то ничего и не знает и, не понимая дела, сделает по-твоему. Тут так же было.
Поели, попили, поужинали, как лучше желать не можно. У пана головы язык едва шевелится, а прочие судящие и понятые скорее схватили палки свои и хотя подпираются ими, но порядочно шатались.
Пан голова мог еще поблагодарить Макуху за хлеб, за соль, выругать Левка за его поступок и обещался завтра послать рапорт в суд об этом происшествии. Пан писарь же, покашливая над последним блюдом, молочною кашею, которую доедал, и поглядывая на кувшин терновки, все подмаргивал усом, думая, не так оно будет, как вы говорите. Когда же решил все и на закуску выпил последнее, то и сказал голове:
— Куда же вы уходите? Подпишите рапорт. Происшествие важное, должно послать на всю ночь…
— В су… суд? — спросил голова.
— Але, в суд, — крикнул на него писарь, — а вы и забыли, что пан исправник повелевал о всяком важном деле, где есть поличное, невпустительно долженствует представлять прямо ему?
Тут же подсунул пану голове рапорт, вынул из кармана чернильницу, и вложил ему в руки перо, и говорит:
— Подписывайте скорее. Где же вы пишете? Вы это вверх ногами подписываете.
Голова опомнился, выпрямил бумагу и стал подписывать, по слову складывая свое имя и все ворча на писаря:
— Я не люблю непорядков… Я вам не Евдоким… У меня неправдою не возьмете.
Писарь схватил подписанный рапорт, скорее домой и, написав на конверте: о самонужнейшем, на всю ночь отправил к исправнику. Пан голова еще смог дойти до своей хаты, потому что она была близко и он был мужик крепкий, а прочие судящие зашли не знать куда, и уже утром подняли их, лежавших всю ночь на улицах. Знатно учинили следствие.
Страдает наш Левко в оковах, заперт в ‘холодную’. Проходит день, другой и третий. Караульные не пускают Ивги и близко. Она приносит ему есть, а больше всего ей хочется выспросить, на что он брал эти проклятые деньги? Хотела посоветоваться, как бы выпутаться из этой беды и затушить все дело. Так караульщики гонят ее прочь… Воротится, сердечная, домой и за слезами света не видит!
Тимоха же не нарадуется, что упёк Левка, принялся хозяйничать, сам не уважая ни в чем горюющей Ивги, а все водится с писарем… И вот чудно: не Тимоха угощает, а писарь все потчивает Тимоху и все обнадеживает, что Левка сошлют в Сибирь, наказавши плетьми:
— Я, — говорит, — так заправил делом, написал все и даже то, что он сам во всем сознался, все хорошо обработал и избавлю тебя от врага и супостата. Сестру же, хоть принудь, а выдай за меня. Мне не нужно ни имущества и ничего, только одну ее, все тебе оставлю.
Хотя же он так и говорил, но обманывал Тимоху: ему не Ивга нужна была, а имущество. Как же его было очень много, так он располагал Тимоху за худое поведение отдать в солдаты, а самому управлять всем, со старым же Макухою думал управиться так:
— Подведу, чтобы его, как богатейшего в селе, избрали сборщиком податей, да и запутаю его в счетах. Тогда отберу у него все. Когда поддастся, то и оправлю его дела, а если нет, то не отвернется, упрячу его на поселение. Туда ему и дорога! Ивгу приколочу раз несколько, поневоле не будет мне мешать ни в чем… Тогда, разбогатевши, при моем даровании, наверно буду заседателем… Хем, хем!
Писарские замыслы!
Дня четыре не было ничего… Как вот прибежал передовой казак с известием, что за ним едет и сам пан исправник. Бросились собирать у хозяев кур, яйца, послали в город накупить и ренского (виноградного вина, какого бы ни было, все называемого ‘ренским’) и за французскою водкою. Как же назавтра была пятница и пан исправник в этот день ни за какие блага скоромного не кушал, то и приказано купить кавьяру (икры), крымских сельдей, свежепросольной осетрины, лучшей рыбы свежей, раков и булок.
— Известно, их высокоблагородие для нас трудится и беспокоится, так и нам, со своей стороны, должно во всем его успокаивать.
Так объяснял голова с писарем на сходках при часто случающихся издержках подобного роду.
Как вот прискакал и пан исправник, с двумя колокольчиками, с письмоводителем и в препровождении двух казаков…
— Где квартира? — спросил он грозно.
Повели к Макухе. Но прежде выгнали всех остановившихся там проезжающих, которых уже, без Ивги и Левка, не очень много было: от непорядков начали оставлять этот постоялый двор.
Войдя в хату, исправник прежде всего помолился Богу, а потом и закричал:
— Есть ли что обедать?
— Есть, ваше благо… тее-то… ваше высокоблагородие, — отвечал писарь с унизительною покорностью. — Но не соизволите ли прежде всего следствие…
— Пошел вон, дурак! — закричал на него его высокоблагородие, затопал ногами и следствие, которое писарь подносил, соизволил швырнуть ему в рожу:
— Что ты меня моришь делом? Я и без того измучился. Сними с вора допрос и подай мне после, а я теперь хочу обедать.
Поплелся наш писарь, ходя на цыпочках, боясь обеспокоить его высокоблагородие шумом ног своих. Вышел в сени, за хату, и начал писать допрос, будто записывая слова самого Левка, которого он со дня заключения и в глаза не видал. Пан исправник же между тем соизволил обедать знатно! Только что изволил откушать, как уже писарь и подбежал к нему на цыпочках.
— Не соизволите ли подписать допрос, ваше высокоблагородие?
А их высокоблагородие соизволил, стуча крепко ногами, выругать еще его, что мешает ему лечь отдохнуть после обеда, и прогнал его, повелев повальный обыск об арестанте учинить и кончить к пробуждению его.
После отличного мирского обеда пан исправник ‘опочивал’, потому что много трудился с курятиною и яичницею. Письмоводителя же Тимоха Макушченко, употчивавши, сколько можно лучше, пригласил купаться и потом полежать в лесочке, куря трубки. А между тем пан писарь собрал людей большое число, привел к волости и начал спрашивать:
— А что, люди добрые! Кто знает, есть ли за Левком, приемышем Макухи, какие качества?
И замолчал, только пером поводя по бумаге. Старики пожали плечами, кто покашливает, кто палкою землю ковыряет, но все молчат. Наконец один из них вышел и сказал:
— Это про Левка?.. Про Макухиного приемыша?.. Есть ли у него качества?.. Гм, гм!.. Пускай Бог сохранит! Нет за ним ничего. Я дам присягу и должен сказать по правде, что он дитя доброе, хлопец смирный, работящий, и если бы не он у Макухи присматривал с Ивгою за порядком, то до сих пор ничего бы не осталось…
— Так ли все говорите? — спрашивал писарь, а самому крепко досадно было, что хвалили Левка, но… нечего делать!
— Все, все в одно слово говорим, как присягали… — зашумела громада.
— Хорошо же, хорошо. Давайте руки и идите по своим домам. Отобравши от них руки и отпустивши их, начал писать по своей воле, что такие-то из-под присяги показали, что Левко воряжка, бездельник, бродяжничает по другим селам, к домостроительству не способен, в воровстве, пьянстве, драках и прочих качествах упражняется частовременно и что им довольно известно, что хотел обокрасть хозяина своего, и потому они не желают принять его на жительство и просят или отдать в солдаты, или сослать в Сибирь на поселение. Такой обыск не побоялся пан писарь греха подписать за всех тех людей, что давали ему руки в одобрение Левка, а он, видите, как дело искривил!.. О писарская душа!..
Такие же точно и свидетельские показания написал: кто вынимал деньги из кармана, кто их пересчитывал, как Левко их отнимал, как в том признавался — и все, все списал и подписал за них, чего они и не думали говорить. Собрав следствие, явился у квартиры исправника.
Тот, выспавшись любезно, вызевавшись, вытянувшись раз десять, встал и велел потчивать себя чаем. Подливая французской водки, пьет чай и курит трубку. Как вот, после седьмой чашки, крикнул:
— Писарь! Поди сюда!
Вошел наш писарь, тихо ступая, и стал у двери, быстро глядя в глаза пану исправнику. А мысль так и бегает у него сюда и туда, что о чем бы то пан исправник его ни спросит, чтобы тотчас и отвечать: о недоимке ли, о дорогах, или о проходящих командах, или о наделении жителей землею, у него все уже подобрано, на все ложь готова — и, как его ни расспрашивай, он изворотится, отбрешется.
— А что следствие? — спросил пан исправник.
— Окончено, ваше бла… тее-то… ваше высокоблагородие! И допрос, и свидетельские показания, и метрика, и обыск…
— Покажи. Это письмоводитель производил?
— Нету, ваше высокоблагородие! Их благородие отлучался ради телесной чистоты в оное место, сиречь, на речку, измыть плоть свою. Так я, дабы неудержанно…
Пан исправник долго переворачивал листы и потом сказал:
— Исправно, хорошо. Так и наш заседатель Марко Побейпечь не сведет концов… Хорошо, я все подпишу дома. Вели запрягать лошадей… Кто там хнычет на крыльце?
То плачет наша бедная Ивга, что нетерпеливо ожидала исправника, надеясь, что он, по обязанности своей, защитит ее Левка. И когда он приехал, так она не отходила от ‘холодной’, ожидая, что поведут Левка к исправнику, так и она пойдет за ним и будет слушать, что он покажет при допросе: какой нечистый научил его отбить отцовский сундук и взять деньги?
На вопрос исправника пан писарь проглотил душу и собрался лгать. Пригладил чуб, кашлянул, подтянул пояс и, слыша, что ‘когда человек лжет, так те человечки, что у каждого в глазах находятся, станут вверх ногами’, так он, чтобы скрыть эту улику, опустил глаза в землю и начал говорить:
— То, ваше высокоблагородие, хозяйская дочерь. Есть прослышенный рекрутский набор, так она ужасается, чтоб ее единоутробного брата не возымели…
— Разве он худого поведения?
— Нет, ваше высокоблагородие, за ним качеств никаких не имеется и суть двудушная сказка. Но женское дело, глупость, свойственная…
— Скажи ей, чтобы не боялась ничего. Вели подавать лошадей. Арестанта отправляй в город тотчас. Пока я приеду, чтобы он был там. Я его тотчас решу. За таким в дороге надо смотреть построже, чтобы не ушел.
— Подозвольте, ваше высокоблагородие, мне самому препроводить его и квитанцию получить. К тому же и дело в суд имеется…
— Хорошо, веди сам. Пошел. Пошли мне голову.
Пан писарь повернулся на одной ноге, словно юла, только чуб заболтался… и исчез.
Тотчас за ним вошел к исправнику голова и плотно притворил за собою дверь. Что-то долго говорили они между собою. Слышно было, что и звенело кое-что… Кто говорит, поличное, с которым схватили Левка, пересчитывали, а кто говорит, что чашки звенели, а может, и то и другое. Мы там не были, так и не знаем, да и не наше дело. Мы рассказываем про Левка и про Ивгу, а между их мы не мешаемся, чтобы иногда чего лишнего не сказать или не недоговорить. Оставим их, пойдем пока за писарем, будем смотреть, как тот хитрит.
Выскочивши от исправника и увидя стоящую на крыльце Ивгу и горько плачущую, он сказал ей:
— Не плачь, голубка! Проси убедительно их высокоблагородие пана исправника. Он помилует, может, оставит Левка дома. Лишь бы в солдаты не взял. Проси, сколько можно!
И побежал к своему делу. Караульные и провожатые мигом у него поспели, не дали Левку и опомниться, схватили, связали руки и повели в город. Пан писарь же едет назади и наблюдает, чтоб все исправно было…
Их высокоблагородие пан исправник, кончивши свое дело с головою, вышел садиться в повозку, как тут на крыльце Ивга бросилась ему в ноги:
— Батечку, голубчик! Не отдавайте моего Левка! — И заголосила.
А исправнику и нужды нет, кто Левко, кто Марко, и, полагая, что она просит о своем брате, чтоб его не брали в солдаты, пихнул ее ногою и закричал на нее:
— Чего ты, дура, боишься? Не возьмут, не возьмут…
— Прикажите его отпустить, ваше сиятельство! — голосила Ивга, бежавши за ним к повозке и хватая его за полы сюртука. А он, куря трубку, вскочил на повозку и говорит ей:
— Прикажу, прикажу. Его не возьмут… — Пошел от нее скорее… Кони помчали, колокольчики зазвенели, два казака впереди и третий еще сбоку поскакали, а их высокоблагородие, пан исправник, произведя следствие, протянулся в повозке и начал думать свое. А письмоводитель, выкупавшись хорошенько и погулявши в лесочке, сел в свою повозку и поехал, думая свое… И скоро скрылись.
Чего, снесенного с миру на четверг и купленного на пятницу, не докушало их высокоблагородие, все осталось голове. Куда же бы его и девать?
Ивга, услышавши такое милостивое решение от пана исправника, не помня себя от радости, скорее к ‘холодной’…
‘Как уже его и отпустили? — так она думала. — Дверь отворена, сторожей нет…’
Она в волостное правление… Какой там нечистый будет, когда уже проводили пана исправника? Теперь их в три дня не соберешь. Не случится ли еще чего, так, ожидая вновь исправника или заседателя, только тогда будут у своих мест.
Нашей Ивге так весело на душе, что она ни о чем и не беспокоится. Думает, что когда Левка, по приказу исправника, выпустили, то он, может, побежал к реке выкупаться, а там еще зайдет к дядине, пообедает… В таких мыслях пошла скорее домой и, ожидая Левка, вновь принялась за хозяйство. То съели, то выпили, то забрали, того недосмотрели… Разорение, да и полно! Всплакнула немного, нечего делать, принялась, прибирает, собирает, прячет, хлопочет и все ожидает Левка… Может, остался полдничать у дядины? И хорошо сделал — что бы я тут нашла ему? Как будто после татарского набега, ничего нет! Вот и вечер. Может, он там и переночует, чтоб хорошенько отдохнуть, а завтра придет и примется за дело…
Вот и утро… Не идет Левко!..
‘Эге, — все думает Ивга, — знаю, знаю. Это он пошел к людям за деньгами, что должны ему, видно, хочет после такого беспокойства кончить скорее наше дело и чтоб выйти нам от отца на собственное хозяйство. Когда б же скорее собрал и пришел. Пан-отец обещался тотчас нас обвенчать и, по нашей бедности, немного взять за венец…’
И обед, и полдник кончился, а Левка нет. Ввечеру начала Ивга тужить: одно то, отец очень сердится, ходил к голове, спорил с ним за какие-то деньги, что не возвращают. А голова говорит, что-то поличное, которое, по порядку, никогда не возвращается хозяину. А то и Тимоха… Кто его знает, откуда он уже берет деньги! Все с людьми водится и к себе наводит. И когда бы же люди порядочные, а то негодяи, как и сам. Наведет их полную хату, то если и покажется какой проезжающий, он его выгонит, пьет, гуляет, музыка, песни, бьет окна, чарки, бутылки, на сестру кричит, словно на работницу, и не дает ей, сердечной, порядком за что взяться. Верховодит и толчется, как Марко по пеклу (в аду). Нет ей ни в чем воли, а тут еще и Левко не идет, не с кем ей и посоветоваться…
Так она ожидала его день и другой. Нет, не идет, не возвращается Левко! Может, от стыда, что его теперь все будут называть ‘вором’, так он боится глаза показать? Пошла бы к тем людям, что должны ему, да расспросила бы их, приходил ли он к ним, так не знает, кто именно ему должен. На третий день вздумала идти к его дядине, та, наверное, знает, где он находится и что думает делать с собою. Вот и пошла.
Как же увидела ее Горпина, Левкова дядина, так и затрещала на нее:
— Съели, съели моего Левка! Где вы его девали? Разве за тем взяли бедного сироту, чтоб вовсе погубить его? Взял ли там сколько денег или еще только сбирался взять, а вы его скорее и погубить? Да хоть бы и взял сколько-нибудь, так разве он вам не заслужил того? Приемыш живет, как сын у отца, а он был у вас, как крепостной, ночь и день все работал, присматривал, хлопотал, словно за своим добром. Хорошо же вы ему отблагодарили, что человек, бывши в крайней нужде и знавши, что никто ему не поможет, решился тихонько взять… Ну, и нужды нет: поймали на воровстве, так было дома и наказать по воле, а то заперли в ‘холодную’ на целую неделю…
— Да уже его, тетушка, выпустили оттуда, сам исправник приезжал и отпустил…
— А чтоб выпускала лихая година да несчастливая и вашего исправника, и старого лысого Макуху со всем вашим скверным родом и приплодом! — так вопила Горпина. — Выпустили! Вот так ты выпускай! Руки связаны, ноги в железах, сторожей да караульных с преужасными дубинами, как будто за душегубцем, настоящим разбойником… Повели сердечного! Может, до города ему не дадут нисколько и отдохнуть.
— С какими дубинами?.. До какогого… города? — едва могла проговорить Ивга, а сама помертвела, и ноги и руки затряслись…
— С какими дубинами? — дразнила ее Горпина. — Ты, голубушка, и не знаешь ничего? С такими, что если бы из них, хотя одною, один раз угреть твоего глупого батька, так он бы и не встал, а бедного хлопца в препровождении десятка таких повели…
— Да куда же повели?.. Говорите скорее, титуся!..
— Куда? Туда, где козам правят рога, куда бы сослать и твоего батька и брата, Тимоху развратного, и тебя, славную панночку, что умела хлопца только одуривать тем, что будто выйдешь за него, и все для того, чтоб он работал вам. Как же увидели, что уже без него справитеся, так тогда и можно есть человека. Иди же теперь, других одуривай!.. — И начала Горпина плакать о своем племяннике.
Глядя на нее, плакала горько и Ивга и просила Горпину, что, хотя бы на нее не сердилась, и рассказала все, что у нее происходило с исправником и как он обещался отпустить Левка…
Понемногу смягчилась Горпина и объяснила ей, как повели Левка в город, за каким караулом и с какими провожатыми, и повели прямо в острог…
Как это поразило Ивгу! Не сказавши ни слова Горпине, она пошла от нее домой… Долго и горько плакала… Потом, что вздумала? Начала собираться: навязала в мешок, что ей было надо… Денег нужно — своих нет. Что приобреталось по хозяйству, отдавала отцу, а у него просить не хотела, чтоб не стал выспрашивать, для чего ей нужны деньги. Пошла к соседям, заложила намисто, дукаты, кресты и лучшие плахты, запаслася деньгами, увязала все, как должно, мешок нацепила на себя, подпоясала свиту, взяла палку в руки, помолилась в церкви Богу. Горько, горько заплакала и… пошла!
Уже довольно далеко отошла от своего села, а с самого утра не пила, не ела ничего. Куда ей есть? Ей и на мысль ничего не идет! Идет, идет… Как вот… увидела и узнала писаревых лошадей, навстречу к ней едущих. Полагая, что он тут, она скорее спряталась в высокую траву и прилегла в ней. Он, не видя ее и поя во все горло псалму: ‘Склонитеся, вики, со человики!’ проехал мимо нее.
Когда уже совсем писаря не видно было, она хотела встать… Так что же?.. Совсем не может! Горло пересохло, не евши отощала, ноги не служат, а в мыслях все беда и горе!.. Встала, силится, едва-едва переступает… И, как на беду, никто не встретится, чтоб подвезти ее… Поздно вечером насилу добрела она до города: там была у нее приятельница, вдова. Она к ней… Ее приняли, накормили и успокоили.
Утром, рассказавши приятельнице, за каким делом она пришла в город, и посоветовавшись с нею, пошли вместе к острогу. Получив от них грош, солдат пошел доложить, что такому-то арестанту пришли подать рубашку и булочку. Когда же вышло дозволение, так еще дали гривну, пока их впустили в острог. Тут к ним вышел Левко… Мати Божия! Он ли это? Рубашка на нем грязная, вся в дырах, босой, оброс бородою, половина волос на голове вдоль выбрита, совсем как у каторжного… Ивга и не узнала бы его, если бы он не отозвался к ней:
— Ивга! Ты меня еще не забыла? И здесь нашла!
Ивга стоит, как окаменелая, трясется, и свет бледнеет в глазах. Едва могла проговорить:
— Что ты это наделал?..
— Знаю, что я сделал. Не боюсь Бога милосердного, не боюсь и суда. Почему с меня допроса не снимают? Как бы меня спросили в суде, я бы все рассказал…
— Расскажи мне… Пускай я буду знать, зачем ты это сделал…
— Тебе всю правду расскажу, но и допрос надобно же с меня снять. Вот слушай и судьям скажи: когда я остался в светлице…
— А зачем арестант разговаривает с бабами? — увидевши их, закричал сержант. — Гоните их вон! Подали милостыню, ну и далее.
Тотчас и увели Левка. Насилу успела Ивга отдать ему принесенное. Солдат взял их за руки и вывел из острога…
Что теперь делать Ивге? Левка еще не допрашивают в суде… Он что-то имеет рассказать… и оттого он не боится ничего… Что будет, то будет: пойду в самый суд, попрошу, чтобы скорее его допросили. Вот тогда, когда он не так много виноват, то его и отпустят…
Не знаю, другая на ее месте осмелилась ли бы идти в суд? Как бы другая и доспросилася, а ей и нужды мало: живая, проворная, смелая, в словах бойкая без болтовни — а все тихо, учтиво, скромно. Ее никто не одурит, не испугает, не остановит, ни с намерения не собьет, когда что придумала, так уже она не остановится, доведет до конца, ума в ней было много: от матери своей набралась. Так такая не дойдет, куда ей надо и куда задумала? Оглянувшись туда-сюда, перекрестилась и… пошла!
Спрашивая у встречающихся с нею, наконец доискалася, где тот суд, что исправник присутствует. Вошла… Писарей немало, а народу столько, что и пробраться нельзя. Тут привели арестантов, тут солдат о квартирах, тут человек жалуется, что чужой скот выбил у него гречиху, тут старая мать с просьбою на детей, что не хотят кормить ее, тут о ворах, тут о пожаре, о скоропостижно умершем, и о всякой, всякой нужде хлопочут, а судящие только порядок всем дают.
Осмотревшися, наша Ивга, прислушавшися и приглядевшися ко всему, стала между народом пробираться. Вот и дошла до какого-то пописушки в затрапезном халате, поклонилась и спрашивает:
— Если бы вы, паныченько, сделали милость да скорее допросили бы моего Левка.
— Какого там Левка?.. Поди себе и с ним! Тут некогда, а она носится со своим Левком.
Не оробела Ивга, а тотчас на хитрости. Она подумала, что это еще, должно быть, невелика птица, когда в халатике. Зассорюся я с ним, тогда старший подойдет. Вот она на него с упреком:
— Чего же вы тотчас сердитесь? Я вас прошу, а вы, не знавши человека, тотчас и посылаете его сюда и туда. Сами б проходились…
— Что? Ты еще смеешь и кричать на меня? Сторож, вытолкай ее!
— И, нет, вы меня не толкайте, — еще громче начала говорить Ивга. — Я пришла за делом. Так если вы письменные, то вы не выталкивайте, а выслушайте…
— Да что же ты тут расщебеталась? Я тебя тут за косу… — крикнул было пописушка да и прикусил язык, увидев вышедшего кого-то, — как пересказывала Ивга: рожа у него красная, оброс бородою, лысый, в очках, в кафтане с пуговицами, в руках держит бумагу, перо за ухом, и очень видно, что много нюхал табаку. Вошедши спросил:
— Кто смеет здесь кричать?
Пописушка тотчас с ябедою, что вот девка учинила смятение. А Ивга, видя, что достигла до своего, вызвала старшего, осмелилась и говорит:
— И, нет, паныченько, не брешите.
И рассказала, как было дело, и тут напомнила о деле Левка. Вышедший же был секретарь.
Он оставил их разбирать и скорее спросил:
— Какой это Левко? А! Это тот, что двести рублей украл у хозяина?
— Нет, сударь. Еще допросите его, он при допросе вам все расскажет, что и для чего он это делал. Пошлите-ка за ним и при мне допросите. Может, он не совсем и виноват.
— Вот так еще! — сказал секретарь, — для тебя станем его десять раз приводить и допрашивать? Он уже повинился, он уже и не в нашем суде.
— Где же он, добродиечко?
И при этих словах душа у нее замерла, когда услышала, что Левко уже во всем признался…
— Там, где должно. Мы дело о нем послали далее, — сказал секретарь и, поворотясь, пошел к своему месту.
Что теперь Ивге делать? Совсем беда! Левко говорит, что его не допрашивали, а в суде сказали, что он во всем повинился, и уже не в сем суде. Где же?
Ивга в большой тоске вышла из суда и думает:
‘Пойду к Левку, потоскуем вместе и посоветуемся, что мне теперь делать?’
За обедом у хозяйки поела ли чего или нет, скорее отобрала всего съестного и понесла к Левку в острог…
— Не ходи! — отозвался к ней солдат, ходящий с ружьем около острога.
— Это я, господа служба, пришла к Левку. Меня и утром пускали…
— Утром пускали, теперь не велено.
— Кто же не велел?
— Из суда принесена записка: не допускать к нему никого.
— Будьте ласковы, господа служба, скажите, водили ли сегодня Левка в допрос?
— Нет. Сказано, что он такого наделал, что ему и без допроса худо.
— О, господи милостивый! — заплакавши, сказала Ивга, — что он такого наделал? Совсем положили погубить человека!.. Да уже!
За слезами не видела, куда и идти.
Как ни крепко горевала Ивга, как ни страдала, а таки доспросилася, в каком суде Левко судится, кто судящие и где живут. Один человек посоветовал ей сходить к каждому в дом и просить. А то, говорит, как пойдешь в суд, то или тебя не допустят, или не выслушают хорошо, у них не одно дело. Утром пошла Ивга к одному.
Дом хороший, она вошла… Сидят молодые люди вокруг стола, трубки курят и в карты играют, по замечанию Ивги, по-пански: кто остался дураком, тот и платит деньги. Она судила, что и нет другой игры, как в дурачки.
Ивга, не понимая ничего, всем поклонилась и начала жалобно просить:
— Паны мои милые, паны мои любезные! Кого из вас просить мне о моем Левке?
Как же взглянули на нее эти молодые люди, как захохочут, начали подсмеивать над нею и шутить над просьбой ее до того, что бедная Ивга не знала, куда и деваться ей. Оправясь немного, она сказала:
— Не грех ли вам, паны, смеяться над бедною девкою, которой, видно, большое горе, что сама к вам пришла просить о своей нужде? Пускай же вам сей и той.
Когда по моему делу в вас вся сила, мне нужды нет: я дойду везде, не будет по-вашему. А только скажу, что вам стыд и срам: вы паны, вы письменные, вы читаете в книжках, как должно помогать несчастному. А вы, вместо того, не расспросивши, чего я и зачем, начали смеяться надо мною! Разве на то Бог удостоил вас быть судьями таких же людей, как и сами вы, и общество вас избрало, как я, добрых, чтоб вы, забывши свое дело, играли в дурачки и без внимания оставляли бедного страдать? Играйте же себе, играйте! Пускай невинные бедствуют в острогах, вам некогда…
И много такого резала им Ивга отходя, пускай слушают на здоровье. Не справедливо ли она говорила? Когда ты судья, так оставь карты, игры и пляски. Дал Бог день, иди к своему делу и рассматривай прилежно, чтоб поступить по всей справедливости, а потом уже гуляй. Вот солдат: он оставляет все и идет на ученье, откуда не возвращается, пока всего не кончит. Так и тут… Но… не наше дело учить панов, зацепи их только, то и сам не рад будешь. Будем лучше про Ивгу рассказывать.
На другой день пошла она к судящему. Смотрит: панок плохенький, невелик, сухой, худой, седой, ходит себе по горнице и думает что-то. Ивга, приметив, что он глядит, как добрый, поклонилась ему низко и говорит:
— Позвольте, добродею, просить вас о нужде.
— А о какой нужде? — спросил пан, остановясь и наклонив голову.
— У моего отца, — говорит Ивга, — был приемыш Левко. Отец и брат мой тяжко не любили его и довели до того, что он, на беду себе, потянул из отцовского сундука денег. Так его взяли и здесь держат в остроге, а допроса не снимают. Так будьте ласковы, повелите снять с него допрос да и делайте, что знаете…
— Где же твой отец? — спросил судья важным голосом.
— Да мой отец дома, в селе.
— Как же мы с него снимем допрос, когда он дома?
— Да нет, не с отца, а с Левка.
— Ведь же отец твой Левко?
— Да нет, Левко приемыш, а отец-таки отец.
— Ведь же Левковы деньги украдены, так зачем же с него допрос снимать?
— Да нет, у моего отца деньги Левко украл или что, так сидит в остроге. Я его видела, и он мне говорил, что его не допрашивали.
— Ну, а теперь выпустили тебя из острога или как?
— Да нет. Не сидела я в остроге, а сидит Левко. Так допросите его, на что он брал деньги моего отца?
— Как же это? Обокрал отца, и отец сидит в остроге?
— Да нет, не отец в остроге, а Левко.
— То-то же, то-то же, я понимаю. Сын пошел в острог вместо отца, по своей охоте, что ли?
— Да нет — вот не понимают! Не сын, а приемыш.
— Что же ты мне десять раз рассказываешь и все не так. Отец с приемышем тебя обокрал? Так?
— Да нет. Подозвольте, я вам все сначала расскажу. — И опять все рассказала подробно и ясно, хоть на бумаге пиши.
А пан судящий только все кивает головою и приговаривает:
— Так-так, понимаю, знаю. А потом и брякнул:
— Вот теперь так. Как рассказала, так и я знаю. Видишь ли же ты, чего просишь? Этого не можно. Ты просишь, чтобы брата твоего выпустить, а наместо его посадить Левка. Нет, нет, голубушка, этого не можно. Кто заслужил, пусть тот и отвечает. Я на неправду не пойду.
— Да нет! — даже прикрикнула сердечная Ивга, уставши толкуя, — Левка допросите, Левко виноват…
— Опять говоришь, Левко виноват. Тебя и с десятью головами не поймешь. Иди себе домой. Ты мне вот этакую голову натурчала. Рассказывает и все не так. Меня к неправде не подведешь. Я все вижу. Иди, иди себе домой. Я и сам пойму, что мне должно делать.
— Вот уже лихая година с такими судящими! — сквозь слезы говорила Ивга, возвращаясь к хозяйке. — Вот никак не поймет, что ему толкуешь. Беда и полно!
— Пойди еще к самому судье, — сказала ей хозяйка. — Говорят, что в нем вся сила, он над всеми наистарший. И знаешь ли что, Ивга! Понеси ему что-нибудь. Все-таки учтивее.
— Что же я понесу ему, когда у меня нет ничего?
— Бубликов связки две[274]. Он у нас не разборчив: я когда-то отнесла ему по делу пяток печеных яиц, не поцеремонился, спасибо ему, взял и дело сделал.
Купила Ивга две связки бубликов и пошла с ними к судье. Вошла. Он ростом высокий, толстый, мордатый, нос кверху поднявшийся, глаза, как фонари, да и во всем так же хорош. Он собирался уже идти в суд.
Ивга помолилась Богу, поклонилась судье и, положивши бублики на стол, начала рассказывать и просить о своем деле. Лишь только судья увидел бублики, так и бросился на них и начал жрать. Рот большой, щеки толсты, так бублик целый так и впихнет в рот, не очень пережевывает, разом глотает. Давится, из глаз слезы текут, а он спешит управиться с ними. Видите, как он поспешает на службу!
Когда же Ивга рассказала ему все, а он между тем поглотал все бублики, то Ивга и говорит ему:
— Что же вы мне, ваше благородие, скажете?
— А вот что я тебе скажу, — говорил судья, дожевывая остатки, — а вот что ты мне скажи… Где ты таких знатных бубликов купила?
— Кушайте на здоровье, ваше благородие. Где купила? Известно, на базаре. Что же вы скажете о моем деле?
— Вот бублики, так-так! — облизываясь и чавкая, говорил судья. — О твоем деле? И, что я люблю, маку много… О деле? И масла много… Вкусны, очень вкусны!.. О твоем деле? Да поджарены!.. Я еще твоего дела не знаю, приди завтра, я завтра скажу тебе. — И с сим словом, кончивши бублики, вышел из хаты, все прихваливая: — Вот бублики! Будь я бестия, если и дома ел такие!
Вот теперь нашей Ивге стало легче на душе, что понравились судье бублики, и она в полной уверенности, что он сегодня дело кончит и завтра выпустит Левка. Уж хотя бы и посекли его, лишь бы тут, а в село не водили б, меньше бы стыда от своих. Тут уже его никто не знает, так и нужды нет. Веселенькая пообедала, благодаря хозяйке, пошила ей кое-что, напряла немного и побежала к острогу. Так что же?
— Не велено пускать, — закричал солдат, и, расспросивши, Ивга узнала, что его вовсе не водили в допрос.
Беда и полно! Бьется, сердечная, как щука об лед, и ничего не сделает! Пошла утром к судье. Сказали, что поехал в свой хутор, праздники подошли, не будет суда.
То скуя и плача, дождалась Ивга будней. Приехал судья из хутора. Она пошла к нему и понесла четыре связки бубликов, печенных на одном масле и густо маком осыпанных.
Судья только увидел ее, тотчас бросился к бубликам, начал жрать, а ей говорит:
— Да как много!.. Я за раз не поем… А против тебя виноват: совсем позабыл про твое дело! Да уж потерпи… Решу и дело… вот как и…
— Не забудьте, ваше благородие, хоть сегодня!
— Забуду, ей-богу, забуду. У меня столько дела, столько дела, что некогда носа утереть. Вот это поспешаю в суд.
И начал собираться, как же бубликов не мог съесть, так прятал в карман.
Ивга, увидевши это, и говорит:
— Вот же берете в суд бублики и, когда станете их кушать, то и вспомните, кто их принес, и про меня вспомните.
— Пожалуй! — отвечал судья, — кушать между делом буду да вспомнить не надеюсь. У меня дела много: все надо подписывать, и я тогда ни о чем уже не помню, только подписываю. А лучше всего, вот что: иди, душка, и ты к суду и дожидай там. Я увижу тебя и вспомню. — С сим словом и пошел.
Нечего делать — и Ивга за ним пошла…
Ходит около суда. В сени войдет — не видно ей судьи, не вспоминает он про нее, не шлют за Левком.
‘До сего времени, может, судья все бублички скушал, и когда при них не вспомнил, то теперь уже совсем забудет’, — так думала Ивга, сидя на крыльце.
Как вот судящие начали из судов выходить. Впереди всех шел судья, увидел Ивгу и тотчас вспомнил и говорит к прочим:
— И, нет, братцы, постойте, постойте! Есть важное дело. Подойди сюда, девушка, и расскажи, какое твое дело?
Ивга и начала рассказывать… Как тут секретарь — по приметам Ивги — вовсе пьяная рожа, подскочил к судье и, нюхая табак, сказал:
— Мы оное дело уже решили.
— Когда? — спросил судья.
— Еще у мимошедший пяток, и вы соизволили подписать, чтобы оного вора, мошенника наказать плетьми и сослать на поселение.
— Видишь! — сказал судья Ивге, — я подписал, так уже не можно. Когда б сегодня, а то еще в пятницу. Скоро неделя…
— Это, паночку, в тот день, когда я утром принесла вам вкусных бубликов, — сказала Ивга, желая упрекнуть судью… А у самой слезы так и льются… Сердечная! Что узнала она!
Судья равнодушно слушал ее и еще поддакнул:
— Так-так, душка, так. Ты утром принесла, а я днем подписал. Так это было в пятницу.
— Хорошо сделали. Бог вам отдаст!.. Почему же вы его не допросили?
— А что, секретарь? Зачем мы его не допрашивали? — спрашивал судья.
— Вот так еще не допрашивали! Ведь вы же на допросе подписались?
— Подписать-то я подписал, да не помню, допрашивали ли его, и видел ли я его? Не помню.
— Вы и никогда ничего не помните, — так в заключение сказал ему секретарь, надвинул шапку и пошел впереди судьи, а он также и не взглянув уже на Ивгу, поплелся домой.
— Что мне теперь делать на свете? — заголосила Ивга. — Так вот его выпарят… и сошлют.
— Еще не тужи, — сказал один приказный, выходя из суда. — Дело пошло еще в губернию, там пробудет с русский месяц, тогда пришлют сюда, да тогда уже накажут и сошлют…
Сказал и пошел.
С большим трудом дошла Ивга до своей квартиры… Плакала, горько плакала… Целый день не ела, не пила… И чего уже в сильном огорчении не желала судящим! Что же? Сбудется ли им? Вовсе ничего. Так — здесь, но пусть появятся туда! Напомнятся им и бублики, и сахар, и изюм… Когда-то нет ли и послаще чего! Не пройдет им даром и то, что, не зная дел, садятся судить и, не имея понятия, подписывают, что поднесет секретарь… Ничто не забудется им!..
Утром Ивга рассудила, что печалью ничего не сделаешь, надо что-нибудь предпринимать.
— Дело послали в губернию, пойду и я в губернию, что бог даст! Недолго ей собираться: сложила в мешок, что было, повесила на спину, палочку в руки… Пошла. Где устанет очень, припросится к доброму человеку и подъедет, а когда уже вовсе выбьется из сил, то день-другой и пересидит. Сяк-так и кое-как наша Ивга дотащилась наконец до губернского города…
— Что… это… такое?.. Покрой, Мати Божия!.. — так вскрикнула Ивга, увидевши с горы уже не свой маленький, но большой губернский город… Всплеснула руками и не знает, как и рассматривать его… Дух занимается… В животе холодно…
— Смотрю-смотрю… и конца не видно!.. А церквей-церквей!.. А хором-хором!.. Ну, тут, когда не пропаду, так добрая буду!.. Уже-ж!.. Не ворочаться же назад.
Так думая, Ивга задумалась крепко, когда же задумалась, то и не страшно за нее. Не бойтесь, что она одна, без всякого руководства, без чьего совета, будет обращаться в таком огромном городе между панами (она думала, что как в селе все мужики, а в городе должны быть все ‘паны наголо’), она не придумает, как к кому подступить и как просить за Левка.
Вошедши в первые улицы города, она удостоверилась, что не одни паны в городе живут, но и простого народу довольно. Это ее успокоило и облегчило душу ее.
На ее с частье, и пристала она в выгодное место. Женщина с одною только девочкою приняла ее на квартиру с условием помогать ей в работе и за весьма небольшую плату в содержание. То отдыхая, то полдничая, Ивга рассказала хозяйке, откуда она и по какой нужде пришла в город.
Хозяйка подперлась рукою и крепко головою покачала:
— Не знаю, — говорит, — как ты тут вывернешься?
И начала Ивге рассказывать, как водится у здешних судящих панов. Она знала все, потому что с малых лет служила у господ, как же добыла девчонку, так была у секретаря кормилицею и очень хорошо знала, как и с чем к ним приходят и в какие двери выходят. Между прочим, она говорила ей:
— Ты не бойся великих панов, чем больший пан, тем он простее и ласковее. Это у мужиков, когда выскочит в атаманы, так он уже на тебя и не смотрит, а уже как головою станет? Так, батюшки! Не смей к нему и близко приступить. Паны же не так: смело говори ему все, не бойся ничего, только говори правду, не солги и не прилги ничего, тотчас заметит и прогонит.
— Как же мне быть, тетушка? Если к великому пану придется идти, что ему понести на поклон?
— Сохрани бог! Конечно, есть старосветские паны, что булочку, но и то невелику, лишь бы тебя за усердие не обидеть, примет, хлеб святой поцелует, а тебе расскажет все дело, совет подаст и велит еще попотчивать. Это у больших панов такой обычай. А вот меньшие ‘панки’ и ‘полупанки’, так с ними только держись! И даешь, и не даешь, сторгуешься, взнесешь, все мало, еще вытягивает. Сохрани тебя Бог от них! Добирайся смелее к старшим.
Во весь вечер рассказывала хозяйка, как поводится у панов, а Ивга все, как говорится, на ус мотала и располагала, как приняться ей за дело.
Это же было вечером в субботу, а в воскресенье Ивга, вставши, принарядилась и пошла рассматривать город. Рассказывала после, что, как в лесу, говорит, хожу, даже страшно! Народу на базаре не протолпишься, а нет никого знакомого! Никто тебе не кланяется, никто ни о чем не спрашивает… Слезы меня, говорит, проняли!.. Брожу, как сиротинка! Зазвонили к церквам… А какой звон! И до сих пор гудит в ушах! Я и пошла к самой большой да к прехорошей церкви. Что же? Солдаты меня и не пустили, уж я и гривну давала, так не пустили, и не пустили, и денег не взяли. Но я таки не пошла от церкви, все ожидала, чтоб ближе поглядеть на великих панов. На беду, себе отроду не видела никого старшого, как пана исправника, всего два или три раза, в своем же городе, хоть и видела судящих, так после того, что они мне сделали, я не знаю, паны ли они? Как вот к полудню начали выходить из церкви… Батюшки! Что народу, а что и господ!.. Как вот идет один… так и впереди, и назади, и вокруг его все паны, все паны! А сам же каков? Весь воротник, на рукавах все вышито, а на шее крестов, крестов! На груди золотая звезда, через плечо широкая лента красная, на плечах золотые кисти, как жар, горят, а весь сам так и сияет, прямо и не смотри на него! Перед ним бегут паны и расталкивают народ и около его наблюдают, так что и пылинке не дадут упасть на него. Когда сел в свою коляску, а лошади подпрыгивают, фыркают и, как муха, полетели, а он, то и дело, что всем кланяется. Удостоилась и я ему поклониться, но как далече стояла, так он меня, может, и не видел. Спросила у стоявшей подле меня женщины, кто это пан такой? Так сказала:
— Сам губернатор! Хороши паны шли за ним, да все не так. Были старички и молодые с кавалериями… Уж насмотрелась!..
Потом говорила хозяйке:
— Если мне придется о чем просить губернатора, то я и не смогу перед ним стоять, упаду и не посмею встать.
— Ничего, — сказала хозяйка, — то он перед народом такой, чтоб его уважали и почитали, как он есть начальник над всеми. Приди же к нему в дом, так приветливее его и нет. Десять раз расспросит и все с ласкою, приветливо, и когда что можно сделать, сам хлопочет, чтобы скорее оканчивали дело, когда же не может пособить, так все растолкует, почему и зачем не можно, уговорит, чтоб не тужил, даст совет, что делать, а бедному подаянием пособит. Ты не бойся его, он — как отец. Недаром сказано: губернатор — всем защита, все за него молят Бога.
Пока еще до вечера, Ивга походила по городу, расспросила у доброго человека, в каких хоромах суды. Узнала от него, что ей надобно прийти в тот суд, что зовется ‘Угомонная палата'[275] — так выговаривала Ивга, обошла около тех хором. Когда видела идущих или едущих панов, все приглядывалася к ним, чтобы не бояться их, когда случится говорить с ними. В крепких мыслях легла спать, но не очень заснула, все ожидая, что будет с нею завтра…
Наступило утро. Ивга, вставши, от чистого сердца помолилась Богу, даже всплакнула, прося помощи его, и пошла. Не преминула зайти в церковь и подать священнику на часточку, прося его помолиться ‘о Левковом деле’. Хоромы она тотчас нашла и вошла в них… Господи! Что ей тут делать?.. Все двери, все двери, все двери, туда пройди, там двери, лестницы, опять двери, сюда пойди, то же самое: лестницы да двери, двери да лестницы… Больше ничего нельзя и увидеть! Народ же все туда и сюда шатается: панычи перебегают, паны подъезжают, идут, приветствуются, кое-что между собою разговаривают… А наша сердечная Ивга стоит как в лесу, не знает, куда ей идти и как назвать палату, забыла! Хотя и спросит кого: ‘Где палата?’ — ‘Какая? Палата не одна’, — отвечают ей, а она не вспомнит. Потом вспомнила и спрашивает: ‘Угомонную палату’. Ей, усмехнувшись, показали, и тут она раз пять ошиблась и наконец вошла… Сидит солдат и спросил ее:
— Кого тебе надобно?
— Это ли, дядюшка, палата уго… мо…
— Это.
Вот она и вошла в горницу, а горница длинная и все столы, все столы, а за столами сидят панычи и все пишут.
Ивга, вошедши, помолилась, низко поклонилась панычам и сказала:
— Боже вам помогай! С понедельником будьте здоровы!
Панычи взглянулись между собою, усмехнулись и молчат. Как вот один, немного пописав, встал, подошел к ней и спросил, да так скромно, приветливо:
— Что нужно тебе здесь, девушка?
— У вас ли, ваше благородие, дело о нашем Левке?
— О каком Левке?
— О нашем таки, вот приемыш моего отца.
— Да скажи ты мне, из какого ты уезда?
— Уже воля ваша, а я вам этого не скажу.
— Почему же ты не скажешь?..
— Потому что и сама не знаю.
— Что же он сделал такое?
— Видите: говорят, что он у моего отца деньги украл.
Вот тот пан и начал читать по бумаге и скоро начитал его. Расспрашивает Ивгу… Так и есть: он, он!
— Так что же тебе надобно?
— А вот что, бат… ваше благородие! Наши судящие судили его да допросу не снимали. Кого бы тут просить, чтоб поехал и снял с него допрос. Вряд ли он найдется виновным, а я сказала бы вам ‘большое спасибо!’
— Что же, девушка, ты опоздала? Дело о нем решили, и оно уже не здесь, а у губернатора…
— Ох моя годынонька бедная! Так его пошлют в Сибирь? Панки только вздвигнули плечами.
— Сделайте милость, ваше благородие, научите меня, бедную, что мне на свете делать. Я вам очень буду благодарить… Его не приводили к допросу.
— Ничего не могу сделать, и ему уже никто не поможет. Как напроказил, так и отвечать должен. А ты иди себе, откуда пришла, здесь тебе быть нельзя, — сказал и пошел к своему делу и, видя, что Ивга расплакалась уже до того, что даже голосить начала, махнул рукою солдату, и тот взял ее за плечо и легонько вывел в сени.
Теперь нашей Ивге хотя сквозь землю провалиться!
За горькими слезами не только света, но и куда ей выйти, не видит! Кто повстречается, взглянет на нее, но никто не принимает более никакого участия! То спотыкаясь от слабости, то ошибаясь в ходе, долго бродила она по переходам… Наконец вышла на крыльцо и тут упала.
‘Что я, бедная, теперь буду делать? — думает Ивга, лежа и заливаясь слезами. — Его дело совсем кончили… Пропал сердечный Левко!.. Послали к губернатору, а он до сих пор послал приказ, чтоб его высекли… Ох, лишечко! Да еще и плетьми… А там и в Сибирь пошлют!.. И со мною не простится!.. Уж хоть бы свенчалися, то я за ним пошла бы, а то остаюсь опять, как былинка!.. По наговорам Тимохи меня отец будет гнать… Съедят совсем, отдавши меня за писаря… И Левко пропадет без меня… не дойдет!.. Я знаю, как он любил меня… Затоскуется!.. Когда бы не ссылали его, пока я ворочусь!.. Ох, лишечко!.. Когда же я дойду туда?.. Не застану его!.. И свет мне не мил… Приходится самой на себя руки поднять!..’
— Что ты, девушка, тут делаешь? Чего лежишь и плачешь? Не больна ли ты? — слышит она, что кто-то спрашивает ее. Приподняла голову, взглянула… Это стоит перед нею пан, и по лицу видно, что с доброю душою.
— Плачу я, батечко, о своей нужде… Лихо мое тяжкое!..
Он принялся ее расспрашивать и успокаивать ее, а она, плача, и рассказала про свою беду.
Долго и внимательно слушал он ее и как понял все дело, то и сказал:
— Жалко мне тебя, девушка, но еще можно пособить. Стань здесь. Губернатор пойдет сюда, ты его останови и расскажи все дело. Может, он вступится за тебя…
— Батечко, ваше благородие… не знаю, как и величать вас! Достойна ли же я стать пред таким великим лицом и смею ли ему хоть слово сказать? Я боюсь и взглянуть на него.
— Не бойся ничего. Он грозен с виду, а если видит кого в нужде, то сам расспросит обо всем и поможет, в чем можно. Только не оробей.
Так научал ее долго и советами до того ободрил ее, что она встала, пошла за ним и стала на том углу, где он ей показал и куда, наверное, пойдет губернатор.
Как вот, недолго, стучат, бегут, кричат:
— Идет губернатор… Губернатор идет!..
Наша Ивга и не опомнилась: что и придумала было говорить, все забыла, и только что увидела его, испугалась, трясется… Желала бы в землю уйти!..
Только что доходил губернатор, она так и кинулась ему в ноги и как заголосила… И за слезами не может слова сказать…
Что же? Губернатор сам, своими руками, поднял ее и начал ласково расспрашивать, о чем она просит его?
Она же до того смешалась, что более ничего не может выговорить, как только:
— Помилуйте!.. Помилуйте!..
Долго слушал это губернатор и все уговаривал, чтоб она рассказала ему свое дело, но как видел, что она и себя не помнит, то взял ее за руку и сказал:
— Послушай же, любезная! Ты теперь испугалась и не можешь говорить, а мне некогда, у меня не одно дело. Иди ко мне в дом, там отдохни, пока я приеду, и расскажешь все. Не бойся, не бойся меня, я тебе помогу. Жандарм! Проводи ее тихонько ко мне да не обидь ее дорогою, дома вели ее накормить, пока я приеду.
Вот начальник, истинный отец!
Как будто свет открылся для Ивги! Отдохнувши немного после слез, пошла она с жандармом к губернаторскому дому. Ее посадили в горнице, пока сам приедет. Принесли ей хлеба, булки и нанесли всяких кушаньев… Так ничего и в рот ей не идет. Пойдет ли еда на мысль при такой беде, как у Ивги, и чего ей еще ожидать?
Чрез несколько часов приехал губернатор и только что вошел в дверь, тотчас и крикнул:
— Где же девушка?
Увидевши Ивгу, ввел за собою в горницу… А в той горнице, как после Ивга сама рассказывала, хорошо и прекрасно! Горница превысочайшая, окна велики, словно двери, а двери, как ворота: наложивши на воз копен десять сена, смело въезжай, не зацепишься. Стены же все, и потолок, и пол, все размалевано всякими красками… Душа радуется! А зеркала? Везде зеркала, так и сияет, как море. Туда глянешь, там тебя видно, сюда посмотришь, и там ты, куда только оком ни кинешь, везде тебя видно, везде ты, как живая. Даже ужас возьмет, видя впервые это над собою!
Губернатор, заметив, что она оторопела, сказал ей:
— Отдохни здесь, я тотчас выйду. И пошел в другую комнату.
Осмотревшись, Ивга почувствовала себя бодрее и смелее, как вот и губернатор вошел. С ласкою и приветливо спросил ее:
— Ну, девушка, теперь рассказывай мне все, все: откуда ты, есть ли отец и мать, и за каким делом ты пришла сюда?
Вот тут уже Ивга и начала, все, что было с самого начала и до сегодня, все начисто рассказала.
Губернатор, выслушав все, сказал:
— Нет, девушка, твой Левко плут, с него в двух судах допрос снимали, и он повинился и руку дал подписать. У меня это дело.
Тут он пошел и вынес бумаги. Перевернувши несколько листов, показал:
— Вот он признался, что и не раз крал деньги у твоего отца. Вот подписано за него, и судьи слушали, при них он признавался.
— Батечко, ваше благор… не знаю, как вас величать? Паночко, губернаторчик, голубчик! Это неправда, его не допрашивали: я присягну в том. Мне бы Левко сказал, а то он просит, как милости, чтоб его взяли в допрос, и он что-то очень нужное хотел рассказать. Так я ему лучше поверю, нежели вашему судье, хоть он и подписал, что допрашивал Левка, так он ‘брешет’: он только умеет бублики есть, что к нему приносят.
Даже засмеялся губернатор, вспомнив про бублики. Потом сказал:
— Смотри, девушка, это ты не безделицу говоришь, ты доказываешь на судей, что они не снимали допроса.
— Не снимали, не снимали, ваше губернаторство! — даже вскрикнула Ивга. — Подайте их мне сюда, я им в глаза то же скажу. Уже недаром Левко просит…
Потом губернатор, перебирая и перечитывая бумаги, сказал:
— Вот же и люди из-под присяги показали, что твой Левко воряжка и худого поведения…
— Брехня это, ей же то богу, брехня! — так доказывала Ивга уже со всей смелостью. — Нет за ним никакого качества, я больше всех знаю его. Он отроду не украл ни зернышка и не солжет ни на волос. Да и люди, смотрите-ка получше, может, так же доказали, как и Левко допрос подписал.
— Хорошо, — сказал губернатор, — я это дело разберу. Приди ты завтра в палату, где это дело, я тебе велю показать.
— Знаю я, добродиечко, на беду себе, эту ‘Угомонную палату’. Все испытала. Спасибо вам за ваше старание. Завтра я приду туда раненько. Глядите же и вы, не забудьте, приезжайте, там вместе разберем дело и увидим, кто из нас брешет: я ли или ваши судьи? Прощайте же до которого часа.
Губернатор, смеясь, отпустил ее. Пошла Ивга, веселенькая, земли не слышит под собою, а встретив нищего или слепого, и подаст милостыню. Пришедши же домой, весь вечер была весела.
Утром очень рано вскочила, помогла ли что хозяйке или нет, скорее собралася и пошла к палате.
Сегодня ранее, нежели вчера, собрались судящие, не замедлил и сам губернатор и, увидевши Ивгу, тотчас повел ее за собою, велел себя дожидать, а сам пошел к судящим, а за ним какой-то пан понес бумаги, верно, дело о Левке.
Долго поговоривши в палате с судящими, губернатор вышел к Ивге с ними и сказал:
— Вот девка уверяет, что арестанту не было допроса. Говори при всех.
— Не было, панове судящи, — смело сказала Ивга, — что хотите мне делайте, а я утверждаю, что не было ему допроса. Левко передо мною никогда не лгал, когда бывало скажет, на сколько в день уторгует, то так и есть, в какую пору скажет, что выйдет на улицу, то как раз и выйдет, и раньше хоть и не выходи, не будет его. Во лжи я его никогда не заметила, и потому верю, что его к допросу не приводили, и я в том готова присягнуть, целую горсть съем земли, что это правда, а не тех судей, что, подписывая, только брешут. И тот также брехал, подписывая за людей, что будто бы Левко имеет качества! Люди этого не говорили и не скажут. Тут и спереди брехня, и сзади брехня, да еще брехня брехню брехнею погоняет. Вот что! Не во гнев это слово вам, панове судящи и ваше губернаторство!
— Ну, что теперь будете делать? — спросил губернатор у судящих. Те взглянулись между собою, вздвигнули плечами и сказали:
— Как вам угодно, а мы уже решили.
— Конечно, решили, но чтоб не было тут несправедливости! — сказал им губернатор. — Вы этого не знали, что объявляет девка, вы смотрели на бумаги, а в бумагах все гладко. Она же была там, все знает, готова присягнуть, что его не допрашивали. Возьмите дело, надобно вытребовать его сюда, допросить, из какой нужды он крал?
— Я наперед знаю, — сказала Ивга, — что он брал на то, чтобы было нам после свадьбы завестись хозяйством. Так тут нет никакой вины: я батькова, он батьков, деньги батьковы. Тут просто можно рассудить, что он не виноват, не за что в Сибирь ссылать. Призовите его, допросите, и он скажет вам, что для того брал, вот вы его и отпустите.
Наделала ты, Ивга, дела с твоею правдой! Чуть было все труды твои не пропали, потому что один из судящих сказал, а за ним и все пристали да и говорят:
— На что бы ни брал, а все брал, и, хотя бы у родного отца брал, но без ведома и отбивши сундук, так все вор.
Губернатор подумал немного, потер себе лоб и, вздохнувши, сказал:
— Так, ваша правда, однако пошлите за ним. Приведут, тогда допросите. И за одно слово можно будет уцепиться и его хоть от Сибири избавить. Напишите же, чтобы его скорее сюда присылали. А ты, девушка, ступай на квартиру и наведайся сюда через неделю, — и тут же приказал одному пайку написать — куда? Ивга не поняла, чтобы ее не трогали и не обидел бы ее кто.
— Я, — говорит, — один ее знаю. А ты, девка, когда тебе случится нужда или обижают кого, приходи смело ко мне и проси, чего тебе надо.
Сказавши все, пошел по своим делам.
Как же обрадовалась Ивга! И плачет, и смеется, и бросается к ногам губернатора, руки ловит целовать ему и судящим… Не дошла, а долетела к хозяйке, и тут расцеловала, хваляся, что Левка ее приведут сюда, допросят и, может, не пошлют в Сибирь. Целый день не помнила себя от радости.
На другой день, как уже — слава богу! — незачем по городу бродить, принялася за дело: так у нее словно горит в руках! Песни не умолкают, в рассказах, скороговорках, приговорках не остановится, так что хозяйка хохочет от ее балагурства.
А работа за работою так и поспевает, не успеют одного сшить, как новое приносят. А деньги от всех мест так и сыплются к ним! Каждую неделю не забывает Ивга сбегать в ‘Угомонную палату’, справиться о Левке: так все нет его. Не близкое же расстояние, полтораста верст пешком довести его.
Как-то, в один день, понесла Ивга отдавать работу и, идя улицею, видит… какая-то проява! (происшествие). Множество собравшегося народа, извозчичьих дрожек несколько, и музыка играет, так что ну! Она подумала, что это свадьба, и подошла посмотреть, как в городе празднуют свадьбы. Но видит, это не свадьба. На передних дрожках троистая музыка (скрипка, бас и цимбалы) и еще бубны, на других дрожках сидят двое очень хороших степенных людей и держат штоф, на третьих же сидит человек в народном жупане и шапка на нем казацкая, красным шалевым платком широко подпоясан, другой намотан толсто на шее, а третий в руках и которым он поминутно утирается, несмотря, что длинные концы его пачкаются в дегте и пыли. Человек этот мертвецки пьян и поминутно приказывает, чтобы едущие на средних дрожках потчивали горелкою и старого, и малого, и кто около идет, и кто навстречу идет, и всякого до последнего, кто же не хочет пить, того ругает на всю улицу и музыкантам то и дело покрикивает, чтоб крепче играли. Ребятишек же, что за ним, как куча саранчи, бегут, заставляет танцевать и горстями кидает им прянички и разные орешки, которые у него в шелковом платке на красной ленте привешены на шее.
Ивга смотрит на эту комедию и все ближе пробирается, чтоб лучше насмотреться, потому что у них в селе таких чудес не увидишь, на то и город, чтобы в нем дуракам умничать. Вот тот человек, повеселивши детей, закомандовал:
— Музыка! Марш вперед!
Музыка поехала — и все, и народ за ними. Едут подле хорошей хаты, окно такое нарядное, веселенькое. Тут этот чудак и кричит:
— Стой! Кто хозяин этого окна? Что возьмешь, если я его разобью?
— Да я и целкового не хочу, цур тебе, ступай далее, — сказал хозяин.
— Брешешь! — И с этим словом хряп по окну. Оно разлетелось вдребезги. Хозяин поднял крик, а чудак вынул красную бумажку[276] и сунул к нему в руки, говоря:
— Знай, что вольный человек гуляет!
Что он еще творил, так и вздумать того не можно! Идет сбитенщик. Чудак встал, да к нему и за баклагу, сбитенщик, знавши, в чем дело, отдает охотно. Вот он, взявши баклагу, сбитень вылил, музыке велел играть, а сам по сбитню пустился ‘гопака выбивать’. Расплескал все, перебрызгал всех, дал сбитенщику[277] пять целковых и пошел далее проказничать.
Ивга, идучи с народом, расспрашивала людей, что это значит? ‘Это наемщик, — сказали ей, — нанялся в рекруты, так сегодня гуляет и что задумал, все делает и за все платит, потому что взял за себя много денег. Завтра же ему забреют лоб, так он сегодня поспешает нагуляться, чтоб было чем вспомнить прежнее житье’.
Наемщик остановился и приказал поить людей горелкою. Напоили и ребятишек. Тут он свел их биться на кулачки и утешается, глядя на все это… Ивга же все ближе к нему, все ближе, все всматривается, все всматривается… И вдруг вскрикнула:
— Тимоха!.. Это мой брат!.. Что ты делаешь это?
— Га?.. Кто там такой?.. Да это Ивга, сестра моя!.. Где ты у аспида взялась?.. Какого черта ты тут делаешь?
— Что ты с собою делаешь?.. Помнишь ли ты?
— Сегодня только и помню, сегодня мне на все воля, а завтра: левой, правой, левой, правой… — И начал по улице маршировать, шатаясь во все стороны, а народ хохочет…
— Правда ли, Тимоха, что ты нанялся в рекруты? — пристально спрашивала его Ивга, не отходя от него.
— Правда.
— На кого же ты оставил отца?.. В своем ли ты уме?..
— Отца! Теперь уже можно оставить: деньги его… поминай их, как звали, — пошли по шиночкам да по молодичкам… Съел Левка… Теперь своя воля!.. Вычистил отцовский сундук… фить, фить! Только гудет от пустоты!.. Теперь в солдаты. Съел бы и тебя… Но лучше всего, выдь за нашего писаря…
— Как, ты съел Левка?.. Что ты это говоришь?
— Рассказать?.. Не можно. Притравил… навел… сполать Макушченко! Бравый казак Тимоха!
— Как же ты его подвел? Расскажи мне… — Сердечная! Думала у пьяного выспросить, так сват его, боясь, чтоб сестра не отговорила его от найма и чтоб не пропали его деньги, вскочил, усадил его на дрожки и закричал:
— Ступай на вольную!
Музыка заиграла Дербентский марш, ударили в бубны… Поехали, только пыль столбом за ними…
Народ пошел в другое место, а Ивга осталась, как обваренная… Тяжко и горько ей стало, что один, какой бы ни был, а все брат, бросил старого отца и идет в солдаты.
— Что он говорил, — рассуждала она, — что и отцовский сундук вычистил… Верно, все выкрал и ушел! И что он это говорит, что подвел Левка и что съел его? Надобно бы выспросить его, так эти люди не дали и слова сказать с ним. Как бы остановить его и выслать к отцу? Так что же? Если и отца обокрал без меня и у хозяина много денег за наем забрал, так чем мы будем отдавать? Что же мне делать на свете, не знаю!.. А что? Пойду к губернатору: он мне даст совет, он же и дозволил, если будет какая нужда, прямо прийти к нему и сказать…
Бросилась, метнулась, кончила свое дело и пошла к губернатору, смело, не боясь ничего, рассказала все, как видела Тимоху и что он говорил ей.
Губернатор тотчас послал жандармов искать Тимоху, а Ивге приказал тут же ожидать.
Часа через два везут раба божьего, так пьяного, что едва и понимает себя. Губернатор поставил Ивгу за ширмы и говорит:
— Слушай, что он будет говорить, я приказал ввести его сюда.
Как ни пьян был Тимоха, а понял, перед каким лицом он стал. Вот и начал бодриться, вытягиваться, как будто и настоящий солдат, да как выпрямится, голову вытянет, она у него закружится, то он так и падает…
Губернатор грозно закричал на него:
— Зачем ты такой пьяный?
— Гулял напоследях, ваше пррревосхо… дительство… Завтра уже не можно, завтра скажут: лоб! — И при таком смелом ответе еще и притопнул ногой Тимоха. Известно, пьяному море по колени.
— За сколько ты нанялся?
Тимоха думал, вспоминал, шатался, силился открыть слипающиеся глаза, сопел и наконец с трудом проговорил:
— Тррриста… да еще пятьдесят еще рррублей.
— А сколько получил?
— Еще только полторрраста, ваше… ваше… не знаю…
— Все пропил или осталось?
— Все решил чисто, ваше происходи… тельство! Тимоха — исправный казак. Хозяин больше не дает, говорит, пускай на дорогу. Прикажите, батюшка, отдать все. Ей-богу, я и эти двести завтра кончу исправно. В службе мне деньги не нужны: будет жалованье, будет и провиант…
— Зачем ты ушел от отца?
— Я не ушел, а так пошел. Денег, батюшка, не стало, все вытянул.
— Кто, ты или Левко?
— Нет… нет… нет… Левко — святая душа! Я, батюшка, ваше… ваше… ну, нужды нет, я вытянул у отца все…
— А Левко крал когда?
— Нет… нет. Я вошел, светлица была отперта… сундук… а в сундуке… У! много денег!.. Я… никого не было… Я отбил и набрал… Много набрал!.. Навел отца на сундук… а тут и Левко берет деньги… Оно бы и ничего: у нас денег много, я молчал бы… Как писарь наш говорит: погубим Левка, а Ивга за меня… Вот мы Левка и в Сибирь…
Губернатор приказал записать все, что пьяный Тимоха рассказывал. Пока приведут Левка, приказал держать Тимоху под караулом, с хозяина взыскали последние двести рублей, Ивгу отпустил домой, ска завши:
— Когда все и на деле так будет, то молись Богу, не тужи, может, твой Левко и не так виноват.
Много благодаря его, Ивга пошла к хозяйке.
Вскоре после того Ивга еще раз была в палате, проведывая, не привели ли Левка. А о брате, где он содержится, еще не могла узнать, как прискакал к ней жандарм, чтобы она скорее шла к губернатору.
Екнуло на сердце у Ивги… Собралась и пошла. Губернатор, только что увидел ее, и сказал:
— Ну, привели же твоего Левка, я буду его допрашивать, а ты стань тут (и опять поставил ее за ширмы) и слушай, что он будет рассказывать, как-то выпутается?
Ивга зашла за ширмы и выглядывает в дырочку, как поведут Левка… Покрой, Матерь Божья! Чуть не вскрикнула, как увидела его!.. Он или не он? Не можно узнать. Худой, бледный, зарос бородою, половина головы вдоль выбрита, а что на нем, того нельзя назвать рубашкою! И руки скованы!.. Сердечная! Плачет тихонько!.. Тяжко ей было видеть его в таком положении!.. Если бы она могла, кинулась бы к нему, прежде всего расцеловала бы его, нужды нет, что он весь в пыли и видно, что более месяца не умывался, руки ему, а особливо в тех местах, где истерты железом, расцеловала бы… Но вот губернатор начал его допрашивать и повелевал сказать всю правду, как перед Богом.
— Когда, — говорит, — мне скажешь всю правду, то, хоть и будет какая вина твоя, я убавлю тебе наказания.
Вот Левко перекрестился и начал признаваться, а Ивга так и не дышит, чтоб не проронить какого слова…
Вот Левко и рассказал, как он любился с Ивгою, какой недобрый был к нему отец, как Тимоха гулял, как он вор был, как гнал его и как через него старик еще больше сердился на Левка, потом и говорит:
— Как нам не можно уже было терпеть их нападков, то мы с Ивгою хотели посоветоваться, как бы нам скорее обвенчаться. У меня какие были деньги, рублей с пятьдесят, все пропали на долгах. Я тужил и не признавался Ивге, и как она приставала, чтобы скорее венчаться, то и сговорились мы сойтись в отцовской светлице и поговорить. Она дала мне ключ от светлицы, а сама пошла к соседке. Я вошел в светлицу, сижу и думаю… Как вот слышу: Тимоха шумит в сенях и подходит к светлице… Что мне тут делать? Застанет меня одного, придерется, привяжется, заведет драку… Уйти некуда уже: тот в сенях, увидит меня, выходящего, тоже привяжется, зачем я тут был, где взял ключ?.. Нечего мне делать, я и подлез под стол, смотрю оттуда. Вошел Тимоха, осмотрел, что нет никого, заглянул в окно — нет никого… Тотчас, взявши в углу топор, хряп по замку, он и рассыпался, отворил сундук, недолго рылся, тянет мешок с деньгами! Хотел весь унесть, но подумал и спешил развязать… И начал таскать из него горстями деньги и прятать в карман. Но как поспешал, то и рассыпал их по земле довольно. Тут заговорил старик Макуха и что-то близко. Тимоха, верно, испугался, скорее ушел, а мешок развязанный, деньги рассыпанные и отворенный сундук оставил без внимания. Только что он ушел, я, как обваренный, выскочил из-под стола… Лихорадка так и бьет меня! Господи милостивый! Что было мне тут делать? Сам себя не помнил. Выйти, оставивши все, но увидит кто, скажет на меня, и Ивга тоже подумает, потому что ключ оставила мне… Подумал тотчас идти, сказать старику и привести сюда, Тимоха откажется, старик не поверит мне и на меня все падет. Лучше приберу, сложу все и замкну светлицу. Скажу Ивге и посоветуемся, как сказать отцу. Вот, так подумавши, только что подошел с большим страхом и рассыпанные по сундуку целковые пособирал в горсть и хотел сложить в мешок и потом собрать рассыпанные по полу, как тут и вошли!.. Кричат, шумят!.. ‘Вор, Левко вор!’ Я так и обмертвел! И что потом со мною было, что они делали со мною, я ничего не помню и не знаю!
— Не боишься же ты, Левко, Бога! — даже закричала Ивга, выбежавши из-за ширм. — Для чего ты этого мне тогда не сказал? Я бы не страдала так, полагая, что ты в самом деле вор?.. — И с сими словами бросилась ему на шею и повисла у него. И плачет, и целует его, и хохочет… как будто вне ума!..
— Откуда ты взялась?.. Моя крошечка… Моя рыбочка!.. — Не вспомнившись и забывши, где он и перед кем, только и знает, что приголубливает свою Ивгу. Рад, что увидел ее там и тогда, как не думал, не гадал…
Губернатор — спасибо ему! — ни малейше не рассердился, но смотря на них, что, как голубки, ласкаются, даже заплакал и, отвернувшись от них, утирал платком слезы.
Первая опомнилась Ивга и бросилась к губернатору, говоря:
— Не положите, ваше превосходительство (живучи в городе, привыкла величать, как должно), не положите гневу, что мы при вашем лице так осмелились… Ей же то богу! Я так рада, так рада… Одно то, что увидела его, а другое, что он совсем не вор: и оттого забыла вас и себя не чувствовала.
— Ничего, ничего, голубушка! — говорил губернатор, утирая слезы. — Я и сам рад, что он не виноват и что правда открылась. Только правда ли, как ты говоришь?
— Ей-богу, правда, ей-богу, правда! — прервала его Ивга, защищая Левка. — Это все точно так было, уже Левко не станет брехать…
— Правда, сударь… добродею… ваше… — сказал Левко и не придумал, как возвеличить губернатора, все только низко кланялся. — Смел ли бы я перед вашим лицом, что вы у нас от самого царя поставлены защищать от обид, и чтоб я осмелился и подумать о какой брехне или неправду сказать! Правда, именно правда!
— Хорошо, — сказал губернатор, — зачем же ты перед исправником показал, что ты брал деньги, и перед судом так показал?..
— Набрехано, налгано, напутано, ваше высоко… губернаторство, все набрехано! — говорил Левко с большим жаром. — Я ни исправника и никого из судящих, каков один есть, и в глаза не видал, и какие они на тварь (лицом), вовсе не знаю, и в суде нога моя не была. Я же говорю: не помню и не знаю, как я очутился в ‘холодной’, в нашем волостном правлении, и там чуть не пропал, не евши, не пивши. Меня никто не спрашивал, и я никого не видел, там меня взяли и связанного повели в город и прямо в острог. Тут я безвыходно сидел и в суд не был призываем вовсе. Ведь же писарь меня препровождал в город, он знает все. Пусть он и скажет…
— Ну, тот скажет! — прервала Ивга. — Он наговорит на вербе груши. Он, ваше превосходительство, рад Левка живым съесть, потому что хочет, чтоб я, вместо Левка, вышла за него. Пусть себе этого и в голову не кладет. Дуля (шиш) ему под нос! Вот что!
— Хорошо, мужичок! — сказал губернатор. — Скажешь ли ты так и в суде, исправнику и судьям в глаза, все это, что мне говоришь?
— Скажу, в глаза скажу, ваше… как ты, Ивга, величаешь его?
— Говори: ваше превосходительство.
— Так-так, ваше… вот как Ивга вас величает, скажу и не боюся ничего, потому что именно правда моя!
— Ну, — сказал потом губернатор, — ступайте же. Ты, девушка, на квартиру, а его раскуйте совсем и отведите пока до завтра в полицию. Завтра с тебя в палате снимут допрос, и когда ты правду говоришь, так ты, девушка, там же, в палате, получишь своего жениха и примешь на поруки.
Ивга бросилась к ногам губернатора, а за нею и Левко. Хотя он их и поднимал, хотя грозно приказывал встать, так нет, лежат, ноги целуют и, обливая слезами, все благодарят и молят Бога, словно вновь жизнь получившие.
Ивга никому не дала расковать Левка, сама отомкнула замок и сняла цепи, проводила Левка и в полицию и упросилася сидеть все время с ним. Всю ночь напролет все один другому рассказывали, как страдали: Левко без людей, а Ивга от людей, он, что не было кому за него заступиться и совет подать, а она, как на нее нападали, и про все свои беды рассказала.
Утром повели Левка в палату, пришла и Ивга с ним, как Тимоха уже и там, и уже под караулом, за ним солдаты с ружьями. Левко как вчера, так и тут на допросе, говорил все то же, потому что оно все так и было. Тимоха же, уже протрезвившись, хотел было ‘заехать в брехуновку’ (отолгаться), так воззвали Ивгу, и та сразу его остановила и смешала так, что он повинился во всем, как говорил губернатору. Его начали еще больше допрашивать, и он уже все рассказал, как он, по дружбе с писарем, хотел выдать за него сестру, и вместе придумали, как погубить Левка. Писарь деньгами Тимохиными, у отца выкраденными, работал и смастерил, как хотел, и, хотя еще судящие и в глаза не видали Левка, но подписывали, что им подносили. Они полагали, что их дело только подписывать, а секретари на то, чтоб писать, как им хочется. А этим Тимоха и забрызгал всех, кто и виноват, и не виноват ни в чем!.. Записавши все, что Тимоха говорил, его отослали в острог, а Левка отпустили идти, куда хочет.
Только что Ивга, пришедши на квартиру, советовалась с Левком, как идти домой и как приниматься за хозяйство, как явился жандарм и позвал их к губернатору. Не боясь ничего, пошли и прямо вошли к нему. Губернатор и говорит Ивге:
— Ну, ты настоящая ‘козырь-девка’: выхлопотала своего жениха, освободила его от Сибири. Вот тебе двести рублей, это от того хозяина, что нанял твоего брата в рекруты. Он теперь будет солдат, ему деньги не нужны, а как он обокрал твоего отца, так ты их возьми на свою свадьбу.
— Нет, ваше превосходительство, не так. Как можно мне пить братнину кровь? Он продал себя, а я на его деньги праздновала бы свадьбу? Не можно. Пускай эти деньги брату, ему в них будет нужда.
Так сказала Ивга, кланяясь и прося губернатора.
— Чем же ты отпразднуешь свадьбу и чем будете жить? — спросил губернатор.
— Свадьба будет у нас сиротская: без подарков и чарки горелки, а вместо каравая[278] простой хлеб святой разделим. Жить же как? Потерпим нужду, будем работать, стараться, хозяйничать, вот Бог и пошлет нам, ваше превосходительство.
Так говорила Ивга, а Левко, все кланяясь, приговаривал за нею:
— Будем работать и заработаем, ваше… вот как Ивга вас величает.
— Когда же вы так располагаете, так вот что! — сказал губернатор и пошел к своим гостям, которых у него множество было. Не замедлил, воротился и тотчас к Ивге говорит:
— Вот тебе мои гости надавали триста двадцать рублей. Возьми себе на свадьбу.
— Нет, уж этого не будет, ваше превосходительство! Не хочу и не возьму, — говорила Ивга, кланяясь и отводя руки губернатора с деньгами.
— Почему не возьмешь?
— Затем что не возьму. Как это можно? В нашем селе все узнают, что я жила в губернии и воротилась с такой кучей денег, которых человек и в год не выработает, а я, девка, где их взяла? Да про меня такая слава пройдет, что и не открестишься и не отбожишься! Такого выдумают, чего отроду и на мысль не приходило и не придет, и род их того не дождет.
— Возьми, дура, ты идешь замуж. Какая тебе нужда, что будут про тебя говорить!
— Да уже как хотите, хоть я, по-вашему, и дура, хоть какое хотите мне имя придавайте, а не возьму, ей-богу, не возьму даже и мешка денег. Мне моя слава дороже всего. Что иду замуж, так будто мне и не нужно честного имени? Тут оно нужно и для меня, и для моего мужа. Каково ему будет, когда и малые дети начнут шикать на меня, и старые и молодые будут упрекать, что хоть и недолго прожила в городе, а заработала денег большую кучу! Их заработать скоро не можно, в долг никто не даст, надавали паны, так известно за что. Спасибо вам за такую славу! Стыдно будет на людей смотреть.
— Ай, ‘козырь-девка’! — вскрикнул губернатор. — Правда, правда твоя, ты умно рассудила. Люди везде одинаковы, и в городах, и в селах, и между нами, и между вами. Ну, а жениху твоему можно отдать деньги?
— Как он себе хочет и как вы знаете. Я еще ему не жена, так не могу над ним командовать.
— Ну, так я и отдам ему. Он получает за то, что посидел в тюрьме безвинно. Теперь ты ступай себе домой, а он останется здесь и поедет с чиновником уличать в глаза тех судей, что не снимали с него допроса и держали в остроге. Прощай, ‘козырь-девка’!
— Прощайте, ваше превосходительство! — сказала Ивга. — Благословите меня на вступление в брак: вы мне батько, и отец, и благодетель! Без вашей милости пропал бы Левко, пропала б и я!
И с сим словом кланялась губернатору в ноги три раза, как велит закон перед свадьбою, поцеловала его руку и, отходя, сказала:
— Оставайтесь же здоровенькие! Пускай вам Бог отдаст, что вы нам сделали! Дай Бог, чтоб ни вам, ни деткам вашим не пришлось терпеть подобной напасти и чтоб вы никогда не знали судящих…
Так, моля Бога, вышла с Левком.
Посоветовавшись обо всем с Левком, что им делать теперь, взяла у него часть денег, расплатилась с хозяйкою, хоть та и не хотела было брать денег, наняла подводу и поехала домой.
Отца нашла вовсе немощного, с печали чуть не умер: дочь бросила его, сын обокрал, и не было о них вестей. Ивга рассказала, где и для чего она была, как хлопотала, как молодец-брат хотел погубить Левка, и как она в губернии бедствовала, старалась и оправдала Левка, и что Тимоха, пропивши украденные деньги, нанялся в солдаты…
— Дураку туда и дорога! — сказал отец. — Я и сам полагал, когда он явится, отдать его в солдаты. Пускай ему Бог помогает!
Ивга рассказала, зачем еще Левко остался и на чем она с ним положила.
— Вы же, тата, — говорит она, — не говорите никому про Левка, будто и слухов нет о нем.
— Хорошо, дети, — сказал отец. — Делайте, что знаете, лишь бы мне жить подле вас, чтоб было кому меня при смерти досмотреть!
Как вот ввечеру влазит в хату старого Макухи пан писарь со сватами, чтоб Ивгу высватать за себя. Прежде всех писарь начал говорить, что уже Левко совсем пропал. Схватили его и потащили прямо в губернию: там палач высек его кнутом и сослали его на каторгу, и что уже об этом и бумага пришла. И развернул какую-то бумагу и прочел вместо указа. Потом и начал опять говорить, что Ивге без Левка не за кого больше идти замуж, как только за него, и вот он привел сватов, а в воскресенье чтобы и свадьба…
— А дзуськи, поганый! — отозвалась Ивга из комнаты и выскочила в великую хату, да к писарю: — Вон, бездельник, с нашей хаты! Я такому ледащу (дрянному) не только доброго слова, пожалею и тыкву поднести. Поживешь и один, без жены. Напился людской крови, что насосал из людей, пиявка проклятая! А вам, люди добрые, хоть бы вы сваты, хоть бы и кто, одно слово скажу: не говоря законных речей, честью выходите из нашей хаты, если же тотчас не выйдете, то погашу свечу[279], хоть ощупью выбирайтесь из хаты, словно воры, не заплачу вам бесчестья и везде буду рассказывать.
Нечего сватам делать! Схватили шапки, палки и скорее с паном писарем из хаты… не солоно хлебали! Замотали пятками, что есть духу!
Утром писарь и подошел с хитростью к голове. Не рассказывая ничего, какую обиду сделала ему вчера Ивга Макуховна, он и говорит:
— Пан голова! Трофим Макуха стар человек, приемыш пошел на каторгу, сын в бегах, вот люди начали сносить подать, а его бы, по старости лет и по одиночеству, помиловать на сей год. Не вспоможется ли вперед?
— Что ты меня подводишь? — закричал на него голова. — Ты знаешь, что я не люблю неправды! Я вам не Евдоким, прежний голова, с которого вы что хотели, то и делали! Я хочу сам всем командовать, а не через тебя, паршивого писаришку. Сейчас возьми людей и ступайте к старому Макухе, настоятельно вытребуйте от него все подати. Когда скажет — денег нет, бери все имущество, грабь, разоряй, продавай! Самого тащи в ‘холодную’, облей водою по-старинному, пускай мокнет…
— А дочку оставить в хозяйстве? — спросил писарь лукаво, знавши хорошо голову.
— Вот я тебе дам оставить! Я вам не Евдоким, чтоб вы делали по-своему. Делай по-моему: возьми, тащи и ее, плахты, намиста продай. Не станет? Косу ей обрежь, продай. Я проучу ее, чтобы не задабривала писарей. Пускай знает, что я голова и никто мною не управляет.
А писарю такого приказания и нужно! Нахватал понятых, ценовщиков, сторожей! Тучею набежали к Макухе и тотчас полагали разбивать сундуки и имущество продавать… Так Ивга же и взнесла тут же деньги, сколько требовал писарь. И для чего он их уже не требовал? И на дороги, и на мосты, и на караульных, и на свечи в ‘холодную’, которые никогда и не зажигаются. Ивга все уплатила, и писарю не осталось ничего более делать, как, почесав затылок, возвратиться со своим причетом.
Управилась с писарем, знавши, что уже бояться нечего. А тут и условленное с Левком время приближается. Ивга принялась хлопотать: хату белит, столы и лавки смывает, птицу покупает, а своей — бог даст — Тимоха перевел! — режет ее, чистит, лапшу крошит, паляницы-хлебы печет…
Горит дело! В пятницу нарядилась, пошла приглашать того дружком, того поддружим, тех в старосты, холостых в бояры, напросила свашек, светилок, отцов, порядчиков и всякого народа, какого нужно в почет и для порядку.
Кто ни спросит, за кого она выходит?
— За Левка, — один ответ.
— Где же его взять? Его сослали на каторгу! — так полагали все по рассказам писаря.
— Уже что будет, то и будет, а вы, дядюшка или тетушка, не отказывайтесь, услужите сироте.
Вздвигнут плечами, усмехнутся и думают:
‘Не одурела ли наша Ивга с великого разума? Собирается к свадьбе, а жених там, где козам правят рога. Увидим, какой с этого пива мед будет!’
В субботу Ивга собрала ‘каравайниц’, женщин, приготовить ‘каравай’: месят тесто и приличные песни поют, шишки лепят также с песнями, а тесто крадут и в пазухи прячут, скрипники играют, дружко подносит всем водку, старый Макуха порядок дает, и кто бы его ни спросит о Левке, ‘ни чичирк’ — молчит. Вот, как все готово, женщины поблагословились у дружка и начали складывать ‘каравай’, в подошву положили зерен, овса и гривну денег, сверху накладывали шишки, а потом, через весь этот хлеб, положили крест из теста, поверх же всего из теста вылепленные искусно уточки, целующиеся между собою или летящие. Когда поспела печь, каравай осторожно ссадили на лопату, а дружко и начал:
— Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй нас!
— Аминь тому слову! — крикнули два старосты, избранные для сих ответов.
— Спасибо за аминь, старосты, паны подстаросты.
— А мы рады слушать.
— Благословите сей честный и важный хлеб в печь посадить!
— Боже благослови!
— В другой раз.
— Боже благослови!
— В третий раз.
— Трижды разом, Боже благослови!
С этим словом, при песне женщин, приличной действию, дружко в один прием всунул его в печь — и закрыли устье печи, две ‘молодицы’, такие, что знали и слово и как при этом случае пост упать, сели подле печи и присматривали крепко, чтоб никто не подходил и не смотрел пристально на печь, а если что заметят, так тотчас и шепчут отговор и через плечо сплевывают.
Потом дружко, взявши ту квашню, где было тесто каравая, в середине ее прилепил четыре восковых свечки, зажег их и наложил на квашню крышку, взявши с поддружим и двумя молодицами крест-накрест квашню, стали посреди хаты и начали носить квашню, припевая:
‘Ой, піч ходить на ногах,
Діжу носять на руках,
Пече ж наша, пече,
Зпечи нам коровай грече!’
‘Ой, печь ходит на ногах,
Квашню носят на руках,
Печь наша, печь,
Спеки нам отличный каравай!’
С окончанием песни стучат квашнею три раза в потолок и поцелуются пара с парою, и, сделавши так три раза, принялись потчиваться водкою с песнями. Музыка же с того времени, как сажали каравай в печь и пошли церемонии с квашнею, наигрывала изо всей мочи Дербентский марш. А народа же, народа! Полон двор и в окна так и лезут смотреть!..
Хотя же и порядок весь делают, и от горелки, которую беспрестанно подносят, не отказываются, а все-таки насмехаются над Ивгою, что за кого она выходит? Чего она так хлопочет с этою свадьбою, когда нет жениха, да где и быть ему? Он до сих пор дошел уже в Сибирь!.. Даже самые подружки, что по улицам ходят за Ивгою и поют свадебные песни, припевая Левка, между собою тихонько насмехаются. Иной повстречается, спрашивает идущую сзади всех:
— Разве жених приехал?
— Да нет, это будет так что-то… Захохочет и догоняет подружек.
Увидел же и пан писарь Ивгу, что, как королева, идет впереди подружек, с распущенною косою, потому что сирота, без матери, убрана лентами и цветами голова, на шее намисты, янтари, кресты, дукаты, так что ну!.. Увидел… и печенки у него подступили к сердцу!.. Тотчас придумал, какое бы смятение сделать Ивге, все с умыслом, не выйдет ли она за него? Подвернулся к пану голове, знал, с какой стороны подойти, а тот тут же и заревел:
— Не защищай передо мной Макухи! Я знаю, что Левко ушел, а они его укрывают. Иди, перешарь все. Когда же нет, бери и старика, и дочь, запирай их в ‘холодную’. Я вам не Евдоким, я не дам над собою играть, не позволю делать по-вашему, делайте по-моему!
Возвратилась Ивга с подружками. Вот бы уже и на посад молодых посадить, песни петь и свадьбу начать. Так нет жениха! Всё люди взглядываются, смеются тихонько, ожидают, что из этого будет, а Ивга и ничего: проворна, весела, везде справляется, везде надсматривает. И вот собирается усадить подружек и начать свадьбу… Как шу-у-у-у! Пан писарь с командою:
— Где ваш беглый Левко?
Ивга весела. Подбежала к писарю быстро и говорит:
— Не беспокойтесь, пан писарь, он тотчас будет. Просим на хлеб, на соль и на свадьбу!.
— Вы передержанцы! — заревел писарь. — Вы передерживаете беглых! Десятские! Ищите везде, выкидывайте все на улицу, бейте, ломайте, шарьте везде, пока не найдете вора. Вот я вам дам свадьбу! А пока берите старика, тащите его с девкою в правление, оборвите с нее цветы и ленты, она арестантка, пока не отыщется Левко…
— А вот я и отыскался, не ищите! — кто-то отозвался за писарем… Глядь!.. Это Левко!
Точно, сам Левко, славный, бравый, красивый, одет уже по-мещански, жупан суконный, пояс кумачовый, шапка серых овчин высокая, с суконным красным верхом и с кистью, а за поясом уже и платок красный, шелковый, большой с большими цветами — таких платков в селах никто и не видал. Этакой молодец стал перед писарем, взявшись в боки, и говорит:
— А на что я вам, пан писарь? Вот здесь я!
— Бер… бер… бер… ррите его!.. — едва мог проговорить писарь, испугавшися, что тот Левко, которого полагал он давно уже в Сибири, явился перед ним и так смело! — Берррите его, — кричит все еще, — да в колоду! Он воряга, мошенник, каторжный, ушел из Сибири…
— Врешь, бездельник! — закричал за ним… кто же? Чиновник от самого губернатора!.. — Возьмите его под караул!
Потащили его самого в ту яму, которую рыл для другого!
Чиновник тотчас начал расспрашивать про Левка… И все в один голос сказали, что нет за ним никакого качества и что они и писарю тогда так говорили, но как он написал, они не знают… Да к чему долго рассказывать! Чиновник вывел в этом деле все концы, как писарь плутовал здесь и в судах с секретарями. Дошло и до того, как обдирал он волость из-за головы. Не сошло и голове, что не знал ничего, а писарь управлял им, а он только кричал:
— Я вам не Евдоким, прежний голова! — но писарь что хотел, то и делал из него.
Управившись скоро, чиновник сказал Левку и Ивге:
— Начинайте теперь свою свадьбу, а я поеду в город, примусь за судей…
И поехал.
Мигом началась свадьба. Подружки запели, скрипки заиграли, пошли чарки между добрыми людьми — пьют да чарки на лоб перекидывают и удивляются, как Ивга в губернии между панами и даже перед самим губернатором хлопотала и старалась об Левке и как избавила его от беды. Старый Макуха, сидя между стариками, все рассказывал, а те только почмокивают и в один голос приговаривают:
— Справедливо назвал губернатор: вот ‘козырь-девка’, так-так! Назавтра же весь почет, с отличными подарками и знаками, обвенчали наших молодых и такую свадьбу отпраздновали, что ну! Три дня так знатно пили, что никто и не помнит. Наряжалися журавлями, медведями, жидовками, были и цыганки, и турки, и разными народами наряжались, все от радости, что ‘козырь-девка’ поставила на своем. А что молодых обдарили, так ну! Дружко даже охрип, крича, по обязанности своей, всеми голосами тех животных, каких кто дарил молодым…
Не прошло же секретарям, что брали с писаря деньги, и Левково дело, как хотели, вертели. Досталось и исправнику, и всем судящим, что все ссылались на секретарей, дела не хотели знать, а подписывали то, что им подносили. Отозвались и бублики судье, что только глотку ими запихал, а кто бедствовал, так он того и знать не хотел. Все это наделала Ивга, уже всеми названная ‘козырь-девка’, что избавила всех добрых людей от дурной масти…
Писарь, сидя в ‘холодной’, слушал, как добрые люди гуляли на свадьбе у Левка, и от досады рвал волосы на себе, что не ему досталась ‘козырь-девка’. А потом пошел в ту дорогу, куда располагал отправить Левка, прямо в самую Сибирь. Голову сменили, чтоб не умничал: ‘Вот я-то! Я вам не Евдоким’ — и что не мог ничем распорядить и видеть, что писарь делал всем зло.
Наши же молодые начали жить припевая. Ивга и тут с расчетом сделала: те деньги, что ей подарили в городе, она не дала все издержать на свадьбу, когда же отгуляли, она принялась с Левком за хозяйство. Как все было разорено, то они обзавелись всем, принимали опять проезжающих, и пошло у них все порядком. И старому Макухе очень хорошо было: его покоили, уважали по-старосветски и всегда, чего только желал, все доставляли ему. А Ивга? Она уже и замужем, она и молодица, и деток имеет, а от всех всегда слывет: ‘козырь-девка!’.

Примечания Л. Г. Фризмана

Впервые — отдельным изданием: ‘Козир-дівка’ (СПб., в типографии 3-го отделения Государственных имуществ, 1838) с посвящением Ольге Яковлевне Кашенцовой, племяннице Г. Ф. Квитки. Цензурное разрешение П. Корсакова — 9 февраля 1837 года. Посвящение датировано: ’11 июля 1836. Основа’. Печатание повести длительное время задерживалось, и письма Квитки отразили его беспокойство по этому поводу. Лишь в апреле 1839 года издание появилось в Харькове и сразу вызвало эмоциональные отклики. 26 апреля он писал Плетневу: ‘Вышла ‘Козир-дiвка’ — и судья сердится на меня, что он никогда бубликов не принимает от просителей…’ (Письма, с. 144). Автоперевод повести на русский язык был опубликован в ‘Современнике’ (1840, т. XVIII, кн. 1, с. 1—103 (третья пагинация)).
Повесть вызвала также и сочувственные отклики современников. Е. Гребинка писал автору 14 марта 1838 года: ‘Еще недавно я вам сказал, да и не я один, а все наши, — превеликое спасибо за ‘Козырь-девку» (Данилевский Г. П. Украинская старина. Харьков, 1866, с. 273). Плетнев откликнулся на нее рецензией, в которой, в частности говорилось: ‘Среди современных творцов повестей, автор, который взял себе имя Грицка Основьяненка, без сомнения один из первых талантов, даже и не только в России. Природа наделила его тонкой наблюдательностью характеров, странностей и всех сторон жизни, что прекрасное зарождается под его пером без наименьших усилий &lt,…&gt, Изображая простонародный быт — этот камень преткновения для счастливейших писателей, он и черты не внесет лишней и ни одним словом не помешает искушению’ (‘Современник’, 1838, т. XII, с. 64— 66).
К лучшим произведениям Квитки относили ‘Козырь-девку’ В. Белинский и И. Франко.

Примечания

270 Козырь-девка — смелая, проворная, находчивая девушка. (Прим. Л. Г. Фризмана)
271 Исправник — начальник полиции в уезде. (Прим. Л. Г. Фризмана)
272 Выдать рушники — дать согласие на замужество. (Прим. Л. Г. Фризмана)
273 Штоф — единица измерения жидкости, равная 1,23 литра, посуда, вмещающая такой объем.(Прим. Л. Г. Фризмана)
274 Бублики, род баранок, гораздо большего размера. Пекутся на постном масле и маке, в связке шесть бубликов. (Прим. автора.)
275 ‘Угомонная палата’ — уголовный суд. (Прим. Л. Г. Фризмана)
276 Красная бумажка — десять рублей. (Прим. Л. Г. Фризмана)
277 Сбитенщик — продавец сбитня, горячего напитка из меда с пряностями. (Прим. Л. Г. Фризмана)
278 Каравай, необходимый при свадьбе хлеб, особенной формы, приготовляемый, печеный и потом вносимый в хату с особенными церемониями. Так же важно разделяют его на мелкие части и обделяют им родных и гостей. Вечная вражда возникает, если ближнему родному поднести кусок каравая не так почетный или меньше, как дальнему родственнику. Дружко, церемониймейстер свадьбы, должен все улаживать и отвечать за все. (Прим. автора.)
279 Самый оскорбительный жениху отказ на предложенное сватовство. Но если так поступлено с женихом или сватами, заслуживающими уважение, то, по принесенной обиженными жалобе начальству, оскорбившие присуждаются миром заплатить бесчестье. (Прим. автора.)
280 Зворыкин Петр Васильевич (1804—1864) — генерал-майор, наказной атаман Оренбургского казачьего войска, племянник А. Г. Квитки. В письме к Плетневу от 3 августа 1840 года писатель просил о посылке ему всех номеров ‘Современника’ за текущий год. (Прим. Л. Г. Фризмана)

Сокращения, принятые в примечаниях:

МП-1 — Малороссийские повести, рассказываемые Грыцьком Основьяненком. Книжка первая. М., 1834.
МП-2 — Малороссийские повести, рассказываемые Грыцьком Основьяненком. Книжка вторая. М., 1837.
МП-3 — Малороссийские повести, рассказанные Основьяненком. Книжка третья // Отдел рукописей Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины.
ОР — Отдел рукописей Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины.
Письма — Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Твори. Т. 8. К.: Дніпро, 1970. С. 101— 297.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека