Копье господне, Бунин Иван Алексеевич, Год: 1913

Время на прочтение: 7 минут(ы)
Иван Алексеевич Бунин

КОПЬЕ ГОСПОДНЕ

Оригинал здесь: Электронная библиотека Яблучанского.
Красное море встречает нас дурными знамениями.
Вчера на закате дул хамсин. Слева, в пыльной, красной мгле, садилось болезненно и тускло блестящее солнце. Справа эта мгла была сумрачнее. Там темнели очертания Джебель-Таира. И оттуда, со стороны Аравии, горячий ве-тер гнал двух птиц. Они неслись боком, низко над водою. Перья их были измяты и взъерошены. Неожиданно на-ткнувшись на спасение, на наш грузовик, они взмыли к вер-хушке фока, на тугую струну штага, соединяющего фок с гротом. Уцепившись, они крепко встряхнулись, приводя се-бя в порядок, и застыли.
Мы с мостика долго разглядывали их. Таиться нечего, — всем стало не по себе: это были два старых аравийских стервятника, два ‘вестника смерти’ и всяческих бед. А ведь мы прямехонько идем на смерть: по всему побережью Ара-вии, в Суэце, в Порт-Саиде — чума и холера, в Джибутти, где мы стояли сутки и сообщались с берегом, умирает по сто, по двести человек в день. А нервы у нас никуда, — уста-ли мы ужасно. Переход в Японию был трудный, бурный. Не давши нам и недели отдыха, погнали нас назад, в Китай, оттуда — в Сингапур. Там мы без дела простояли месяц, изну-ряемые жарой, лихорадочной влажностью… Индийский океан в марте, конечно, отдых, но ведь впереди было это проклятое Аравийское море и чума. А народ моряки чувст-вительный. Что же до веры в приметы, в предзнаменования, то плавающие в северных и тропических морях хуже всяко-го араба…
Вечером без охоты поиграли в шашки. Старший механик вспомнил покойного командира ‘Японии’: это было тоже во время чумы и тоже в Красном море, командир захворал, — может быть, и впрямь захворал, заразившись в Массиве, где он съезжал на берег, — а захворав, поспешил принять датуры, оставив записку, что у него жар и опухоли под мышка-ми… ‘Тело его было предано Красному морю…’
От песку, от горячего ветра закрыли люминаторы. Это печь с закрытой заслонкой! Свободные от вахт рано разо-шлись спать, — один пьяница Франц старчески ворчал и гре-мел в буфете, швыряя посуду. Но какой сон при хамсине! Тело ноет, сердце замирает. Поминутно, весь в поту, просы-паешься, куришь, снова задремываешь… Никогда не кажет-ся так мала каюта! Лежа в темноте, слушая ровный плеск воды, бегущей назад, мимо, все думаешь о том древнем, ми-стическом, чем отравляет нас Восток — тропики, Индия, Китай… а в этом мглистом море — Аравия. Какая загадоч-ная, доныне неведомая нам, ветхозаветная страна — эти пустыни, до шлака сожженные ветхозаветным богом! Что там, в гористой, вечно мреющей миражами глубине ее?
Окраины мы знаем: жара, грязь и вечная холера в пор-тах, дальше — пески и камни, где-нибудь на голой волни-стой равнине их — страшный в своей доисторической не-уклюжести верблюд, стоящий всегда одиноко, бесприют-но, далеко от той чахлой пальмы и грязного колодца, возле которого — большой жаркий шатер из черного войлока, слабо сияющий на солнце дымок костра, свирепая собака, полусонная от зноя старуха, полуголые дети в паршах, ко-телок, измазанный тестом дурры, невесть откуда занесен-ная керосиновая жестянка с теплой водой… А там — опять то бархатные, то усеянные мелким, острым камнем пески. Там начинаются те заповедные, вечно засыпаемые песком пути из Сирии, Персии и Средней Азии к Мекке, Ятрибу, что издревле отмечают своими костями святые хаджи, гиб-нущие, во имя господа, от жажды, ураганов, зноя и, уж ко-нечно, от холеры и чумы — ‘Раны от Копья’, как называют ее арабы. Вот за такими-то караванами и следуют они, эти стервятники.
Их зловещая близость чувствовалась всю ночь. Я выхо-дил на палубу: горизонты мглисты, луна туманно-розова, ночь суха, горяча — точно и не в море. Высоко, возле кло-тика фока — два темных комка… Где они вывелись, где скитались? Сколько раз отбивались от смерти, от таких же хищников, как и они сами, сколько раз рвали падаль, тру-пы и погибали от хамсина? ‘Господь есть бог ревнитель и мститель’ — так и доныне верует пламенная страна их. — ‘Перед лицом его идет язва, а по стопам его — жгучий ве-тер…’ И жгучий ветер с песком дул в каюту всю ночь…
К рассвету хамсин пронесло. В шесть утра над каютами начинается топот босых ног, шум воды, пущенной из шлан-гов по палубам. Обычно слышишь все это одно мгновение, затем перевертываешься и засыпаешь еще крепче. Но нын-че я очнулся сразу. Как всегда, ослепительный свет тропи-ческого солнца бил в люминатор, до головокружения душно было в каюте — и так отраден этот свежий шум! Сбежав вниз, к ванне, я раз десять окунулся в холодную воду. Мра-морный пол, мраморная ванна и эта хрустальная вода — ис-тинное наслаждение. Самому приятно чувствовать холодок своей руки, которой пожимаешь сухую, горячую руку того, кого сменяешь на мостике. Там уже пекло. Я взял бинокль и навел его на птиц. Великолепны эти аравитяне! Сквозь стекла еще прозрачнее кажется прозрачный, сияющий сре-ди ясного неба воздух. Четко, крупно видны блестящий на солнце бок мачты, витой стеньг-штаг и ястреба, в огром-ном пространстве висящие на нем: их желтоватое жесткое оперение, круглые совиные головы, покрытые редким мла-денческим пухом, прищуренные кошачьи глаза, короткие, крепко загнутые клювы и лимонные лапы. Оба ястреба очень велики и очень худы. И это особенно заметно тог-да, когда какой-нибудь из них затрепыхается, взъерошивая перья, и плевком пустит на палубу известковый помет.
Фельдшер вышел перед завтраком на горячую палубу и стал стрелять в них из бульдога. Все окружили его, закинув назад головы. Всякому казалось, что, стреляй он, не было бы этого бесплодного треска. Вдруг один ястреб подпрыг-нул и комом полетел с высоты наискось. Мелькнув своей рыжей желтизной, своими изломанными перьями в густо-синей и тяжелой, как масло, волне, он исчез под бортом. Другой испустил жалкий и злобный крик, взмахнул крылья-ми и опять, еще туже сжавшись, замер. Пули с визгом лете-ли мимо него — он только втягивал в себя голову. Куда ему было деваться? В море, окружавшем его, не было ни едино-го камня. Ему оставалось одно — ждать, пока выйдут все пу-ли. И наконец они вышли. Мы наводили на него бинокли, он во все глаза глядел на нас. Зол он, должно быть, невероятно: голоден так, как может быть только стервятник! Вечная брань со всем живущим и вечное выслеживание жертв или подали… Жесток и к нему господь, определивший ему быть вестником черного Копья своего!
И целый день не выходила у меня из головы мысль о кры-се, которая, может быть, уже сеет смерть, чумея в темноте наших трюмов.
Этот желтый флаг смерти, под которым мы теперь плывем, — желтый санитарный флажок, который мы должны были поднять в Джибутти, — твердо напоминает: будь всег-да готов к ней, — она и над тобой, и впереди, и вокруг, вот за этой водою, на жарких песчаных берегах, среди той ни-щеты и грязи, которой живет почти все человечество: Копье господне вечно поднято!
Матросы, те подтягиваются при вести о малейшей опас-ности. И у нас теперь чистота необыкновенная. Очень ра-но стали мы готовиться к одесскому порту в этот рейс — чи-ститься, краситься. Несколько дней не смолкал ладный, дробный стук молотков: с палуб, с мачт, с бортов, с труб обивали старую, потрескавшуюся краску, а на ее место кла-ли свежую, блестящую, спиртуозно пахучую. И теперь нельзя было насмотреться на густую синеву за бортами, ве-ликолепно подчеркнутую яркой киноварью нашей желез-ной палубы и золотой охрой труб. В небе, знойном и свето-носном, весь день нынче не было ни единого облачка, ровно тянул навстречу легкий бриз. На баке иные из подвахтен-ных спят, иные болтают и курят. На носу разноцветными пятнами сохнет развешанное на веревках белье. На юте сладко щебечут те канарейки и те розовые тупички, кото-рых везем мы из тропиков на север… И только там, возле клотика фока, на блестящей в воздухе струне, в упор осве-щенный опускающимся солнцем, зловеще желтеет враг всяческой жизни…
Франц, больной с похмелья, лениво таскал свои разби-тые ноги по палубе, яростно тряся колокольчиком.
— Memento mori!* — сказал командир, когда мы со-шлись на этот призыв в кают-компанию, к обеденному сто-лу, и кивнул на люминатор, в который был виден фок: — Си-дит, будь он проклят!
* — Помни о смерти! (лат.).
За обедом много пили. Солнце закатилось, и была уже ночь, разгорался лунный свет вокруг кают-компании, осве-щенной электричеством. Шел оживленный разговор — как всегда, толковали об окладах, о начальстве, кляли свою службу, тешили себя мечтами найти береговую. По кают-компании веял бриз. Но он был слишком тепел, тело изне-могало от пота. Даже свет электричества казался знойным.
— На два румба справа встреча, — доложил вестовой с порога.
Встречи — наша единственная радость, и все встали, пошли на палубу. Давно ждем ‘Меркурия’ — не он ли? Но нет: слишком низко и далеко друг от друга висели за темной зыбкой равниной, уходящей к востоку, к Аравии, два дале-ких топовых огня… И, швыряя окурки, красными полосками мелькавшие за бортом, глядя на фок, на гладкий ствол его, прорезавший звездное небо, и на бессонную птицу, вися-щую на штанге, мы разбрелись по палубе…
Ночь, опять ночь. Идешь — бриз мягко дует в спину, тело под легкой одеждой наслаждается им. Из трубы клубится темный вал дыма, луна, как зеркало, мелькает в нем, по па-лубе бежит, волнуется широкая тень его, под ногами хру-стит угольная пыль. Обдает теплом, запахом разогретого ма-шинного масла и стали, дальше — опять ласковым ветром и чем-то раздражающим, приторным: это густо, пряно, как все в тропиках, пахнет из трюмов копра, кокосовые очески, этот запах вечно будет томить, напоминать пахучие гавани, теплую зеленоватую воду, первобытные челноки голых шо-коладных людей, густые чащи высоких тонких пальм, скло-ненных с берегов, благовонные кумирни в вечно цветущих лесах… Волна за волной несется мимо борта, обгоняя тебя. Минуешь двери освещенных кают, — фельдшер и повар на порогах и вторят друг другу на звенящих мандолинах, — проходишь на корму и останавливаешься у штурвала, над кипящей водой…
Однообразно шумит она, выбиваемая винтом из-под кор-мы, вырывается из-под нее тугими клубами, снежным фос-фором, и убегает в океан бледно белеющей прямой до-рогой. Равнина моря к востоку тяжела, темно-лилова, в небосклоне над нею — белые звезды широко и низко раскинутой Большой Медведицы, родной с детства. Под лу-ной — бесконечная сияющая гладь, осыпанная несметными серебряными иглами. Как высока эта теплая, тропическая луна, как легки и светлы горизонты! Драгоценными само-цветами играют над горизонтом юго-западным, особенно легким и светлым, Канопус и Сириус. Ниже, в прозрачном и пустом небосклоне, стоят четыре алмаза слегка склонен-ного Южного Креста, каждую ночь выходящего из недр тех неведомых южных вод, которым нет предела до самого полюса…
Вот с бака раздается два коротких удара в колокол — восьмичасовая склянка. В них — поэзия старой морской жизни, безграничных водных пространств, ночи за тысячи миль от земли. Они быстро тонут в великой тишине моря и неба, после них воцаряется еще более глубокое молчание, вода шумит еще однообразнее…
Вот опять среди темной равнины к востоку — медленно идущие огни встречного парохода. Мелькает и гаснет, мель-кает, мелькает и гаснет огонек на нем: беззвучно, этими сла-быми и бледными знаками, которыми дает весть крохотная человеческая жизнь другой такой же, окруженной морями, пустынями, безвестностью, смертью, ведем мы нашу мор-скую беседу, — с тревогой и надеждой спрашиваем о той родной точке земного шара, которая нам, скитающимся по всему свету, единственно дорога и нужна…
У нас на вахте третий помощник, он и сигнализирует. Че-ловек он недалекий, тропики умеет сравнивать только с баней, всех цветных называет эфиопцами, на стенах его каюты — копеечные японские веера, открытки, подчасник турецкой туфелькой, на столе — карточка жалкой и не-красивой мещаночки… Но да сохранит бог-ревнитель и его счастье!
Капри. 10 февраля. 1913
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека