‘Контрабандисты’, Суворин Михаил Алексеевич, Год: 1925

Время на прочтение: 6 минут(ы)

‘КОНТРАБАНДИСТЫ’

Умер редкой доброты и незлобивости человек, писатель Литвин [Савелий Константинович Эфрон]. Никогда, во всю его долгую жизнь, его мыслью и рукой не руководила ни месть, ни злоба, ни даже простое недоброжелательство. Он брал жизнь так, как она есть, и рассказывал о ней просто, без прикрас. А в жизни и доброе и злое переплетено в прихотливых узорах и, рассказывая о добро, нельзя обойти и злое. Да не было бы у человека и понятия о добре, если бы рядом с ним, как тень его, не выступало и не жило бы зло. Не сопоставляя этих двух начал человеческой жизни, нельзя идти к совершенству.
И вот, на могиле этого человека невольно вспоминается его пьеса ‘Контрабандисты’. Вспоминается потому, что постановка ее в Малом, Суворинском, театре в Петербурге породила такую атмосферу лжи, клеветы, злобы и ненависти, существование которой в петербургском интеллигентном обществе, автор пьесы не мог даже предполагать. Злоба и неправда героев его пьесы стушевалась перед злобой и неправдой первых ее зрителей, не пожелавших даже непосредственно познакомиться с ней.
Я, как сейчас, помню это первое представление ‘Контрабандистов’.
За несколько дней до спектакля премьерша театра, игравшая главную женскую роль, связанная с либеральными кругами петербургского общества, отказалась от роли, отказалась вдруг, почти накануне спектакля, найдя, что пьеса человеконенавистническая и погромная. Роль была передана другой, и репетиции продолжались. Но одновременно с отказом от роли в петербургской либеральной печати поднялся поход против пьесы. Я не буду называть ни имен, ни лиц, героев и героинь этого похода: ‘Иных уж нет, а те далече’, в горьком изгнании, как и мы с вами, читатель. Да и не в именах дело. Эти имена, хотя и громкие, но сами по себе ничего не говорят, как не говорят имена марионеток. Но поход начался злобный, имевший все признаки натравливания общественного мнения и на пьесу и на автора, а кстати и на Литературно-Художественное общество, одобрившее к постановке эту пьесу, и на ‘Новое Время’, издатель которого, А.С. Суворин, стоял во главе этого общества и театра. Одним словом, все было ‘честь-честью’. Пьеса в печати не разбиралась, о содержании ее ничего не говорилось, но все прикосновенные к ней обзывались погромщиками, черносотенцами и человеконенавистниками. Эти походные знамена передовой интеллигенции выкупали у читателей ее газет бессодержательность и несостоятельность всех статей и заметок по поводу постановки пьесы.
В воздухе пахло скандалом. Наступил вечер спектакля. Театр был полон и наряден, как всегда. Верхи заняты молодежью. Поднимается занавес. Непосвященная в скандал публика насторожилась. Но не успели артисты обменяться двумя фразами, как с верхов загудела ‘морская сирена’, послышались отдельные выкрики протеста, слившиеся сейчас же в один неумолчный гул, перебиваемый то шиканьем, то свистом. Какие-то джентельмены, впрочем известные в адвокатском мире, вскакивали на кресла и, отчаянно жестикулируя, призывали к чему-то публику. Передовое женство из лож вторило им истерическими выкриками. Отдельных голосов не было слышно, все сливалось в сплошную какофонию. Некоторые из артистов пробовали вступить в объяснение с публикой, но секундная тишина, вызванная этими выступлениями, сейчас же поглощалась ревом. В довершение всего, из ложи, занятой портнихой бомонда (кажется Эльстер) на сцену полетел бинокль. Артисты смешались, и пришлось опустить занавес.
А.С. Суворина не было в Петербурге. Я бросился на сцену и стал уговаривать артистов не смущаться и продолжать играть. ‘Пусть публика ревет сколько угодно, — говорил я, — а вы играйте. Вы ведь знаете, в чем дело’.
Занавес опять подняли. Гвалт, покрываемый музыкой ‘морской сирены’, удвоился. Но артисты молодцами, не обращая внимания, продолжали играть. Конечно, не было слышно, что они говорили, но они говорили и двигались по сцене. Опять полетели на сцену, на этот раз, женские галоши и дешевенькие веера, очевидно, припасенные на этот случай. Опустили тогда тюлевый занавес, позволявший ясно видеть сцену, но задерживавший предметы на самом ее краю. Но рев до такой степени усилился, дошел до такого истерического бешенства, что не давал артистам решительно никакой возможности сосредоточиться на ролях. Опять пришлось опустить занавес и дать передышку, если не публике, то артистам. Еще несколько раз подымался и опускался занавес, пока наконец, полиция не попросила прекратить спектакль.
Таким образом первое представление ‘Контрабандистов’ было сорвано передовой интеллигенцией при благосклонной помощи с.-петербургской городской полиции. Впрочем, полицию трудно обвинять: она в своей практике в первый раз встретилась с ‘европейским’ проявлением ‘возмущения’.
Но теперь, после стольких лет, после ‘русской’ революции, вспоминая это поведение интеллигентной публики, не пожелавшей даже узнать содержание пьесы, против которой она протестовала, и сравнивая поведение ее с поведением пролетариата в революцию, я вижу, что нет никакой разницы между чернью просвещенной и непросвещенной. Одна другой стоит. И даже преимущество в дикости у первой, так как эта первая все-таки чему-нибудь да училась и даже получила, если не европейский дух, то европейское образование. Но, очевидно, образование, как и палка, о двух концах. Герцог Веллингтон хорошо подметил это, сказав в заседании кабинета министров лорду Гароуби: ‘Милорд! у вас слишком много образования для вашего ума’.
Но в чем же заключалась эта пьеса, так оскорбившая чуткую совесть передовой интеллигенции?
‘Контрабандисты’ простая, бытовая пьеса из еврейской жизни маленького пограничного городка. Ничего в этой пьесе специфически-еврейского нет. Такие же типы, такие же взаимоотношения между ними, между бедностью и богатством встречаются на каждом шагу, с меньшими вариантами в ту или другую сторону, в каждой другой, не еврейской среде. И если автор изобразил еврейскую среду, то только потому, что он сам еврей, знает свой народ, из которого он вышел, что дало ему возможность не погрешить против художественной правды в обрисовке типов и событий, ибо художественная правда должна быть превыше всего.
Идея пьесы проста: богатство, да еще не в честных руках, пользуясь своим положением и влиянием, заставляет против воли и желания служить себе бедноту, угнетает ее всеми неправдами и даже иной раз сознательно толкает на преступления, а сама остается в стороне. Что в этом еврейского? Решительно ничего. Что в этом погромного, человеконенавистнического, черносотенного? Тоже ничего. Почему же так встревожилась совесть передовой русской интеллигенции? Да просто потому, что передовым еврейством дана раз и навсегда заповедь: нет бесчестных евреев! И если они есть в жизни, то во всяком случае не должны фигурировать на страницах печати, в романе, повести, драме и комедии. И всякий, кто перейдет эту заповедь, будет подвергнут запрещению. Иначе говоря, еврейство ревниво оберегает от нападок порочных членов своей расы, и этим как бы связывает себя с ними, создает собственными своими руками ту круговую поруку, на которую само же жалуется. Почему, — говорит еврейство, — за одного, двух евреев-мерзавцев должны отвечать все евреи? Действительно, почему? Но невольно возникает другой вопрос: почему среди других народов мы не наблюдаем ничего подобного, никакой охраны своих порочных элементов? Напротив, другие народы сами тащат их на лобное место и говорят: полюбуйтесь, какие экземпляры есть у нас! Что, хороши? Разве можно допустить у еврейских авторов что-либо подобное ‘Ревизору’ и ‘Мертвым душам’ Гоголя, что-либо подобное отрицательным типам Островского? Конечно нет. У них в ходу и в позволении, как еврейским, так и русским писателям, только положительные еврейские типы. Ненормальность этого явления даже подмечена еврейской публицистикой. И в ‘Еврейской Трибуне’ этому вопросу было посвящено несколько статей. Один из авторов выразил сожаление, что русские писатели не выводят в своих произведениях, особенно революционного периода, отрицательных еврейских типов. ‘Целостное и подлинно художественное изображение русской революции, на мой взгляд, — пишет автор, — немыслимо без надлежащего освещения Троцких, Зиновьевых, Радеков’. Высказав это, он тут же прибавляет, что ‘Не подлежит сомнению, что авторы опасались введением еврейского элемента в их произведениях ‘обидеть’ евреев и заслужить упрек в антисемитизме’. Высказано откровенно. Но чтобы позолотить пилюлю, автор, в конечном итоге своих рассуждений, приходит к выводу, что ‘русские авторы инстинктивно почувствовали, что еврей не выйдет из-под их пера живым и правдивым. И, увы, они правы! Русские писатели очень мало знают еврейские массы’.
Все это, повторяю, очень характерно. Но почему же сами евреи не описывают свои отрицательные типы? Или рука не подымается? Почему же, когда нашелся такой смелый еврей-писатель Литвин, то пьесу его сорвали? Почему же, когда появляются произведения, описывающие положительные типы еврейства, как напр. ‘Евреи — сыны сострадания’, то еврейская критика не находит слов, чтобы похвалить автора, Нину Патканову, за ее проникновение в еврейскую душу?
Пусть господа евреи подумают над этим.
И так, ‘Контрабандисты’ во исполнение вышеупомянутой еврейской заповеди, были сорваны.
Но хуже всего было то, что постановка пьесы не разрешалась без уведомления об этом министерства внутренних дел, которое на этот случай примет меры для охранения порядка. Это совсем не устраивало дела, так как дало бы повод говорить, что пьеса прошла под охраной полиции. А.С. Суворин был взбешен и говорил: ‘Предупреждать и бороться не умеют, а вот на запрещения мастера. С запрещениями далеко не уедешь!’. И он решил поступить по-своему.
Через неделю или две после скандала, хорошо теперь не помню, А.С. Суворин велел пригласить к семи часам вечера в театр всех артистов, занятых в ‘Контрабандистах’, не объясняя им причин такого приглашения. По репертуару на этот день шла какая-то старая пьеса. Здесь артистам было объявлено, чтобы гримировались для ‘Контрабандистов’, и были приняты меры, чтобы это распоряжение не проникло дальше кулис. За минуту до поднятия занавеса публике с авансцены было объявлено, что вместо назначенной пьесы пойдут ‘Контрабандисты’. Не желающим видеть эту пьесу предлагалось пойти в кассу и получить обратно деньги. Поднялись двое из кресел и вышли. Вся остальная публика приветствовала эту замену громом рукоплесканий. Пьеса прошла с громадным успехом, и артисты были сторицей вознаграждены за пережитый ими скандал. Особенно тепло, бурным рукоплесканием, публика приветствовала монолог молодого еврея Иошке, которого играл Глаголин. В этом монологе бедняк еврей громил своих, не чистых на руку, богатых сородичей, которые безжалостно эксплуатируют бедноту, давят ее и толкают на преступления.
Пьеса, вслед за этим представлением, прошла сорок раз к ряду, при полных сборах. И, неизменно, каждый раз монолог Иошке сопровождался громом рукоплесканий и криками ‘браво’.
Таким образом, наша передовая интеллигенция, заступившаяся за богачей-евреев, да еще преступных, угнетавших бедное еврейство, была посрамлена. Ничего погромного, человеконенавистнического, ничего черносотенного в пьесе не оказалось. Никакого заушения от пьесы еврейству не было. Напротив — русский зритель выходил из театра с жалостью к этой еврейской бедноте, к ее невыносимому зависимому положению. В этой пьесе много интересных характеров, как положительных, так и отрицательных.
Но недовольно, кроме передовой интеллигенции, осталось и министерство внутренних дел. Недовольно осталось тем, что спектакль прошел без его санкции, без помощи полицейских мер. Тогда во главе министерства стоял Сипягин, который шутить не любил. Через некоторое время, придравшись к передовой статье ‘Нового Времени’, в которой рекомендовалось правительству приступить к рабочему законодательству и не ждать революции с низу, газета, без всяких предостережений, была закрыта на месяц.

М. Суворин.

(Новое Время. (Белград). 1925. No 1278 (4 августа). С. 2 — 3).

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека