Справедливы слова одного английского критика с том, что в трагедии ‘Король Лир’ Шекспира ‘всюду для читателей расставлены западни’. Трагедии Ромео. Отелло, даже Макбета и Гамлета могут показаться детскими рядом с этой.
Здесь простейшим и всем понятным языком говорится о самом тайном, о чем и говорить страшно, о том, что доступно, в сущности, очень зрелым и уже много пережившим людям.
Все в этой трагедии темно и мрачно, или, как говорит Кент:
…не может быть
Здесь радости: все горько и печально.
Чем же она нас очищает? Она очищает нас именно этой горечью. Горечь облагораживает, горечь пробуждает в нас новое знание жизни.
План постановки ‘Короля Лира’ на сцене Большого драматического театра можно, по-моему, определить так: мы не хотим ‘раздирать страсть в клочки’, мы не полагаем своей задачей прежде всего ставить зрителя над бездной ужасов, злодеяний и горя. Эта бездна откроется в трагедии без нашей помощи и будет говорить сама за себя, мы же не хотим подчеркивать таких сцен, как вырывание глаз у связанного старика, как ряд убийств и самоубийств в последнем акте, мы не хотим разрисовывать исключительно черными красками людей, которые не кажутся нам закоренелыми злодеями.
Но, соблюдая меру, мы должны соблюсти ее до конца, мы обязаны и не затушевывать основного замысла трагедии, зная, что ряд ужасных сцен создан Шекспиром вовсе не для театральных эффектов, а во имя высшей правды, ему открывшейся. Пусть зритель увидит отчетливо все беспощадное, жестокое, сухое, горькое и пошлое, что есть в трагедии, что есть и в жизни.
В самом деле, обратите ваше внимание на то, как сухо и горько в сердцах у всех действующих лиц. Исключений нет, горечи довольно во всех, только в немногих она разбавлена другими душевными свойствами, однако лишь разбавлена, а не уничтожена. Это — сердца ожесточенные. Одних сделал такими век, других — положение, третьих — возраст. И мало в этих сердцах живой, связующей, объемлющей влаги.
Должно быть, в жизни самого Шекспира, в жизни елизаветинской Англии, в жизни всего мира, быть может, была в начале XVII столетия какая-то мрачная полоса. Она заставила гений поэта вспомнить об отдаленном веке, о времени темном, не освещенном лучами надежды, не согретом сладкими слезами и молодым смехом. Слезы в трагедии — горькие, смех — старый, а не молодой. Шекспир передал нам это воспоминание, как может передать только гений, он нигде и ни в чем не нарушил своего горького замысла.
2
Обратимся сначала к молодому поколению трагедии, к самым светлым, к тем, кто, казалось бы, составляет исключение, кого, на первый взгляд, невозможно назвать сухим. Вот Корделия, любимая королевская дочь. Она — плоть от плоти старого Лира, она унаследовала от отца свое упрямство, свою гордость, не знающую предела, свою страшную неуступчивость — страшную потому, что неуступчивость эта дала внешний толчок к развитию целого клубка несчастий, который покатился, разматываясь с головокружительной быстротой. Корделию часто сравнивают с Дездемоной, но где же в ней та влажность, которая составляет сущность женственной души Дездемоны? И вот, еще чаще, Корделию сравнивают с Антигоной, в которой есть вовсе не женские черты, не женская воля, вселившаяся в женственный образ.
После Корделии — всех светлее среди молодежи — Эдгар. Эдгар есть жертва и возмездие, Эдгар искупает слабость отца своею силой. Каким же сиянием должно быть окружено это мужественное, честное и светлое сердце! Посмотрите однако: Эдгар прежде всего опрометью бежит от гнева родного и любящего отца, на слово веря обманщику брату, не пытаясь даже проверить истину его наветов. Разве Эдгар трус? Нет, он не трус и докажет это впоследствии. Но, верно, в жестокий век нельзя мешкать и рассуждать: надо просто выйти из сферы опасности, пока есть время, как вышли из нее дети короля Дункана в ‘Макбете’, иначе — пропадешь бесследно и ни за что. Посмотрите дальше, сколько сухих масок должен сменить Эдгар, как ему приходится притворствовать, с каким трудом и как прозаически, сказал бы я, пробивает он себе дорогу. — Наконец Эдгар победил, он является мстителем за неправые дела, но и тут он не светел и не окружен сиянием: он — только неизвестный черный рыцарь.
Рядом с Корделией и Эдгаром — нас поражает юношеский пыл, наивная непосредственность и легкость Французского короля. Он кажется выходцем из другого мира, да так оно и есть на самом деле, в том мире всё как-то проще и легче, люди доверчивей, человек обращается к человеку без задней мысли, не ожидая встретить в нем тайного врага.
Если в сердцах Корделии и Эдгара есть многое, кроме сухости и тяжести, то о других лицах сказать этого нельзя. Брат Эдгара — Эдмунд — вовсе не закоренелый злодей. Его сравнивают с Яго, но он вовсе не такой прирожденный дьявол, как тот. Время и воспитание — жестокий век и отвратительное чувство бесправности, незаконнорожденности, в которой виноват не он, а его легкомысленный отец, — сделали из Эдмунда цинического вольнодумца, человека, лишенного нравственных устоев и неразборчивого в средствах.
Следующее за молодым поколением тоже — не из одних темных людей. Здесь на первом плане стоит милый и несчастный королевский шут, который так любит своего хозяина и так отравляет труднейшие минуты его жизни своими горькими шутками. К тому же поколению принадлежит и мягкий герцог Альбанский. Далее следует отвратительный злодей — Корнуэльский герцог — и старшие дочери Лира, разницу между которыми превосходно описал Гервинус: ‘Старшая, Гонерилья, с волчьим лицом, мужеобразная женщина, исполненная самостоятельных козней и планов, между тем как Регана — более женственная, она пассивнее и зависит от Гонерильи, которая ее подстрекает’. Сходство между этими сестрами заключается в том, что обе они — пошлячки, в обеих умерло человеческое и остались одни низменные инстинкты. В другую эпоху они были бы злые сплетницы, в тот век они — мрачные преступницы. — Что касается слуги старшей дочери, дворецкого Освальда, то в сознании этого подлого раба сама смерть не пробуждает ни единого светлого луча.
Третье поколение ближе всех стоит к Лиру, оно тоже не отличается мягкостью. В старом Глостере можно отметить не мягкость, а размягченность, дряблость характера, неприятную непрозорливость. Поэтому мы не умеем сочувствовать ему в меру поистине неслыханных мучений, которым он подвергся, когда совершил действительно прекрасный и, может быть, первый в жизни мужественный поступок.
Благородство и неподкупность Кента могут вызвать слезы. Но и Кент не светел. Он похож на большого пса с шерстью, висящей клочками. На шкуре такого пса — лысины и шрамы, следы многолетней грызни со сворами чужих собак. Он неистов в своей честности и сух в своей ласке, его доброе сердце ожесточено. Цепной пес с воспаленными красными глазами, стерегущий хозяина даже во сне, готовый вцепиться в постороннего и растерзать его, — не даст себя ни приласкать, ни погладить.
Все эти жестокие сердца увенчаны великим сердцем короля Лира. В этом старом сердце тоже сухо и горько, в нем нет уже такой животворной влаги, которая омывает всякое горе, увлажняет страдание, сглаживает острые углы, затягивает края раны, пылающей огнем.
Вот почему трудно толковать трагедию Шекспира своими словами. Есть творения молодые, где слова многозначнее, где их можно повернуть так и сяк. Здесь — не то. Даже самые слова — зрелы, сухи, горьки, и нет им никакой замены.
Постараемся же передать эту особенную сухость и скудость в речах и поведении действующих лиц, эту единственную в своем роде опаленность их крыльев. Передать это вдохновение не сухо и не скудно, — вот задача, достойная артиста. Ибо нет у Шекспира трагедии более зрелой, чем эта сухая и горькая трагедия, — я без конца твержу эти слова, потому что, мне кажется, в них заключается правда.
3
Центральное положение в трагедии занимает caм король Лир. Здесь нет такого треугольника из действующих лиц, который строится, например, в ‘Отелло’ Первое место принадлежит решительно Лиру.
Если мы начнем перебирать в памяти образы родного прошлого, нам легко представить себе образ большой барина, в каждом движении которого видна порода Его нрав слагается из черт определенных и жестких. как резьба по слоновой кости, он милостив и добр к добрым, беспощаден и суров к злым, его личное мужество не знает колебаний, отсутствие каких бы то ни было сомнений в правильности своего пути укреплено в нем годами счастливой и самовластной жизни, и все это венчается естественной гордостью, которая росла медленно, незаметно и величаво, как пышная крона столетнего дерева, раскинувшего листья в лазури.
Дерево безошибочно знает о приближении осени и не теряет своей красоты, когда его влага начинает постепенно возвращаться в землю, из которой она поднималась весной и летом. Оно не боится даже неожиданного и долгого северного ветра, разлития дождей, внезапных крутых морозов, которые в одну ночь сожгут уже готовую умереть листву.
Дерево, как все в природе, никогда не знает об одном: что буря может вырвать его из земли, или чужая рука может спилить его. Если вам случалось спилить большое дерево, еще полное сил, вас удивляли в первую минуту громадность упавшего дерева и шумный шелест в его живых еще листьях, — точно они все сразу узнали о гибели и шлют свой шелест в лазурь прежде, чем лететь вниз, разрываясь и частью зарываясь в землю, ведомую до сих пор одним корням.
Таким горделиво растущим деревом было сердце короля Лира. Он не был королем в нашем смысле, он — большой помещик, и его королевство — не королевство, а поместье с ‘тенистым лесом’, полным зверей, трав и ягод, с необъятными сенокосами, с реками, где водится в изобилии рыба. Подданные короля Лира привыкли жить долгие годы под его славным скипетром, они любят его за милость и доброту и боятся его крутого и запальчивого нрава. Ни в ком нет ненависти к нему, потому что в этом ‘короле от головы до ног’ слишком много добродетели и правды.
В течение долгих годов славного царствования, не омраченного неудачей, сердце короля Лира исполнилось гордостью, размеров которой он сам не знал, никто не посягал на эту гордость, потому что она была естественна.
И вот, старый король почуял приближение осени. Он мудр, как сама природа, и знает, что осени не остановить, но он и не мудр, как та же самая природа, и он не знает, что вместе с осенью может прийти нечто нежданное и ужасное.
Король Лир понял, что кровь уже убывает в его жилах, что ему пора передать бремя власти другим, но он не предвидел того, что люди, которым он передаст это бремя, не таковы, какими он их себе представляет.
Король неторопливо делит свое поместье, в котором ему знаком каждый луг и каждая роща, так справедливо, что никто из наследников ‘не сумел бы выбрать себе лучшей части’. Начинается торжественный обряд передачи. Король, находящийся на вершине власти, взял от жизни, кажется, все, что хотел. Двух старших дочерей он давно уже выдал замуж, их судьба обеспечена, он почти потерял их из виду, осталась любимая младшая дочь, предмет нежных забот. Два знатных иностранца добиваются ее руки. Сегодня, передавая власть, он передаст одному из них и любимую дочь. В эту торжественную минуту старик полон двойной гордости — королевской и отцовской, и он заранее предвкушает церемонию, величия которой ничто не нарушит. После нее ему остается одно — мирно угаснуть, или, как он сам говорит,- ‘без ноши на плечах плестись ко гробу’.
Таким видим мы старого Лира лишь несколько минут. Равновесие нарушается, гордость короля и отца оскорблена, и он впадает в гневное смятение. Так падает старое дерево, посылая смятенный ропот листьев в лазурь. Корделия и Кент, которых Лир гонит прочь от себя, — оба говорят ему о его гордыне. С этих пор старое сердце уже не находит покоя, его напряжение растет под градом новых и новых ударов.
Прогнав единственную достойную власти, он думал, что отдал власть другим. Но власть осталась при нем, на нем, на горе ему, почиет ‘признак власти’, он ‘чувствует, понимает, видит’, что он — король. Только под влиянием оскорблений Гонерильи он сознает, что ‘извратил свою природу’ и ‘выпустил разум’. Тогда он начинает оглядываться на себя и сдерживаться. От этого только жарче ‘зажигается его гордый гнев’, и он в дикой степи отдает свою власть и гордость стихиям, которых не может ‘укорить в жестокости’, — они ‘не дочери его’. Это третий акт трагедии, вторая вершина, на которой мы видим короля Лира.
Ум короля помутился. Лир пребывает в затмении, как бы во сне и в бреду, когда разражаются самые кровавые события в обеих семьях, и когда уже приближается новый свет — надежда на спасение. В этом затмении Лира
правда светлая слилася с бредом,
Рассудок с помешательством ума.
Порок отмщен, или мстит сам за себя, тьма не торжествует, но свет приходит слишком поздно. Старик обретает дочь лишь для того, чтобы быть свидетелем ее гибели. Перенеся столько страданий, сам он может только умереть над ее бездыханным телом. В последний раз раздаются его проклятия, которые разрешаются страшным укором природе:
Зачем живут собака, лошадь, крыса, —
В тебе ж дыханья нет?
Потом минутное возбуждение сменяется горькой, детской растерянностью, и Лир умирает.
Во имя чего все это создано? Во имя того, чтобы открыть наши глаза на пропасти, которые есть в жизни, обойти которые не всегда зависит от нашей воли. Но, раз в этой жизни есть столь страшные провалы, раз возможны случаи, когда порок не побеждает и не торжествует, но и добродетель также не торжествует, ибо она пришла слишком поздно, — значит, надо искать другой жизни, более совершенной?
Об этом ни слова не говорит жестокий, печальный, горький художник Шекспир. Он мужественно ставит точку, предлагая ‘смириться перед тяжкою годиной’. Он ведь художник, а не священник, и как бы повторяет древние слова: ‘Страданием учись’.
31 июля 1920
Впервые опубликовано: ‘Жизнь искусства’, 1920, 20 — 21 сентября.