Кормщик, Губер Петр Константинович, Год: 1914

Время на прочтение: 26 минут(ы)

Петр Губер.
Кормщик

Рассказ.

I.

Часовая стрелка достигла четырех, возвещая тем конец приема, но еще один запоздалый проситель, неказистый с виду человечек, в потертой лисьей шубе, сидел на скамейке под лампой и ожидал своей очереди. Пелымов, бывший в тот день дежурным, подошел к нему.
— Вам что угодно?
Проситель поспешно вскочил.
— Вот-с, пожалуйста, справиться нельзя ли? — заговорил он визгливо и несколько захлебываясь.— Дело по жалобе симбирского мещанина Ефима Кутырева на санкт-петербургского градоначальника… сделайте милость, ваше… — он немного запнулся, очевидно, недоумевая, как следует величать изящного молодого человека в длинном, расстегнутом на груди, мундире, с высоким красным воротником, на котором нашит был золотой жгутик, — ваше высокородие.
Пелымов взял у него бумажку с заглавием дела и по витой железной лестнице поднялся наверх в канцелярию. Здесь все было полно народу. За столами у окон, где сидели докладчики, составлявшие привилегированное сословие в департаменте, и за столами посредине, отданными мелкой сошке, скрипели перья и шелестела бумага. Чиновники шумно переговаривались между собой. Молодые кандидаты, считывавшие оригиналы указов с копиями, однозвучной скороговоркой бормотали себе под нос. Все эти разнородные звуки покрывал резкий, раздражающий нервы стук пишущих машин.
Пока архивариус, маленький старичок, насквозь пропитанный бумажною пылью, наводил справку, Пелымов остановился за стулом своего приятеля, графа Энгельберга, который, угрюмо и кисло сморщившись, рассматривал какое-то дело в синей обложке.
— Опять запутался? — спросил Пелымов, легонько облокачиваясь на плечи графа.— В чем беда?
— Ничего не понимаю, — обратил к нему граф свое розовое, пухлое, наивное лицо.— Какой-то харьковский домовладелец, и отставной полковник при этом, жалуется на установление городского собачьего налога и ходатайствует об его отмене, так как, по его словам, собака — это ‘сторож и друг’, а не пустая прихоть. Ну, что я по этому поводу напишу?
— Этакий вздор! — засмеялся Пелымов. — Впрочем, что нужно писать, я скажу тебе после. Пока до свидания. Помни, что сегодня мы провожаем Княжевича.
— Как же, как же, обязательно! А ты разве уже уходишь?
— Ухожу. Отдежурил и баста. Благодарю, Фома Петрович,— сказал Пелымов архивариусу, выдавшему справку,— Так являйся непременно! — еще раз крикнул он графу, пожал руки сослуживцам и вышел.
В приемной, где было теперь совсем темно, уныло и холодно, просителя не оказалось. Он стоял в коридоре и шептался о чем-то со старшим вахтером, но, завидев Пелымова, со всех ног бросился ему навстречу.
— Ваше дело еще не рассматривалось, — промолвил молодой человек,— и до сих пор даже не поступало к нам. Давно ли вы подали жалобу?
— Очень давно-с. Уже две недели.
Пелымов снисходительно улыбнулся.
— В такой короткий срок прошение не могло дойти до нас. Наведайтесь месяцев через пять.
Проситель горестно всплеснул руками.
— Пять месяцев! — вскричал он в чрезвычайном волнении, — никак невозможно. Судите сами, господин: если человек здоров, то пускай, а хворому да немощному и десять дней выдержать трудно. Помрет, не дай Бог. Лучше уж нам всем сразу живота решиться.
— Погодите, постойте,—остановил его Пелымов,—я ровно ничего не понимаю… Кто умрет? На что, собственно, вы жалуетесь?
— Да он же сам и помрет, Ефим Кутырев. Он к нежному существованию привык. А тут вдруг сыщики, полиция, ночью разбудили больного человека. Самого взяли, книги взяли, вещи кой-какие, стихарь да подрясник. И сидит теперь наш кормилец там, где, я чай, и солнышка не видно. Будьте добры, господин, рассмотрите.
— Мы здесь ничего не можем поделать, — сказал Пелымов, пожимая плечами, — обратитесь в департамент полиции или, если угодно, к министру внутренних дел, изложите там ваши соображения. А мы не имеем права ускорять ради вас одних ход делопроизводства… Да кто у вас арестован?
— Я же говорю: Ефим Кутырев, родственник наш, как бы домашний. Хворый, говорю, человек. Неправедно-то сделано, господин. Все мы веры церковной, как следует — попа зовем, причащаемся, говеем, все по правилу. А что книги Писания на дому держим, так нет того в законе, чтобы не держать книг. И рубашки вот тоже отобрали, только спаленные-то рубашки, а не радельные, хоть помереть.
— Да, да, обратитесь к министру, — прервал Пелымов эту уторопленную, захлебывающуюся речь.
Ему нужно было спешить, но от просителя оказалось не так-то легко отделаться.
— Всюду обращались, господин. Рублей, может, пятьсот кровопийцам переплатили. Все без пользы. Кроме вас, помочь некому, господин. Ваш папаша, доподлинно это известно, могущественнейшее и знаменитейшее лицо. Можно сказать, государственный ум.
Пелымов, которому не однажды случалось выслушивать подобные просьбы, досадливо сморщился: ‘Вечно эти прохвосты наболтают лишнее, черт их дери’, мысленно выругал он курьеров и сухо ответил просителю, так и плясавшему перед ним:
— Мой отец здесь ни при чем, а я сам только начинаю службу и помочь вам не могу. Обратитесь к министру.
— Господин, рассудите, войдите в положение! — взвизгнул проситель, но Пелымов с нетерпением отмахнулся от него и ушел в мундирную, чтобы переодеться.
Уже стемнело. На дворе кружилась метель, и ветер звенел в телеграфных проводах. Едва перешагнув через порог, Пелымов был охвачен морозным вихрем.
— Извозчик, подавай! — позвал он, едва различая очертания конской головы в снежном сумраке перед собою.
— Подавай! — раздался где-то рядом знакомый визгливый голос.— Извольте садиться, господин, вот здесь, вот здесь, ножкой не оступитесь. Скользко уж очень.
Откуда-то взявшийся давешний проситель посадил Пелымова в сани и крикнул кучеру: ‘Пошел!’ раньше, чем молодой человек успел отстранить непрошенную помощь.
Виктору Пелымову было двадцать три года. Учреждение, в котором он служил, не принадлежало к числу самых шикарных, но зато оставляло много свободного времени, а ему только того и хотелось. Он был изрядно ленив, больше всего на свете любил балет и музыку и службу продолжал, лишь уступая настойчивому желанию отца. Он вел рассеянное существование в кругу гвардейских офицеров и своих товарищей по Училищу Правоведения, стараясь развлекаться, как только мог. Жизнь давалась ему легко. Он был богат, недурен собою и обладал счастливым, беззаботным характером.
В тот вечер у него оказалось довольно много дел. Нужно было заехать к куафёру, затем к портному и, кроме того, сделать несколько скучных, хотя совершенно необходимых, визитов. Но, к счастию, сани неслись, как стрела. В какой-нибудь час с небольшим Пелымов со всем благополучно покончил и вернулся к себе домой.
— Ну, спасибо, хорошо довез, — сказал он, вылезая из саней.—А я и не знал, братец, что ты лихач.
Он протянул кучеру деньги, но тот вдруг как-то замялся.
— Что такое? — спросил Пелымов, — или мало?
— Никак нет-с, — кучер смущенно приподнял шапку.— Очень благодарны. Только нам строго-настрого запрещено брать.
— Запрещено? Да ты бредишь, приятель!
— Запрещено-с. У нас такое заведение.
— Какое еще там заведение. Разве ты не извозчик?
— Никак нет-с. Собственные мы. От купчихи Крутозобовой.
Пелымов не мог скрыть своего удивления.
— Крутозобовой? Да чего же ради ты подавал мне, болван?
— Макутин велел, приказчик ихний. Он и подсаживал вас.
Только тут Пелымов понял, в чем дело.
— Передай своему Макутину, — сказал он гневно, — что я не люблю, когда со мною устраивают такие фокусы. Я звал простого извозчика, а твоей купчихи не знаю и не желаю знать.
Он с досадой швырнул деньги в полость саней и стал подыматься по лестнице.
Направляясь к себе в комнату, чтобы переодеться, Пелымов заглянул мимоходом в огромную мрачную столовую, посреди которой его отец обедал в величавом одиночестве. Старик Пелымов был раздражен и недоволен, что постоянно случалось с ним в дни заседаний Совета, где, как он думал, недостаточно ценили его государственные заслуги и опытность.
— Ты куда, Виктор? — спросил он по обычаю своему в нос и слегка картавя.
— К Эрнесту… Василий Княжевич, мой товарищ по выпуску, уезжает за границу, надолго. Надо проводить его.
Произнося эти слова, младший Пелымов чувствовал себя как бы виноватым. Ощущение неловкости неизменно появлялось у него в присутствии отца. Это был остаток детского страха перед бездушной, непреклонной, придирчивой строгостью, которая хотя и не проявлялась никогда в наказаниях или грубых окриках, однако бросила печальную тень на всю раннюю пору жизни Виктора.
Старик брезгливо сморщился.
— Княжевич… Княжевич пустой барабан, его в архив, в архив давно пора, а не управлять министерствами.
— Что вы! Какими министерствами? Ведь он и не служит вовсе.
— Я не про мальчишку говорю, а про отца его… пустой барабан… Там тебя какой-то субъект дожидается, — прибавил он вдруг,— проходимец какой-то. Он и со мной порывался разговаривать, но я ему сказал, что в твои дела не мешаюсь. Кто это такой?
— Не знаю, право. Мне ничего не говорили.
— Пойди и узнай.
Виктор вышел в людскую, готовясь увидеться с одним из своих многочисленных кредиторов, но, к немалому изумлению, встретил того же Макутина, для которого днем наводил справку.
— Вы опять ко мне лезете? — спросил он, собираясь вспылить, но вместо того расхохотался. — Чего вы добиваетесь от меня, смешной человек? Ведь я уже двадцать раз повторял вам, что ничего не могу поделать.
— На вас, господин, все упование, — промолвил Макутин убежденно. — Будьте милосердны, вникните. Всем гибель приходит. Уж я и папаше вашему докладывал. Но они только ручкой махнули: иди, дескать, к сыну, к вам то есть. Будьте благодетель.
Лишь теперь, при ярком свете электрической лампы, Пелымов разглядел, как следует, своего упорного преследователя. Это был неопределенных лет мужнина, рябой, курносый, с острыми, бегающими глазками. Борода росла кустиками на его лице, сморщенном и словно судорогою сведенном к носу, как к центру. Все его тело находилось в беспокойном, порывистом движении. Можно было подумать, что кто-то невидимый, но грозный, подгоняет и торопит его, не давая ни минуты на передышку.
— Снизойдите, — тараторил Макутин.— Все у вас в кулаке. Не дай Бог помрет. Там у них нечистота, стеснение. Вы только слово скажите, все исполнится. Тетенька у вас великой силы женщина. У ней митрополит бывает, и все синодские по струне ходят.
— Послушайте, — сказал Пелымов, полусмеясь, полусердито.— Пожалуйста, оставьте меня и моих родных в покое. Помочь вам я не в силах, понимаете ли: не в силах. Действуйте законным порядком.
— Да какой же законный порядок, когда одно беззаконие? — отчаянным воплем вырвалось у Макутина.
Но Пелымов не желал долее его слушать.
— Семен, проводи этого господина, — крикнул он лакею.— А вы, почтеннейший, сделайте милость, не подсовывайте мне вперед лошадей госпожи Крутозобовой. Я в них не нуждаюсь.
Макутин более не возражал и удалился с низкими поклонами. Но если бы полчаса спустя Пелымов, ехавший к Эрнесту, дал себе труд обернуться, он увидел бы, что крутозобовский рысак несется по его следам.

II.

Обед затянулся до позднего часа. Потом всей компанией поехали на вокзал, где снова пили шампанское. Наконец, Княжевич, напутствуемый шумными пожеланиями, сел в вагон, поезд двинулся, и провожавшие стали расходиться. Пелымов вышел под руку с графом Энгельбергом, который сильно пошатывался. Время близилось к полуночи.
— Нет, ты поезжай со мной, — твердил граф, теребя Пелымова за рукав. — Ты поезжай, я тебя познакомлю. Божественная женщина. Какой характер… босоножка… т-танцует, как Дункан.
Пелымов отнекивался:
— Да как же мы поедем в такой час? Неловко все-таки.
— Пустяки. Вздор. Фантасмагория. Она артистка, а мы почитатели. Цинцинаты, или то есть меценаты. Я тебя представлю.
— Послушай, мой милый, ведь это ты ее цинцинат, а не я. Мне обидно покажется.
— Почему обидно? Не понимаю. Там подруги, куна подруг, эскадрон.
— На Петербургскую, — крикнул граф неистовым голосом, кое-как застегивая полость саней, но тут же размяк и всю дорогу только сопел носом.
Пелымов, у которого от вина началась было мигрень, полной грудью вдыхал морозный воздух и, закинув голову кверху, смотрел на небо. Метель давно прошла, тучи поредели, луна брезжила сквозь них мутным, белёсым пятном.
Внезапно Пелымову сделалось скучно. Он заранее предвидел все, что должно было случиться сегодня: опять шампанское, ликеры, пение каких-нибудь дурацких куплетов под рояль, глупые женщины, беспокойный ночлег на чужой постели. Какая тоска!
Он завидовал Княжевичу, уехавшему в Париж изучать скульптуру, завидовал кучеру графа Энгельберга, бородатому мужику, до страсти любившему лошадей, готов был позавидовать самому графу, мирно дремавшему, уткнувшись в бобровый воротник. Он — Пелымов — не имел никакой цели перед собою, ни к чему не был сильно привязан, ни к чему не стремился, и к тому же хмель у него был тяжелый и грустный.
Они переезжали Тучков мост. Граф очнулся и назвал улицу. Кони пошли быстрее.
— Однако здесь порядочная глушь, — сказал Пелымов, окидывая взором небольшие деревянные домики, большею частью из барочного леса, кое-где окруженные садами. — И выбрала же твоя босоножка место, чтобы поселиться.
— Провинция, — отвечал граф мечтательно,— я это люблю, тихая жизнь, простые люди… Стой, стой здесь!— закричал он вдруг.— Вот тут, у фонаря.
Сани остановились.
— Что же это такое? — спросил Пелымов, указывая на бесконечно длинный дощатый забор, над которым поднимались древесные ветви, опушенные снегом. — Куда ты меня завез, несчастный?
— Молчи, чш!…—зашипел на него граф.— Строжайшая тайна. Эта женщина есть женщина. Она живет на содержании у дисконтера.
— И что же отсюда следует?
— Как что? Если он сейчас сидит с нею, мы погубим ее своим появлением. Я должен пойти на разведки.
— Но ведь это безобразие,— сказал Пелымов ворчливо.— Ни за что бы не поехал с тобою, если бы знал, что так выйдет.
— Тс… тс… без возражений!
Граф выбрался из саней и побежал, махая руками для равновесия.
— Подожди, куда ты, безумная голова? — попробовал остановить его Пелымов, но граф уже исчез за углом.
— Черт знает что за ерунда, — выбранился Виктор. — Нужно, однако, пойти за ним, а то он скандалу наделает или свалится чего доброго.
Он велел кучеру подождать, а сам направился по следам, оставленным высокими валеными калошами графа. Но следы прекращались тут же, на деревянных мостках. Улица, насколько хватал глаз, была пустынна. Керосиновые фонари слабо освещали ее.
— Энгельберг!—закричал Пелымов,— Энгельберг, где ты?
Ответа не было. Лишь собака хрипло протявкала в отдалении. Молодой человек прошелся еще раз от одного угла до другого.
‘Удивительное место, — сказал он самому себе. — Даже дворников не видать. Совсем мертвый город’.
Внезапно звонкая девичья речь раздалась у него за спиною:
— Ах, вот вы где, а я-то, глупая, около саней вас ищу.
Пелымов с живостью обернулся. Перед ним стояла невысокого роста девушка в шубке, кое-как наброшенной на плечи. Два темных глаза сверкали из-под коврового платка.
— Вас… вас прислали за мною? — спросил Виктор с некоторой запинкой. Он полагал, что видит перед собою горничную, но не был вполне убежден в этом.
‘Быть может, она из этих… из подруг’,— мелькнуло у него в голове.
— Да, просили пожаловать.
Следуя за своей проводницей, Пелымов вошел в калитку, им ранее не замеченную, и пересек обширный, весь заставленный дровяными штабелями двор. Девушка шла быстро и с необыкновенной легкостью пробиралась между кучами обледеневшего снега. Виктор насилу поспевал за нею, путаясь в своей длинной дохе. Идти пришлось довольно долго. Наконец, они достигли дома. Замерзлая дверь отворилась перед ними со скрипом.
— Осторожнее, здесь ничего не видать, — крикнула девушка.
Действительно, это была, по-видимому, черная лестница, и тьма стояла на ней, как в погребе. Пелымов начал подыматься, ощупью отыскивая перила, но на первой же ступени споткнулся.
— Ну, какой вы! — прозвучал впереди насмешливый голос.— Давайте, я вас поддержу.
Она протянула ему руку, без перчатки и, однако, горячую, несмотря на мороз.
‘Нет, это не горничная, — размышлял Пелымов, увлекаемый куда-то вверх, куда, он и сам не знал.— Кисть у нее маленькая и холеная’.
— Послушайте,—сказал он громко,— как вас зовут?
— Зовут разно… Иные кличут Оленькой.
— И я тоже могу звать вас Оленькой?
Она посмеивалась лукавым, серебристым смешком, который подзадоривал Виктора.
— Пожалуй, зовите, как знаете. Запрета нет.
Они дошли до верхней площадки и остановились, окутанные черной, как смола, темнотой. Пелымов по-прежнему держал в своих руках руку Оленьки, которая сделала легкую попытку освободиться.
— Вот мы и пришли. Пустите же.
Не отвечая, он придвинулся ближе и вдруг, отчасти неожиданно для самого себя, обнял ее. Благоухание, исходившее от ее волос, обвеяло его ноздри. Ему показалось, что он чувствует запах ладана.
‘Как странно’, — подумал он.
Обнявшись, простояли они несколько мгновений молча. Пелымов искал губами лицо Оленьки, но не мог найти. Вдруг девушка вьюном выскользнула из его объятий и, расхохотавшись громко и хмельно, как русалка, юркнула в двери. Он устремился за нею, но не догнал и очутился один в полутемной передней.
— Оля, подождите, Оля! — кричал он.
— Она сейчас выйдет, не извольте беспокоиться, — раздался над ухом Виктора голос, заставивший его вздрогнуть всем телом.
— Пожаловали-таки к нам, господин. Исполнил Вседержитель моления наши. Милости просим сюда, в горенку.
— Макутин! — вскричал Пелымов в совершенном недоумении,— опять Макутин! Что это за волшебство такое, наконец!
Он до того был ошеломлен, что, не возражая, позволил снять с себя доху и покорно направился в указанную ему ‘горенку’ — небольшую комнату, единственной мебелью которой служил старинный, обитый кожею диван, шедший от стенки до стенки. Яркие лампады пылали в углу перед киотом. Другого света в комнате не было.
— Обождите здесь, — промолвил Макутин и скрылся. Пелымов несколько раз сильно тряхнул головой, как бы для того, чтобы сбросить отяготевший над ним кошмар.
‘Но ведь это вздор, — подумал он — ‘какая-то глупая и наглая мистификация. Я покажу им, что значит меня дурачить’. Он решительными шагами направился к двери, но тут вошла Оленька, и все раздражение его тотчас исчезло.
— Садитесь, — сказала Оленька негромко и сама села первая. Никаких следов давешнего задорного смеха не видно было на ее лице, которое казалось теперь глубоко сосредоточенным и степенным. Ощущая непонятное волнение, Пелымов жадными глазами впился в девушку. Была ли она красива? Трудно сказать. Есть такие лица… Иной раз посмотришь, все готов кинуть, от всего отказаться, честь и совесть продать, душу заложить и все, что есть дорогого в жизни, бросить к ее ногам: подари хоть взглядом! Да что взгляд! Живи и радуйся, красавица, а я одним сознанием, что радости твоей способствовал, буду до смерти счастлив. А иногда, ничего кажется нет особенного: обыкновенное девичье круглое лицо с немного широкими скулами да с черными бархатными бровями.
Миг один длилось молчание, и вот словно что-то невыразимое произошло между сидевшими, от одного сообщилось другому, как тенетами их обоих опутало быстро и неотвратимо. Оленька взяла руку Виктора и положила себе на грудь.
— Так выручишь Ефимушку, — шепнула она. — Обещаешь?
— А кто он такой, что все вы так за него беспокоитесь? — спросил Пелымов тоже почему-то шепотом.
— Кормщик он. Вожатый наш. Им спасаемся. Выручи. Ты знатный человек. Ты можешь.
И обняла, ухватилась жаркими руками за его шею. Смотрят в упор два огромные глаза, а за ними будто темная бездна мерцает, где разные чудища и дива таятся, грозу, и муку, и несказанную утеху обещают.
Странное дело: Виктор был судьбою избалован и много женской любви продажной и непродажной успел испытать, несмотря на молодые годы. Все стало, наконец, тошно, все надоело, и женщина уже представлялась скучной игрушкой, годной только на утеху глупцам. А вот здесь совсем простая девушка, по виду мещанка какая-то, которая ни одеться как должно, ни разговаривать не умеет и которую видеть-то приходится впервые, так вдруг околдовала, привлекла и заворожила, что, мнится, нет ничего в мире слаще и в то же время святее, чем этот взор, эти объятия. Уж забыл Виктор обо всем на свете, сам целует, и шепчет нежные посулы, и обещает непременно освободить кормщика. Оленька слушает его и улыбается ласково и грустно.
Осторожный, но внушительный стук раздался за дверью, и на пороге вырос Макутин.
— Пожалуйте чай пить.
— Нужно идти,— промолвила Оленька и пошла впереди, показывая дорогу. Пелымову казалось, что он спит. Через залу, уставленную фикусами и филодендронами, его провели в столовую, где кипел самовар, и буфет красного дерева, громадный словно утес, возвышался между горкой с серебром и горкой с фарфором. Женщины, молодые и старые, низко кланялись Пелымову. Он был, как в столбняке, и машинально отвечал на приветствия. В глаза ему бросилась какая-то горбунья с черными зубами и с круглым, как сковородка, чепцом на островерхой голове. ‘Наверно по злости настоящий демон’, подумалось отчего — то молодому человеку. Отличил он еще одну женщину, молодую и недурную собой, но одержимую ужасным нервическим тиком, от которого сотрясалось все ее тело, и руки ходили ходуном. Все же прочие лица слились перед ним в одно, — некрасивое, бледное, одутловатое, с тупым, неприятным выражением глаз.
Вышла хозяйка, — Виктор догадался, что это и есть Крутозобова, — высокая, прямая, суровая на вид старуха в темном головном платке, и попросила дорогого гостя садиться. Тот сел, чувствуя себя как бы военнопленным. Все женщины также уселись вокруг стола. Один Макутин продолжал почтительно стоять у притолки.
— Слышали мы, — сказала старуха,— что вы хотите оказать нам благодеяние, — освободить нашего… родственника. Большое вам спасибо.
Пелымов намеревался было возразить, но лицо Оленьки мелькнуло в темной раме дверей напротив, и слова замерли у него на губах. Тем временем Крутозобова начала подробно и толково рассказывать все обстоятельства дела. Ефим Кутырев, приходившийся дальней родней ее покойному мужу, проживал здесь, в Петербурге, у нее на квартире уже второй год. Человек он смирный и безусловно надежный, великий к тому же начетчик в Писании, но больной — хворает припадками (она так и сказала ‘припадками’, не пояснив какими). Тайных учений он не исповедовал, расколов не заводил, всегда был самым богомольным прихожанином в околотке. Но, действительно, иногда читал он здесь, в молельной, по ночам часослов, причем надевал стихарь. Никакого преступления в этом нет, а если и есть малая вина, то совершилась она без всякого злого умысла, по неведению. Но вот две недели назад явилась ночью в дом полиция, всех до полусмерти перепугала и осрамила. Полицейский чиновник отобрал книги, дозволенные книги, все синодальной печати, кое-что из платья и все рукописные тетрадки, какие только нашлись, а самого Кутырева, которому по болезни нужно, не вставая, лежать в постели, гонители посадили в карету и увезли. Находится он, как доподлинно известно, в Литовском замке. За устройство неразрешенных молитвенных собраний и за совращение православных приговорен к трехмесячному заключению и к высылке. А никаких собраний не было, и приходили только свои. ‘Ефим Петрович, как сказывают, в тюрьме сильно кашляет и, если не выпустят его в скорости, может очень просто помереть. На вас вся надежда, сударь’, закончила Крутозобова свой рассказ и смолкла. Некоторые из слушательниц всхлипывали.
— Заступитесь,— простонала женщина с тиком,— отмолим за то вашу душеньку!
Ничего не отвечая, Пелымов размышлял в течение нескольких минут. Для него было ясно, что он имеет дело с сектантами, но, по-видимому, секта была безобидная, и гонения на нее вряд ли вызывались серьезными причинами. Если это так, и за Кутыревым не числится никаких уголовных дел, его довольно легко можно будет освободить при помощи тетушки Ирины Михайловны, пользующейся большим влиянием в известных кругах.
Обещав сделать все, что только будет в его силах, молодой человек стал прощаться, осыпаемый общими благословениями. Впрочем, того слова благодарности, которое единственно могло быть ему приятно, он не дождался в этот вечер: Оленька не показывалась. Еще раз повторив обещание похлопотать, Пелымов удалился в сопровождении Макутина.
— А где граф Энгельберг? — спросил Виктор, выйдя на крыльцо.—Что с ним? И каким образом все это случилось?
— Господь перстом своим вас направил, — сказал Макутин с хитрой ужимкой,— и вы своей волей к нашему порогу прибыли. Все по молитве-с. А за графа не извольте беспокоиться. Они тут — в доме напротив обретаются, у танцорки Мешочкиной, которая на театре Браницкой зовется. В полном, можно сказать, здоровье.
‘Черт побери, все-то он знает, — подумал Пелымов,— инквизитор какой-то ‘.
Им овладела усталость, как будто он совершил в эти часы тяжкую мускульную работу. Глаза смыкались, мысли застилало туманом, и сладкая судорога сжимала горло. Он шептал: Оленька.

III.

На другое утро Виктор проснулся поздно и некоторое время сидел на постели в совершенном недоумении.
‘Пьян я был, что ли? — спрашивал он себя.— Глупостей ужасных натворил, наобещал Бог знает чего’.
Тут вспомнил он Оленьку, и, как вчера, мучительно блаженная истома объяла душу. Прямо колдовство какое-то.
‘Нет, это был сон, — боролся с собою Виктор.— Вульгарное, нелепое, отвратительное приключение, кажущееся не совсем обыкновенным по причине лишнего бокала’.
Но мысль настойчиво устремлялась к минутам волшебного самозабвения там, ‘в горенке’, и жарко становилось на сердце, и больно, словно впивалось в него тонкое, сладко ранящее острие. Порою он готов был думать, что вчера ровно ничего не происходило, кроме питья шампанского и езды по морозу. Но сомнения такого рода должны были скоро исчезнуть, так как слуга доложил, что пришел и уже полчаса дожидается ‘вчерашний человек’. Пелымов накинул халат и велел впустить.
— Здравия желаю, как почивать изволили? — тонкой фистулой прозвучало приветствие Макутина. — А я к вам, господин: торопиться нужно, спешить до ужасти, а то поздно будет. Уж вы извините, что я привязался, словно клещ. Минуточки терять невозможно.
Сегодня Макутин держался гораздо свободнее и развязнее, чем накануне. Суматошливая, отчаянная торопливость оставила его. Теперь он высматривал коварным заговорщиком, уверенным в успехе задуманного предприятия, и путь не подмигивал Пелымову.
— Вот что, — напал он деловитой скороговоркой, лишь только вышел впускавший его лакей.— Ольга кланяться велела. Просит: побывайте, мол, к нам. Всегда рады.
Щеки Пелымова вспыхнули:
— Спасибо, я заеду, непременно… сегодня же, мне надо еще кое-что узнать… расспросить. Вчера так торопились.
— Заезжайте, заезжайте, господин, — подхватил Макутин.— Все сообщим. Только еще раз скажу: ждать, с Кутыревым то есть, никак нельзя. Гнать нужно и в хвост, и в гриву.
Он исчез, и Пелымов начал одеваться.
‘Э, была не была, — повторял он,— пусть все это глупо, но зато по крайней мере забавно, необычно, увлекательно, а это самое главное’.
В тот день ему не сиделось в должности. Он заглянул в департамент только для того, чтобы подтрунить над графом Энгельбергом. Граф имел очень помятый вид и ничего не мог припомнить из событий минувшей ночи. Идти, к Оленьке казалось еще рано. Пелымов пошел бродить куда глаза глядят, но очень скоро очутился на том самом месте, где начались вчера его похождения. Двухэтажный, крутозобовский дом главным фасадом выходил на боковую улицу. Окна были темны, и не представлялось возможным что-нибудь разглядеть за их мутными стеклами. Пелымов нерешительно позвонил. Его впустили сразу, как хорошего знакомого, и, не спрашивая, чего он хочет, провели в гостиную. Он внимательно осмотрелся. Конечно, на этот раз он вовсе не был пьян и потому мог удостовериться, что его окружает самая подлинная действительность. Горбунья в чепце заглянула в дверь и тотчас же скрылась. Далеко по дому разнесся ея свистящий шепот:
— Иди, что ли, Ольга, гость к тебе.
Легкие шаги раздались в соседней комнате. Пелымов узнал их и невольно затрепетал. Его дыхание остановилось. Он поднялся с жесткого кресла и ждал, едва преодолевая волнение.
Оленька вошла. Она была в своем вчерашнем простом, сером платье, но волосы, накануне убранные узлом, заплетены были в две косы и, переброшенные через плечо, свисали впереди, как сытые, тяжелые змеи. Лицо ее вновь глубоко поразило Виктора. Вовсе не было оно безупречно правильным или каким-нибудь необыкновенно прекрасным. Наоборот, что-то простоватое, почти деревенское проглядывало в выражении. Вдобавок щеки казались чересчур белы, совсем без румянца. Хворость какая-то чудилась за их полупрозрачною белизной. А вошла, заговорила грудным, мягким голосом, и вот Виктор опять в ее власти. Куда девалась высокомерная насмешливость, и благоразумие, и способность тонко разбираться в собственных чувствах. Все исчезло, растаяло, словно снег возле костра.
Только теперь разглядел он, что глаза у Оленьки по-настоящему не черные, а темно-темно-серые, печальные и любящие, будто материнские, какие у девушек бывают редко.
— Здравствуй, — сказала она и протянула обе руки.— Хорошо, что пришел. Я и то ожидала.
— Да… мне нужно… еще справиться. Подробности всегда самое главное, — бормотал он, не зная, что сказать и тяжко переводя дух.
— Сегодня, что ли, просить будешь?
— Сегодня,— как-то само собой вырвалось у него.
— Смотри, обещал. Ну, ступай за мною.
Она провела его сквозь ряд тесных и слабо освещенных комнат в образную. Иконостас занимал здесь две стены. Золото риз, жемчуг, самоцветные камни сверкнули в глаза Пелымову. Под иконостасом висели плетеные лестовки, а также богато вышитый воздух. Оленька взяла один образ и протянула его Виктору.
— Поклянешься?
— К чему это. Я и без клятвы…
— Нет, нужно. Кто на этой иконе присягнет, тот не обманет, а кто к ней приложится, тот одолеет силу вражию.
Пелымов с интересом поглядел на икону. Она была не велика, без ризы и, по-видимому, не слишком древнего письма, хотя старая. Изображена была на ней женщина в порфире, с большим красным нимбом вокруг верхней половины тела. Серебряный круг был у женщины под ногами, а впереди находился костер пылающих дров, на которые она лила воду из кувшина. Солнце с косыми лучами вставало сбоку, а в разверстых небесах виделся Иисус, окруженный ангелами. Лицо женщины, несоразмерно большое по отношению к фигуре, выписано было с большою тщательностью. Каким-то исступленным казалось оно, неистовым каким-то и грозным.
— Перекрестись и целуй, — шепнула Оленька.
Пелымов повиновался. Она сделала то же, что и он, и поставила икону на место.
— Теперь все исполнится, — сказала она.—Миленький мой, золотой.
Их губы сошлись. Ольгин поцелуй жег, будто уголь. У Виктора голова закружилась и черно стало перед глазами. Он дышал часто и трудно, трепетными руками прижимая ее к себе. Никогда неиспытанный восторг теснил его сердце, так что, казалось, вот-вот оно не выдержит и разорвется с последним страшным биением. Он изнемогал. Какой-то темный поток уносил его… Когда он немного опомнился, они сидели на диване рядом. Оленька обвила косы вокруг шеи Виктора и легонько гладила его рукою по лицу. Чудесные глаза ее были покрыты слезами.
— Лежи, лежи,—молвила, видя, что он поднял голову.— Так лучше.
И снова снизошло забвение, и часы бежали быстрее секунд, и сознание теплилось неярко, как звезда в предутреннюю пору. Свет, падавший из окна, начал синеть. Наступали сумерки. Пелымов очнулся и увидел, что Оленьки уже не было с ним. Голос ее долетел из соседней комнаты.
— Теперь пора. Уходи. Придешь завтра. Помни, что обещал.
— Буду помнить! — крикнул Виктор.
Горбунья выпустила его.
— Что же все это значит?—спрашивал себя Пелымов, медленно шагая по безлюдной улице.—Кошмар, наваждение, бред, наркоз, или, быть может, это и есть настоящая жизнь, бытия которой я и не подозревал, обманутый соблазнами ежедневного? Кто эта Оленька? Какую таинственную власть имеет она надо мной, и почему именно меня избрала она своим орудием?
Он недоумевал. Ему известно было одно: теперь он должен идти к своей тетке, а если понадобится, то и дальше, и во что бы то ни стало добиться освобождения Кутырева, это было необходимо.

IV.

Тетушка Ирина Михайловна и впрямь была очень важная и влиятельная дама. По четвергам в ее салоне появлялись члены Синода, видные сановники и заезжие уважаемые иерархи. Направление было строго церковное, с оттенком воинствующего консерватизма. Виктор почти никогда не посещал этих чинных собраний, где ему бывало невыносимо скучно. Но на этот раз он приехал спозаранку, когда не было еще никого из гостей, и ливрейные лакеи накрывали столы для чая.
Ирина Михайловна приходилась сестрой старику Пелымову. Подобно брату, она обладала гордой, властной, честолюбивой душой, но превосходила его в упорстве, ловкости и умении влиять на людей. Поэтому он, к своему величайшему, хотя затаенному отчаянию, оканчивал жизнь в почетной отставке, рядовым и малозаметным членом Государственного Совета по назначению, тогда как она, несмотря на раннюю смерть мужа, князя Z***, бывшего в необыкновенно молодых годах министром, продолжала пользоваться первостепенным значением в кругах самых высших и, ловко пуская в ход придворные связи, большое знание света и прочно установленную репутацию благочестия, почти святости, держала в руках многие весьма важные нити.
Княгиня, не имевшая собственных детей, выказывала большое расположение к племяннику. Виктор был уверен, что она не откажет ему в его ходатайстве.
— Я к вам с просьбой, — молвил он, целуя руку маленькой румяной старушки,—вы должны помочь мне сделать доброе дело, единственное доброе дело в моей жизни.
— Что такое? Нужно право жительства какой-нибудь еврейке, которая хочет изучать музыку? Ко мне уже приставали с этим на прошлой неделе. Но я прошу меня уволить. В таких затеях я не помощница.
Пелымов улыбнулся:
— Ах, вопрос совсем не о праве жительства. Надо освободить одного… невинно заключенного.
— Революционера? Ну, Виктор, не ожидала я этого от тебя.
— Нет, не революционера, как раз наоборот! — вскричал Пелымов, видя, что решительный отказ готов сорваться с уст тетушки, — не революционера, но мирного, верующего человека, настроенного самым лояльным образом.
Немилосердно сочиняя, он рассказал, в чем дело. По его словам, он лично знал взятого под стражу Кутырева, неоднократно давал ему переплетать книги и потому мог вполне поручиться за православный образ его мыслей.
Тетушка колебалась:
— Уж не еретик ли он? Ты, мой друг, в этих вещах ведь немного понимаешь.
Пелымов сознался, что никогда не был силен в богословии, но тут же прибавил, что за Кутырева готов ответить собственной головой. После долгих молений ему-таки удалось настоять на своем.
— Ладно, — сказала тетушка.— Будь по-твоему. Оставайся на этот вечер здесь. У меня сегодня Труфианский будет, тот самый, что сектантами заведует. Не люблю я его: семинарист дурного тона, да уж Бог с ним. Ты ему все и объясни.
Начали съезжаться гости. Зашуршали шелковые юбки и атласные рясы. Негромкий, сдержанный говор носился над тремя смежными гостиными, где собралось общество. Здесь были генералы, интересовавшиеся вопросом о соединении церквей, монахи, всецело преданные светской политике, редакторы религиозно-нравственных изданий, совсем не имевшие подписчиков, и великосветские ханжи всех возрастов. Член Думы, огромный зверообразный мужчина, всегда ужасно шумевший в Таврическом дворце, угрюмо ворчал что-то на ухо худому, как палка, геморроидальному протоиерею, известному в духовной литературе за яростного противника развода. Баронесса Р., очень красивая и очень набожная молодая дама, переходившая одно время в католицизм и затем снова вернувшаяся в лоно православия, чрезвычайно мило наставляла на истинный путь трех млеющих старцев. В кружке у камина, где председательствовал недавно прибывший из заграничной миссии красноречивый молодой архимандрит, разговор принял благородно оппозиционное направление. Все наперерыв подтрунивали над обер-прокурором из докторов, который вскрывал трупы, прежде чем принять на себя управление Церковью. Высказывались довольно резкие мнения.
— Положение Церкви в государстве должно определяться волею Церкви и ничем другим, — говорил архимандрит, покачивая в такт рукою. — Всякий иной порядок противоречит каноническим установлениям.
— Но у нас уже два века подряд не считаются ни с какими каноническими установлениями.
— Тем хуже. Когда соберется, наконец, Собор, он покончит с этим беззаконием.
— Позвольте, батюшка, позвольте, — кипятился сановник с седым хохлом на голове. — Но кто будет заседать на этом Соборе? Где наши Афанасии Великие и Николаи Мирликийские, скажите на милость? Их что-то не видно.
— Собор будет похож на первую Думу, — заметил кто-то в углу.
— Если он будет похож на Думу, его постигнет участь Думы, — важно возразил архимандрит.
— Ошибаетесь. Собора нельзя распустить. Собор сам себе великий господин.
Пелымов, забившись в угол, с новым для себя любопытством наблюдал за собравшимися, когда тетушка позвала его.
— Позвольте представить вам моего племянника, — сказала она, обращаясь к нежилому господину в сюртуке.—Виктор, это Иннокентий Степанович Труфианский, о котором я говорила тебе. Он обещал удовлетворить твое желание, если только оно окажется исполнимым.
Старушка отошла. Труфианский оглянулся.
— Быть может, мы пойдем в кабинет? — сказал он. — Там нам удобнее будет беседовать.
Пелымов последовал за ним. Они оба сели. Труфианский откинулся на спинку кресла и, прищурив глаза, поглядел на Виктора.
— Итак, — молвил он,— я вас слушаю.
Лицо Труфианскаго не отличалось приятностью. Выражение его было высокомерное, почти дерзкое, но в то же время какая-то неубежденность в собственном достоинстве означалась в нем, словно владелец его презирал себя вместе с другими. Блестящие, с двумя крупными золотыми пломбами зубы скалились в неизменной саркастической усмешке. Галстук у Труфианскаго был пестрый, почти красный, и от одежды его пахло скверными крепкими духами.
Виктор принялся рассказывать. После каждой его фразы Труфианский кивал напомаженной головой с таким видом, как будто он уже прекрасно знал все, что предстояло ему выслушать, и заранее решил ничему не верить.
— Ну да, ну да,— заговорил он, лишь только Виктор назвал фамилию Кутырева. — Известный религиозный смутьян. Был когда-то хлыстом, а теперь основал свою собственную секту. Его бы во времена Победоносцева в Суздале сгноили. Непременно! Да, впрочем, он, кажется, уже сидел там. Скажите, сидел? Ведь вы за него просите, вам это должно быть известно.
Пелымов смутился. Труфианский захохотал тоненьким презрительным хихиканьем.
— Ага, не знаете! А туда же, хотите ручаться. Да у него радения бывали каждую неделю по субботам, о чем прекрасно осведомлена полиция. Бабы и девки, среди которых, знаете, есть прехорошенькие, без рубашек плясали. Совсем голенькие, ‘телешом’, как это у них называется. Под граммофон.
— Какой вздор, — сказал Пелымов с возмущением.
— Не вздор-с, а истинная правда! Вы позволили обойти себя, поддались внушению доброго сердца,— здесь Труфианский опять хихикнул,— и теперь готовы способствовать сокрытию преступления. Известно ли вам, что кутыревское дело уже передано судебному следователю?
— Это для меня новость,— ответил Пелымов.
— Вот-с, примите к сведению. И если даже вашего протеже оправдают, что мало вероятно, ему придется года два отсидеть в предварительном заключении. Все дела такого рода, как вы, может быть, слышали, совершаются со значительной медленностью.
Произнеся эти слова, Труфианский с наслаждением поглядел на омрачившееся лицо Пелымова.
— От кого же зависит в настоящее время судьба Кутырева? — спросил молодой человек.
Труфианский небрежно поиграл пальцами:
— Странный вопрос. Разумеется, от нас. Всецело от нас, по крайней мере, в первой стадии.
— От вас? Но в таком случае…
— В таком случае отпустите на свободу этого вредного лжеучителя, хотите сказать вы, — подхватил Труфианский. — Вам подобный акт ложного и несправедливого милосердия представляется чрезвычайно простой и легко выполнимой вещью. Но не полагаете ли вы, что это противоречит моему служебному долгу, а также моим обязанностям верующего? Приходила вам такая мысль в голову, признайтесь?
— Послушайте, — сказал Пелымов, нахмурившись, — ответьте мне, пожалуйста, вполне определенно: можете вы мне помочь или нет? Если нет, я буду вынужден вновь обратиться к тетушке.
Виктор заговорил в этом тоне потому, что отчаялся добиться какого-либо толку. Но оказалось, что он попал на самый верный путь. Труфианский рад был случаю поломаться немного, но он отнюдь не хотел восстанавливать против себя княгиню Ирину Михайловну, которая хоть и была равнодушна к судьбе всех сектантов на свете, однако ни за что не простила бы ‘семинаристу’ пренебрежения к своей особе.
— Помилуйте, к чему это беспокойство, — обиженным голо-сом сказал он—Пам, поверьте, совершенно все равно, с вашим ли Кутыревым возиться или с кем-либо другим. Мало ли у нас пустосвятов. Вот теперь подготовляется арест одного господина, который всегда именует себя не иначе, как ‘вольный сын эфира’. Этот будет почище.
— Так что же, — нетерпеливо вскричал Пелымов, — смею ли я рассчитывать на ваше содействие?
Труфианский скорчился.
— Воля княгини для меня закон непреложный. Завтра я войду с представлением к заведующему отделом, и он, конечно, мне не откажет.
Пелымов облегченно вздохнул. Его во время описанной беседы даже в пот бросило.

V.

Прошло четыре дня. Пелымов ежедневно навещал Оленьку, с которой проводил целые часы. По-видимому, никому в доме посещения эти не казались неуместными. Виктор и не встречался ни с кем, кроме Макутина и самой Оленьки. Все надежнее и крепче овладевала она им. Уже собственная воля его начала исчезать, растворяться в ея воле, и он счастлив был этим порабощением.
На пятый день Труфианский дал знать по телефону, что дело Кутырева направлено к прекращению. Виктор поспешил на Петербургскую с радостной вестью, но, едва ступив в двери, увидел, что здесь уже все знают. Освобождение Кутырева состоялось накануне вечером.
На этот раз все женщины, сколько их ни было, высыпали навстречу Пелымову. Показалась сама Крутозобова и объявила Виктору, что Ефим Петрович просит его к себе, так как желает лично поблагодарить. Следуя за Макутиным, Виктор направился в помещение кормщика. Женщины, толпой провожавшие его, благоговейно остановились у дверей. ‘Словно у папы римского аудиенция’, усмехнулся в душе Пелымов. Его немного забавляла вся эта торжественность.
Недалеко от окна в глубоком кресле помещался высокий и узкий в плечах мужчина с тонкими, слабыми, будто восковыми руками. Но голова у него была внушительная, мощная, с полуседой гривой спутанных волос, черты резкие и энергические, хотя изможденные болезнью. Он сидел, ни на кого не глядя и покачиваясь всем туловищем налево и направо. Пелымов также опустился на стул, подвинутый ему Макутиным. Сперва ему было чуть-чуть смешно, но Кутырев продолжал молча покачиваться, и непонятное смущение охватило вдруг молодого человека. Наконец, по-прежнему не говоря ни слова, кормщик поднял опущенные веки и внимательно осмотрел гостя. Глаза у него оказались удивительные — синие, как сапфиры, необычайно пристальные и яркие. Пелымов невольно съежился под их пронизывающим взором. Но тяжелые, темные веки тотчас же вновь опустились.
— Благодарю, весьма благодарю, — промолвил Кутырев надтреснутым голосом.—Извели вы меня из пещеры львиной. Я будто апостол Петр, а вы как ангел, ко мне в темницу-то… хе-хе-хе.
Он рассмеялся неприятным, слух царапающим смехом и вдруг словно сам себя перебил. Лицо его стало величественно и грозно, веки поднялись, как щиты над бойницами, глаза засверкали.
— Зачтется это вам, сударь, сторицею зачтется, — прогремел он. — В тот час, когда все мирские люди в ужасе смертном вопиять будут: горы, падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца, вы только крикните: ‘Ефим, где ты?’, а я уж вспомню. Спасибо, спасибо.
Последние два слова он прошептал еле слышно, затем умолк и видимо ослабел. Макутин знаком дал понять Виктору, что пора уходить.
‘Он юродивый, — подумал молодой человек. — Но что за взгляд! Жжет, как пламя’.
— Что, видел? — подскочила к нему, Оленька в коридоре.
Но он не успел ей ответить. Его окружили и снова принялись благодарить, называли милостивцем, благодетелем, кормильцем, не оставляли ни на мгновение. Потеряв на этот раз надежду побыть наедине с Оленькой, Пелымов откланялся. Но, выйдя на улицу и сделав несколько сот шагов, он, словно по наитию, повернул обратно и не обманулся. Она догоняла его бегом, запыхавшись, простоволосая.
— Ну, довольна ты мной? — спросил Пелымов.
Оленька утвердительно кивнула. Некоторое время они молча шли рядом. Внезапно девушка остановилась и крепко сжала ему руку.
— Когда мы увидимся? — спросил он. — Завтра?
Она потупила голову.
— Завтра нельзя.
— Когда же?
— Не знаю. — Лицо ее склонялось все .ниже. — Стыдно мне. Девки меня корят тобою. Он-де нечестивый, богоборный гонителей племя. И Макутин начал нехорошо поглядывать… Как выпустили Ефимушку из тюрьмы, так он сразу и объявил: бежать нам надо отсюда, потому что у нас дом беззаконием осквернен. А ведь сам, небось, высылал меня к тебе. Горько это.
— Они смеют попрекать тебя? — вскипел Пелымов.
— Милый, — сказала Оленька. — Единый ты мой! Будь нашим.— Голос ее дрогнул и зазвенел.— У нас община. Кораблик маленький. Иди к нам. Тогда стыд минует, и все станет свято и праведно.
— И вы примете меня? — спросил Виктор, стараясь не улыбаться.
— Примем! Макутин с сестричками тебе не верят, да они что. Они Ефимушку послушают. А его я умолю.
Диким и сумасбродным показалось это предложение Пелымову. Хоть и прилепился он за последние дни к Оленьке всею душою, но о верованиях ее помышлял немного, целиком отдаваясь сладкому дурману. В делах веры он был не безбожник даже, а просто человек искренно и глубоко равнодушный. Поэтому мысль о вступлении в секту, да еще какую-то тайную, изуверную, в первый миг рассмешила его, и, лишь боясь опечалить Оленьку, обещал он подумать. Но, возвращаясь домой пешком по набережной, мимо величаво сонных, похожих скорее на скалы, нежели на людские жилища дворцов, глубже вник он в слова возлюбленной, и глухое смятение начало подниматься в нем.
Первый раз за все это время он с полной ясностью представил себе, какую неизмеримую пропасть полагали между ним и ею его привычки и взгляды, его воспитание и положение в обществе. Оленька принадлежала к непонятному таинственному миру, у границы которого он очутился лишь благодаря капризу случая.
Ничего как следует не решив, он на другой день утром заходил на Петербургскую сторону с целью повидать Оленьку и обо всем окончательно расспросить ее, но ему сказали, что она отлучилась в город. Он поворотил назад, раздосадованный, но не успел сойти с крыльца, как вдруг услыхал, что его зовут по имени. Оленька стояла у форточки.
— Сейчас нам нельзя разговаривать, — крикнула она. — Приходи завтра в пять часов. Слышишь, непременно.
Пелымов хотел ответить, но Оленька спрыгнула с подоконника, и вместо нее за стеклом появилась фигура горбуньи. Нужно было ждать до завтра.
Целой вечностью показались ему эти сутки. Пустой, ничем незанятый день тянулся без конца, а ночь прошла мучительно и тревожно. Безобразные сны осаждали Виктора. Ему мерещилось, что он гонится за Оленькой, преследуя ее в каких-то переулках, загроможденных кучами битого камня и кирпича. Он бежит, спотыкается, падает, вскакивает и снова бежит. Оленька уже близко, вот-вот он коснется ее руки, он простирает объятия и вдруг схватывает рыжую лисью шубу Макутина, который стоит возле и погано смеется.
Чуть свет Пелымов был уже на ногах. Жестокое, хотя смутное беспокойство терзало его. Все его существо рвалось к Оленьке. Но он взял себя в руки и выехал из дому всего за полчаса до условленного времени.
Лишь только сани повернули в знакомую улицу, сердце Виктора болезненно сжалось: все ставни в окнах крутозобовскаго особняка были наглухо заперты, и, позвонив, он не услышал, как прежде, торопливых шагов внутри. Казалось, в доме никого не было. Наконец, на его настойчивые звонки и стук отворилась калитка, и оттуда выглянула заспанная рожа дворника.
— Чего стучите? — спросил он грубо.— Руки даром отобьете. Все уехали. Нет никого.
— Никого? — вскричал Пелымов с горестным изумлением.— А где же Ольга Ивановна?
— Все уехали, говорю. И она уехала, и хозяйка уехала, и Ефим Петрович уехали, и опять Макутин тоже. Один я во всем доме остался.
Пелымов подошел к дворнику и положил ему в руку трехрублевку.
— А скажи, куда именно все они уехали?
Дворник почесался.
— Куда поехали-то? Вот уж и не могу вам сказать. На вокзал Николаевский поехали. Вещи я сам отвозил. А куда оттудова, не знаю.
— Да разве ты не прописывал, в какой город они выехали? — воскликнул Пелымов в совершенном отчаянии.— Ведь это полагается!
— Прописывал, это точно. Только запамятовал я спросить, куда, мол, едете. А прописал в Тамбов, потому мы сами тамбовские.
Большего Виктор не мог от него добиться. Дворник либо хитрил, либо впрямь ничего не знал. Единственное ценное сведение заключалось в том, что фамилия Оленьки была Семенова. Не доверяя дворнику, Пелымов сам перерыл все домовые книги. Действительно, там значилась Ольга Ивановна Семенова, двадцати лет, серпуховская мещанка. И более никакого следа, никакого намека. Ищи по свету Ольгу Ивановну Семенову и надейся на свое счастье.
Когда калитка захлопнулась, Пелымов вышел на средину улицы и обвел ее растерянным взглядом. Как могла Оленька скрыться таким образом, тайно, не написав ни строчки, не простившись? Было похоже на то, что ее увезли насильно. В таком случае должно гнаться за нею, освободить ее, обратиться, если нужно, к силе, к полиции, хоть к наемным хулиганам. Но для этого, прежде всего, надлежало разыскать ее. А как это сделать? Мир так велик, а отдельные люди в нем, словно песчинки в океане.
Виктору чудилось, что он видит всю необъятную ширь русской равнины, бесчисленные, разбегающиеся дороги, темную щетину лесов, медленные реки, железнодорожные колеи. Куда устремиться? Где искать?
Угрюмое небо не давало ответа. День был гнилой, оттепельный, и мокрым снегом сеяли низкие тучи.

——————————————————

Источник текста: журнал ‘Русская мысль’, 1914, No 5, стр. 83—107.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека