‘Консервный’ завод, Колбасьев Сергей Адамович, Год: 1928

Время на прочтение: 11 минут(ы)

С. КОЛБАСЬЕВ

‘Консервный’ завод

_____________________________________________________
‘Искатель’ 2, 1967 г.
OCR Dauphin, VIII/2002
_____________________________________________________
Характеризуя творчество одного из зачинателей советской приключенческой литературы, Сергея Адамовича Колбасьева, Николай Тихонов отмечал, что повести и рассказы Сергея Колбасьева о людях чести и долга могут служить хорошим чтением для воспитания юношества. Они рассказывают о временах первых лет Октябрьской революции, о людях, которые защитили завоевания Октября.
Печатаемый нами приключенческий рассказ Сергея Колбасьева ‘Консервный’ завод’ был впервые опубликован в журнале ‘Вокруг света’ в 1928 году.
_____________________________________________________
Я слишком поздно заметил, что ножной тормоз не действует. Скорость — семьдесят километров. Дорога падает крутым коротким спуском, потом сразу влево.
Правой рукой изо всей силы рванул за пустое место. Привычка к американским машинам. Там у них цепной тормоз. А я на большом ‘рено’.
От этого потерял равновесие. И себя и машину выпустил из рук. Может быть, еще от усталости.
Мотор ровно гудел, и в дрожащем стекле я ясно видел растущий на повороте забор. Время шло медленно и отчетливо. Я даже успел ощутить холод ветра, заметил низкую крышу сарая и над ней закат.
Потом тупой толчок и звон стекла. Автомобиль тяжело прыгнул вверх. Полторы тонны веса. Доски забора взлетели все сразу. Черное дерево перелетело наискось по красному небу. Беззвучный удар по всему телу. Конец.

 []

Нет, не конец. Руки проваливаются в мягкую землю. Земля, качаясь, поддается, и я падаю дальше. Слева давит страшная тяжесть — я из последних сил бросаюсь вперед.
Темнота сверху донизу треснула узкой полосой огня. Это дверная щель, и всей тяжестью тела я распахиваю дверь.
В синем дыму висит молочно-белая электрическая лампа.
Я слышу слова: ‘Николаевский мост’. И прямо мне в глаза блеснуло очками длинное красное лицо.
Почему ‘Николаевский мост’? Но очки, блестя, уплывают в голубых облаках, я лицом вниз я падаю в темноту. Теперь конец.
Первым ощущением была жгучая боль в левой ноге. От боли дрожало все тело, и я трезвел от нее, как от холодной воды.
Голос надо мной сказал: ‘Сломана’, — и боль стала легче. Ногу отпустили.
Почему здесь, в сорока километрах от Гельсингфорса, говорят по-русски? Я не сразу открыл глаза, стараясь сосредоточиться и понять. Но боль волнами охватывала всю левую сторону тела и мешала.
Открыв глаза, я инстинктивно заговорил по-шведски. ‘Где я?’ Так всегда говорят книжные герои в подобных случаях, и этой мысли я невольно улыбнулся.
Мне ответили на плохом шведском языке с твердым русским акцентом: ‘Все в порядке’.
Комната была низкая и туго набитая табачным дымом. Из четырех человек я узнал одного. Красное треугольное лицо в очках. И сразу вспомнил, как попал в эту комнату. Теперь обе двери были плотно закрыты.
— Что со мной случилось? — спрашиваю я. — И куда я попал?
— Кто вы такой? — вместо ответа в упор говорит очкастый.
— Из Рикссвенска, — отвечаю я, внезапно решив врать. — Швед, художник. Зовут Бертиль Лунд. Забыл дома визитные карточки. Что с автомобилем?
— Иванов, — с запинкой отвечает молодой человек в очках. — Ваш автомобиль разбит. Вы пробили наш дом.
Ему трудно говорить по-шведски. Однако хорошо, что я не заговорил с ним по-русски. Его фамилия не Иванов. Это очевидно.
— Василий Иванович, — говорит Иванов желтому молодому человеку с редкими волосами, — достань трианолу из моей аптечки.
Нога тянет и жжет, к ней привязана огромная тяжесть. По рассмотрении тяжесть оказывается ножкой от стула и плотным бинтом. Наискось через лицо тоже бинт, и правая половина головы ничего не чувствует.
Мне поднимают голову, и я глотаю соленый порошок. Вплотную к моим глазам черный засаленный жилет Иванова. На нем маленькие золотые пуговицы с двуглавым орлом и якорями. Форменные пуговицы старого флота.
— Лучше подождать, пока заснет, — говорит Иванов.
Значит, лучше не засыпать, но я не могу сопротивляться. Боль немеет, и молочный свет становится дымным. Я слышу глухие голоса и улавливаю только одну фразу: ‘Ветчина с горошком’. Она повторяется. Потом кто-то сухо смеется. Совсем как курица. Свет тухнет…
Опять та же лампа на длинном грязно-белом шнуре и тот же постоянный дым, но комната пуста. На некрашеном деревянном столе грязная посуда. На блюде толстый ломоть консервированной ветчины. Конечно, с горошком.
И я чувствую, что она имеет какое-то особое значение.
Дверь открывается, и я сразу закрываю глаза.
— Спит, — слышу голос Иванова.
Звенят тарелками. На столе знакомый свист самовара. Это, несомненно, русские эмигранты.
— Хороший моральный эффект, — говорит один. — Но хватит ли силы у вещества?
— Оно совсем недавно изобретено, — отвечает другой голос, низкий и дребезжащий. — Осборн говорит, что в лаборатории их министерства… — И голос обрывается.
Я слышу мягкие шаги, и вдруг прямо в ноздри и рот лезет удушливый дым плохого табака.
Чихать во сне нельзя. Я издаю довольно естественный стон, мотаю головой, со страшным усилием сдерживаюсь и, уже проснувшись, чихаю.
Надо мной внимательные очки Иванова: он ласково спрашивает по-русски:
— Как почивали?
Отвечаю голосом попугая:
— Как пошиваете, карошо.
И, подумав, добавляю:
— Водки.
Вышло убедительно, все смеются.
— Вы говорите по-русски? — спрашивает настороженный Иванов и недоверчиво блестит очками.
Отвечаю нараспев, на стокгольмском диалекте:
— Меня учил русский полковник Иванов. Вы тоже Иванов, наверное, родственник. Полковник служил в ‘Опера Челларен’ в Стокгольме. Это отличный кабак. Полковник дирижировал там балалайка-оркестром.
‘Получайте, господин Иванов’.
Иванов недоволен.

 []

— Много научил? — спрашивает по-шведски.
В ответ я круто ругаю его по древнерусскому обычаю с сильным иностранным акцентом и поясняю:
— Так любил говорить полковник.
Взрыв хохота, я попал в точку.
— Я по-русски знаю еще: пососок на дороску. — И не без гордости поясняю: — Это говорят, когда пьют последнюю кружку водки.
Даже Иванов смеется.
— Вы хорошо знаете русский язык.
И после некоторого раздумья говорит, повернувшись к столу:
— Василий Иванович, дам гостю чаю и не забудь всыпать туда что я сказал. От этого он проснется через несколько дней, если не издохнет.
— Вам нужен отдых, — по-шведски поясняет он мне и, не отрываясь, смотрит в глаза.
Я не хочу засыпать на несколько дней. Тем более навсегда. Но по внимательности взгляда из-под очков и небрежности брошенной фразы угадываю ловушку.
Василий Иванович спокойно отвечает:
— Все сделано. — И передает Иванову чай и кусок хлеба с маслом.
Надо рискнуть. У чая металлический вкус, но, может, это от кружки. А может, и нет.
Все равно пью, вынув ложку, и хвалю, что крепкий. Я люблю русский чай и русское гостеприимство. Мне стыдно, что доставляю им столько хлопот. Убытки, причиненные моим автомобилем, охотно возмещу. А вообще рад познакомиться.
Дожевываю хлеб и возвращаю пустую кружку. Они смотрят на нее с облегчением.
— Ни черта не понимает, — формулирует всеобщее мнение Василий Иванович.
Они рады, что я не понимаю по-русски. Это не удивительно — я знаю, кто они такие. Но какова связь между лабораторией министерства и ветчиной с горошком? Опять же при чем тут Николаевский мост, — первое, что я слышал в этой комнате.
Надо попробовать разговориться.
— Мне, право, стыдно, что я вам испортил дом. Знаете, я его с дороги не заметил. Мне показалось, что я упал в огород.
— Верно, — говорит Иванов, — в огород. А под огородом наш погреб, и вы сюда провалились. У нас здесь мастерская… консервный завод.
Он стал значительно любезнее. Он хочет дать какое-нибудь нормальное объяснение их подполью.
Я констатирую отсутствие зловредных веществ в чае. В самом деле: спать мне не хочется, наоборот, хочется есть, и мне дают тарелку ветчины с зеленым горошком.
— Очень вкусно. Ваше изготовление?
— Почти, — усмехается Иванов.
Дальше не идет. Надо начать с другого конца.
— Удивительно, как я не разбился насмерть. С полного хода. Это было как во сне. Я падал без конца, а потом распахнулась дверь, я увидел вас, и вы сказали: ‘Николай эскимос’. Что это значит?
— Как? — Иванов заметно вздрогнул. — Ничего подобного, — с внезапной резкостью заявил он и добавил: — Вы, наверное, не так слушали.
Он не хочет говорить про Николаевский мост настолько, что даже путается в шведском языке. Примем к сведению.
— Как ваша нога? — переключает он разговор.
— Спасибо, много легче. Только благодаря вам. Может быть, вы теперь отправите меня в город на автомобиле? Я доставляю вам столько беспокойства.
— Пустяки, лучше вам совсем не двигаться недели две, а тогда мы вас отвезем. Простите, что у нас так неудобно, мы люди бедные, здесь живем и работаем.
Значит, они предпочитают продержать меня здесь недели две. Очевидно, на их консервной фабрике есть кое-какие производственные секреты.
— Кстати, — прерывает мои мысли Иванов, — куда сообщить о том, что вы у нас? — И опять смотрит мне в глаза своими очками.
Это скверный вопрос. Ведь не сказать же: ‘В Советское полпредство, Бульвардсгатан, 21’. Кроме того, там, как и во всем Гельсингфорсе, никто и не знает шведского художника Бертиля Лунда.
— Топелиусгатан тринадцать, трап Д, квартира 43. Я там остановился у приятеля. Его зовут Хегфорс. Аксель Хегфорс.
Все в порядке, потому что Аксель на прошлой неделе уехал в Лондон.
— Хорошо, — сказал Иванов и встал из-за стола. — Вам нужен отдых. Спите. — И, повернувшись к своим сотоварищам, добавил по-русски: — Идемте химией заниматься, господа офицеры.
На прощанье быстро взглянул на меня. Я был заинтересован повязкой на левой ноге…
Мои часы были разбиты, и я потерял счет времени. Иногда казалось, что я сплю целые сутки, иногда — что я просыпался, не успев заснуть. И всегда они ели и пили чай. Всегда та же белая лампа и тот же слоеный табачный дым.
Иванов дал мне затрепанный комплект гельсингфорсской ‘Аллас Кроники’ и любезно со мной говорил, когда страдал припадками подозрительности.
Во время одного из таких припадков он напомнил мне, что я художник, и попросил нарисовать на стене его портрет. ‘На память’, — пояснил он и протянул кусок угля. Стена беленая. Иванов смотрит на меня во все очки. Напрасно я не назвался коммерсантом. Но жалеть поздно, беру уголь. Я не умею рисовать, но в юности хорошо изображал плезиозавров. В стоячих воротничках и с галстуком.
Резко и размашисто нарисовал на стене такого же. Добавил очки и стриженую шерсть на затылке. Вышло даже похоже.
— Футурист, — фыркнул Иванов и ушел. Двигаться я не мог. Это было трудно, но меня непреодолимо притягивала та дверь, куда мои хозяева уходили после еды. Оттуда доносилось жужжание, а иногда звон пилы по металлу.
Потом я потерял сон. Часами лежал и прислушивался к звукам из-за закрытой двери. Лежал, закрыв глаза, и ровно дышал при хозяевах. Напрасно — они между собой не говорили.
Они ели и уходили. Посуду оставляли грязной, но консервную банку из-под ветчины аккуратно мыли кипятком и уносили. Странная чистоплотность — особенно в этой сказочно грязной обстановке.
Окурки в тарелках и под столом, прекрасные стулья резного дуба и жестяные кружки. Ржавая сковородка на фарфоровом блюде…
Я проснулся от гулкого взрыва, от него вздрогнула стена и со скрипом подалось мое деревянное ложе. Хозяева вошли с веселыми лицами.
— Пустяки, — успокаивал меня Иванов. — Бывает на всякой консервной фабрике.
— Всего один грамм, — бормочет смуглый, со шрамом от носа к уху, которого другие зовут Профук. — А там будет полтора кило…
— Любопытно, что с прибором и всем добром банка будет весить ровно два кило. Как раз сколько весила с ветчиной, — тихо говорит Василий Иванович и смеется. Это он смеется, как курица.
Удача развязала им языки. К сожалению, ненадолго. От тяжелого взгляда Иванова все замолчали. Едят, передают мне тарелку с тем же неизменным блюдом.
Я не удержался.
— Неужели вам не надоела еще ваша бесконечная ветчина?
— В самом деле, — рассеянно ответил Иванов. — Ничего, мы скоро кончим.
Встал и ушел со своими товарищами.
Следовало спешить. Я сполз с кровати и, держась за стол, стал медленно продвигаться к двери. У стены стояла швабра, очень грязная, но вполне способная заменить костыль.
За дверью ровное жужжание. Теперь я понял: это паяльная лампа.
Если приложить ухо к дверной щели, то за жужжанием можно разобрать слова:
— Происходит от присутствия воздуха. Берегись, Профук, не проколи банки. Рванет… сам понимаешь, если попадешь им в лапы, пусть вскрывают твои консервы. Обрадуются…
Это голос Иванова.

 []

— Выбирай чистое место на льду, когда будешь бросать с моста. От толчка пойдут часы. Номер первый: четыре часа, второй — три с половиной. Третий — полтора, четвертый — час. Сперва Николаевский и Дворцовый, потом за новыми банками, потом Троицкий и Литейный. Успеешь?
И голос Профука отвечает:
— Успею.
— …Мимо Финляндского вокзала домой к границе. Кланяйся большевикам. — И с жужжанием смешивается кудахтание Василия Ивановича.
Я больше не могу, переползаю к постели, ставлю швабру на место. Как раз вовремя: Профук входит и бережно проносит банку в другую дверь.
Теперь все понятно. ‘Хороший моральный эффект’, — они хотят взорвать ленинградские мосты. Надвое разрезать город Невой, как раз перед ледоходом.
Умные приборы на бомбах: двойное действие. Это смерть в банках из-под ветчины.
Я прополз к другой двери и открыл ее. Это та самая, через которую я сюда попал. Передние колеса автомобиля были почти вплотную к двери. Кругом доски и глыбы земли.
Влево шел коридор. При свете из двери я увидел в его начале открытый ящик. В нем шесть банок ветчины с горошком. У другой стенки четыре такие же банки, но с цифрами углем на этикетках.
Я сразу повернул назад в дверь, я увидел все, что нужно. Пробрался к кровати и лег думать.
Необходимо действовать. Я поймал себя на том, что шарю рукой, ищу между стенкой и кроватью уголь, заброшенный туда после моего художественного подвига.
Со стены отвислой губой улыбался иронический плезиозавр…

* * *

К столу вышли трое. Профука не было. Иванов несвязно уверял, что он поехал коммивояжером с образцами консервов. Острите, господин Иванов, что ж, я не препятствую.
У сидевших за столом веселые глаза. Дело кончено, поблизости нет никаких сильно взрывчатых веществ, кроме доброго эстонского спирта. А его много, его запах густо перемешан с табачным угаром и плавает в комнате.
Хозяевам весело, со мной шутят наперебой, меня перенесли с кроватью к столу, и все пробуют говорить по-шведски.
Из той двери, за которой хранились консервы, Василий Иванович принес свежую банку ветчины. Поставил ее на стол. Иванов нацелился на крышку широким японским штыком. Поднял над рукоятью кулак. Сейчас ударит. У меня остановилось сердце, и я закрыл глаза.
Тупой удар и скрежет разрезаемой жести. Я еле удержался на кровати, но заставил себя открыть глаза: все на месте.
— Вы побледнели, — с трудом говорит Иванов. — Я дам вам хорошее средство для цвета лица. Недозволенное в Финляндии. Пососок на дороску, — он прямо из пятилитрового бидона льет чистый спирт мне в кружку. Спирт был кстати — он притупил бдительность Иванова. Я отпил глоток, остальное вылил ему же в кружку. — Так делают в Швеции, когда братаются.
Это поклеп на Швецию, но Иванов рычит от восторга. Пили за здоровье культурного европейца, занесенного судьбой в их тесный круг, я методично ругался по-русски с иностранным акцентом и, когда можно было, выплескивал спирт из кружки. Но для приличия приходилось иногда глотать. Это был жидкий огонь.
Пели, и я отстукивал фокстротный такт ложками по столу. Я обнимал Василия Ивановича. Василий Иванович плакал.
На столе гудела паяльная лампа. Иванов выжигал ею ветчину из открытой банки. В комнате стоял страшный смрад.
— Где мой железный конь? — кричал я по-шведски в ухо Иванову. — Я хочу его напоить. — Это для подготовки отступления.
— Правильно. Да здравствует цивилизация! — рычит Иванов вперемежку по-русски и по-шведски. — Отнесите его к его автомобилю. Дайте ему полную полоскательницу спирта. Пусть пьют вместе. А мне принесите всю остальную ветчину. Я истреблю ее огнем. К черту ветчину, к черту горошек…
Меня взяли под руки и, качая, вынесли через дверь. Потом бросили на автомобиль, я ушиб ногу, и она нестерпимо болела.
Я прополз на подножку автомобиля и потянулся вверх. Оттуда падал свет. Дыра, пробитая в земле, была заложена ветвями, и между ними было видно небо.
Внизу мои новые друзья гремели банками. Из открытой двери клубами валил чад и грохотал голос Иванова.
Я карабкался вверх. Даже не старался уберечь ногу. Дверь внизу захлопнулась. Разбрасывая ветви, я вырвался на поверхность.
Над сараем закат. Такой, как был, когда я впервые увидел этот сарай. И так же отчетливо ощущалось время.
Это было последнее напряжение. Я прыгал на одной ноге, волоча сломанную, цеплялся руками, продираясь через кусты.
Потом скатился под откос и упал на берегу маленькой замерзшей речки. Дальше идти не мог: лежал наполовину в обмороке от невыносимой боли и слушал, как подо льдом журчит вода.
Тогда произошел взрыв. Я ощутил его сильным толчком в грудь, потом громом и огненным вихрем над откосом.
Лед на речке треснул и выплеснул воду. Сверху сыпались комки. Рядом со мной упало искалеченное автомобильное колесо. Больше я ничего не помню.
Меня подобрал шофер проезжего грузовика. От меня сильно пахло спиртом. По душевной простоте он решил, что взорвался самогонный завод. Из солидарности потребителей запретного в Финляндии зелья решил меня укрыть. Я метался и кричал. Он спрятал меня в своем гараже. Когда я пришел в себя достаточно, чтобы назвать ему свой адрес, он отвез меня домой.
Как странно выглядели чистке и благополучные улицы Гельсингфорса с сиденья его грузовика!
Дома я его отблагодарил и просил забыть, где он меня нашел. Он забыл.

 []

В кровати я развлекался чтением газет. ‘Гувудстадебладет’ сообщала о взрыве склада контрабандного спирта. Найдено много бидонов и обломки автомобиля, на котором спирт возили с побережья. Происшествие отмечалось как крупный успех полиции.
‘Красная газета’ в Ленинграде писала о странном самоубийстве на мосту лейтенанта Шмидта. Неизвестный человек был остановлен милиционером в то время, когда сбрасывал консервные банки с моста. Милиционер просто усмотрел беспорядок, но неизвестный выстрелил, промахнулся и побежал. Навстречу ему попался второй милиционер, и неизвестный застрелился. Документов при нем не оказалось. Консервы заграничные, вполне свежие.
Я знаю эти консервы: это ветчина с горошком. Наверно, их съели в пятнадцатом отделении милиции, что на Васильевском острове.
Но я никогда не стану их есть и никогда не забуду, как, стоя на одной ноге, ворочал банки с этими консервами в темном коридоре. Я не мог отодвинуть плеча от стены — я бы упал. Чтобы стереть угольные цифры с этикеток, приходилось их лизать. Потом писать углем цифры на других банках.
В любой момент могли прийти. Тогда я пропорол бы одну из банок. У меня в жилетном кармане была крепкая вилка.
_____________________________________________________
С.Колбасьев. ‘Консервный’ завод / Рисунки С.Прусова // ‘Искатель’. — 1967. — # 2. — с.151-154.
_____________________________________________________
OCR dauphin@ukr.net
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека