Космополитизм и национализм, Розанов Василий Васильевич, Год: 1911

Время на прочтение: 4 минут(ы)

В.В. Розанов

Космополитизм и национализм

Замечательно, что ‘русское чувство’, будучи очень сильно у народа, очень слабо в образованном или, вернее, в полуобразованном обществе. Славянофилы, по уровню начитанности, по знанию языков, по лекциям, какие они слушали в Москве и Берлине, были наиболее образованным слоем общества в России: и русское чувство в них было очень сильно. Но это был тонкий слой, лежавший на самом верху. Под ним сейчас же начиналась страшная толща общества полуобразованного, которое с великим восхищением начало носить иностранное имя, придуманное для него г. Петром Боборыкиным, — ‘интеллигенция’. Оно составило всю массу читателей наших полуграмотно-семинарских журналов, вроде былого ‘Дела’ Благосветлова, раньше — ‘Русского Слова’ и ‘Современника’. Все безвкусие, вся грубость, какая нанесена была в русскую литературу, была нанесена этими журналами, в которых малообразованные писатели вдохновляли еще менее образованных читателей. И вот этот толстый слой был совершенно лишен русского сознания и русского чувства.
Под ним лежал уже народ, в котором опять ‘русское чувство’ было очень сильно.
Почему так все распределилось?
Народ, так сказать, дошкольного возраста и развития, естественно, национален, — всегда и везде. Потому что какое же другое исповедание он может нести, когда он и есть только данный народ, с привычками и воззрением, тысячелетие складывавшимся? ‘Народное чувство’ самого народа есть вещь, о которой не спорят и о которой не спрашивают, как никто не спрашивает: ‘Какого цвета белый цвет?’ Это — тавтология. Тавтологию) эту, однако, нужно очень помнить, ибо она играет решающую роль в тысяче вопросов, какие могут возникнуть в интеллигенции или в спорах с интеллигенциею. ‘Опросить народ’ в лице 80 миллионов безграмотных или почти безграмотных людей невозможно, и тогда тавтология ‘белый цвет всегда белый’, ‘русский народ исповедует русские чувства и русское миросозерцание’ — вступает в свои права. На это можно сослаться всякий раз, когда какой-нибудь интеллигент проповедует идею или лозунг заведомо нерусского происхождения, но ссылается ‘на русский народ’. Ему всегда можно ответить, что он может ссылаться на авторитет прочитанных им книжек, на Маркса, Лассаля, Прудона и их русских подголосков и перевирателей (Бакунин), но с русским народом такой господин ни в воле, ни в мыслях ничего общего не имеет, потому что русский народ ничего общего с этими русско-немецко-французско-еврейскими умами не имеет.
Ссылаясь на эту тавтологию можно было распустить первую и вторую Думу и всегда распускать подобные Думы, без всяких единичных поводов, без юридических мотивов, — по мотиву этнографическому: именно, что эти Думы (1-я и 2-я) не выражали русского образа мыслей и, следовательно, не представительствовали русский народ.
‘Русское народное представительство’ есть представительство именно русского народа. Тавтология тоже очень значительная, пункт для многих ссылок, во многих спорах. Как только ‘представительство’ не выражает ‘русского народа’, так оно кассируется: само собою и тем самым, что таково. Это — аксиома, сперва логическая, а затем и политическая.
Ясно, что первая и вторая Думы были ‘случайны’ по отношению к русскому народу. ‘Так сделала машинка’ выборов, теоретически придуманная и ни разу не испытанная. Попробовали раз — ‘не по-русски печет’, попробовали два — тоже ‘не по-русски печет’. Но может ли печь, сделанная в русском дому и для печения русских хлебов, печь… страсбургский пирог, варшавские крендельки или еврейскую мацу? Она может и вправе печь только русский ржаной каравай, ни белее ни чернее, ни больше ни меньше. Из лучшей муки — калач. И уже абсолютно ничего третьего. Все ‘третье’ случайно в отношении русского народа, и таковая печь должна быть сломана. Ибо человеческая натура есть мера для потребляемых человеком вещей: это есть еще более ‘основной закон’, чем все основные. Этот закон — от создания мира, и гораздо ранее 17 октября.
Правительство русское не только вправе было переменить избирательную ‘машинку’, но оно не вправе было не изменить ее, как только она начала печь ‘нерусские хлебы’.
Я дал пример пользования тавтологиею, возвращусь к теме.

* * *

Отчего ‘национальная идея’ трудно усвояема полуобразованными людьми? И отчего она понятна была только людям, ‘изучавшим Гегеля и Гёте’ (вечный упрек славянофилам)?
Оттого, что это и действительно трудная идея. Это есть идея органическая, в противоположность механическим идеям. Механические идеи, в приложении к истории, есть космополитизм. ‘Бери откуда бы ни было все лучшее‘ — вот всеобъемлющая идея космополитического прогресса. Но это есть просто идея столяра, человека даже безграмотного, который одно делает из ‘палисандрового дерева’, другое—из ‘красного’, третье — из ‘ореха’ и четвертое — из ‘березы’. — ‘Из всего делаем’, — говорят столяр и космополит. Но возьмите ореховое дерево: оно растет только на своем грунте, вырастает из зернышка ореха же, не болеет только в своем климате. Тысяча причуд, прихотей, каприза. Но, друзья мои: живое ореховое дерево, выросшее на скалах Кавказа, можно ли сравнить с затхлой мастерской еврея-столяра, который мастачит мебель ‘из всех сортов’?
Национальная идея есть святая и чудная идея. Эта идея — аристократическая и гордая. Она не ‘всего хочет’. Она — не собака. А космополитизм — именно собака, которая ‘ничем не брезгует’. Собака и Мордка из Киева, который ‘отовсюду брал лучшее’: просвещение — из университета, деньги — из полиции, ‘великие идеи’ — из ‘Рус. Богатства’ и ‘вдохновение на сегодня’ — из ‘Речи’.
Эти ‘кулябкины идеи’ решительно доступны каждому: и вот почему так много космополитов. Космополитизм естественно завершается в нигилизм. Нигилизм оттого и неодолим в России, что от него некуда уклониться космополитизму, с которого начала Россия: как пирамиде некуда убежать от своей вершины. И хоть имей пирамида основанием всю землю, — кончится она в одной точке: так между маркизом Позою и ‘Письмами русского путешественника’ начавшись, он кончился, пройдя невероятно много фазисов, — прыжком зверя в Киевском театре. ‘Все ел — скушай и это’.
Вред и опасность в самой идее, что человеческая личность, которая по этому самому в высшей степени единична, может быть составлена как столярная поделка — из кусочков разной породы дерева, из всех стран, со всех климатов. Будь то душа Шекспира — и она подавится от такого космополитического глотания. Космополитизм — мертвечина и механизм. Начавшись маркизом Позою — он кончит Богровым: ибо душа Позы умрет, задохнется, изломается, исказится… А когда она умрет, ее разложение явится в преступлении. Уже космополитизм — преступление, уже самая его идея. Не почему-нибудь, а потому, что она мертвая, механическая. Потому что, относясь к истории, — она внелична. Ибо история — это всегда личность, как и человек — лицо. Национализм и есть не что иное, как построение истории на личности, правильнее — как laissez faire, laissez passer [позволяйте делать (кто что хочет), позволяйте идти (кто куда хочет) (фр.)] личности, которая есть факт раньше истории. Это есть ‘мой’ рост, ‘наш’ рост, ‘сосны’ и соснового ‘бора’… В истории, так понимаемой, все — закон, все правило, все стройность… Предвидение ‘на завтра’ и мудрость веков. Этот национализм так же практичен, как и интересен в теории.
Он, наконец, есть творчество, которое и может быть только личным, ‘своим’… у каждого, у человека, у народа.
Космополитизм — это всеобщая подражательность… Всегда бездарная подражательность, — как наша история последних лет.
Впервые опубликовано: Новое время. 1911. 22 октября. No 12792.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека