Источник текста: Иосиф Крашевский. Собрание сочинений, Том 6, Пг, Изд. П.П. Сойкина, под ред. И. Ясинского, 1915(без указания переводчика). Переиздание из-ва ‘Терра’, 1996. (Тогда же название романа было ‘осовременено‘ — ‘Король холопов‘)
ПРОЛОГ
Вечерние сумерки окутали большую сводчатую залу нижнего этажа краковского замка. Узкие окна, глубоко вдававшиеся в стену, были по большей части прикрыты густыми занавесками, пропускавшими очень мало света. В углу комнаты горел светильник, но его слабое пламя освещало лишь небольшое пространство. Глубокая тишина царила в обширной комнате и в коридорах, а на улицах не было почти никакого движения.
В костеле святого Вацлава, находившегося при замке, тихий жалобный звон колоколов призывал к вечерней молитве.
В одном из углов комнаты стояло широкое ложе, выстланное мехами и сукном, и на нем из-под тяжелого фона шелковых одеял выделялось бледное лицо пожилого человека, который, казалось, спал.
По одну сторону постели стоял старик, одетый в черное платье монашеского покроя, и угрюмо смотрел на лежавшего, по другую сторону стоявший на коленях молодой, красивый, в цвете лет юноша с благородными аристократическими чертами лица заботливо склонился над больным, не спуская с него беспокойных глаз.
На некотором расстоянии какая-то женщина в длинном, сером платье, плотно облегавшем ее фигуру, с вуалью на голове, молилась, перебирая исхудавшими пальцами четки, которые она держала в руках.
В ногах лежавшего стоял монах в белой одежде, прикрытой черным плащом, с руками, сложенными для молитвы, с глазами, поднятыми к небу, и что-то тихо шептал.
На этой постели лежал умирающий король Владислав, прозванный Локтем, этот великий муж маленького роста, но сильный духом, который больше полустолетия боролся за соединения раздробленного наследства после Мешка и Храброго [1].
[1] — Болеслав Храбрый, король польский, сын Мешка I
Он сам чувствовал, да и другие видели, что приближаются его последние минуты. Не болезни и не раны истощили его организм и доконали его: продолжительный труд и бесчисленные заботы отняли у него последние силы. Он догорал медленно, потому что огонь, поддерживавший его жизнь, потух до тла. Он умирал мужественно и спокойно, не боролся со смертью, а с радостью расставался с земной жизнью.
Он не исполнил всех своих намерений, но ему мало осталось работы для осуществления своей заветной мечты, взлелеянной с детства и созревшей в борьбе за жизнь… Завершение дела он оставил в наследство своему сыну. Монах Гелиаш, доминиканец, стоявший у ног умиравшего, уже причастил его и приготовил к загробной жизни. Владислав в этот день объявил свою последнюю волю государственным сановникам, он простился с женой, благословил сына, которому отдал Польшу, и попросил дворян быть опорой наследника.
Каноник Вацлав, он же и врач, предсказывал близкий конец. Королева Ядвига с плачем читала молитву за умирающих, но смерть все еще не наступала… Старый воин мужественно боролся с ней.
Казалось, что король лишь засыпает. Дыхание было переменчивое: то учащенное, лихорадочное, то слабое, еле заметное. Минутами Локоть возвращался к жизни: опущенные ресницы внезапно поднимались, глаза блуждали по комнате, и засохшие губы открывались. Душа этого старого воина, прикованная к истощенному годами телу, не могла с ним расстаться. Наступил вечер, и по мнению врача, король должен был в эту ночь скончаться. Доктор был удивлен и сконфужен, глядя на эту непредвиденно упорную борьбу жизни со смертью, и смотрел на это, как на чудо.
Локоть начал дремать.
Его бескровное, желтое лицо уже давно покрылось землистым цветом, являющимся предвестником наступающей смерти, но грудь его еще поднималась, дыхание было заметно, и слышались глухие звуки и свист воздуха в легких. Стоявший у ложа каноник-врач знаком указал, чтобы не мешали отдыху больного, и сам начал на цыпочках ходить по комнате. Увидев это, монах Гелиаш отодвинулся от ложа, королева тоже тихо и медленно направилась к дверям.
Король заснул.
Все, утомленные пережитыми волнениями в течение целого дня, предпочли удалиться в соседнюю комнату и ждать там пробуждения короля, на которое еще не потеряли надежды. Один лишь сын, склонившись над отцом, остался сидеть неподвижно. В ответ на знак, сделанный матерью, он отрицательно покачал головой, давая этим понять, что он желал бы остаться при отце. Вспоминая о том, что еще так недавно тут раздавались голоса созванных советников, королевский наследник был очень взволнован.
Его связывали с умирающим любовь, благодарность и забота о неизвестном будущем, бременем лежавшая на его душе. Глаза его наполнились слезами…
Корона, которую ему предстояло надеть на свою юношескую голову, была хоть и золотая, но тяжелая.
Все медленно удалились через боковые двери, которые королева велела оставить открытыми для того, чтобы при малейшем шорохе она могла бы поспешить к умирающему.
Неподвижно, как будто прикованный к сидению, в полуколенопреклоненной позе королевич остался при ложе отца. Взоры его были устремлены на бледное лицо умирающего.
Оно было желто, как восковый лист, и на нем была написана вся его длинная жизнь. Возможно, что раньше, когда он был еще во цвете сил, на его физиономии никогда так рельефно не выражались мужество, покой, покорность и железная сила воли. Лишь теперь все эти характерные признаки проявились во всей их силе.
Кто не видел на лице умирающих воинов-победителей, мощных духом, этого выражения блаженства, испытываемого ими перед смертью? Все следы земных страданий уничтожаются рукой ангела смерти.
Сгладились морщины на старом лице короля, и оно стало ясным и красивым. Сын смотрел на него с умилением, потому что никогда его таким не видел. Еще минуту тому назад, когда король страстно заговорил с государственным сановником, выражение его лица было таким же, как во время боев, теперь смерть ему придала ореол величия.
Королевич вздрогнул, ему показалось, что последний момент наступил. Однако, король еще жил: движения груди были спокойны, лицо чуть-чуть подергивалось — старик еще дышал.
Вспыхнувшее пламя светильника озарило лицо короля и позволило рассмотреть незначительную гримасу на губах и усилие приподнять ресницы. Умирающий с трудом раскрыл глаза и устремил их на сына, губы его задрожали, как бы в бессильном порыве улыбнуться.
Казимир еще ближе склонился к отцу.
Свершилось чудо, и видно было, что жизнь поборола смерть. Король повернул голову к сыну, дыхание окрепло, и из груди его раздался глухой голос:
— Казимир!
— Я тут, — тихо ответил сын.
— Я вижу тебя, как сквозь туман, — шепнул король немного выразительнее. — Воды! У меня во рту пересохло, — добавил он, тщетно стараясь достать ослабевшую руку из-под одеяла.
Казимир моментально взял бокал с освежающим питьем, стоявший возле ложа, и осторожно приложил его к запекшимся губам родителя, вливая жидкость по капле.
Уста немного раскрылись, на лице появилась краска, глаза оживились. Локоть улыбнулся.
— Теперь ночь? — тихо спросил он.
— Поздний вечер.
Король глазами обвел комнату, как бы желая убедиться, одни ли они здесь.
Наступило минутное молчание, грудь короля усиленно работала, он старался извлечь из нее последние звуки.
— Корону, — произнес он более сильным голосом, — корону, пускай, не откладывая, возложат на твою голову и помажут тебя на царствование. Вместе с короной Господь даст тебе и силы. Это необходимо для того, чтобы удержать все в одной руке: всю Польшу, Куявы, Мазовье, Поморье… Поморья никогда нельзя уступить немцам. Через него единственная свободная дорога в свет, а кругом враги, и без него мы будем отрезаны…
Он говорил с перерывами, отдыхая, Казимир, наклонившись над ложем, внимательно слушал. Слова эти не были к нему специально обращены, они были выражением мыслей, тяготивших мозг умирающего, и были обращены наполовину к самому себе, к Богу и сыну. Это было как будто выраженная вслух мечта, молитва…
— Мазовье покорено и должно быть в ленной зависимости от тебя и укрепляемо теми же законами, — продолжал он. — Силезия сгнила, онемечилась и погибла…
Погибла!.. Ей уже не возродиться, немецкая ржавчина ее съела…
Говоря это, он закрыл глаза, но моментально их открыл, и уста его продолжали шептать голосом, слышным лишь сыну:
— С сестрою, с Венгрией ты постоянно должен быть в хороших отношениях, вы должны идти рука от руку… Риму ты должен быть верен, потому что в нем наша сила. Папа много лет тому назад меня спас, отпустив мои грехи о подняв меня духом… Королевство наше всегда преклонялось перед столицей Святого Петра…
Он неясно что-то пробормотал и сделал беспокойное движение.
— Ты найдешь, с кем посоветоваться. Ясько из Мельштина — человек справедливый, Трепка — преданный… Дворяне, рыцари — хороши, но не они одни только… Существует еще убогий люд и бедный хлоп…
Это тоже наши… Запомни! Когда я с божьей помощью возвратился из скитания, я очутился один-одинешенек, как сирота, не имея в то время при себе ни одной живой души. Землевладельцы были против меня, и вместо рыцарства за мной пошли хлопы с секирами возрождать Польшу. Они пошли и сражались… Лишь потом к ним присоединились более родовитые поданные, а под конец уже бароны и знать… Хлопам надо быть благодарным!
Он взглянул на сына.
— Не забудь о хлопах!
Казимир утвердительно кивнул головой.
— Будь их опорой и покровителем, — прошептал король, — будь для них справедливым судьей и защитником, они меня тоже защитили…
Голос становился все тише и слабее, переходя в непонятный шепот и, наконец, совсем смолк и снова наступил момент молчания.
Из соседней комнаты на цыпочках, осторожно прислушиваясь, подошел ксендз Вацлав. Услышав шепот, он остановился в удивлении, а затем протянул руку за кубком и приложил его к устам короля. Больной сразу узнал о присутствии постороннего и замолчал, сжав губы, но напиток жадно проглотив.
Ксендз Вацлав, постояв с минуту, понял, что отец хочет остаться наедине с сыном, и тихо вышел из комнаты.
Полураскрытые глаза больного следили за его движениями и раскрылись лишь после ухода Вацлава.
— С немецкими крестоносцами никогда не должно быть мира… — произнес он. — Против них необходимы союз и соглашение, хотя бы с язычниками! -бормотал он несвязно. Его голос дрожал. — О! С ними ни когда не надо мириться! Черные коршуны, жадные волки, вечные враги… Их необходимо выгнать из Поморья, иначе они рано или поздно железным клином разобьют эту корону… О! С ними никогда не миритесь… Лучше уж быть заодно с язычниками, подать руку Литве, прибрать в свои руки Русь… Венгрия в союзе с нами, Чехию можно подкупить, отдай им все до последней нитки…
Даже, если бы пришлось вынуть драгоценности из церковных сокровищниц, лишь бы они были против крестоносцев. Необходимо всех восстановить против них… Брандергбурцев надо обласкать… Силезцев надо задобрить…
Лишь бы отбить Поморье, иначе нечем будет дышать… Они закроют нам дорогу в свет и нас задушат.
Отдохнув немного он добавил:
— Там много крови прольется… Она будет течь ручьями… Как под Пловцем…
Морщины на лбу короля расправились, радость победы озарила его лицо на мгновение.
— Пловце! — повторил он. — Пловце! Второй раз Пловце нескоро повторится, но я их вижу, вижу. Знамена их кучами валяются на земле и множество сгнивших трупов.
Казимир, стоявший у ложа на коленях, для того, чтобы лучше расслышать, близко нагнулся к отцовским устам.
От этого предсказания сердце его сильнее забилось. Локоть грустно улыбнулся.
— Не ты их усмиришь… — добавил он, — нет, не тебе это предназначено! Ты в другом месте должен искать победы.
— Отец мой, — отозвался Казимир, когда старик замолк, — отец мой, у меня нет ни твоего меча, ни твоей руки…
— Господь тебе даст, когда нужно будет, — ответил король, не меч решает победу и не людская рука, но воля и покровительство Божие. Исполнится все, что Он предрешил. Ты должен склеить и соединить то, что веками было разорвано, спаять железным обручем… Объединить любовью и скрепить законом.
Последние слова он проговорил страстно и от усталости остановился. Увидев королеву, стоявшую издали с опущенной головой, он окинул взглядом ее печальную фигуру, и они долго глядели друг на друга, прощаясь взорами. Ядвига постояла немного, но видя, что король в ее присутствии молчит, ушла.
Дар слова к нему возвращался лишь для сына.
— Господь с тобою, — произнес он. — Бог для меня делал чудеса. Он при посредстве меня, маленького, слабого человека вновь создал королевство, которое опять станет могущественным… Теперь эта старая королевская мантия разорвана по краям: ее нужно сшить, нужно обратно получить отрезанные куски, надо бороться, охранять и класть заплаты, пока она опять не станет плащом… Могущественный Бог творит из ничего и руками маленьких людей.
После короткого молчания он тихо шепнул:
— Благословляю тебя!
Казалось, что голос замирает, глаза закрылись. Вдруг среди тишины послышался шум, вначале невыразительный, затем заглушенные голоса нескольких людей и какой-то спор около дверей. Локоть беспокойно открыл глаза, королевич встал. Было непонятно, каким образом посмели в последние минуты умирающего нарушить его покой.
Смешанные голоса спорящих стали выразительнее и, наконец, долетели плачущие, умоляющие слова:
— Пустите меня, пустите меня, я самый старый из его слуг.
Локоть сделал беспокойное движение и глазами указал сыну впустить просителя.
Раньше, чем Казимир успел исполнить приказание отца, двери раскрылись, и в них показалась странная фигура.
Это был сгорбленный старик с длинной до пояса седой бородой, с лысой головой, с множеством рубцов на лоснящемся черепе. Одетый в платье прислужника францискианского ордена, дряхлый, бессильный старик не мог двигаться без посторонней помощи… Его держали под руки двое бедно одетых подростков. Его лицо с беспокойными глазами выражало и беспокойство, и радость… Руки у него были сложены, как будто он приближался к алтарю.
— Король мой! Пан мой! — кричал он дрожащим голосом, — пустите меня к нему… Я хочу проститься с моим паном!
С уст Локтя сорвалось:
— Ярош! Ярош! Пойди сюда! Ко мне, мой старик!
Услышав зов, слуга, дрожа от радости, дотащился до ложа короля и с плачем, припав к его ногам, начал их целовать.
— Король мой! Пан мой! А меня не хотели пустить к моему отцу, -жаловался старик. — Ведь мы детьми вместе бегали, я с ним участвовал в боях, сопровождал его во всех скитаниях, был с ним и в Риме, и в пещерах, попали мы вместе в неволю и все невзгоды делили друг с другом.
Глаза короля дрожали, а руки его бессильно шевелились под одеялом.
— Ты уходишь, — с плачем говорил Ярош, опустившись на колени у постели короля, — возьми же и меня с собою, жизнь мне уже в тягость. Я покаялся в своих грехах, глаза мои потускнели, руки мои стали бессильными… Возьми меня с собою, как брал меня когда-то…
Все прибежали из соседней комнаты, и ксендз Вацлав хотел оторвать старика от ложа, но король сделал знак, и Ярош остался у его ног.
— Если тебя, пан мой, Господь призывает к себе, то будь милосерден и возьми меня с собою. Я бы лег у ног твоих, как лежал когда-то в лесах, когда мы были одни, бедные, голодные и преследуемые.
Лицо короля оживилось при этих воспоминаниях, он ничего не говорил, но был очень растроган. Ярош, едва отдохнув, продолжал:
— Король мой! Пан мой! А меня не хотели к нему пустить. Между тем, я должен был быть тут в момент его смерти, потому что при жизни был ему верным товарищем.
Всхлипывания прервали его слова.
— Мы не испугаемся смерти, мы часто ее видели, — говорил он спокойнее. — Пора отдохнуть.
Ярош замолчал, а король начал звать:
— Отец Гелиаш! Гелиаш…
Монах, все время ожидавший, что король его позовет, поспешил к ложу с крестом в руках.
Казимир чуточку отодвинулся, Ярош тихо молился. Среди тишины раздалась торжественная молитва капеллана, послышались последние слова, которыми напутствуют душу, уходящую в лучший мир.
Дыхание умирающего вдруг сделалось более быстрым и тяжелым, хрипение в груди увеличилось, пот выступил на лице. Смерть, которая, казалось, удалилась, возвратилась за своей жертвой.
Стоявший по другую сторону ложа каноник Вацлав показывал глазами и жестами, что наступает решительный момент.
Голова короля все ниже и ниже опускалась на грудь. Тело, подергиваемое конвульсивными движениями, то поднималось, то опускалось. Королева стояла на коленях возле постели рядом со старым Ярошем.
Голос монаха, становившийся с каждой минутой громче и выразительнее, чтобы быть услышанным умирающим, разносился по всей зале.
Ожидавшие в соседней комнате, услышав этот голос, столпились у порога. Это были люди серьезные, в темной одежде, с печальными, задумчивыми лицами. Глаза их попеременно искали то ложе, на котором лежал умирающий, то склонившегося над ним молодого королевича. Беспокойные тихо перешептывались. Ярош, упав на землю, с головой, поникшей на грудь, обессиленный, казалось, догорал вместе со своим королем.
Капеллан громким голосом доканчивал молитву. Все опустились на колени. Королева, спрятав заплаканное лицо в подушках постели, громко рыдала. Еще раз приподнялась голова старца, глаза слегка раскрылись, и он тяжко вздохнул.
Этот вздох поразил Яроша в самое сердце, мальчики не в силах были его поддержать, и он грохнулся оземь. Из уст королевы вырвался слабый крик… Утром следующего дня в этой же самой зале стоял гроб, в котором лежал усопший Локоть, одетый во все королевские доспехи, со спокойным, умиротворенным лицом.
Кругом него стояли оставшиеся в живых седые сотоварищи боев, а труп его старого слуги, бывшего у него с молодых лет, был поставлен в часовне францискианского монастыря.
Короткое при жизни тело короля после смерти вытянулось, рыцари молча глядели на этого неподвижного теперь человека, который когда-то своим железным мечом создал великое королевство. На дворе замка молча стояла толпа, печаль была видна на всех лицах.
В сенях на сквозняке, не чувствуя холодного ветра, опираясь на стенку, неподвижные, как статуи, стояли у входа Ержи Трепка, в последние годы постоянно сопровождавший королевича, пользовавшийся авторитетом Ясько из Мельштина, которого король назначил сыну в советники, Николай Вержинек, ратман краковский, любимый слуга молодого и старого пана Кохан Рава, слуга Казимира, пользовавшийся его доверием, и капеллан Сухвильк, племянник архиепископа.
Рава, которого все хорошо знали как приближенного королевича, должен был бы радоваться, что его пан, любимцем которого он был, возложит на свою голову корону, но он был угрюм и печален. Это был человек молодой, красивый, сильный, в цвете лет, ровесник Казимира, с умным, но дерзким лицом, со страстным темпераментом.
Его горящие глаза говорили о том, что он скорее может быть активным лицом, чем пассивным советчиком. Лоб его был покрыт морщинами от тяжелых мыслей. Подбоченившись, сдавливая одной рукой рукоятку меча, он другой то потирал лоб, то теребил бороду и усы.
К нему подошел Трепка, имевший серьезный, воинственный вид.
— Вы не пойдете ли посмотреть, — спросил он, — что делается с молодым паном?
— Я уже был у него, — лаконично ответил Кохан, — ему нужен отдых. Он один в комнате… Старая королева молится, молодая мечется в беспокойстве. Я его спрятал от них, потому что ему нужно подкрепить силы, они ему теперь нужны будут.
К разговаривающим подошел Вержинек.
— Мы потеряли отца, — произнес он с грустью.
Ему долго не отвечали.
— Не найдется человека, который не пожалел бы о смерти такого короля, — спокойно начал подошедший Сухвильк, к словам которого все относились с уважением за его ум. — Это потеря, которую нельзя вознаградить, но Господь дал нам достойного наследника, который продолжит и завершит начатое им дело. Пора была уставшему отдохнуть и получить заслуженную им награду. Ведь ни один из королей так долго и с таким успехом не работал для королевства. Лишь старики помнили о начале его деятельности, мы же о ней знаем из их уст… Из ничего он создал это королевство, разорванное на куски, а подумайте только, какую борьбу ему пришлось вести и с какими могущественными противниками, с их численным перевесом, с их злобой, с их союзниками и их деньгами. В помощь ему была лишь милость Господня! И Он совершил чудо.
— Да, — подтвердил Ясько из Мельштина, наклонив голову, — а еще более трудную задачу он передал сыну, оставив начатое дело, а так как все знают о том, сколько отец сделал, то надеются, что сын докончит. Поэтому нечего удивляться тому, что королевич так убивается по отцу, получив в наследство тяжелое бремя, под которым он сгибается.
— У всякого свои заботы, — произнес Сухвильк, — но в тяжелые минуты Провидение посылает свою помощь.
Они печально переглянулись.
— Мы все обязаны служить молодому королю с той же любовью, как и покойному.
Раздались голоса, подтвердившие только что сказанное.
— Я жалею своего пана, — произнес Кохан торопливо, — очень жалею. Для нас окончились дни свободы и веселья. Вы все поочередно запряжете его в этот плуг, так что он не сможет хоть на час освободиться из-под вашего ига. Да! Теперь ни днем, ни ночью не будет отдыха… Даже во сне он будет чувствовать заботы. Мой бедный господин! Корона прекрасная вещь, но не те обязанности, которые она на человека возлагает и от которых он не может освободиться. Война? — он должен быть солдатом. Мир? — он должен быть администратором, ночью — сторожем… Эх! Эх! Вот она участь наша. Он будет назван королем, а в действительности станет рабом.
Ясько из Мельштина утвердительно кивнул головой.
— Устами королей глаголет Бог, и чтобы оказаться достойным этого, нужно быть великим и чистым.
Кохан Рава накрутил усы и сделал гримасу.
— А также, — добавил он, — отречься от всего земного. Мне жаль моего пана!
Остальные собеседники переглянулись, но ничего не ответили.
Кохан медленно подошел к дверям и направился в помещение королевича, остальные остались в передней.
— Мне кажется, — сказал Сухвильк, глядя вслед уходившему, — что Рава не столько жалеет наследника, сколько самого себя. Он боится потерять его расположение и лишиться службы. Это вовсе не было бы в ущерб молодому пану, потому что, хотя Рава и служит ему верой и правдой, но он человек молодой, горячий, живой… А подливать масла в огонь опасно.
Ясько из Мельштина молча взглянул не говорившего. Остальные не противоречили и не поддакивали. Вержинек, удалившийся немного в сторону, стоял задумавшись. Начали собираться старшие придворные, и во всех костелах раздался погребальный звон колоколов. Народ устремился в Вавель.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
МАРГАРИТА
На дворе краковского замка на скамейке, прислоненной к стене, отдыхали двое молодых людей. Глядя на их изящную одежду, на их смелый высокомерный вид, самодовольные гордые лица, слыша их громкие голоса, видя их непринужденное поведение, можно было легко догадаться, что они чувствуют себя тут, как дома, и принадлежат к королевскому двору, а может быть, даже близко стоят к королевской особе.
Весенние солнце освещало убежище, в котором они скрывались от холодного ветра, и приятно согревало их своими лучами. Весна в этом году была ранняя и не особенно теплая.
Один из них, свободно растянувшись на каменном сидении, с приподнятыми ногами, подперев голову рукой, задумчиво присматривался к белым облакам, быстро носившимся по небу.
Свободной рукой он изредка покручивал усы и разглаживал свою темную, длинную, вьющуюся бороду.
У него было красивое, выразительное, подвижное лицо, уста его складывались в какую-то странную гримасу, и вся его фигура ежеминутно меняла положение, подобно волнующейся воде, колыхаемой ветром. Кровь в нем играла и не давала ему спокойно лежать, он топал ногами, разражался смехом, ложился обратно и переворачивался с боку на бок.
Второй из них, сидевший на конце скамьи, опираясь на стену и заложив ногу за ногу, держался гораздо спокойнее, он производил впечатление человека сильного, смелого, гордого, надменного. Он смотрел на своего товарища свысока, как на капризное дитя, и не принимал близко к сердцу его выходки и остроты.
Как один, так и другой носили одежду покроя, принятого в то время во всей Европе в столицах и при княжеских дворах. Обувь с заостренными, приподнятыми кверху носками, узкие брюки, нарядные пояса и куртки с рукавами, плотно прилегавшие к телу. Сверху на них были накинуты плащи с длинными разрезными рукавами, придававшими живописный вид всему наряду.
Подвешенные у пояса кошельки, набитые серебром, и маленькие мечи в изящных ножнах дополняли красоту одежды.
Лежавший на скамейке был одет с большим старанием и роскошью, чем сидевший, забота об изяществе — род кокетства, свойственный тем, кто считает себя красивым, проявлялась в дорогих тканях и в их убранстве. Волосы, спускавшиеся локонами на плечи, были старательно причесаны и даже чем-то смазаны для блеска. Ножны, кошелек и носки обуви блестели серебряными и золотыми украшениями.
Он мог еще называться молодым, но не первой молодости. Красивое и здоровое лицо носило на себе следы невоздержанной жизни, ему, вероятно, минуло лет тридцать, но он своими манерами и наружностью старался казаться совсем молодым.
Его товарищ бы почти одного с ним возраста, хорошего телосложения, но не отличался особенной красотой и не заботился о своем внешнем виде. На его щеках был здоровый румянец, серые глаза смело смотрели на каждого, на устах его не было сладкой кокетливой улыбки, а гордое сознание человека, уверенного в своей силе.
Его одежда была такого же покроя, как и у первого, только из более обыкновенной ткани, чистая, хорошо на нем сидевшая, и на ней не было никаких блесток. Он отличался от лежавшего большей серьезностью и спокойствием.
В замке было довольно тихо, потому что король с небольшой свитой уехал на охоту, вблизи вертелась челядь, и молодые люди могли свободно разговаривать. Они поэтому и не соразмеряли голоса, и когда лежавший смеялся, а сидевший громко ему вторил, звуки разносились по всей этой части двора, окруженного стеной.
Роскошно одетый придворный был известный уже нам любимец короля Кохан Рава, второго звали Добеславом (Добком) Боньчей. Оба они занимали хорошее положение при молодом короле. На Добка даже была возложена обязанность разбирать споры между слугами.
Они не были советниками короля в делах государственной важности, потому что Казимир искал совета у других лиц, но они были неизменными спутниками молодого короля во время отдыха, на охоте, в экспедициях, при столе король не брезговал их разговорами и охотно пользовался их услугами для исполнения незначительных поручений.
Кохан был убежден, да и другие, судя по обхождению с ними короля, полагали, что Казимир его очень любит.
Король, уверенный в его любви и преданности, часто доверял ему такие дела, о которых он с другими не говорил. С детских лет они были вместе.
Кохан был неизменным спутником его детских игр и забав, много раз ему пришлось быть наказанным из-за королевича. Никто лучше него не мог отгадывать желания Казимира и приноровиться к его вкусам. Он его знал, как он выражался, и гордился этим. Часто случалось, что очень серьезные люди обращались к нему за советом, и это увеличивало его самодовольство. Добеслав также пользовался благоволением Казимира, который на него полагался и охотно пользовался его услугами, но со свойственной ему проницательностью король чувствовал, что Боньча не годится для исполнения всех поручений, потому что он не умел и не хотел льстить.
Оба одинаково были преданы и горячо любили короля, только их характеры были совершенно различными.
— Ты слышишь, Добек, — болтал со смехом, беспокойно двигаясь на скамье, Кохан, — я думаю о том, что сказал бы теперь старый покойный король, если бы он вышел из гроба и увидел бы, как за восемь лет со времени его смерти тут все изменилось… Ни замка, ни двора нельзя узнать, но и в стране все иное. Воевать мы как-то медлим, и люди могут, по крайней мере, хоть отдохнуть! С крестоносцами, которые нам покоя не давали, у нас перемирие за перемирием, мы в конце концов, не прибегая к оружию, заставим их держаться тихо, пока…
Кохан многозначительно кашлянул и умолк.
Добек посмотрел на него сверху вниз.
— Эх! Эх! — произнес он немного насмешливо. — Что ты или я можем знать о том, как король думает справиться с крестоносцами! Это не наше дело! Кастелян краковский, ксендз Сухвильк, воевода, епископ — они, может быть, что-нибудь знают, наш король не всякому доверяет свои планы!
— Как будто я нуждаюсь в том, чтобы мне говорили, о чем я сам могу догадаться! — рассмеялся Кохан. — Разве у меня нет глаз и разума?
Добек недоверчиво пожал плечами.
— Оставь ты это, — повторил он, — это не наше дело.
— Я с тобой согласен, — продолжал Кохан, — что у нас многое изменилось, при покойном старом короле все было просто, а наш молодой пан любит, чтобы все блестело, и чтобы Краков ни в чем не уступал Праге и Будапешту.
— Потому что так у нас и должно быть! — воскликнул Кохан убедительно. — Наш король, если бы ему пришлось выступить рядом с императором, не осрамил бы себя и не дал бы никому себя затмить. Он достоин большего, чем королевской короны! На всем свете второго подобного ему нет. Чего ему не достает? Красота, на которую не наглядишься, ум, проницательный глаз, золоте сердце, воинственный вид — всего этого у него вдоволь.
— Лишь счастья у него нет, — пробормотал Добек, насупившись.
Лицо Кохана стало пасмурным, и он ничего не ответил.
— Да, но он еще молод, — отозвался Рава после некоторого размышления. — Все, что он пожелает, он еще сможет иметь. Что значит для мужчины три десятка лет? Впереди вся его жизнь и свет… Если Господь только допустит, он многое и великое сотворит. Я его знаю, в нем, как в рудниках, чем глубже, тем большие сокровища находишь.
— Дай ему Бог всего лучшего! — вздохнул Боньча. — Кто мог бы желать ему зла? Ему, который самого бедного человека, нищего, мужика к себе приближает… Для каждого у него находится ласковое слово и доброе сердце…
Оба замолчали на некоторое время.
Добек вытянул свои длинные, здоровенные руки, как будто ему надоело сидеть, ничего не делая, Кохан ворочался на твердой скамье, затем приподнялся и сел, стараясь выбрать удобное положение. Взглянув на Добка, он шепотом спросил:
— Его необходимо во что бы то ни стало женить!
— Мне кажется, что он и сам об этом мечтает, — возразил Боньча.
— Женитьба, так женитьба! — прервал Кохан. — Красивых женщин на белом свете достаточно, а ему нужен сын… Он хочет иметь непременно мужского потомка… Его единственная забота о том, чтобы престол не перешел в наследство по женской линии или в чужие руки… Сын, сын ему нужен, а здесь…
— Вы знаете, что баба-ворожея ему предсказала? — добавил он, обращаясь к Добку.
Последний, покачав головой, лаконично ответил:
— Я ничего не знаю.
— Вы, вероятно, вовсе не любопытны, — произнес Кохан, — ведь все об этом знают. Я считаю своей обязанностью знать обо всем, что касается моего пана. То, что его огорчает, и меня огорчает, что ему больно, то и мне больно… О! Если бы не эта Клара, — продолжал он, — если бы не эта Клара, тень которой его преследует, он был бы счастлив! И он не поверил бы этому глупому предсказанию… Он не раз говорил о ней во сне, и сохрани Боже, чтобы кто-нибудь из тех венгерцев попался к нему на глаза.
Добек слушал равнодушно, глядя вверх за улетевшей парой голубей.
— Я из этой венгерской истории едва знаю через пятое или десятое, -произнес Добек, — потому что меня в то время не было при дворе. Я тогда еще бродил в отцовских лесах. Об этом разное рассказывают. Вы, кажется, тогда были вместе с ним?
— А как же иначе? Где это я с ним еще не был? В Пыздрах меня крестоносцы едва не взяли в плен, — сказал Кохан. — Я был на его свадьбе с язычницей, я ездил с ним в Венгрию, ну, и повсюду! Я вам говорю, что он со времени своего пребывания в Вышеграде стал иным человеком. Раньше он всегда был весел, любил поговорить, пошутить, посмеяться, пользовался жизнью… Теперь все это случается с ним очень редко, и то лишь, когда он забывается. Он сразу постарел, стал грустным… Лишь тот, кто с ним остается наедине, как я, может понять, как он страдает. Кажется, всего у него вдоволь, а его тяготит какое-то бремя.
— Заботы, потому что их у него много, — возразил Боньча, — со временем все, что его сокрушает… Забудется.
— По всей вероятности, — произнес Кохан, — но для того, чтобы стереть все эти печальные воспоминания, необходимо, чтобы его жизнь переменилась к лучшему и согрелась лучами счастья, а мы бессильны это сделать. Теперь, как будто, просиял какой-то луч надежды, но мне этому верить не хочется. Добек слушал не особенно охотно, как будто был недоволен разговором на эту тему. Кохан, наоборот, был рад, что мог поговорить с приятелем откровенно, потому что эти вещи он не каждому мог доверить, а они тяжестью лежали на его груди.
— С самого начала ему не везло в семейной жизни, — продолжал Кохан. -Я всему этому был очевидцем. Его женили на литовке не ради него, а потому что покойному королю был необходим союз с Литвой, а Литве с ним — союз против крестоносцев. Жена принесла в приданое нескольких польских пленников, сосланных в местности, разрушенными татарами, и несколько десятков собольих и куньих мехов.
Про покойницу ничего плохого сказать не могу, она была красива, добра, это было дитя природы, вольная птичка, которую вывезли из лесов и посадили в клетку. Вкусы их были различные. Короля тянуло в одну сторону, ее в другую. Ему хотелось в широкий свет, попасть к таким дворам, как французский, итальянский, венгерский, а Ганну манил лес! Манеры у нее были простые, как у крестьянки: она смеялась вслух, не обращая внимания на присутствующих, говорила все, что ей в голову приходило, и не соблюдала придворных обычаев. Ксендзы были в отчаянии, потому что ее с трудом научили правильному крестному знамению. Возможно, что король полюбил бы ее, но чтобы приспособиться к ней ему нужно было превратиться в дикаря, а этого он не мог. Хоть бы она ему сына родила, а то дочку.
Добек нетерпеливо прервал его.
— Если хочешь разговаривать, то лучше расскажи мне эту несчастную историю. Я ее хорошо не знаю.
— Припоминать старую беду и печаль, — отозвался Кохан после размышления, — это все равно, что бредить зажившую рану. Но раз зашла речь об этом, то я расскажу. Я там был вместе с ним. Мы в то время ездили по распоряжению нашего старого пана в Вышеград к Кароберту и к жене его, королеве Елизавете. Вы у этих французов никогда не были?! Такой двор, как у них, на всем свете найти трудно. После нашего он казался раем. Роскошь, веселье, пение, музыка, изящество, блеск, а нравы особенные, французские и итальянские. Там собрались из всех стран фокусники, певцы, ремесленники, а одежда их была из парчи или из шелка.
Когда во время праздников выступала королевская чета, то говорили, что даже при дворе императора пышнее не может быть. Там слышны были все языки, начиная с венгерского, которому я никогда не мог научиться, и французский, и итальянский, и немецкий, и латинский. А так как королева, сестра нашего пана, очень любила забавы, танцы, музыку, турниры, то ежедневно было на что глядеть и чем развлекаться. Она приложила все старания для того, чтобы устроить брату, которого она очень любила, пышный прием, так что не был ни минуты отдыха. Банкеты следовали за банкетами, танцы, пение, разные игры, охота, турниры — весь день проходил в развлечениях. При дворе были и венгерки, и итальянки, и прямо глаза разбегались, я бы даже сказал, что они красивы, как ангелы, но они, к сожалению, не были похожи на ангелов. Пригожие девушки, каких у нас не видно, и если которая взглядом обдаст, то словно огнем обожжет. Казалось, что кровь кипит в этих язычницах… Страшно было! Дрожь пробегала по телу! А если одну из них, бывало, пригласишь танцевать, то совсем голову теряешь… Пиршества продолжались больше недели, и мы это время провели, как в раю.
Среди девушек, окружавших королеву, самой красивой была Клара, дочь служащего Кароберта Фелецина Амадея. О нем говорили, что он начал с малого, служил вначале в имении Мацька из Тренича Семиградского, от которого перешел к Кароберту. Девушка достойна была даже называться королевой: белое, как снег, лицо, черные глаза, вьющиеся волосы, чудная фигура, гордое величие придавало ей красоту. Зато отец имел страшный вид и выглядел, как разбойник, Высокого роста, как дубина, неуклюжий, косоглазый, с хриплым голосом, если, бывало, заговорит, то мороз по коже проходил. В нем было что-то дикое, как будто он только что вышел из леса. Он отталкивал от себя своей гордостью, потому что он, хоть и простой хлоп, но он и короля еле удостаивал кивком головы. Встретиться с ним вечером на проезжей дороге было рискованно даже для самого храброго. Но король любил этого медведя, потому что он своей сильной рукой поддерживал порядок при дворе. Во время танцев я заметил, что Клара очень понравилась нашему королевичу. Однажды вечером, когда мы с ним возвращались в наши комнаты на отдых, я завел с ним разговор о ней, он ничего не ответил и рассмеялся. На следующий день он сам заговорил и сказал:
— Лакомый кусочек.
Перед моими глазами мысленно предстал верзила-отец с косыми глазами, и я королевичу ответил:
— Приглядитесь только к этому старому дьяволу, и с вас спадут чары его дочери.
Пан обратил мои слова в шутку.
Королева Елизавета была довольна тем, что может хорошо принять своего брата и угостить его, заметив, что он глаз не спускал с Клары, она начала его преследовать. Он не отрицал, что Клара ему приглянулась.
— Я в жизни не видел более красивой девушки, — сказал он.
Поэтому Клару постоянно выбирали королевичу для танцев и отводили ей место при столе рядом с ним для того, чтобы он мог вдоволь наглядеться на нее. Он часто рассказывал мне о ней и жаловался:
— Она, как каменное изваяние, — говорил он, — чем больше я стараюсь заслужить ее любовь, тем она строже. Она не хочет принять никакого подарка, а если вынуждена промолвить слово, то словно грудь пронзает острым железом…
Через несколько дней королевич заболел. Ксендз итальянцев, доктор короля, велел ему день или два отдохнуть в постели. Заботливая королева, несмотря на протест брата, заставила его лежать, а чтобы ему не было скучно, она все время оставалась при нем. По вечерам она приводила с собой придворных фрейлин, и они играли на цитре и пели. Каждый раз, отправляясь к королевичу, она приказывала Кларе сопровождать себя. Во время этих посещений нас, как лишних, высылали из комнаты, якобы для того, чтобы развлечься с королевскими придворными.
На третий день болезни, когда я поздно вечером возвращался к королевичу и был недалеко от двери, она внезапно раскрылась и из его комнаты, как обезумевшая, выбежала Клара с распущенными волосами, бледная, заплаканная, и, не заметив меня, проскользнули мимо и скрылась.
Меня обуял страх, но полагая, что королева находится у своего брата, я остановился у порога в ожидании. Вдруг я слышу зов моего пана. Я вхожу и застаю его одного в постели, гневного, сумрачного, чем-то обеспокоенного. — Приготовь все к завтрашнему дню к отъезду! — воскликнул он, увидев меня.
Я хотел завести разговор, чтобы что-нибудь узнать, но он велел мне молчать. На следующий день, несмотря на то, что мы предполагали остаться там дольше, и несмотря на все просьбы короля и королевы, Казимир торопился как можно скорее сбежать оттуда… Зная его хорошо, я уже и не пробовал узнать что-нибудь от него. Он был молчалив, нахмурен и нетерпелив. Из Вышеграда мы выехали впотьмах, как будто нам нужно было спешно попасть в Краков, но остальной путь шел медленно и с частыми остановками для отдыха. Это было в мае, как теперь, весна была чудная. Дорога не была бы скучной, если бы наш пан не был сумрачен и безмолвен. Мы были уже вблизи нашей границы и собирались расположиться на ночлег, вдруг вижу, как нас нагоняет на тройке молодой Януш, придворный королевы Елизаветы, которого я хорошо знал. Не успел он еще слова проговорить, а я уже знал, что случилось несчастье. Королевич, увидев его, выбежал, побледнел и весь затрясся. Он вошел вместе с Янушем в палатку, и мы слышали голоса, крики и разные возгласы. Мы чувствовали, что что-то произошло, но не могли догадаться, какие известия он привез, и мы напрасно ломали голову. Его слуги на все вопросы отвечали молчанием. Лишь когда Януш удалился, мы узнали обо всем. Вскоре эта несчастная история не осталась тайной ни для кого. Я по сегодняшний день не знаю, провинился ли королевич перед Кларой или нет, когда королева оставила ее в его покоях, чтобы ухаживать за больным. Я знаю, что девушка будто бы пришла к отцу с жалобой на королеву и на ее брата, а старик впал в бешенство. Другие говорили, что старому разбойнику только это и нужно было, чтобы найти предлог отмстить королю и королеве, против которых он уже давно составлял заговоры, так как он хотел убить всю королевскую семью и сам властвовать над мадьярами. Во вторник, после нашего отъезда, король Кароберт с королевой и с сыновьями Людовиком и Андреем в интимном кругу, почти без придворных, спокойно сидели за обеденным столом в Вышеграде, не опасаясь и не предполагая ничего плохого, как вдруг старый разбойник вместе с десятков вооруженных товарищей вломился в столовую. Он набросился с мечом на короля, но королева, желая защитить мужа, ухватилась правой рукой за меч, и четыре отрезанных пальца упали на землю. У короля тоже рука была искалечена.
Испуганная челядь растерялась и не сразу выступила в защиту своего пана, лишь когда обезумевший старик набросился на молодых королевичей, желая их убить, Ян из Потокен, молодой венгерец рыцарского происхождения, обнажил свой меч и всадил его разбойнику, попав между шеей и лопаткой, так что тот на месте упал. На крики сбежались все придворные и слуги, схватили преступников и произвели над ними жестокую расправу. Их живыми привязали к коням и разорвали на куски… Такой страшной смертью погиб отец, а изуродованную Клару возили напоказ по всему королевству и, в конце концов, отрубили ей голову.
По всем городам разосланы были части тел преступников, а голову Фелициана повесили в Будапеште над воротами. Не было оказано сострадания никому, королева Елизавета, прозванная ‘кикутой’, то есть безрукой, с тех пор никогда не снимала с правой руки перчатки, потому что рука была изуродована.
Рассказывающий Кохан немного отдохнул.
— Никогда я своего пана, — добавил Кохан после перерыва, — не видел таким, каким он был в первые дни после прибытия Януша. Он в первый момент хотел ехать обратно к сестре в Вышеград, мы с трудом его отговорили. Он вскоре после заболел и пролежал несколько дней, так что мы быливынуждены оставаться на границе и не могли ехать дальше в Краков. Королевич не знал, на что решиться, и был в отчаянии, хотя я не думаю, чтобы он чувствовал себя виновным, но ему жалко было сестру и Клару, погибшую таким страшным образом. Наконец, мы уже решили двинуться в Краков, как вдруг на рассвете увидели кучку прибежавших венгерцев. Мы испугались, думая, что за нами погоня, и они хотят нам отомстить. В мгновение ока мы приготовились к защите, но они начали размахивать белыми платами, заклиная именем Бога, просили дать им поговорить с королевичем. Оказалось, что это был один из братьев Клары и несколько родственников несчастной девушки, упав на колени перед королевичем, они умоляли дать им безопасный приют в Польше. Мы их взяли с собой, и они по сей день живут там спокойно, лишь королю они не должны попадаться на глаза.
Добек покачал головой.
— Я их знаю, их зовут Амадеями, и у них на щите изображен безглавый орел.
— Да, — ответил Кохан, — королевич выпросил для них у отца большие поместья, их никто не тронул, им лишь приказано никогда не показываться при дворе, потому что король их видеть не может, так как они напоминают ему о кровавом событии. Если им что-нибудь нужно, они должны просить через кастеляна, а не лично, но все их желания исполняются.
Боньча, выслушав терпеливо рассказ, произнес: — Кровавое событие! Лучше о нем не помнить.
— Выслушайте конец истории о старухе, — добавил Кохан. — Событие, о котором я рассказывал, произошло одиннадцать лет тому назад, спустя несколько лет после кровавого события нам пришлось опять поехать в Венгрию. Воспоминание об Амадеях там немного изгладилось. Мы поехали в Будапешт, где нам снова оказали роскошный прием, но королевич был среди этого веселья сам не свой. Королева ‘Кикута’ вновь хотела вовлечь его в вихрь удовольствий, потому что на ней не осталось и следа страха и печали. Она была весела по-прежнему, и при дворе, как и раньше, раздавались звуки музыки и песен. Мы пировали в замке около десяти дней, и, наконец, наступило время возвращаться в Краков. На другой день нашего путешествия случилось так, что мы не моги попасть на ночлег в жилое помещение. Ночь застала нас в лесу, и мы должны были там разбить палатки. Зажгли огни, люди начали жарить мясо и варить кашу, как вдруг к нам в лагерь приплелась какая-то старуха. Слуги хотели прогнать ее хлыстами, но королевич в это время вышел из палатки, а так как он всегда весьма сострадателен к беднякам, то приказал не обижать старуху, а накормить ее и дать ей подаяние. Баба, узнавшая от слуг, кто мы такие, какими-то страшными глазами стала приглядываться к королевичу, вся дрожа. Наконец, она прямо направилась к нему, и мы все стали бояться какого-то колдовства. Он смело стоял и не трогался с места. На смешанном наречии она принялась плести что-то непонятное, то указывая на небо, то ударяя себя в грудь, то плача. Затем она попросила руку королевича, чтобы погадать ему. Я в этот момент стоял рядом с ним и шепнул ему:
— Ради Бога, не давайте ей притронуться к себе.
Он не послушался и протянул ладонь. Баба, наклонившись над рукой, сдвинув брови, тряслась, бормотала, покачивала головой, вскрикивала. Наконец, начала плести.
— Что? Что? — спросил Добек.
— Она бормотала какую-то чепуху, как в горячке, она сама не знала, что говорит, — ответил Рава. — Те, которые поняли, рассказывали, что она ему предсказала великую будущность, что королевство его станет сильным и могущественным, и он станет наравне с императорами и наибольшими монархами в свете, а затем, насупившись, она добавила, что будет дальше. Над тобою кровь! Амадеи! Амадеи… Ты осчастливишь свой народ, земли твои расцветут, неприятель покорно упадет к твоим ногам, ты завладеешь его землями, но ты лично не познаешь счастья в жизни… Того, что ты больше всего желаешь, Господь тебе не даст! Амадеи!..
Королевич, поняв немного, беспокойно спросил:
— Что я так сильно желаю?
И она произнесла:
— Ни одна жена не даст тебе мужеского потомка, и на тебе закончиться твой род, а корона перейдет в чужие руки.
Мы хотели старуху прогнать, чтобы она не смела больше говорить, но, докончив последние слова, она схватила себя за волосы и с криком: ‘Амадеи!’ — убежала в лес. Отойдя немного, она начала бить себя рукою в грудь, указывая на себя и повторяя: ‘Амадеи!’ Но королевич в это время был уже у себя в шатре и ничего не слышал. Венгерцы, проходившие мимо, нам рассказали, что она, вероятно, была из рода этих Амадеев. Мы думали, что он скоро об этом забудет, но пророчество это было подобно напитку, действие которого человек не чувствует, когда его пьет, а лишь позже, когда хмель начинает его разбирать. С той поры король постоянно вспоминает об этом предсказании.
— Мало, что глупые бабы ворожат, — отозвался Добек. — На всякое чихание не наздравствуешься! Откуда такая нищенка может знать, что Господь кому предназначает.
— Ну! Ну! Болтай на здоровье! — отозвался Рава. — Баба, нищенка, бродяга, кто знает, откуда она это берет, какой силой она обладает, и кто ей эту силу дает, Господь или сатана, а ведь всем известно, что ведьмы знают будущее.
— Ты этому веришь? — рассмеялся Боньча. — Я — нет. За что Господь будет его наказывать, если он не виновен?
Кохан смолчал.
— Пускай он только женится, — добавил Добек, — я слышал, что он выбрал себе невесту по вкусу и по нраву, и когда у него родится сын, то старуха будет уличена во лжи.
— Да, — шепнул Кохан, — та, которую ему сватает чех, очень пришлась ему по вкусу, но какой прок от этого, говорят, что она его боится и не хочет.
Добек возмутился.
— Если бы это было так, то пусть поищет другую, их достаточно. Лишь бы ему не сосватали опять немку. Немцев вроде Ганса фон Пфортена у нас слишком много наплодилось при дворе и в городах. Если бы мы еще получили королеву-немку, то с ней бы нахлынули придворные и челядь!.. Хоть удирай тогда на конец света.
Разговаривая таким образом, они не заметили, что при последних словах Добка к ним медленно приблизился мужчина, немного старше их обоих, высокий, толстый, шарообразный, с рыжеватыми волосами, с веснушками на лице, на котором выражались гордость и презрение, как будто он считал себя гораздо выше всех тех, на которых он смотрел, и стал подслушивать их разговор. Он вздрогнул, услышав в устах Добка свое имя: Ганс фон Пфортен. Это был немец, несколько лет уже находившийся на службе короля, ему часто поручали устройство гонок и турниров по западному обычаю. Уверенный в расположении короля, вспыльчивый, гордый, он часто имел столкновения с Добком Боньчей, который являлся судьей в его спорах с придворными.
Услышав то, что говорили о нем и о немцах, Ганс громко фыркнул и послал их к чертям.
Добек очнулся от изумления, взглянул на него исподлобья, улыбнулся и воскликнул:
— Посмотрите на этого шваба, как мои слова не пришлись ему по вкусу! А я тебе, проклятый немчура, еще раз повторю: убирайтесь вы все отсюда к тому же самому дьяволу, о котором ты только что вспоминал, или обратно в свою страну. Вы нам тут на наших нивах воздух портите.
Немец, ворча, ухватился за рукоятку меча.
— Молчи ты, такой-сякой! — крикнул он. — Молчи! Немцы зловонный запах издают! А между тем, вы вынуждены всему учиться у них! Чем бы вы стали без нас? Чем? Вы бы до сих пор еще одевались в звериные шкуры!
Не дав ему окончить, Добек величественно с сознанием своего достоинства, без запальчивости поднялся со своего места.
— Наша земля тебя вскормила, ты питаешься нашим хлебом… Молчи, ты, проходимец! — сказал он повелительным тоном.
— Ты мне не можешь запретить говорить! — воскликнул Ганс возмущенно. — Нет, не можешь!
Сделав неожиданно шаг вперед, он вынул меч.
Добек не тронулся с места и не думал прибегать к оружию. Закусив губы и стараясь сохранить самообладание, он воскликнул:
— Ступай же прочь отсюда, пока ты цел! Трогайся живее, ты, немчура! Иначе плохо будет.
— С тобою плохо будет! — крикнул Ганс, поднимая меч, как будто бы собираясь напасть на беззащитного.
В мгновение ока Добек набросился на немца и, схватив его руку, в которой тот держал меч, как железными тисками, он выхватил из его рук оружие и начал бить своего противника. Не успел тяжеловесный немец осмотреться, как он уже лежал на земле, а удары на него сыпались один за другим, пока железный клинок не разломался на куски. Ганс, припертый к земле, тщетно делал усилия, чтобы освободиться от Добка, обрушевшегося на него всей своей тяжестью.
— Friede, Herr! Friede, Herr! [2] — стонал он, думая, что пришел его последний час, потому что Добек, давно точивший зубы против него, безжалостно наделял его ударами.
[2] — Мир, господин!
На этот шум сбежалась челядь, и со всех сторон прибежали слуги, женщины, придворные, которые, услышав непонятные для них слова, со смехом перевирая их, повторяли: