Конец рабства, Конрад Джозеф, Год: 1902

Время на прочтение: 135 минут(ы)

ДЖОЗЕФ КОНРАД

КОНЕЦ РАБСТВА

РОМАН

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО
Евгения Ланна

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
МОСКВА
* 1926 * ЛЕНИHГРАД

I

Когда пароход ‘Софала’, изменив курс, направился к суше, низменный болотистый берег долго казался лишь темным пятном, отделенным сияющей каймой. Жгучие лучи солнца падали на спокойное море и, словно ударившись о поверхность, твердую, как алмаз, рассыпались сверкающей пылью, сияющей дымкой, которая слепила глаза и утомляла мозг изменчивым своим блеском.
Капитан Уоллэй не смотрел на море. Когда серанг, приблизившись к поместительному тростниковому креслу, в котором он сидел, тихим голосом сообщил, что курс следует изменить,— капитан тотчас же встал и, повернувшись лицом к морю, стоял, пока нос его судна описывал четвертую часть круга. Он не произнес ни одного слова, даже не дал приказаний рулевому. Серанг, расторопный пожилой маленький малаец с очень темной кожей, шопотом отдал тому распоряжение. И тогда капитан Уоллэй медленно опустился в кресло, стоявшее на мостике, и устремил взгляд вниз — на палубу у своих ног.
Здесь, в этих морях, ничего нового он увидеть не мог. У этих берегов он плавал последние три года. Между низким мысом и Малантаном расстояние было в пятьдесят миль: шесть часов пути для старого судна во время прилива и семь часов — во время отлива. Затем судно поворачивало к суше, и постепенно вырисовывались на фоне неба три пальмы, высокие и стройные, растрепанные их верхушки были сближены, словно они конфиденциально критиковали рощу темных мангифер. ‘Софала’ под углом направлялась к суше, и в определенный момент на темной полосе берега можно было разглядеть несколько светлых блестящих линий — полноводное устье реки. Вверх по коричневому потоку, состоявшему на три четверти из воды и на одну четверть — из черной земли, между низкими берегами, где на три четверти было черной земли и на четверть солоноватой воды,— пробивала себе путь ‘Софала’, и это повторялось ежемесячно в течение семи лет, задолго до того как он узнал об ее существовании, задолго до того как принял он участие в однообразных ее путешествиях.
Старое судно должно было знать дорогу лучше, чем ее знал экипаж, ибо люди на борту оменялись,— лучше, чем знал верный серанг, которого капитан забрал с собой с последнего судна, плававшего под его командованием,— лучше, наконец, чем знал ее сам капитан Уоллэй, командовавший им последние три года. На ‘Софалу’ всегда можно было положиться в пути. Компасы ее никогда не портились. Никаких хлопот она не причиняла, словно преклонный возраст наделил ее знанием, мудростью и постоянством. Причаливала она к берегу в определенном месте, в назначенный срок, чуть ли ни минута в минуту. Когда капитан сидел на мостике или лежал в постели, он мог, зная день и час, точно определить, в каком именно месте он находится.
Знал он хорошо и этот однообразный путь вверх и вниз по проливам, знал порядок, методы торговли, знал людей. Первая остановка была в Малакке на рассвете, а в сумерки судно снималось с якоря и пересекало эту проезжую дорогу Дальнего Востока, оставляя за собой фосфоресцирующий след. Темнота, отблески на воде, яркие звезды на черном небе, иногда огни идущего на родину парохода, продвигающегося неуклонно по средине пролива, или ускользающая тень туземного судна с парусами из цыновок. А по другую сторону виднеется при свете дня низменный берег. В полдень показываются три пальмы — место следующей остановки, и путь вверх по течению сонной реки. Единственный белый, живший там, был молодым моряком в отставке, и с ним у капитана завязались дружеские отношения. Еще шестьдесят миль — и снова остановка: глубокая бухта и один — два дома на берегу. Заходя в бухты, снимаясь с якоря, судно продолжает путь, на каждой остановке принимает грузы и, наконец, пройдя последнюю сотню миль в лабиринте островков, подходит к большому туземному городу — конечному пункту. Старое судно отдыхает три дня, а затем капитан отправляется в обратный путь, слышит все те же голоса и видит те же берега и, наконец, возвращается в порт, где зарегистрирована ‘Софала’,— в порт, расположившийся у великой проезжей дороги на Восток. Здесь судно бросает якорь почти напротив большого каменного здания, где помещается управление порта, а затем снова пускается в путь, покрывая все те же 1.600 миль в течение тридцати дней. Не очень-то занимательная жизнь для капитана Уоллэя,— Генри Уоллэя, носившего прозвище ‘Смельчак Гарри Уоллэй’ в те дни, когда он командовал знаменитым клипером ‘Кондор’. Да, не очень-то занимательная жизнь для человека, который служил в известных фирмах, плавал на известных парусных судах (и кое-какие из этих судов были его собственностью), который совершал трудные рейсы, открывал новые пути и новые торговые пункты, плавал по неисследованным проливам Южных морей и встречал восход солнца на островах, не занесенных на карту.
Пятьдесят лет на море, из них — сорок лет на Востоке (‘недурной ученический стаж’, говаривал он с улыбкой), доставили ему почетную известность у многих судовладельцев и торговцев. Слава его была отмечена на адмиралтейских картах. Не находятся ли где-то между Австралией и Китаем остров Уоллэй и риф Кондор? На этот опасный коралловый риф налетел знаменитый клипер, и в продолжение трех дней капитан и команда сбрасывали груз за борт и отражали натиск военных каноэ дикарей. В то время ни остров, ни риф на картах не существовали. Позже офицеры военного судна ‘Пехотинец’ получили предписание исследовать новый путь и, окрестив остров и риф, воздали должное заслугам человека и выносливости клипера. Кроме того, всякий может убедиться, что в ‘Общем Руководстве’ — том II, стр. 410 — описание пролива Малоту, или Уоллэй, начинается словами: ‘Этот удобный путь, открытый впервые в 1850 году Генри Уоллэй, капитаном парусного судна ‘Кондор’, и т. д… Этим путем рекомендуется плыть всем парусным судам, которые из китайских портов отправляются на юг в декабре и в течение следующих четырех месяцев.
То был чистый выигрыш, полученный им от жизни. Эту славу никто не мог у него отнять. Прорытие Суэцкого канала — словно прорыв плотины — открыло в Восточные моря путь новым судам, новым людям, новым методам торговли. Изменился лик Восточных морей, изменилась и сама жизнь, и новое поколение моряков не нуждалось в опыте капитана Уоллэя.
В былые дни в его руках перебывало немало тысяч фунтов: то были деньги его хозяев и собственные его сбережения. Капитан Уоллэй верно служил судовладельцам, фрахтовтикам и страховым обществам, чьи интересы не всегда совпадали. Он не потерял ни одного судна, ни на одну темную сделку не дал своего согласия. Он жил долго и пережил условия, создавшие ему имя. В заливе Петчили он похоронил жену, выдал замуж дочь за человека, на которого пал ее неудачный выбор, и потерял больше чем приличное состояние при крахе известного банкирского дома Трэвэнкор и Деккэн. Словно землетрясение, эта катастрофа потрясла Восток. Капитану Уоллэю было шестьдесят семь лет.

II

Он бодро носил свою старость и разорения своего не стыдился. Не он один верил в прочность банкирского дома. Люди, сведущие в делах финансовых так же, как он сведущ был в мореплавании, признавали, что капитал помещен им надежно, и сами потеряли много денег при крахе банка. Разница между ним и теми заключалась лишь в том, что он потерял все. Впрочем, кое-что он сохранил. От былого богатства у него осталось хорошенькое маленькое трехмачтовое судно ‘Красавица’, которое он купил, чтобы было чем заниматься на досуге, когда он выйдет в отставку: ‘Есть с чем поиграть’, как говаривал он сам.
За год до замужества дочери он об’явил, что пресытился морем. Но когда молодая пара поселилась в Мельбурне, он понял, что не может чувствовать себя счастливым на суше. Он был моряк до мозга костей,— капитан торгового флота,— и мореплавание как развлечение не могло его удовлетворить. Ему нужна была иллюзия какого-то дела, и покупка ‘Красавицы’ помогла ему жить. Своим знакомым в различных портах он говорил о ней, как о последнем судне, плавающем под его командой. Когда он будет слишком стар, чтобы можно было доверить ему командование, он сойдет на берег, и пусть его похоронят на суше. В своем завещании он распорядится, чтобы в день похорон судно вывели на глубокое место и, просверлив дыры, погрузили на дно. Дочь поймет его желание, никто не должен распоряжаться последним судном, каким он командовал. По сравнению с тем состоянием, которое он ей оставит, стоимость барки в пятьсот тонн не могла иметь значения. Обо всем этом он говорил, шутливо подмигивая слушателям: слишком бодр и энергичен был этот крепкий старик, чтобы почувствовать сентиментальное сожаление, но была в его словах какая-то серьезность, ибо он любил жизнь и искренно наслаждался ее дарами — заслуженной своей репутацией и своим богатством, любовью к дочери, радостью, какую давало ему его судно — игрушка одинокой старости.
Каюту он обставил, удовлетворяя несложным своим требованиям комфорта на море. Одну стену занимал большой книжный шкап (капитан любил читать), против кровати висел портрет покойной жены, писанный масляными красками, на портрете была изображена в профиль молодая женщина, вдоль щеки ее спускался черный локон. Три хронометра усыпляли капитана своим тиканьем, а по утрам будили его. Каждый день он вставал в пять часов. Помощник, державший утреннюю вахту, допивал чашку кофе на корме у штурвала, а через широкое отверстие медного вентилятора слышно было, как плещется и фыркает капитан, совершая свой туалет. Пять минут спустя голова и плечи капитана Уоллэя высовывались из люка кают-компании. Неизменно он останавливался ненадолго на ступеньках трапа, окидывал взглядом горизонт, смотрел на обрасопленные по ветру паруса, глубоко вдыхал свежий воздух. Лишь после этого поднимался он на ют и, приложив руку к козырьку фуражки, бросал величественно и благосклонно: ‘Доброе утро’.
Ровно до восьми часов он шагал по палубе. Иногда,— не чаще, чем дважды в год,— ему приходилось опираться на толстую, как дубина, палку, так как у него немело бедро. По мнению капитана, то был легкий приступ ревматизма. Помимо этого, он никаких болезней не знал. Когда колокольчик призывал к завтраку, капитан Уоллэй спускался вниз, кормил своих канареек, заводил хронометры и занимал место во главе стола. Перед его глазами на кленовой переборке кают-компании висели в черных рамках большие фотографические карточки дочери, ее мужа и двух малюток с пухлыми ножками — внуков капитана. После завтрака капитан собственноручно стирал тряпкой пыль с этих карточек и обметал портрет жены метелочкой, висевшей на маленьком медном крючке рядом с тяжелой золотой рамой. Затем закрыв дверь каюты, он садился на кушетку под портретом, чтобы прочесть главу из толстой карманной библии — ее библии. Но иногда он сидел около получаса, положив палец между страницами и не раскрывая книги, покоившейся на коленях. Быть может, в эти минуты он вспоминал, как любила она морское плавание.
Она была настоящей женщиной и верным товарищем. Капитан придерживался того убеждения, что никогда не было и не могло быть ни на воде, ни на суше более веселого и беззаботного дома, чем его дом на корме ‘Кондора’, с большой кают-компанией, белой с золотом, украшенной, словно для празднества, гирляндой неувядающих цветов. На каждой филенке жена капитана Уоллэя нарисовала букет цветов. На эту работу, выполненную любовно, ей понадобилось двенадцать месяцев. Ее рисунки капитан всегда считал величайшим достижением и чудом искусства, а старый Суинбёрн, его помощник, спускаясь в кают-компанию обедать, неизменно приходил в восторг, созерцая ее работу. ‘Кажется, что можно понюхать эти розы’, говорил он и потягивал носом, вдыхая слабый запах скипидара, в ту пору в кают-компании всегда пахло скипидаром, и, как признавался впоследствии помощник, этот запах отбивал желание приступить к еде. Зато ее пением уже ничто не мешало ему наслаждаться. ‘М-с Уоллэй поет, как соловей’, изрекал он с глубокомысленным видом и, стоя возле застекленного люка, внимательно слушал. В хорошую погоду капитан и помощник, стоя на вахте, прислушивались к ее трелям и руладам, раздававшимся под аккомпанемент рояля в кают-компании. В тот самый день, когда они обручились, он выписал из Лондона инструмент, но лишь через год после их свадьбы рояль прибыл к ним, обогнув мыс Доброй Надежды. Большой ящик был первым грузом, адресованным на Гон-Конг. Толпам на современных набережных это событие кажется таким же далеким, как темные века истории. Но капитан Уоллэй мог за какие-нибудь полчаса восстановить в памяти всю свою жизнь со всем ее романтизмом и горем.
Ему самому пришлось закрыть глаза жене. Хоронили ее при спущенном флаге, она ушла из жизни, как жена моряка и сама в душе — моряк. Он читал над ней молитвы из ее же собственного молитвенника, и голос его ни разу не оборвался. Поднимая глаза, он видел перед собой старого Суинбёрна, прижимавшего к груди фуражку, слезы струились по суровому обветренному бесстрастному лицу, походившему на глыбу красного гранита, омытую ливнем. Хорошо было этому старому морскому волку — он мог плакать. Но капитан Уоллэй должен был дочитать до конца. Затем раздался всплеск. Капитан не помнил, что было в течение следующих нескольких дней. Пожилой матрос, ловко владевший иглой, сшил ребенку траурное платьице из черной юбки покойницы.
Забыть ее капитан не мог, но нельзя запрудить жизнь, словно сонный поток. Она прорвет плотину, зальет тоску человека, сомкнётся над скорбью, как смыкается море над мертвым телом. И мир не так уж плох. Люди были добры к нему, в особенности миссис Гарднер, жена старшего компаньона фирмы Гарднер, Паттисон и Ко,— той самой фирмы, которой принадлежал ‘Кондор’. Миссис Гарднер вызвалась следить за воспитанием девочки, а затем увезла ее вместе со своими дочерьми в Англию заканчивать образование. В те дни такое путешествие считалось нешуточным. И только через десять лет он снова увидел дочь.
В детстве она никогда не боялась бури и просила, чтобы ее вынесли на палубу. Он держал ее на руках, укрывая своим клеенчатым пальто, а она смотрела, как огромные волны разбиваются о кузов ‘Кондора’. Грохот и рев волн, казалось, приводили ее в восторг. ‘Избалованный мальчишка’, говорил он о ней в шутку. Он назвал ее Айви {Айви — плющ (Ivy).}, потому что любил это имя и руководствовался смутной ассоциацией идей. Она обвилась вокруг его сердца, и он хотел, чтобы она льнула к отцу, как к несокрушимой башне. Пока она была ребенком, он забывал о том, что современем она может предпочесть кого-то другого. Но он слишком любил жизнь, и, несмотря на предчувствие личной утраты, даже эта мысль была ему отчасти приятна.
Купив ‘Красавицу’ для того, чтобы занять свой досуг, он пошел на невыгодный фрахт в Австралию с одной только целью: повидать свою дочь в ее новом доме. Теперь она тянулась к другому, но расстраивала его не эта мысль, а тот факт, что опора, избранная ею, при ближайшем рассмотрении оказалась довольно ненадежной,— зять был физически немощен. Его нарочитая вежливость не понравилась капитану Уоллэю, пожалуй, еще сильнее, чем его манера распоряжаться деньгами, полученными Айви от отца. Но о своих опасениях он не сказал ни слова. Только в день от’езда, в самую последнюю минуту, он взял руки Айви в свои и, пристально глядя ей в глаза, сказал:
— Помни, моя милая: все, что я имею, принадлежит тебе и твоим детям. Пиши мне откровенно.
Она ответила ему, чуть заметно кивнув головой. У нее были материнские глаза, на мать она походила характером и тем, что понимала его без слов.
И действительно, ей пришлось написать. Читая эти письма, капитан Уоллэй поднимал свои седые брови. Впрочем, он считал, что жизнь щедро его наградила, дав ему возможность удовлетворять просьбы. Такой радости он не испытывал со времени смерти жены. Характерно для него, что неизменные неудачи зятя пробуждали в капитане Уоллэе дружелюбное чувство к неудачнику. Парень так часто садился на мель, что несправедливо было бы об’яснять это одним безрассудством. Нет! Капитан понимал, в чем тут дело. Не везет — вот оно что! Ему самому удивительно везло, но слишком много хороших людей, пришибленных постоянным невезеньем, перевидал он на своем веку, чтобы не подметить зловещих признаков. Когда он размышлял о том, как сберечь каждый пенни, пронеслись первые грозные слухи, настигшие его в Шанхае, а за этими слухами последовал великий крах. Ужас, сомнение, негодование,— через все это он прошел и, наконец, должен был признать тот факт, что своей дочери он никакого состояния оставить не может.
Его подстерегала еще одна катастрофа: неудачник там, в Мельбурне, отказался от своей проигрышной игры и окончательно сел на мель — на этот раз в кресло инвалида. ‘Он никогда не сможет ходить’, написала его жена. Впервые за всю свою жизнь капитан Уоллэй почувствовал некоторое замешательство.
Теперь ‘Красавице’ всерьез пришлось взяться за работу. Речь шла уже не о том, чтобы поддержать славу смельчака Гарри Уоллэя или снабдить старика карманными деньгами, новым костюмом и сотней первосортных сигар. Он должен был сократить расходы и отпускать самую незначительную сумму на позолоту лепных украшений на носу и корме ‘Красавицы’.
Тогда глаза его открылись, и он увидел, какие грандиозные перемены произошли в мире. От прошлого остались только знакомые имена, но вещи и люди, каких он знал раньше, исчезли. Имена Гарднера и Паттисона все еще красовались на стенах складов, на медных дощечках и витринах, на набережных и в деловых кварталах восточных портов, но в фирме уже не было ни Гарднера, ни Паттисона. В частной конторе фирмы капитан Уоллэй уже не мог более рассчитывать на радушный прием, удобное кресло и выгодную сделку, какую предлагали старому другу в память былых услуг. Зятья Гарднера сидели за конторками в той самой комнате, куда капитан всегда имел доступ при старике Гарднере. Их суда были украшены теперь желтыми трубами с черными верхушками, и в конторе имелось расписание, похожее на расписание трамваев. Декабрьские и июньские ветры не имели для них значения, их капитаны (прекрасные молодые люди — в этом он не сомневался) были, конечно, знакомы с островом Уоллэй, ибо не так давно правительство поставило маяк на северном конце острова и красный буй — у рифа Кондор, но они удивились бы чрезвычайно, если бы узнали, что Уоллэй во плоти все еще существует,— капитан Уоллэй, старик, блуждающий по свету и пытающийся подцепить груз для своей маленькой барки.
И всюду было то же самое. Ушли люди, которые, заслышав его имя, кивали одобрительно и считали долгом чести сделать что-нибудь для смельчака Гарри Уоллэя. Не представлялось больше благоприятных случаев, какими он сумел бы воспользоваться, рассеялась белокрылая стая клиперов, живших буйно, по воле ветра, и сколачивавших состояние из пены морской. В мире, где надежда получить барыш очень невелика, в мире, где свободных грузов почти нет, а жалкие фрахты перехватываются по телеграфу за три месяца вперед,— в этом мире человеку, который скитается на-авось со своей маленькой баркой, не приходится рассчитывать на удачу да вряд ли и на место под солнцем.
С каждым годом ему приходилось все труднее. Дочери он мог посылать лишь незначительные суммы, и это причиняло ему страдания. Между тем, он ограничил себя шестью сигарами в день, да и то второсортными о своих затруднениях он никогда ей не говорил, а она не распространялась на тему о своих лишениях. Друг другу они доверяли и не нуждались в об’яснениях, а их взаимное понимание не требовало из’явлений благодарности и сожалений. Он был бы неприятно удивлен, если бы ей пришло в голову поблагодарить его, но считал вполне естественным ее уведомление о том, что ей нужны двести фунтов.
В порт, где зарегистрирована была ‘Софала’, он ввел ‘Красавицу’ с балластом, собираясь поискать фрахта, и тут получил ее письмо. Смысл письма был тот, что не стоит прикрашивать факты. Единственным выходом было — сдавать комнаты с пансионом. По ее мнению, это дело могло пойти. Поэтому она считала возможным сообщить ему, что с двумястами фунтов она бы могла начать. Он поспешно разорвал конверт на палубе, где вручил ему письмо посыльный судового поставщика, явившийся с письмами в тот момент, когда ‘Красавица’ бросила якорь. Во второй раз за всю свою жизнь капитан Уоллэй пришел в ужас. Он остановился, как вкопанный, у двери каюты, а письмо дрожало в его руке. Сдавать комнаты с пансионом! Двести фунтов для начала! Единственный выход! А он не знал, где ему достать двести пенсов.
Всю эту ночь капитан Уоллэй шагал по корме своего лежавшего на якоре судна, словно собирался подойти к берегу в густой туман и не мог определить положение судна после длинного ряда серых дней, когда не видно ни солнца, ни луны, ни звезд. В черной ночи мерцали путеводные огоньки маяков и прямые линии огней на берегу, вокруг ‘Красавицы’ огни судов отбрасывали трепещущие полосы на воду рейда. А капитан Уоллэй не видел ни проблеска света. Рассвело, и он заметил, что одежда его насквозь пропитана росой.
Судно проснулось. Он остановился, погладил свою влажную бороду и устало спустился с юта. При виде его первый помощник, сонно бродивший по шканцам, застыл с разинутым ртом, не закончив утреннего зевка.
— Доброе утро,— торжественно произнес капитан Уоллэй и направился в каюту. Но в дверях он приостановился и, не оборачиваясь, сказал: — Где-то в лазарете должен быть пустой деревянный ящик. Он не поломан, а?
Помощник закрыл рот, а затем с недоумением спросил:
— Какой пустой ящик, сэр?
— Большой плоский ящик от портрета, что висит в моей каюте. Распорядитесь, чтобы его вынесли на палубу, и пусть плотник его осмотрит. Он скоро может мне понадобиться.
Первый помощник стоял, не двигаясь, пока не услышал, как захлопнулась дверь капитанской каюты. Тогда он поманил пальцем второго помощника и сообщил ему, что ‘в воздухе чем-то пахнет’.
Когда послышался колокольчик, из каюты прогудел властный голос капитана Уоллэя:
— Садитесь за стол и не ждите меня.
Помощники, заинтригованные, заняли свои места, переглядываясь и перешептываясь через стол. Как! Не будет завтракать? А ведь он, видимо, всю ночь шагал по палубе! Ясно — в воздухе чем-то пахло! У застекленного люка над их головами, задумчиво склонившимися над столом, покачивались три проволочных клетки, в которых беспокойно прыгали голодные канарейки. Помощники могли слышать, как их ‘старик’ возится в своей каюте. Готовясь сойти на берег, капитан Уоллэй не спеша, методически заводил хронометры, сметал пыль с портрета покойной жены, доставал из комода чистую белую сорочку. В то утро он не мог проглотить ни одного куска. Он принял решение продать ‘Красавицу’.

III

Как раз в то время японцы повсюду разыскивали суда, построенные европейцами, и он без труда нашел покупателя, спекулянта, который предложил низкую цену, но уплатил за ‘Красавицу’ наличными, рассчитывая выгодно ее перепродать. Итак, настал день, когда капитан Уоллэй вышел из почтовой конторы — одной из наиболее важных почтовых контор Востока — и спустился по ступеням, держа в руке клочок синей бумаги. То была квитанция заказного письма, заключавшего в себе чек на двести фунтов и адресованного в Мельбурн. Капитан Уоллэй сунул бумажку в карман жилета, взял в руку палку, которую он держал подмышкой, и спустился на улицу.
Это была грязноватая, недавно проложенная улица с незаконченными тротуарами и мостовой, устланной мягким слоем пыли. Одним концом она упиралась в грязную улицу с китайскими лавками, неподалеку от гавани, затем тянулась на протяжении двух миль среди незастроенных участков и пустырей, похожих на джунгли, и, наконец, обрывалась у ворот новой ‘Об’единенной Компании Доков’. Незаконченные фасады новых зданий чередовались с изгородями пустырей. Улица была пустынна, туземцы ее избегали в те часы, когда заканчивалась работа, словно опасались, как бы один из тигров, обитающих по соседству от водопроводных сооружений на холме, не спустился галоппад с гор, чтобы раздобыть себе на ужин какого-нибудь лавочника-китайца.
Но капитан Уоллэй не казался карликом на этой пустынной и широкой улице. Он импонировал своим видом. Это была одинокая фигура задумавшегося человека, его длинная белая борода походила на бороду пилигрима, а толстая палка напоминала оружие. С одной стороны виднелись низкие колонны приземистого и грубого портика при новом здании суда, эти колонны были полускрыты несколькими деревьями. С другой стороны павильон нового колониального казначейства вынес свои крылья до самой улицы. Капитан Уоллэй, не имевший теперь ни судна, ни дома, вспомнил, как по приезде из Англии он увидел на этом самом месте рыбачью деревушку: несколько хижин со стенами из цыновок высились на сваях между тинистой речонкой и грязной тропинкой, которая, извиваясь, уходила в джунгли, и не было здесь ни признаков доков или водопроводных сооружений.
Нет судна — нет дома. И у бедной его Айви тоже не было дома. Нельзя назвать домом меблированные комнаты, хотя они и могут доставить вам средства к жизни. Он возмущался при мысли о меблированных комнатах. Были у него кое-какие предрассудки, заставлявшие его считать некоторые занятия унизительными. Так, например, он всегда предпочитал плавание на торговых судах (честное, порядочное занятие) покупке и продаже товаров, ибо торговля сводится к тому, чтобы кого-нибудь при сделке одурачить — недостойное состязание в хитрости. Отцом капитана Уоллэя был отставной полковник Уоллэй, живший на пенсию и имевший очень скудные средства, но прекрасные связи. Когда капитан Уоллэй был мальчиком, ему часто приходилось слышать, как лакеи в гостиницах и приказчики в магазинах называли старого воина ‘милордом’, ибо внешность у него была аристократическая.
И сам капитан Уоллэй (он служил бы в королевском флоте, если бы отец не умер, когда сыну было четырнадцать лет) важной своей осанкой походил на старого заслуженного адмирала. Но сейчас он, словно соломинка в водовороте, затерялся в толпе коричневых и желтых людей, запрудивших улицу. После широкой и пустынной дороги, по которой только что шел капитан, улица эта показалась ему узкой, как тропинка, и жизнь кипела здесь ключом. Стены домов были голубые, китайские лавки походили на пещеры и логовища, груды всевозможных товаров виднелись во мраке, под сводами, а заходящее солнце заливало улицу из конца в конец огненным пламенем, похожим на отблеск пожара. Солнечные лучи падали на темные лица босоногой толпы, на бледно-желтые спины полуголых толкающихся кули, на бутафорский форменный мундир кавалериста с разделенной посередине бородой и грозными усами — солдата из племени сикхов, стоявшего настраже у ворот полицейского отделения. В красной дымке пыли, поднимаясь высоко над головами толпы, маячил битком набитый вагон трамвая и осторожно пробирался вперед среди потока людей, постоянно давая гудки, словно пароход, разыскивающий путь в тумане.
Капитан Уоллэй перебрался, как пловец, на другую сторону и, остановившись в тени, между стенами запертых лавок, снял шляпу, чтобы освежить лоб. Что-то унизительное связано было с профессией содержательницы меблированных комнат. Говорили, что эти женщины жадны, недобросовестны, нечестны, и хотя он не презирал никого из своих ближних, но ему казалось делом неподобающим, чтобы его дочь могли заподозреть в недобросовестности. Однако он ее не упрекал, он верил, что она разделяет его чувства, жалел ее и доверял ее суждению. Утешение он видел в том, что может еще раз ей помочь. Но в глубине души он чувствовал, что ему было бы легче, если бы она сделалась швеей. Смутно вспоминал он прочитанное много лет назад трогательное стихотворение, называвшееся ‘Песня о рубашке’. Прекрасное занятие — складывать песни о бедных женщинах. Внучка полковника Уоллэя содержит меблированные комнаты! Он надел шляпу, порылся в карманах, поднес зажженную спичку к концу дешевой сигары и с горечью выпустил облако дыма в лицо миру, преподносившему такие сюрпризы.
В одном он не сомневался: она действительно была дочерью умной матери. Теперь, преодолев боль, вызванную разлукой с судном, он понял, что этот шаг был неизбежен. Быть может, он все время это знал, но даже самому себе не признавался. Но она, там, далеко, должна была почувствовать интуитивно: нашлась у нее смелость посмотреть правде в лицо и высказать правду, благодаря этому-то свойству мать ее и была женщиной, всегда умевшей дать блестящий совет.
Во всяком случае, так должно было кончиться! Хорошо, что она принудила его сделать этот шаг. Через год или два и продать было бы уже невозможно. Чтобы поддерживать судно в порядке, он с каждым годом все больше запутывался. Он не мог защищаться против коварных происков врагов, но сумел бы мужественно встретить открытую атаку, он походил на утес, который стоит в бурном море и не ведает того, что предательские волны подмывают его основание. Теперь, когда он расплатился со всеми долгами и исполнил ее просьбу, у него оставалось еще пятьсот фунтов, которые он поместил в надежное место. Кроме того, на руках у него имелось около сорока долларов — этого было достаточно, чтобы уплатить по счету в отеле в том случае, если он не слишком долго будет занимать скромную спальную, где нашел себе приют.
Эта комната, скудно меблированная и с навощенным полом, выходила на одну из боковых веранд. В отеле — большом кирпичном здании — ветер разгуливал, словно в клетке для птиц, и постоянно слышалось хлопанье тростниковых жалюзи, висевших между выбеленными колоннами на веранде, обращенной к морю. Комнаты были высокие, на потолке переливалась рябь солнечных лучей. Периодически повторялись нашествия туристов с какого-нибудь пассажирского парохода, прибывшего в гавань. В темном, обвеваемом ветром отеле раздавались незнакомые голоса, появлялись и исчезали люди, словно толпы блуждающих теней, которые обречены с головокружительной быстротой носиться вокруг земли и нигде не оставлять по себе воспоминаний. Их болтовня внезапно смолкала, коридоры, где разгуливал ветер, и кушетки на веранде не видели больще этих людей, вечно стремившихся поглядеть на новый пейзаж или в изнеможении отдыхавших после беготни. А капитан Уоллэй, почтенный старик, нимало не похожий на тень, оставался чуть ли не один на весь отель, покинутый веселой компанией, он себя чувствовал, как турист, севший на мель и не имеющий перед собой никакой цели, как путник, покинутый и бездомный.
Одинокий в своей комнате, он задумчиво курил, поглядывая на два морских сундука, куда спрятано было все, что он мог назвать своим. Карты, свернутые в трубку и засунутые в парусиновый футляр, виднелись в углу. Плоский ящик с портретом и тремя фотографиями был задвинут под кровать. Капитана Уоллэя утомило обсуждение условий, утомила необходимость присутствовать при осмотре судна, вся эта деловая процедура. То, что для других было лишь продажей судна, казалось ему знаменательным событием, заставлявшим по-новому взглянуть на жизнь. Он знал, что после этого судна другого уже не будет, а все надежды молодости, все чувства, достижения, вся деятельность зрелого возраста — были связаны у него с судами. На многих кораблях он служил, несколько судов было его собственностью, в те годы, когда он отошел от моря, жизнь казалась ему выносимой, ибо он мог протянуть руку с пригоршней денег и раздобыть себе судно. Продажа этого последнего судна была делом утомительным, но теперь, когда он окончательно его потерял и подписал последнюю бумагу, он почувствовал себя так, словно в мире не осталось ни одного корабля, а он покинут на берегу беспредельного океана с семьюстами фунтами в руке.
Твердыми шагами, не спеша, шел капитан Уоллэй по набережной, отворачиваясь от знакомого рейда. С того дня, как он впервые вышел в море, народились два поколения моряков, стоявших между ним и всеми этими судами на рейде. Его собственное судно было продано, и он задавал себе вопрос: что дальше?
Чувство одиночества, душевной пустоты и потери,— словно отняли у него самое дорогое,— навело на мысль немедленно уехать и поселиться вместе с дочерью. ‘Вот последние мои пенсы,— скажет он ей,— возьми их, милая. А вот твой старый отец: ты должна принять и его’.
Но тут он содрогнулся, словно испуганный тем, что скрывалось за этой мыслью. Отступить! — Никогда! Когда человек очень утомлен, всякий вздор лезет в голову. Недурной был бы подарок бедной женщине — семьсот фунтов, а в придачу бодрый старик, который, повидимому, протянет еще много лет. Разве не годится он на то, чтобы умереть в упряжи, как любой из юнцов, что командуют этими судами там, на рейде? Сейчас он был таким же здоровым и крепким, как и раньше. Но кто даст ему работу — это уже другой вопрос. Если он, с его внешностью и его прошлым, будет искать низших должностей, люди — боялся он — примут его слова за шутку, если же ему удастся их убедить, они, быть может, его пожалеют, а это все равно, что раздеться донага и принять побои.
Он не хотел даром приносить себя в жертву. Ни в чьей жалости он не нуждался. С другой стороны, командование,— единственное, чего он мог бы добиваться, соблюдая все правила приличия,— вряд ли поджидало его на углу следующей улицы. Командования вам теперь не навязывают. С тех пор как он перебрался на берег, чтобы покончить с продажей судна, он все время прислушивался, но не слышал ни одного намека на свободное место. А если бы место и нашлось, славное прошлое капитана Уоллэя послужило бы помехой. Слишком долго он был сам себе господин. Единственной рекомендацией, какую он мог пред’явить, было свидетельство всей его жизни. Можно ли требовать лучшего? Но смутно он подозревал, что единственный этот документ покажется архаической диковинкой Восточных морей,— каменной плитой, на которой начертаны слова на полузабытом языке.

IV

Погруженный в размышления, он шагал вдоль перил набережной, широкоплечий, никогда не горбившийся, словно спина его не ведала тяготы ноши, какую приходится нести от колыбели до могилы. Ни одна предательская хмурая морщинка или линия не искажали спокойного его лица. Оно было полное и незагорелое, верхняя часть лица, обрамленная ниспадающей волной серебряных волос, казалось массивной и спокойной, с энергичным широким лбом. Цвет лица был нежный, светлый, взгляд прямой и быстрый, как у мальчика, но косматые белоснежные брови делали этот внимательный взгляд острым и испытующе проницательным. С годами он немного пополнел, словно старое дерево, не проявляющее признаков гниения, и даже густая волнистая белая борода на груди как будто свидетельствовала о неистощимом здоровьи и силе.
Когда-то он гордился своею огромной физической силой и даже своею внешностью, знал себе цену и сознавал свою правоту, словно в наследство от былого благополучия, досталась ему эта спокойная поступь и манеры человека, доказавшего свою приспособленность к той жизни, какую он избрал. Он шел вперед, защищенный широкими полями старой шляпы-панамы. Панама была с низкой тульей, узкой черной лентой и складкой, проходившей по диаметру через всю тулью. Благодаря этому головному убору, немного выцветшему и не знавшему сноса, легко было узнать его издалека на запруженных людьми пристанях и людных улицах. Он никогда не носил модных пробковых шлемов, форма шлема ему не нравилась, и он надеялся, что сумеет сохранить голову свежей до конца своей жизни, не прибегая к гигиенической вентиляции. Волосы его были подстрижены, белье всегда отличалось ослепительной белизной. Костюм из тонкой серой фланели, сильно поношенный, но старательно вычищенный, был широкого покроя, отчего мощная фигура капитана казалась еще полнее. С годами его добродушие и непоколебимая смелость уступили место ясному спокойствию. Своей палкой с железным наконечником он небрежно постукивал по плитам, и этот звук аккомпанировал его шагам. Невозможно было себе представить, чтобы этот красивый и безмятежный на вид человек был знаком с унизительными денежными затруднениями, казалось, вся жизнь его должна быть легкой и нестесненной, и средствами он мог располагать так же свободно, как свободен был костюм, облекавший его тело. Безрассудный страх прикоснуться к пятистам фунтам для покрытия личных его расходов в отеле нарушал душевное его равновесие. Времени терять было нельзя. Счет все возрастал. Капитан лелеял надежду, что в случае неудачи эти пятьсот фунтов помогут ему найти работу, которая прокормит его самого,— больших расходов ему не требовалось,— и дадут ему возможность оказывать помощь дочери. По его мнению, он пользовался ее собственными деньгами, но делал это с одной лишь целью — поддержать отца для блага дочери. Получив работу, он будет посылать ей большую часть своего заработка. Он проживет еще много лет. Каковы бы ни были виды на будущее, рассуждал он, но эти меблированные комнаты не могут быть по началу какою-то золотой россыпью. Но где взять работу? Он готов был ухватиться за любое дело, только б оно было честным, и ухватиться не медля, ибо пятьсот фунтов следовало сохранить нетронутыми — на всякий случай. Вот что было самым существенным. Пятьсот фунтов служили какой-то опорой. Но капитану казалось, что, уменьшись эта сумма до четырехсот пятидесяти или хотя бы до четырехсот восьмидесяти, деньги потеряли бы цену, словно в этой кругленькой сумме была какая-то магическая сила. Но какую взять работу?
Преследуемый этой мыслью, словно беспокойным духом, которого он не умел заклясть, капитан Уоллэй остановился у маленького мостика, круто стягивающего речку с гранитными берегами. Ошвартованная между каменными глыбами и полускрытая аркой, лежала на воде морская малайская пирога со спущенными реями, на борту не видно было признаков жизни, пирога от носа до кормы была покрыта цыновками из пальмовых листьев. Позади остались нагретые солнцем мостовые, окаймленные каменными фасадами домов, которые тянулись вдоль набережной, словно отвесные склоны утесов. Перед капитаном Уоллэем раскинулся огромный, аккуратно распланированный парк с лужайками, похожими на зеленые ковры, длинные аллеи, окаймленные деревьями, тянулись, словно бесконечные галлереи с темными колоннами, на которых покоился купол из ветвей.
Некоторые из этих аллей обрывались у моря. Берег опускался террасами, а дальше, по морской глади, глубокой и мерцающей, как темно-синие глаза, протянулась пурпурная полоса ряби и, прорезав прорыв между двумя зеленеющими островками, уходила вдаль. Мачты и реи нескольких судов там, далеко, на внешнем рейде поднимались над водой, словно тонкая паутина розовых линий, начертанных на затененном фоне с восточной стороны. Капитан Уоллэй окинул их долгим взглядом. Судно, некогда бывшее его собственностью, стояло там, на внешнем рейде. Жутко было думать, что он уже не имеет возможности нанять лодку у мола и с наступлением вечера отправится на борт. Судна нет! И, быть может, никогда больше не будет. Пока не закончена была сделка и не уплачены деньги, он ежедневно проводил несколько часов на борту ‘Красавицы’. Деньги он получил в это самое утро, и тогда внезапно не стало судна, на борт которого он мог бы подняться в любое время, не стало судна, которое нуждалось бы в его присутствии, чтобы делать свое дело — чтобы жить. Такое положение казалось невероятным, слишком чудовищным — так продолжаться не могло.
А на море было много всевозможных судов. И эта пирога, так тихо покоившаяся на воде в своем саване из сшитых вместе пальмовых листьев,— она тоже имела нужного ей человека. Они жили друг другом,— этот малец, которого он никогда ни видел, и эта маленькая пирога с высокой кормой, казалось, отдыхавшая после долгого путешествия. И из всех судов, видневшихся вблизи и вдалеке, каждое имело человека — человека, без которого самое лучшее судно становится ненужной мертвой вещью, бревном, плавающим по волнам.
Окинув взглядом рейд, он пошел дальше, ибо незачем ему было возвращаться, а время нужно было как-то провести. Аллеи тянулись через эспланаду и пересекались друг с другом. Большие деревья походили на колонны, украшенные пышной листвой. Переплетенные ветви вверху как будто дремали, над головой ни один лист не шевелился. Чугунные фонарные столбы по середине дороги длинной линией уходили вдаль, а белые фарфоровые шары наверху напоминали варварское украшение — страусовые яйца, разложенные в ряд. Пламенное небо зажигало крохотную малиновую искорку на блестящей поверхности фарфоровой скорлупы.
Опустив подбородок на грудь, руки заложив за спину, концом палки чертя по гравию слабую волнистую линию, капитан Уоллэй размышлял о том, что если судно без человека — все равно, что тело без души, то человек без судна имеет в этом мире не больше значения, чем бревно, бесцельно плывущее по морю. Само по себе бревно может быть крепким, твердым, и трудно его уничтожить… но что толку! И вдруг сознание безнадежного безделия сковало его ноги, словно великая усталость.
Открытые экипажи вереницей проезжали по недавно проложенной приморской дороге. За широкими лужайками видны были спицы колес, сливающиеся в блестящие диски. Яркие купола зонтиков раскачивались, слегка перегибаясь за линию экипажа, словно пышные цветы у края вазы. Спокойная гладь синей воды, пересеченная пурпурной полосой, служила фоном для вращающихся колес и бегущих лошадей, а тюрбаны слуг-индусов, поднимаясь над линией горизонта, быстро скользили на более бледном фоне голубого неба. На открытом пространстве, неподалеку от маленького мостика, экипажи описывали широкий полукруг, удаляясь от солнечного заката, затем движение их резко замедлялось, и, свернув на главную аллею, они медленно тянулись длинной нереницей, оставляя позади пламенное неподвижное небо. Стволы могучих деревьев были, с одной стороны, тронуты красным отблеском, воздух, казалось, пламенел над листвой, и даже земля под копытами лошадей была красной. Торжественно вращались колеса, один за другим опускались зонты, смыкая свои яркие складки, словно пышные цветы, складывающие лепестки к концу дня. На протяжении полумили — вся дорога была запружена экипажами — никто не произнес ни одного раздельного слова, а слышался лишь слабый гул, смешанный с легким звяканьем, и неподвижные головы мужчин и женщин, сидевших парами, возвышались над опущенным верхом экипажей, словно сделанные из дерева. Но один экипаж, прибывший позже, не присоединился к веренице.
Он проехал бесшумно, но при в’езде в аллею одна из гнедых лошадей, испугавшись столба, захрапела, выгнула шею и метнулась в сторону, клок пены упал с мундштука на атласное плечо лошади, а кучер со смуглым лицом тотчас же наклонился и крепче сжал вожжи. Это было длинное темно-зеленое ландо на рессорах, изогнутых в форме буквы S, очень элегантное и внушительное на вид. Оно казалось поместительнее обычных экипажей, и лошади были как будто покрупнее, отделка — чуточку изысканнее, козлы — выше. Платья трех женщин,— две были молодые и хорошенькие, а третья — красивая, массивная и зрелая,— почти заполняли весь экипаж. Четвертым седоком был мужчина с аристократической внешностью, болезненным цветом лица, тяжелыми веками, густыми, темными с проседью усами и эспаньолкой. Его превосходительство…
По сравнению с этим быстро мчавшимся ландо все остальные экипажи казались плохими, потертыми, передвигающимися со скоростью улитки. Ландо стремительно обогнало длинную вереницу, лица сидевших в тем людей — бесстрастных, рассеянных, с остановившимися глазами — скрылись из виду. И когда ландо исчезло, длинная аллея, несмотря на ряд экипажей, сворачивавших у моста, показалась пустынной, безлюдной и уединенной.
Капитан Уоллэй поднял голову, чтобы взглянуть на ландо, нить его мыслей оборвалась, и он, как это часто случается, задумался о вещах, не имеющих значения. Вспомнилось ему, что в этот самый порт, где он только что продал барку, явился он с первым судном, какое мог назвать своею собственностью. В ту пору он был целиком поглощен мыслью о том, чтобы завязать торговлю с отдаленными островками Архипелага. М-р Дэнхэм, бывший тогда губернатором, по мере сил оказывал ему поддержку. Он не был ‘его превосходительством’ — этот м-р Дэнхэм, разгуливавший без пиджака, о благоденствии разрастающегося поселка он заботился день и ночь с бескорыстной преданностью няньки, выхаживающей любимого ребенка. Одинокий холостяк жил с несколькими слугами и тремя собаками в так называемом губернаторском бёнгало — низком строении на расчищенном склоне холма, перед бёнгало торчал новый флагшток, а на веранде стоял вестовой.
Капитан Уоллэй вспомнил, как он поднимался под палящими лучами солнца на этот холм к губернатору. Темная прохладная комната была не убрана, на одном конце длинного стола лежали кипы бумаг, на другом — два ружья, медный телескоп и маленькая бутылочка с маслом. С каким лестным внимнием отнесся к нему этот человек, стоявший у власти! Предприятие, которое задумал капитан Уоллэй, было связано с серьезном риском, но после двадцатиминутной беседы в губернаторском бёнгало на холме дело пошло гладко с самого начала. А когда он уходил, м-р Дэнхэм, уже склонившийся над бумагами, крикнул ему вслед:
— Через месяц ‘Дидона’ выходит в море и будет в тех краях, я распоряжусь, чтобы ее капитан заглянул к вам и разузнал, как подвигается дело.
‘Дидона’ была одним из нарядных фрегатов, крейсировавших в китайских водах, а тридцать пять лет — немалый промежуток времени. Тридцать пять лет назад предприятие, подобное затее капитана Уоллэя, имело настолько серьезное значение для колонии, что наблюдение за ним поручалось фрегату королевского флота. Давно это было. Тогда еще считались с отдельными людьми — с такими людьми, как капитан Уоллзй или бедняга Ивэнс — Ивэнс с красной физиономией, черными, как уголь, бакенами и быстрыми глазами, который устроил первый элинг для починки небольших судов у опушки леса в пустынной бухте, на расстоянии трех миль от берега. М-р Дэнхэм поощрял и это предприятие, однако бедняга Ивэнс, вернувшись на родину, умер в бедности. По слухам, сын его выжимал масло из кокосовых орехов на каком-то заброшенном островке Индийского океана и этим зарабатывал себе на жизнь, но из этого первого элинга в пустынной бухте выросли мастерские ‘Об’единенной Компании Доков’ с ее тремя доками, выбитыми в скале, с ее дамбами, пристанями, электрической станцией, с ее гигантским краном, поднимавшим самые тяжелые грузы, какие когда-либо переправлялись по воде. Если вы под’езжали к новой гавани с запада, верхушка этого крана торчала, словно странный белый памятник, над кустами и песчаными косами.
Было время, когда с людьми считались. В ту пору в колонии не насчитывалось столько экипажей, хотя у м-ра Дэнхэма, кажется, имелся кабриолет. Волна воспоминаний захлестнула капитана Уоллэя и, казалось, увлекла его с широкой аллеи. Он вспомнил грязный берег, гавань, где не было и намека на набережную, один единственный деревянный мол (постройка его была делом общественным), криво выдававшийся в море, вспомнил первый угольный склад — навесы на Монки Пойнт, которые по неведомой причине загорелись и несколько дней дымились, а недоумевающие суда входили в рейд, окутанный серым туманом, и солнце пламенело, кроваво-красное в полдень. Он вспомнил предметы, лица и еще кое-что — словно слабый аромат чашки, осушенной до дна, словно нежное мерцание в воздухе — мерцание, какого нет в атмосфере наших дней.
Воскрешая прошлое со всеми всплывающими его деталями, словно при вспышке магния заглядывая в ниши темного зала воспоминаний,— капитан Уоллэй созерцал вещи, некогда имевшие значение, усилия маленьких людей, рост великого дела, теперь обесцененного величием достижений и надежд. На мгновение он почти физически ощутил течение времени и так остро осознал неизменность наших чувств, что остановился, как вкопанный, ударил палкой о землю и мысленно воскликнул: ‘Что я, чорт возьми, здесь делаю!’. Казалось, он отдался изумлению, но тут кто-то дважды окликнул его задыхающимся голосом, и медленно он повернулся на каблуках.
К нему, торжественно переваливаясь, приближался человек со старомодной и подагрической внешностью, с волосами такими же белыми, как у капитана Уоллэя, но с бритыми румяными щеками. Жесткие концы галстука, похожего на шейный платок, высовывались из-под подбородка. У него были круглые руки, круглые ноги, круглое туловище, круглое лицо, казалось, его приземистую фигуру растягивали с помощью воздушного насоса до тех пор, пока выдерживали швы костюма. Таков был начальник порта. Начальник порта является старшим из портовых чиновников, на Востоке это персона очень значительная — правительственный чиновник, чья административная власть весьма велика, но пределы ее не достаточно ограничены. В частности, этот начальник порта, по слухам, считал эту власть до смешного несоответствующей своему положению, ибо ему не было дано власти над жизнью и смертью моряков. Но то было лишь шутливое преувеличение. Капитан Элиот был доволен своим положением и не имел преувеличенного представления о выпавшей ему власти. Его тщеславие и деспотизм не давали ей зачахнуть неиспользованной. Холерический его темперамент и бурные откровенные суждения о характере и поведении людей внушали страх, впрочем, в разговоре многие утверждали, что не обращают на него ни малейшего внимания, другие, заслышав его имя, кисло улыбались, а были и такие, которые осмеливались называть его ‘старым буяном, сующим нос не в свое дело’. Но почти каждому из них не очень-то хотелось иметь дело с капитаном Элиотом, когда тот рвал и метал.

V

Подойдя совсем близко, он ворчливо проговорил:
— Что я слышу, Уоллэй? Правда ли, что вы продаете свою ‘Красавицу’?
Капитан Уоллэй, глядя в сторону, отвечал, что дело уже сделано, и деньги уплачены сегодня утром, а капитан Элиот поспешил одобрить столь разумный поступок. Затем он сообщил, что вышел из своей двуколки, чтобы поразмять ноги перед обедом. Сэр Фредерик выглядит недурно перед уходом в отставку. Не так ли?
Капитан Уоллэй не мог высказаться по этому вопросу: он успел только заметить, как проехал экипаж сэра Фредерика.
Начальник порта, засунув руки в карманы кителя из альпага, неподобающе короткого и узкого для человека его возраста и комплекции, шагал, слегка прихрамывая, голова его едва доходила до плеча капитана Уоллэя, который шел свободной походкой, глядя прямо перед собой. Много лет назад они были добрыми приятелями, чуть ли не близкими друзьями. В то время, когда Уоллэй командовал прославленным ‘Кондором’, Элиот был капитаном едва ли менее знаменитого ‘Дикого Голубя’, принадлежавшего тем же владельцам, а когда создана была должность начальника порта, Уоллэй мог оказаться единственным серьезным кандидатом. Но капитан Уоллэй, бывший в расцвете сил, решил не служить никому, кроме своей благосклонной фортуны, и рад был узнать об успехе приятеля. У толстого Нэда Элиота была какая-то светская гибкость, которая могла сослужить ему службу на этом официальном посту. По существу, эти двое слишком не похожи были друг на друга, и теперь, когда они медленно шли по аллее мимо собора, Уоллэю даже не пришла в голову мысль, что он бы мог занимать место этого человека и быть обеспеченным до конца жизни.
Священное строение, воздвигнутое в величественном одиночестве на скрещении обрамленных гигантскими деревьями аллей, словно вправляя мысль о небе в часы отдохновения, обращало свой закрытый готический портал к великолепному солнечному закату. Стекло, в форме розетки, над стрельчатым сводом горело, как тлеющий уголь, в глубоких впадинах, зажатых каменной оправой. Собеседники повернули назад.
— Я вам скажу, Уоллэй, что им следует теперь сделать,— буркнул вдруг капитан Элиот.
— Что?
— Они должны прислать сюда настоящего лорда, когда срок службы сэра Фредерика кончится. Что вы на это скажете?
Капитан Уоллэй не понимал, почему настоящий лорд окажется лучше кого-либо другого. Но собеседник его придерживался иной точки зрения.
— Конечно! Местечко растет. Теперь ничто не может остановить его рост. Место годится для лорда,— бросал он короткие фразы.— Посмотрите, какие перемены произошли на наших глазах. Сейчас нам нужен здесь лорд. В Бомбей они назначили лорда.
Один или два раза в год он обедал в губернаторском доме — дворце с арками и множеством окон, воздвигнутом среди садов на холме, изборожденном дорогами. А не так давно он на своем катере возил одного герцога и показывал ему усовершенствования, сделанные в гавани. До этого он, из вежливости, лично выбирал удобную якорную стоянку для герцогской яхты, а затем получил приглашание позавтракать на борту. Герцогиня завтракала вместе с ними. Массивная женщина с красной физиономией. Обожжена солнцем. Пожалуй, цвет лица окончательно испорчен. Очень любезная особа. Они направлялись в Японию…
Он рассказывал об этих подробностях капитану Уоллэю, приостанавливался, чтобы раздуть щеки, словно сознавая важность своих слов, и то-и-дело выпячивал толстые губы, так что розовый тупой кончик его носа как будто окунался в молочно-белые усы. Местечко разрасталось, оно стоило любого лорда и хлопот не доставляло, если не считать работы в морском ведомстве…
— В морском ведомстве,— повторил он снова и, громко фыркнув, начал рассказывать, как на-днях генеральный консул во французской Кохинхине телеграфировал ему — лицу, занимающему официальный пост,— прося прислать опытного человека для командования судном из Глазго, капитан которого умер в Сайгоне.
— Я дал об этом знать в офицерское отделение ‘Дома Моряка’,— продолжал он и, постепенно раздражаясь, начал, казалось, сильнее прихрамывать.— Народу там много. Людей вдвое больше, чем мест на торговых судах. Все жаждут получить легкую работу. Людей вдвое больше… и… что бы вы думали, Уоллэй?..
Он остановился, сжав кулаки, он глубоко засунул их в карманы кителя, который, казалось, вот-вот должен был лопнуть. У капитана Уоллэя вырвался легкий вздох.
— А? Вы, быть может, думаете, что они набросились на это место? Ни чуть не бывало. Побоялись ехать на родину. Им нравится жить здесь в тепле и валяться на веранде в ожидании работы. Я сижу и жду в своей конторе. Никого. На что они рассчитывали? Думали, я буду сидеть, как болван, перед телеграммой генерального консула? Э, нет. Я просмотрел список, он у меня под рукой, послал за Хамильтоном — самый негодный бездельник из всей компании — и заставил его поехать. Пригрозил, что прикажу заведующему ‘Домом Моряка’ выгнать его в шею. Парень, видите ли, считал, что это место не из лучших. ‘У меня здесь имеется ваш счет,— сказал я ему.— Вы сошли на берег полтора года назад и с тех пор не проработали и шести месяцев. Теперь вы задолжали в ‘Доме Моряка’. Рассчитываете, вероятно, на то, что морское ведомство в конце концов за вас уплатит. А? Уплатить-то уплатит, но если вы не воспользуетесь представившимся вам случаем, то вас отправят в Англию с первым же пароходом, возвращающимся на родину. Вы — не лучше нищего, а нам здесь нищие не нужны’. Я его запугал. Но вы только подумайте, сколько мне это доставило хлопот.
— У вас не было бы никаких хлопот,— сказал капитан Уоллэй чуть ли не помимо воли,— если б вы послали за мной.
Это чрезвычайно позабавило капитана Элиота, и он затрясся от смеха. Но вдруг перестал смеяться: смутно вспомнилось, как после краха банка Трэвэнкор и Деккэн стали поговаривать о том, что бедняга Уоллэй разорился в пух и прах. ‘Парень нуждается, ей-богу нуждается!’ — подумал он и покоса, снизу вверх посмотрел на своего спутника. Но капитан Уоллэй улыбался задумчиво, глядя прямо перед собой И высоко держа голову, что казалось несовместимым с нищетой, и капитан Элиот успокоился. ‘Не может быть! Он не мог потерять все свои деньги. Его судно ‘Красавица’ служило ему для развлечения. Человек, в то самое утро получивший сравнительно большую сумму денег, вряд ли захочет занять место с маленьким жалованьем’. Этот довод окончательно успокоил капитана Элиота. Однако разговор оборвался, последовала длинная пауза, и, не зная, с чего начать, он проворчал хладнокровно:
— Нам, старикам, не мешает теперь отдохнуть.
— Для кое-кого из нас лучше всего было бы умереть за веслом,— небрежно оросил капитан Уоллэй.
— Ну, полно! Неужели вся эта история вас не утомила?— сердито буркнул тот.
— А вас?
Капитан Элиот устал. Чертовски устал. За свое место он держался, чтобы выслужить самую высокую пенсию, после чего думал вернуться на родину. Жизнь предстоит тяжелая, пенсия невелика, но только она и могла спасти его от убежища для бедняков. И ведь у него семья. Три дочери, как известно Уоллэю. Он дал понять ‘старине Гарри’, что, эти три девушки являлись для него источником постоянного беспокойства и забот. Это могло свести с ума.
— Почему? Что они теперь делают?— спросил капитан Уоллэй, рассеянно улыбаясь.
— Делают! Ничего не делают. Вот именно — ничего! С утра до ночи лаун-теннис и дурацкие романы… Если б хоть одна из них была мальчиком! Так нет же! Все три — девушки. И на беду, во всем мире как будто не осталось приличных молодых людей. Бывая в клубе, он видел лишь самодовольных щеголей, слишком эгоистичных, чтобы взять на себя заботу о счастья женщины. Крайняя нищета грозит ему, если придется содержать всю эту ораву. Он лелеял мечту построить себе домик — скажем, в Сюррэе — и там доживать свой век, но опасался, что мечта эта неосуществима… Тут он с таким патетически-озабоченным видом закатил свои вытаращенные глаза, что капитан Уоллэй, подавив горькое желание засмеяться, сострадательно ему кивнул.
— Вы это и сами должны знать, Гарри. Девушки причиняют чертовски много забот и хлопот.
— Да! Но моя ведет себя молодцом,— медленно проговорил капитан Уоллэй, глядя в конец аллеи.
Начальник порта был рад это слышать. Чрезвычайно рад. Он прекрасно ее помнил. Она была хорошенькой девочкой.
Капитан Уоллэй, спокойно шагая вперед, подтвердил, как сквозь сон:
— Она была хорошенькой.
Процессия экипажей расстраивалась.
Один за другим они покидали ряд и удалялись по широкой аллее, внося движение и жизнь. А затем торжественная тишина снова спустилась на прямую дорогу. Грум в белом костюме стоял возле пони, запряженного в покрытую лаком двуколку, и лошадь и экипаж, поджидавшие у поворота, казались не больше детской игрушки, забытой под вздымающимися к небу деревьями. Капитан Элиот вперевалку направился к двуколке и уже занес-было ногу, но приостановился, опустив одну руку на оглоблю, он переменил разговор и со своей пенсии, дочерей и нищеты перешел на другую интересовавшую его тему,— заговорил о морском ведомстве, людях и судах порта.
Он стал приводить примеры того, что от него требовалось. В неподвижном воздухе невнятный его голос походил на упорное жужжание гигантского шмеля. Капитан Уоллэй не знал, что мешало ему сказать ‘спокойной ночи’ и уйти: было ли то проявлением силы или слабости? Казалось, он слишком устал, чтобы приложить усилия. Как странно! Любопытнее, чем примеры Нэда. Или же то было ошеломляющее чувство праздности, что заставляло его стоять здесь и выслушивать эти истории? У Нэда Элиота никогда не было настоящих забот. Постепенно Уоллэй стал как будто улавливать знакомые нотки, словно окутанные грубым хриплым гудением,— что-то похожее на чистый веселый голос молодого капитана ‘Дикого Голубя’,— и задумался над тем, неужели и он сам до такой степени изменился. И показалось ему, что голос старого его приятеля не так уж сильно изменился… что человек остался все таким же. Неплохой парень — этот весельчак и шутник Нэд Элиот, услужливый, хорошо справлявшийся со своим делом… и всегда любивший прихвастнуть. Как забавлял он жену капитана Уоллэя! Она могла читать в нем, словно в открытой книге. Когда ‘Кондор’ и ‘Дикий Голубь’ вместе стояли s порту, она часто просила его пригласить на обед капитана Элиота. С тех пор они редко встречались: быть может, один раз в пять лет. Из-под седых бровей он смотрел на человека, которому не мог довериться, а тот продолжал изливаться и был так же далек от своего слушателя, как если бы разглагольствовал на вершине холма, находившегося на расстоянии мили отсюда.
Теперь у него вышло недоразумение с пароходом ‘Софала’. Всегда кончается тем, что ему приходится распутывать каждый узел. Они почувствуют его отсутствие, когда он через полтора года уедет, а на его место, повидимому, посадят какого-нибудь отставного флотского офицера — человека, который ничего в этом, деле не понимает и понимать не хочет. Этот пароход был торговым каботажным судном, плававшим на север до Тенассерима, но беда была в том, что не находилось капитана, который согласился бы совершать регулярные рейсы на этом пароходе. Никто не хотел на нем плавать. У капитана Элиота, конечно, не было власти приказать человеку занять эту должность. Можно удовлетворить требование генерального консула, но…
— Чем плохо судно?— спокойно перебил капитан Уоллэй.
— Судно-то не плохо. Хороший старый пароход. Сегодня владелец его был у меня в конторе и волосы на себе рвал.
— Он — белый?— спросил Уоллэй. начиная заинтересовываться.
— Называет себя белым,— презрительно ответил начальник порта,— но белая у него только кожа. Я так и сказал ему в лицо.
— Но кто же он такой?
— Он — механик ‘Софалы’. Понимаете, Гарри?
— Понимаю,— задумчиво отозвался капитан Уоллэй.— Понимаю. Механик.
— Эта история — как парень стал судовладельцем — прямо сказка.
Капитан Элиот помнил, что пятнадцать лет назад тот приехал на английском судне, исполняя обязанности третьего механика, и был уволен после ссоры со шкипером и первым механиком. Повидимому, они очень рады были от него отделаться. Ясно, что парень был не из покладистых. Так он и остался здесь и всем опостылел, вечно он нанимался на судно и получал расчет, не умея удержать за собой место, прошел машинные отделения чуть ли не всех судов, принадлежавших колонии.
— И как вы думаете, Гарри, что случилось?
Капитан Уоллэй, как будто производивший в уме какие-то вычисления, слегка вздрогнул. Право же, он не мог себе представить. Голос начальника порта хрипел и глухо вибрировал. Парню посчастливилось выиграть второй крупный приз в Манильской лотерее. Все механики и помощники, словно одержимые манией, покупали лотерейные билеты.
Теперь все надеялись, что он вместе со своими деньгами уберется на родину или отправится к чорту, куда ему вздумается. Но ничуть не бывало. Владельцы ‘Софалы’, находя ее слишком маленькой и недостаточно современной для той торговли, какую они вели, выписали из Европы новый пароход, а ‘Софалу’ продавали за умеренную цену. Он бросился к ним и купил. Парень не проявлял признаков духовного отравления, какое может вызвать полученная крупная сумма денег,— не проявлял до тех пор, пока не сделался владельцем судна. Но тут он вдруг утратил равновесие: влетел в управление порта, размахивая легкой тросточкой и сдвинув шляпу на левый глаз, и сообщил всем клеркам по-очереди, что: ‘Теперь никто не может его выставить. Пришел и его черед. Нет и не будет на земле никого, кто бы стоял над ним’. Он чванился, важно разгуливал между столами, орал во всю глотку и все время дрожал, как лист. Пока он был в конторе, текущая работа приостановилась, и в большой комнате все стояли, разинув рот, и смотрели, как он кривляется. Затем можно было наблюдать, как в жаркие часы дня он с красной физиономией разгуливал по набережным и созерцал свое судно то с одного, то с другого места, казалось, он готов был остановить первого встречного и довести до его сведения, что ‘нет над ним теперь ни одного человека, он купил судно, и никто на земле не может его выставить из машинного отделения’.
Как ни дешево продавалась ‘Софала’, но на покупку ее ушли почти все выигранные деньги. Он не оставил себе капитала, с которым можно было бы начать дело. Это обстоятельство особого значения не имело, ибо то были счастливые дни для каботажной торговли, пока английские судовые фирмы не решили завести специальный местный флот для обслуживания главных линий.
Когда дело было организовано, эти суда отрезали себе, конечно, лучшие куски пирога, а затем через Суэцкий канал пролезла шайка германских бродяг и подобрала все крошки. Эти люди охотились за дешовкой и шныряли вдоль берега и между островами, словно акулы, готовые подхватить все, что вы роняете. И тогда доброму старому времени пришел конец. В течение нескольких лет ‘Софала’, по его мнению, зарабатывала не больше, чем нужно для того, чтобы жить хорошо. Капитан Элиот считал своим долгом всемерно помогать английскому судну. Ясно было, что ‘Софала’, не находя себе капитана и пропуская рейсы, скоро растеряет все свои торговые связи. Вот в чем была беда. Парень оказался слишком непокладистым.
— Не на свое место попал,— пояснил капитан Элиот.— Время шло, а он изменялся к худшему. За последние три года он сменил одиннадцать шкиперов, кажется, всех здесь перебрал. Я его раньше предупреждал, что так поступать не следует. А теперь, конечно, никто и смотреть не хочет на ‘Софалу’. Я вызвал к себе двух — трех человек и потолковал с ними, но какой смысл — заявили они мне — поступать на службу, вести в течение месяца собачью жизнь, а затем получить расчет по окончании первого рейса? Парень, конечно, говорит, что все это вздор: уже несколько лет пытались составить заговор против него. И теперь дело сделано. Негодяи-шкиперы в порту сговорились его унизить, потому что он — механик.
Капитан Элиот хрипло хихикнул.
— А факт тот, что пропусти он еще пару рейсов — и не будет ни малейшего смысла снова приниматься за дело. Никакого груза он не найдет. Слишком велика сейчас конкуренция, чтобы люди держали свои товары в ожидании судна, которое во-время не является. Плохо его дело. Он клянется, что засядет на борту и умрет с голода в своей каюте, но не продаст судна, даже если ему и удастся найти покупателя. А это мало вероятно. Даже японцы не дадут за ‘Софалу’ той суммы, в какую она застрахована. Это не то, что продавать парусные суда. Пароходы скоро становятся устаревшими, не говоря уже о том, что они изнашиваются.
— Все-таки он отложил, должно быть, приличную сумму,— спокойно заметил капитан Уоллэй.
Начальник порта раздул свои пурпурные щеки.
— Ни пенни, Гарри. Ни единого пенни.
Он умолк, выжидая. Но так как капитан Уоллэй, медленно поглаживая бороду, смотрел в землю и не говорил ни слова, то капитан Элиот коснулся пальцем его руки, привстал на-цыпочки и хриплым шопотом сказал:
— Манильская лотерея поедала его сбережения.
Он чуточку нахмурился и быстро закивал головой. Все они этим занимались, треть жалованья, выплачиваемого офицерам (‘в моем порту’, добавил он), уходила в Маниллу. Какая-то мания. Этот парень Масси с самого же начала был одержим ею, как и все остальные, но раз выиграв, он как будто убедил себя, что стоит попытаться — и второй выигрыш достанется ему. С тех пор он дюжинами покупал билеты перед каждым розыгрышем. Вследствие этого порока и неопытности в делах денег ему никогда не хватало с тех пор как он на свою беду купил судно.
По мнению капитана Элиота, это давало возможность разумному моряку, имеющему на руках небольшую сумму денег, войти в дело и спасти безумца от последствий его безумия. Масси был одержим манией ссориться со своими капитанами. Поступали к нему и хорошие люди, которые рады были бы остаться, если б только он этому не препятствовал. Но не тут-то было! Казалось, он считал, что перестанет быть хозяином, если не выгонит утром старого капитана и не поссорится к вечеру с новым. Ему нужен был человек с двумя — тремя сотнями фунтов, который на приличных условиях сделался бы пайщиком в деле. Вы не станете прогонять человека, ни в чем не повинного, только потому, что вам доставляет удовольствие сказать ему, чтобы он собирал овои пожитки и отправлялся на берег,— вы не станете его прогонять, ибо в противном случае вам придется выкупить его пай. С другой стороны, человек, заинтересованный в деле, не бросит своего места из-за пустяка. Капитан Элиот сообщил свое мнение Масси. Он сказал ему:
— Это не годится, м-р Масси. Вы начинаете надоедать нам здесь, в управлении порта. Теперь вы должны попытаться найти моряка, который бы согласился стать вашим компаньоном. Вот, поводимому, единственный выход. И это был разумный совет, Гарри,— добавил капитан Элиот.
Капитан Уоллэй, опиравшийся на палку, застыл на месте и сгреб бороду рукой. Что же парень на это сказал?
Парень имел дерзость напуститься на начальника порта. Совет он отверг самым бесстыдным образом.
— ‘Я пришел сюда не затем, чтобы надо мной смеялись,— завизжал он.— Я обращаюсь к вам, как англичанин и судовладелец, почти доведенный до разорения вследствие незаконного сговора ваших негодяев-моряков, а вы изволите мне говорить, чтобы я искал себе компаньона!..’ — Парень дерзнул злобно топнуть ногой. Где ему достать компаньона? За дурака, что ли, его здесь принимают? Из всей презренной банды на берегу в ‘Доме Моряка’ ни один не имеет двух пенсов в кармане. Даже туземцам — и тем это известно…
— И ведь это правда, Гарри,— рассудительно заметил капитан Элиот.— Все они задолжали китайцам с Дэнхэм Род, не уплатили даже за костюмы, какие носят. ‘Послушайте, м-р Масси,— сказал я,— слишком вы тут шумите, а мне это не нравится. До свидания’. Он ушел и хлопнул дверью, он осмелился хлопнуть дверью, дерзкая скотина!
Глава морского департамента чуть не задохнулся от негодования, но скоро пришел в себя.
— Болтаю тут с вами… кончится тем, что опоздаю к обеду, а жена этого не любит.
Грузный, он полез в свою двуколку, наклонился и хриплым голосом спросил о том, что же, чорт возьми, делал последнее время капитан Уоллэй. Сколько лет они друг друга не видели, и вдруг неожиданно он его встретил в конторе… Где, чорт возьми…
Капитан Уоллэй, казалось, улыбался себе в бороду.
— Земля велика,— бросил он туманную фразу.
Тот, словно для того, чтобы проверить это заявление, огляделся по сторонам. На эспланаде было очень тихо, но издалека доносился слабый стук трамвая: от галлерем общественной библиотеки вагон отправлялся в трехмильное путешествие к докам новой гавани.
— Кажется, не очень-то много места осталось на земле,— проворчал начальник порта,— с тех пор как появились эти немцы и стали толкать нас на каждом шагу. Не так было в наше время.
Погрузившись в глубокие размышления, он похрапывал, словно вздремнул с открытыми глазами. Быть может, и он, в свою очередь, всматривался в этого молчаливого, похожего на пилигрима человека, который стоял возле двуколки,— всматривался и улавливал в его лице забытые черты молодого капитана, командовавшего ‘Кондором’. Славный парень — Гарри Уоллэй… не очень общительный. Вы никогда не знали, что у него на уме… С особами, имеющими вес, он обращался слишком уж запросто и склонен был неверно судить о людях. Факт тот, что он придерживался слишком хорошего мнения о себе самом. Капитану Элиоту хотелось усадить его в двуколку и повезти домой обедать. Но кто знает… понравилось ли бы это жене?
— Странное дело, Гарри,— снова загудел он,— из всех людей на земле, кажется, только мы с вами и помним эту часть света такой, какой была она раньше…
Он уже готов был отдаться приятному сентиментальному настроению, но тут ему пришло в голову, что капитан Уоллэй, неподвижный и молчаливый, как будто чего-то ждет… быть может, надеется… Он тотчас же забрал вожжи и добродушно проворчал:
— Да, дорогой мой! Помним… людей, каких мы знали, суда, на которых плавали… да! и дела, какие мы делали…
Пони рванулся вперед, грум отскочил в сторону. Капитан Уоллэй поднял руку. — Прощайте.

VI

Солнце зашло. И когда капитан Уоллэй двинулся дальше, ночь уже собрала под деревьями свою армию теней. Они сгруппировались в восточном конце аллеи и словно ждали сигнала, чтобы начать генеральное наступление на открытые пространства, они собрались внизу, между облицованными камнем берегами канала. Малайская пирога, полускрытая аркой моста, не изменила своего положения ни на одну четверть дюйма. Капитан Уоллэй долго смотрел вниз, за парапет, и, наконец, в неподвижности затененной пироги почудилось ему что-то необ’яснимое и жуткое. Сумеречный свет угас в зените неба, отраженные отблески покинули мир, и вода в канале, казалось, превратилась в смолу. Капитан Уоллэй пересек канал.
До поворота направо, по направлению к его отелю, оставалось всего несколько шагов. Он снова остановился (все дома, обращенные к морю, были заперты, набережная безлюдна, и только один — два туземца виднелись вдали) и начал мысленно подводить итог счета. Столько-то дней в отеле по столько-то долларов в день. Дни он пересчитал по пальцам, сунул руку в карман и звякнул серебряными монетами. Хватит еще на три дня, а потом, если что-нибудь не подвернется, он должен будет тронуть пятьсот фунтов — деньги Айви, помещенные, так сказать, в ее отца. Ему казалось, что он подавится первым же куском, купленным на эти деньги. Доводы рассудка не помогали — то было лело чувства. А чувства капитана Уоллэя никогда его не обманывали.
Он не свернул направо, а пошел дальше, словно все еще стояло на рейде судно, на которое он мог вечером отправиться. Вдали, за домами, на склоне индигового мыса, замыкающего набережные, стройная колонна — заводская труба — спокойно выбрасывала в чистый воздух прямой столб дыма. Китаец, прикурнувший на корме одного из полдюжины сампанов, которые лежали на воде у конца мола, заметил поднятую руку. Он вскочил, обмотал вокруг головы косицу, натянул широкие темные штаны на свои желтые бедра и, бесшумно двигая веслами, словно плавниками, подвел к ступеням сампан, скользнувший, как рыба, легко и плавно.
— ‘Софала’,— раздельно произнес сверху капитан Уоллэй, а китаец, должно быть, недавно приехавший, смотрел вверх с напряженным вниманием, словно ждал, что странное слово, срываясь с губ белого человека, станет видимым.— ‘Софала’,— повторил капитан Уоллэй, и вдруг сердце у него сжалось. Берег, островки, холмы, низменные мысы были окутаны мраком, горизонт потемнел, а на восточном выгибе берега белый обелиск — конечная мачта телеграфного кабеля — поднимался, как белый призрак, перед темной массой неровных крыш и пальм туземного города. Капитан Уоллэй снова заговорил:
— ‘Софала’. Знаешь ‘Со-фа-лу’, Джон?
На этот раз китаец разобрал чудное слово и издал странный горловой звук. С мерцанием первой звезды — она появилась внезапно, словно головка булавки, воткнутой в гладким бледный сияющий купол неба — острый холодок рассек теплый воздух земли. Спускаясь и сампан, чтобы ехать на ‘Софалу’ и получить командование, капитан Уоллэй слегка вздрогнул.
Когда он вернулся и снова вышел на набережную, Венера, словно редкий драгоценный камень, вправленный низко в бордюр неба, отбрасывала за его спиной слабую золотую полосу на воду рейда, ровного, как пол из темного полированного камня. Высокие своды аллей были черны — все было черно над головой, а фарфоровые шары на фонарных столбах походили на жемчужины, гигантские и сияющие, разложенные в ряд, дальний конец которого, казалось, опускался до уровня колен капитана Уоллэя. Он заложил руки за опину. Теперь он мог спокойно обсудить целесообразность этого шага, раньше чем произнести завтра последнее слово. Гравий громко хрустел у него под ногами… Целесообразность. Легче было бы дать оценку, если бы представлялся другой выход. Честность намерений капитана Уоллэя не оставляла места сомнениям: этому парню он хотел добра. Рядом с ним тень его прыгала по стволам деревьев и растягивалась косая и тусклая на траве, подражая его походке.
Целесообразность. Был ли выбор? Казалось, капитан Уоллэй что-то уже потерял: уступил призраку голода кусочек своего достоинства и своей правды, чтобы жить. Но жизнь его была необходима. Пусть бедность делает свое дело и вымогает унизительную подать. Ясно, что Нэд Элиот, сам того не зная, оказал ему услугу, о которой невозможно было просить. Он надеялся, что Нэд никакого тайного умысла в его поведении не усмотрит. Должно быть, услыхав теперь о его поступке, он все поймет… или, пожалуй, назовет Уоллэя эксцентричным старым дураком. Стоило ли ему объяснять? И никакого смысла не было выкладывать всю историю этому парню Масси. Капитал в пятьсот фунтов. Пусть он его использует. И пусть недоумевает. Вам нужен капитан — мне нужно судно. Этого достаточно. Бррр… Какое неприятное впечатление произвел на Уоллэя этот безлюдный темный пароход…
Пароход, стоящий на рейде, кажется мертвым телом, парусное судно как будто всегда готово проснуться к жизни с первым дыханием чистого неба, но пароход с потушенными котлами — размышлял капитан Уоллэй — пароход, где не встречают вас на палубе струйки тепла, поднимающиеся снизу, и не слышно шипения пара и бряцания железа в его груди,— такой пароход лежит на воде, холодный, неподвижный, без пульса, словно труп.
На пустынной дороге, черной вверху и освещенной внизу, капитан Уоллэй, размышляя о целесообразности сделки, случайно повстречался с мыслью о смерти. Он оттолкнул ее с презрением и неприязнью. Он готов был рассмеяться ей в лицо, несокрушимо бодрый и крепкий, он с каким-то радостным трепетом подумал о том, как мало ему нужно, чтобы поддерживать в себе жизнь. Бедная женщина как бы вложила свой капитал в банк — и этим банком был ее отец. Капитал помещен был надежно. А затем в договоре на всякий случай будет обусловлено: если что случится, пятьсот фунтов должны быть выплачены ей полностью в течение трех месяцев. Полностью. До последнего пенни. Он не намерен был терять хоть сколько-нибудь из ее денег, даже если бы и пришлось расстаться с чем-либо иным — утерять кусочек собственного достоинства и самоуважения.
Раньше он никогда не допускал, чтобы кто-нибудь делал ложные выводы из его слов. Теперь пусть будет так — ради нее. В конце концов он не сказал ничего, сбивающего с толку… И тут капитан Уоллэй почувствовал себя испорченным до мозга костей. Он усмехнулся, в глубине душн презирая свою осторожность. Несомненно, такого рода парню не следовало знать сути дела, принимая во внимание те своеобразные отношения, какие должны были их связать. А парень ему не понравился. Не понравилась его заискивающая болтливость и вспышки злобы. А в общем — жалкий человек. Не хотел бы он очутиться на его месте. В конце концов — люди не злы. Не понравились ему его гладкие лоснящиеся волосы и странная манера стоять, задрав нос, и глядеть на вас через плечо. Нет, в общем люди не плохи — они только глупы или несчастны.
Капитан Уоллэй покончил с обсуждением целесообразности сделанного шага. Перед ним была долгая ночь. При свете фонарей длинная его борода блестела, словно серебряная кираса, закрывающая грудь, его массивная фигура казалась неясной, огромной и таинственной. Да, не так уж много зла в людях. А все это время тень шагала вместе с ним, по левую его руку — что на Востоке считается дурным предзнаменованием.

——

— Ты еще не можешь разглядеть эту группу пальм, серанг?— спросил капитан Уоллэй, сидевший на мостике ‘Софалы’, которая приближалась к мелководью Бату-Беру.
— Нет, тюан. Скоро увижу.
Старый малаец в синей одежде, босой, с костлявыми темными ногами, стоял, заложив руки за спину, под тентом мостика и смотрел вперед, бесчисленные морщинки собрались в уголках его глаз.
Капитан Уоллэй сидел неподвижно и даже не поднял головы, чтобы посмотреть вдаль. Три года — тридцать шесть раз. Тридцать шесть раз он различал эти пальмы, вырисовывавшиеся на юге. Они появятся своевременно. Слава богу, старое судно совершало свой peйc и покрывало расстояние с точностью часового механизма. Наконец, он снова прошептал:
— Еще не видно?
— Солнце очень ярко светит, тюан.
— Смотри внимательно, серанг.
— Да, тюан.
Белый человек бесшумно поднялся с палубы по трапу и остановился, прислушиваясь к коротким фразам. Затем он вступил на мостик и стал шагать взад и вперед, держа в руке длинную трубку из вишневого дерева. Длинные прямые пряди черных волос прикрывали лысую макушку. Лоб у него был морщинистый, цвет лица желтый, нос толстый и бесформенный. Жидкие бакенбарды не скрывали очертаний челюсти. Он выглядел озабоченным и задумчивым. Когда он посасывал изогнутый черный мундштук своей трубки, профиль его казался особенно резким и тяжелым, и даже серанг поневоле размышлял иногда об исключительном безобразии некоторых белых людей.
Капитан Уоллэй как будто выпрямился на своем стуле, но не обратил ни малейшего внимания на присутствие Масси. Тот выпускал клубы дыма и вдруг оказал:
— Понять не могу, компаньон, что это у вас за новая мания — держать при себе, как тень, этого малайца.
Капитан Уоллэй поднялся со стула, выпрямился во весь свой внушительный рост и направился к нактоузу, шел он по прямой линии, не сворачивая, Масси вынужден был поспешно отступить, потом остановился, как будто оробев, а трубка дрожала в его руке.
— Растоптать меня хочет,— пробормотал он, расстроенный и изумленный. Затем произнес медленно и раздельно: — Я вам не грязь.— И добавил вызывающе: — А, повидимому, вы это думаете.
— Я вижу пальмы, тюан,— выкрикнул серанг.
Капитан Уоллэй подошел к перилам, но вместо того, чтобы смотреть вперед зорким взглядом моряка, нерешительно озирался, словно он, открывший новые пути, заблудился на этой узкой полосе моря.
Еще один белый — помощник капитана — поднялся на мостик. Это был худой высокий молодой человек с недобрыми глазами и усами, как у солдата. Он остановился рядом с механиком. Капитан Уоллэй, стоявший к ним спиной, осведомился:
— Сколько по лагу?
— Восемьдесят пять,— быстро ответил помощник и подтолкнул механика локтем.
Капитан Уоллэй своими мускулистыми руками с силой сжал железные перила, сдвинув брови, он напряженно всматривался вдаль, пот выступил у него на лбу, и слабым голосом он прошептал:
— Когда судно возьмет правильное направление — держать так, серанг.
Молчаливый малаец отступил назад, выждал немного и предостерегающе поднял руку, давая знак рулевому. Колесо быстро повернулось. Снова помощник подтолкнул механика, но Масси накинулся на него.
— М-р Стерн,— оказал он злобно,— разрешите мне на правах судовладельца заявить вам, что вы ведете себя, как идиот.

VII

Стерн, видимо, нимало не обескураженный, посмеиваясь, опустился вниз, но механик Масси остался на мостике и продолжал расхаживать взад и вперед с видом самоуверенным и в то же время смущенным. На борту все были ниже его — все без исключения. Он им платил жалованье и кормил их. Они поедали его хлеб и прикарманивали его деньги, получая больше, чем того стоили. И никаких забот у них не было, тогда как ему одному приходилось сталкиваться со всеми затруднениями, связанными с владением судном. Когда он представлял себе свое положение со всеми его грозными последствиями, ему казалось, что в течение многих лет он был добычей шайки паразитов, и в течение многих лет он ворчал на всех, связанных с ‘Софалой’,— на всех, за исключением, быть может, китайцев-кочегаров, которые помогали судну продвигаться вперед. Их польза была очевидна, они были неот’емлемой частью механизма, хозяином которого он являлся.
Проходя по палубе, он грубо толкал каждого, кто попадался ему на пути, но матросы-малайцы научились его избегать. Он вынужден был их терпеть, ибо должен же был кто-то выполнять черную работу на судне. Ему приходилось бороться и измышлять средства, чтобы ‘Софала’ могла совершать свои рейсы… а что он за это получал? Даже должного уважения ему не оказывали. Впрочем, если бы осе мысли и поступки людей были направлены к тому, чтобы оказывать ему всяческое уважение, он бы все равно не почувствовал удовлетворения. К тому времени гордое сознание своей власти перестало доставлять ему радость, остались лишь материальные затруднения, боязнь лишиться того положения, какое оказалось, по существу, не стоящим, и тревожные мысли, перед которыми бессильно было самое гнусное раболепство людей.
Он ходил взад и вперед. В конце концов мостик был его собственностью,— он за него заплатил. Держа трубку в руке, он время от времени останавливался и с напряженным, сосредоточенным вниманием прислушивался к заглушённому стуку машин (его собственных машин) и тихому скрежетанию рулевой цепи, вечно омываемой водой у борта. Не будь этих звуков, судно казалось бы неподвижным, как бы ошвартованным у берега, и безмолвным, словно покинутым всеми людьми, но длинная прямая линия берега — низменного болотистого берега с рощей мангифер и группой из трех пальм на заднем плане — постепенно вырисовывалась все отчетливее, не было на берегу ни одного штриха, который приковал бы внимание. Туземцы — пассажиры ‘Софалы’ — лежали на цыновках под тентом, дым из трубы парохода казался единственным признаком жизни и таинственным образом связан был со скользящим движением судна.
Капитан Уоллэй, стоявший с биноклем в руке рядом с маленьким малайцем-серангом, словно старый гигант со своим слугой,— сморщенным пигмеем,— вел судно через мелководье.
Трудно было миновать эту гряду грязи, смытой потоком с мягкого дна реки и отложившейся на твердом морском дне. На берегу из наносного ила не было никаких распознавательных знаков, и определить направление можно было, лишь руководствуясь очертаниями гор в глубине страны. Гору с плоской и неровной вершиной, похожую на коренной зуб, и другую седлообразную возвышенность приходилось разыскивать при ослепительно ярком свете, который, казалось, растекался, как сухой огненный туман, пронизывая воздух, поднимаясь над водой, окутывая дали, слепя глаза. В этой дымке света вырисовывался только ближайший край берега, неподвижный, несокрушимый, угольно-черный. На расстоянии тридцати миль в глубь страны виднелся на фоне неба зазубренный хребет с очертаниями и тенями голубыми, бледными и трепещущими, словно нарисованными на воздушной паутине, на легком, не осязаемом занавесе, который опущен был над равниной из наносного ила. Рукава устья сверкали, как серебро, вправленное между квадратными кусками, отрезанными от плоти берега, окаймленного мангиферами.
На переднем конце мостика гигант и пигмей часто обменивались тихими словами. За ними Масси стоял с недоумевающей и презрительной миной. Круглые глаза его уставились в одну точку. Казалось, он позабыл о своей длинной трубке, которую держал в руке.
Под мостиком, на шкафуте, затененном белым тентом, молодой матрос-индус перелез через перила. Пропустив подмышками широкую полосу из парусины, он налег на нее грудью и перегнулся далеко за борт. Рукав его тонкой бумажной рубахи был засучен до локтя, обнажая смуглую руку, мускулистую, округлую, с кожей атласной, как у женщины. Грозным движением пращника он взмахнул рукой: четырнадцатифунтовый лот, кружась, взвился в воздухе, затем, метнувшись вперед, долетел до носа судна. Мокрая тонкая веревка, скользя между смуглыми пальцами, со свистом развернулась, и лот, погружаясь в воду у борта судна, провел серебряный шрам на золотой ряби. Немного погодя молодой малаец протяжным голосом выкрикнул на своем родном языке глубину.
— Тига стенга,— кричал он всякий раз, когда лот был опущен, и торопливо свертывал веревку, чтобы снова ее забросить. ‘Тига стенга’ означает три с половиной сажени. На протяжении мили до самого устья реки глубина была одинакова.
— Три с половиной. Три с половиной. Три с половиной,— и его модулирующий голос, звучавший монотонно, как повторный крик птицы, казалось, растворялся в сиянии солнца, таял в безмолвии пустынного моря и безжизненного берега, в открытом пространстве, тянувшемся на север, юг, восток и запад, где не видно было ни тени облака, не слышно топота других людей.
Механик — владелец ‘Софалы’ продолжал неподвижно стоять позади двух моряков, отличных друг от друга расой, религией, цветом кожи. Европеец, своей мощной фигурой бросающий вызов годам, и маленький малаец, тоже старый, но слабый и сморщенный, словно увядший коричневый лист, который то воле ветра приютился в тени того, другого. Внимательно смотрели они вперед на приближающийся берег, и у них не было времени отрываться от дела. А Масси, смотревший на них сзади, казалось, видел в этой преданности долгу неуважение к собственной своей особе.
Это было неразумно, но уже много лет он жил бессмысленной досадой. Наконец, проведя влажной ладонью по редким прядям жестких волос на макушке своей желтой головы, он медленно произнес:
— Вам нужен лотовой! Должно быть, вы считаете это необходимым, чтобы управлять пароходом. Неужели вы не можете, глядя на берег, определить, где вы находитесь? Я не плавал здесь и двенадцати месяцев, как уже постиг эту штуку… а ведь я всего-навсего механик. Я могу вам отсюда указать, где находится гряда, а кроме того, могу вас уведомить, что вы минут через пять посадите судно на мель. Но, пожалуй, вы заявите, что я вмешиваюсь не в свое дело. А в нашем договоре сказано, что вмешиваться я не должен.
Он замолчал. Капитан Уоллэй все с тем же суровым напряженным лицом шевельнул губами и прошептал:
— Близко ли, серанг?
— Очень близко, тюан,— поспешно пробормотал малаец.
— Тихий ход,— громко, твердым голосом сказал капитан.
Серанг схватился за ручку телеграфа. Внизу ударил гонг. Масси, презрительно усмехаясь, отошел и просунул голову в люк машинного отделения.
— Можете ждать дурацких распоряжений, Джек,— заорал он.
Помещение, куда он заглядывал, было глубоким и темным, серые отблески стали внизу казались холодными после резкого сияния моря вокруг судна. Но воздух, пахнувший ему в лицо, был горячим и липким. Отрывистый гулкий крик, в котором невозможно было уловить какое-либо выражение, поднялся снизу. Так отвечал своему начальнику второй механик.
То был человек средних лет, рассеянный и молчаливый. Он был до того поглощен своими машинами, что, казалось, разучился говорить. Когда обращались непосредственно к нему, единственным его ответом было ворчание или гулкий крик — в зависимости от расстояния. За все те годы, что он провел на борту ‘Софалы’, никто ни разу не слыхал, чтобы он обменялся дружелюбными приветствиями с кем-нибудь из своих товарищей. Казалось, он не замечал, что люди приходят и уходят,— как будто вовсе их не видел. На берегу он никогда не узнавал своих товарищей по судну. За столом (четверо белых на борту ‘Софалы’ обедали вместе) он бесстрастно смотрел в свою тарелку, а в конце обеда неожиданно вскакивал и бежал вниз, словно что-то побуждало его пойти и посмотреть, не украл ли кто машины, пока он обедал.
В порту — по окончании рейса — он регулярно сходил на берег, но никто не знал, где и как проводил он свои вечера. Среди команд местных каботажных судов была популярна довольно туманная легенда о любовном его увлечении женой сержанта ирландского пехотного полка. Много лет назад полк стоял здесь гарнизоном, а затем перебрался в другой уголок земного шара. Два или три раза в год механик выпивал лишнее. В таких случаях он возвращался на борт в более ранний час и пробегал по палубе, растопырив руки и балансируя, словно канатный плясун, заперев дверь своей каюты, он всю ночь напролет беседовал сам с собой на разные тона: гневно, насмешливо, плаксиво — с изумительной настойчивостью. Масси на своей койке в соседней каюте, приподнявшись на локте, прислушивался и обнаруживал, что второй его механик помнил имена всех белых, когда-либо служивших на борту ‘Софалы’. Он вспоминал имена людей, которые уже умерли, имена вернувшихся на родину и тех, что уехали в Америку, в пьяном виде он вспоминал людей, которые так недолго связаны были с судном, что Масси позабыл, при каких обстоятельствах они служили, и едва мог воскресить в памяти их лица. По другую сторону переборки механик пьяным голосом обсуждал их поведение, обнаруживая при этом исключительную язвительность и измышляя скандальные истории. Выходило так, что все они чем-то его оскорбили, а он в отместку их всех раскусил. Он злобно бормотал, сардонически смеялся, сокрушал их одного за другим, но о своем начальнике Масси лопотал с завистью и наивным восхищением.
— Умный негодяй. Таких не каждый день встречаешь. Вы только на него посмотрите. Ха! Великий человек! Собственное судно. Уж он-то не собьется с толку, э, нет!
А Масси, приняв с довольной улыбкой эту безыскуственную дань своему величию, начинал кричать и колотить кулаками в переборку:
— Заткни глотку, сумасшедший! Дай мне спать, идиот!
Но горделивая улыбка играла на его губах. Снаружи одинокий индус, державший ночную вахту в гавани,— быть может, юноша, недавно пришедший из лесной деревушки,— неподвижно стоял на темной палубе, прислушиваясь к несмолкаемой пьяной болтовне. Сердце его замирало от благоговейного страха перед белыми людьми,— властными и упрямыми людьми, которые неумолимо преследуют непонятные цели,— перед существами, которые говорят с жуткими интонациями и руководствуются необ’яснимыми чувствами и неисповедимыми мотивами.

VIII

После ответного крика второго механика Масси еще некоторое время мрачно стоял над люком машинного отделения. Капитана Уоллэя, который с помощью пятисот фунтов удерживал за собой командование в течение трех лет, можно было заподозреть в том, что он никогда раньше не видел этого берега. Казалось, он не в силах был опустить бинокль, словно приклеившийся под сдвинутыми его бровями. Эти нахмуренные брови придавали ему вид неумолимо суровый, но поднятый его локоть слегка дрожал, а пот струился из-под шляпы, словно в зените вспыхнуло вдруг второе солнце рядом с застывшим неподвижно в небе пламенным шаром, в ослепительных белых лучах которого земля вертелась и сверкала, как пылинка.
Время от времени, все еще не опуская бинокля, он поднимал другую руку, чтобы вытереть влажное лицо. Капли стекали по щекам, падали, словно брызги дождя, на белую бороду… Вдруг, как будто руководимая необ’яснимым и тревожным импульсом, рука его потянулась к телеграфу машинного отделения.
Внизу прозвучал удар гонга. Сдержанная вибрация парохода, шедшего тихим ходом, совершенно прекратилась, смолкли все звуки, словно великая тишина, об’явшая берег, прокралась сквозь железные бока судна и завладела самыми сокровенными его уголками. Иллюзия полной неподвижности, казалось, спустилась на судно с лучезарного голубого купола, который раскинулся над гладью моря, нетронутого рябью. Легкий вечерок, пробужденный ходом судна, стих, как будто воздух внезапно сделался слишком густым, не слышно было даже тихого журчанья воды у носа. Узкий длинный кузов продвигался, не оставляя за собой ряби, и, словно крадучись, приближался к мелководью. Унылый монотонный крик индуса, бросавшего лот, раздавался все реже и реже, и люди на мостике, казалось, затаили дыхание. Малаец у штурвала пристально смотрел на картушку компаса, капитан и серанг не сводили глаз с берега.
Масси отошел от люка и, неслышно ступая, вернулся к тому самому месту на мостике, где стоял раньше. Он усмехался, обнажая ряд крупных белых зубов, в тени под тентом зубы блестели, словно клавиши рояля в полутемной комнате.
Наконец, делая вид, что разговаривает сам с собой, он сказал удивленно, то не очень громко:
— Остановил машины. Интересно, что будет дальше.
Он выждал, сгорбился и, бросая косые взгляды, склонил голову на-бок. Потом слегка повысил голос:
— Если бы я осмелился сделать нелепое замечание, я бы сказал, что у вас не хватает мужества…
Но тут индус, бросавший лот, вдруг оживился, словно в него вселился какой-то безумный дух, который блуждал в необ’ятной тишине берега. Протяжный, монотонно-певучий крик сменился быстрыми, отрывистыми возгласами. Снова и снова погружался лот, со свистом развертывалась веревка, и слышался плеск. Пароход шел по мелководью, и индус, вместо того, чтобы протяжно выкрикивать сажени, давал глубину в футах.
— Пятнадцать футов. Пятнадцать, пятнадцать! Четырнадцать, четырнадцать…
Капитан Уоллэй опустил руку с биноклем. Она опускалась медленно, как будто в силу своей тяжести, массивное тело капитана оставалось неподвижным. Возгласы лотового, в которых слышалась тревожная, предостерегающая нотка, проносились мимо его ушей, словно он был глух.
Масси, притихший и внимательно прислушивавшийся, впился глазами в серебрившийся стриженый затылок старика. Пароход, казалось, стоял на месте, но постепенно стало мелеть.
— Тринадцать футов… Тринадцать! Двенадцать!— тревожно кричал лотовой под мостиком. И вдруг босоногий серанг бесшумно отошел, чтобы поглядеть за борт.
Узкоплечий, худой, с ямкой на шее, в полинявшем синем бумажном костюме и низко надвинутой старой серой шляпе он казался — если смотреть на него сзади — не больше четырнадцатилетнего мальчика. Было что-то ребяческое в том любопытстве, с каким он следил, как поднимались снизу на поверхность синей воды огромные желтоватые складки, похожие на массивные облака, медленно плывущие вверх по бездонному небу. Это зрелище нимало его не испугало. Ясно было, что киль ‘Софалы’ бороздил сейчас грязевую гряду, что и побудило его поглядеть за борт.
Зоркие его глаза, косо прорезанные на маленьком старом лице китайского типа,— неподвижном, словно вырезанном из старого темного дуба,— давно уже подметили, что судно, пересекая мелководье, взяло неверный курс. Когда продана была ‘Красавица’ и все матросы получили расчет, серанг в своем полинявшем синем костюме и широкополой серой шляпе по целым дням вертелся у дверей управления порта. Наконец, однажды, заметив капитана Уоллэя, который шел набирать команду для ‘Софалы’, он спокойно выдвинулся вперед и, стоя босиком в пыли, молча поднял на него глаза. Старый его командир посмотрел на него благосклонно,— должно быть, то был счастливый день для малайца,— и меньше чем через полчаса белые люди в конторе написали его имя на документе, который закреплял за ним должность серанга на пароходе ‘Софала’. С тех пор он много раз смотрел с этого мостика на мелководье, устье и берег. Видимый мир, воспринимаемый его глазами, запечатлевался в инертном мозгу,— так образы внешнего мира, проходя сквозь линзу камеры, запечатлеваются на пленке. Знание его было полным и точным, тем не менее, если бы спросили его мнение и в особенности если б вопрос был задан сурово и прямо, как спрашивают обычно белые люди,— он бы заколебался, проявляя полное неведение. В фактах он был уверен, но эту уверенность подавляло недоумение — какой именно ответ желателен белым.
Пятьдесят лет тому назад, когда он родился в лесной деревушке, отец его (который умер, так и не увидав ни одного белого лица) попросил человека, сведущего в астрологии, составить гороскоп младенца, ибо по расположению звезд можно узнать судьбу человека. Ему суждено было, по милости белых людей, преуспевать на море. Он подметал палубу, стоял у штурвала, ведал хозяйственной частью и, наконец, был возведен в должность серанга, тихий и кроткий, он не в силах был постигнуть простейшие мотивы тех, кому служил, так же, как начальники его неспособны были сквозь кору земли добраться до ее сердца и узнать, из огня оно или из камня. Но он нимало не сомневался в том, что ‘Софала’, пересекая мелководье Бату-Беру, сошла с верного пути. Ошибка была незначительна. ‘Софала’ уклонилась к северу, но расстояние это едва ли вдвое превышало длину судна. Белый человек, не понимая причины уклонения (ибо невозможно было заподозреть капитана Уоллэя в неведении, неумении, или небрежности), склонен был бы усомниться ь свидетельстве своих чувств. Такого рода соображения приковывали к месту Масси, беспокойно усмехавшегося и скалившего зубы. Но серанга не тревожили никакие сомнения. Если его капитан решил вести пароход через грязевую гряду, значит так и должно быть. На своем веку он видал белых людей, совершавших не менее странные поступки. Теперь ему интересно было посмотреть, что из этого выйдет. Наконец, видимо, удовлетворенный, он отошел от перил.
Он не произнес ни слова, но капитан Уоллэй, казалось, обратил внимание на поведение своего серанга. Не поворачивая головы, он спросил, едва шевеля губами:
— Все еще подвигаемся вперед, серанг?
— Помаленьку подвигаемся, тюан,— отозвался малец. Потом вскользь добавил: — Мель осталась позади.
Лот подтвердил его слова, глубина увеличивалась, и замерли тревожные нотки в голосе лотового, висевшего на парусиновом поясе за перилами ‘Софалы’. Капитан Уоллэй приказал убрать лот и пустить машины. Затем, отведя взгляд от берега, он дал указания серангу вести судно в устье реки.
Масси громко хлопнул ладонью по ляжке.
— Вы прошлись по гряде. Поглядите за корму. Видите, какой след мы оставили. Он ясно виден. Ей-богу, я это предвидел! Зачем вы это сделали? Зачем, чорт возьми, вы это сделали? Я думаю, вы хотите меня испугать.
Говорил он медленно, как бы с опаской, и не опускал с капитана своих выпуклых черных глаз. В злобном его голосе слышалась плаксивая нотка, чувство незаслуженной обиды заставляло его ненавидеть человека, который из-за жалких пятисот фунтов требовал шестой доли прибыли в течение трех лет. Когда злоба его одерживала верх над благоговейным страхом, какой внушала ему личность капитана Уоллэя, он буквально хныкал от бешенства.
— Вы не знаете, что придумать, чтобы замучить меня до смерти. Мне бы в голову не пришло, что такой человек, как вы, снизойдет…
Когда капитан Уоллэй пошевельнулся на своем стуле, Масси приостановился не то с надеждой, не то с опаской, словно ожидая, что тот обратится к нему с примирительной речью или же набросится на него и прогонит с мостика.
— Я сбит с толку,— продолжал он, держась настороже и скаля свои крупные зубы.— Я не знаю, что думать. Мне кажется, вы пытаетесь меня запугать. Вы едва не посадили судно на мель, где оно проторчало бы по меньшей мере двенадцать часов, не говоря уже о том, что грязь забилась бы в машины. В наше время судно не может терять двенадцать часов… вам бы это следовало знать, и вы, конечно, знаете, но только…
Его тягучая речь, голова, склоненная на-бок, мрачные взгляды, какие он искоса бросал, казалось, не производили никакого впечатления на капитана Уоллэя, который, сурово сдвинув брови, смотрел на палубу. Масси подождал минуту, потом заговорил плаксиво и угрожающе:
— Вы считаете, что этим договором связали меня по рукам и ногам. Считаете, что можете меня мучить, как вам вздумается? А? Но не забудьте, что осталось еще шесть недель. У меня есть время вас рассчитать раньше, чем истекут эти три года. Вы еще успеете сделать что-нибудь такое, что даст мне возможность вас рассчитать. Вам придется ждать двенадцать месяцев, пока вы сможете убраться восвояси со своими пятьюстами фунтами, не оставив мне ни пенни на покупку новых котлов. Вас радует эта мысль, не так ли? Мне кажется, вы сидите здесь и радуетесь. Выходит так, словно я продал свою душу за пятьсот фунтов и заслужил вечное проклятье…
Он умолк, внешне спокойный, затем снова ровным голосом заговорил:
— Котлы изношены, а над моей головой висит таможенный осмотр… Капитан Уоллэй… Слышите, капитан Уоллэй? Что вы делаете со своими деньгами? У вас где-то есть большой капитал. У такого человека, как вы, должны быть деньги. Это само собой разумеется. Я — не дурак, знаете ли… капитан Уоллэй, компаньон…
Снова он остановился и как будто закончил свою речь. Он провел языкам ло губам и бросил взгляд на серанга, который вел судно, шопотом давая указания рулевому и делая ему знаки рукой. Винт отбрасывал мелкие волны, увенчанные темной пеной, на длинную черную тинистую отмель. ‘Софала’ вошла в реку, след, проведенный ею над грязевой грядой, остался за кормой на расстоянии мили, скрылся из виду, исчез, гладкое пустынное море тянулось вдоль берега в ослепительном сиянии солнца. По обеим сторонам судна тянулись болотистые, водой пропитанные берега, заросшие темными искривленными мангиферами. Масси снова заговорил в том же духе, словно кто-то вертел ручку, извлекая из него слова, точно мелодию из музыкальной шкатулки.
— Если кто и сумел меня обойти, так это — вы! Я готов в этом признаться. И признаюсь. Чего вам еще нужно? Разве самолюбие ваше не удовлетворено, капитан Уоллэй? С самого же начала вы меня обошли. Теперь я понимаю, что вы все время вели свою линию. Вы позволили мне включить в договор пункт о неумеренном употреблении спиртных напитков,— ни слова не сказали, только поморщились, когда я настоял на том, чтобы это было написано черным по белому. Откуда я мог узнать, какое у вас слабое место? А слабости у каждого должны быть. И вдруг, извольте! Когда вы явились на борт, выяснилось, что уже много лет вы не пьете ничего, кроме воды.
Он оборвал свои укоризненные плаксивые жалобы и глубокомысленно задумался, как задумываются хитрые и неумные люди. Казалось удивительным, как может капитан Уоллэй не смеяться при виде этой недовольной желтой физиономии. Но капитан Уоллэй не поднимал глаз и сидел в своем кресле — оскорбленный, важный и неподвижный.
— Нечего сказать,— монотонно продолжал Масси,— стоило выставлять неумеренное употребление спиртных напитков поводом к увольнению человека, который не пьет ничего, кроме воды. А вид у вас был пасмурный, когда я в то утро прочитал свои условия в конторе стряпчего. Капитан Уоллэй, вы выглядели очень расстроенным, и тут-то я и решил, что мне удалось открыть вашу слабость. Судовладелец должен быть чрезвычайно осторожен, выбирая себе шкипера. Вероятно, вы все это время иоподтишка надо мной смеялись… А? Что вы хотели сказать?
Капитан Уоллэй только пошевельнул ногой. Масси посмотрел на него искоса, и в глазах его вспыхнула глухая вражда.
— Но не забудьте, что есть и другие поводы к увольнению. Постоянная небрежность, равносильная неопытности… грубое и упорное пренебрежение своим долгом. Я не такой уж дурак, каким вы хотите меня сделать. Последнее время вы были небрежны… во всем полагались на этого серанга. Я ведь видел, как вы приказывали этому старому дураку-малаЙцу определять для вас местоположение, словно вы — такая важная особа, что сами не можете это сделать. А как вы провели только что судно, задев килем мель? Вы думаете, что я с этим примирюсь?
Облокотившись о трап мостика, помощник Стерн прислушивался и подмигивал второму механику, который на минутку поднялся на палубу и стоял вдали, возле трапа машинного отделения. Вытирая руки, он равнодушно глядел по сторонам на берега реки, скользившие у бортов ‘Софалы’.
Масси повернулся лицом к креслу. Хныканье его снова стало угрожающим.
— Берегитесь. Я еще могу вас уволить и в течение года держать у себя ваши деньги. Я могу…
Но при виде этого молчаливого, неподвижного человека, чьи деньги в последнюю минуту спасли его от разорения, слова застряли у него в горле.
— Не то чтобы я хотел с вами распрощаться,— помолчав, заговорил он вкрадчиво.— Капитан Уоллэй, я ничего лучшего не желаю, как жить с вами в дружбе и возобновить договор, если вы согласитесь внести еще пару сотен на покупку новых котлов. Я об этом уже говорил. Новые котлы нужны, вам это известно так же, как и мне. Вы обдумали мое предложение?
Он выждал. Тонкий мундштук трубки с массивной чашечкой на конце торчал между толстыми его губами. Трубка потухла. Вдруг он выхватил ее изо рта и заломил руки.
— Вы мне не верите?
Он сунул трубку в карман своей блестящей черной куртки.
— Иметь дело с вами не легче, чем с чортом,— сказал он.— Почему вы не отвечаете? Сначала вы себя держали так важно и высокомерно, что я едва осмеливался ползком пробираться по собственной своей палубе. Теперь я не могу ни слова из нас вытянуть. Вы как будто меня не замечаете. Что это значит? Честное слово, вы меня пугаете, прикидываясь глухонемым. Какие мысли бродят у вас в голове? Что такое вы против меня замышляете так упорно, что слова выговорить не можете? Никогда вы не заставите меня поверить, будто вы — вы — не знаете, где достать пару сотен. Вы принудили меня проклясть день, когда я родился…
— М-р Масси…— сказал вдруг капитан Уоллэй, по-прежнему не шевелясь. Механик сильно вздрогнул.— Если это так, то я могу только просить у вас прощения.
— Право руля,— пробормотал серанг, обращаясь к рулевому, и ‘Софала’ начала поворачиваться, вступая во второе колено реки между двумя изгибами.
— Уф! — содрогнулся Масси.— От ваших слов у меня кровь стынет в жилах. Что вас побудило ко мне притти? Что побудило явиться в тот вечер на борт и искушать меня громкими словами и деньгами? Я всегда недоумевал, каковы были ваши мотивы. Вы прицепились ко мне, чтобы ничего не делать и пить мою кровь, вот что я вам скажу. Верно? Я вас считаю величайшим окрягой или же…
— Нет. Я только беден,— твердо сказал капитан Уоллэй.
— Держать так! — прошептал серанг. Масси отвернулся, подбородком касаясь плеча.
— Я этому не верю,— сказал он своим догматическим тоном. Капитан Уоллэй не шелохнулся.— Вы тут восседаете, словно ястреб, набивший себе зоб… точь-в точь, как ястреб.
Он окинул реку и берега рассеянным взглядом и медленно ушел с мостика.

IX

Повернувшись к трапу, Масси увидел внизу голову помощника Стерна с его рыжими усами, мигающими глазами и хитрой таинственной улыбкой.
До поступления на ‘Софалу’ Стерн служил младшим помощником в одной из крупных пароходных компаний. По его словам, он отказался от места ‘из соображений принципиальных’. Повышения в должности приходилось ждать слишком долго, и он решил, что пора ему сделать попытку продвинуться. Служащие компании, казалось, никогда не бросали службы и никогда не умирали, все они цеплялись за свои места до тех пор, пака не покрывались плесенью. Ждать ему надоело, и он опасался, что лучшие из служащих не будут оценены по заслугам в том случае, если освободится вакансия. Кроме того, капитан, под командой которого он служил,— капитан Провост,— был странным человеком и за что-то его не взлюбил. Должно быть, за то, что Стерн исполнял не только свои служебные обязанности. Если помощник делал промах, он готов был выслушать порицание, но он надеялся, что с ним будут обращаться, как с человеком, а не третировать его неизменно так, словно он был собакой. Он напрямик попросил капитана Провоста сказать, в чем его вина, а капитан Провост в высшей степени презрительно ответил, что он — образцовый помощник, а если ему не нравится, как с ним обращаются, то вот сходни — он может хоть сейчас сойти на берет. Конечно, всем известно, что за человек этот капитан Провост. Не было смысла подавать жалобу в правление. Капитан Провост пользовался слишком большим влиянием. Тем не менее, они вынуждены были дать ему хорошее свидетельство. Он брал на себя смелость утверждать, что на него никакого обвинения возвести нельзя. Услыхав случайно, что помощник ‘Софалы’, пораженный солнечным ударом, отправлен в госпиталь, он решил попытаться, не примут ли его на это место…
Он явился к капитану Уоллэю гладко выбритый, краснолицый и, выпячивая узкую грудь, рассказал мужественно и откровенно свою маленькую историю. Время от времени веки его слегка вздрагивали, а рука украдкой тянулась к кончику огненно-красного уса, брови у него были прямые, мохнатые, каштанового цвета, он смотрел собеседнику прямо в тлаза, и в его взгляде было что-то, граничившее с наглостью. Капитан Уоллэй пригласил его на временную службу, затем, когда доктора посоветовали прежнему помощнику вернуться на родину, Стерн остался на следующий рейс, потом еще на один. Теперь место было за ним закреплено. Свои обязанности он исполнял с серьезным, сосредоточенным вниманием. Когда к нему обращались, он настороженно улыбался и старался проявить величайшее почтение, но при этом всегда как будто насмешливо подмигивал, словно ему был открыт секрет какой-то шутки, всех одурачившей и никем не разгаданной.
Серьезный и улыбающийся, он следил, как Масси спускался со ступеньки на ступеньку. Когда первый механик сошел на палубу, Стерн повернулся и очутился с ним нос к носу. Одинакового роста, но нимало друг на друга не похожие, они стояли лицом к лицу, казалось, их разделяла не только яркая полоса света, падавшая сквозь широкое отверстие между двумя тентами и тянувшаяся у их ног, словно ручей,— но и еще что-то, глубокое :и неуловимое, как безмолвная догадка, тайное недоверие или страх.
Наконец, Стерн, мигая глубоко посаженными глазами и выпячивая гладко выбритый подбородок, такой же красный, как и вся его физиономия, прошептал:
— Видели? Он задел килем мель! Видели?
Масси с презрительным видом отвечал в том же тоне, не поднимая головы:
— Быть может. Но будь вы на его месте, мы бы засели на мели.
— Простите, м-р Масси. Разрешите мне с этим не согласиться. Конечно, судовладелец, находясь на собственной палубе, может говорить все, что ему вздумается. Это совершенно верно… но я прошу…
— Убирайтесь с дороги!
Тот слегка вздрогнул, может быть, сдерживая порыв негодования, но с места не тронулся. Масси, опустив глаза, смотрел то направо, то налево, словно палуба у ног Стерна была устлана яйцами, которые нельзя было давить, и он раздраженно высматривал местечко, куда можно поставить ногу и спастись бегством. Кончилось тем, что он тоже не тронулся с места, хотя путь был свободен.
— Я слышал, что вы там, наверху говорили,— продолжал помощник.— Вы сделали одно очень справедливое замечание, что у каждого человека должно быть слабое место…
— Подслушиванье — вот ваше слабое место, м-р Стерн.
— Если б вы только меня выслушали, м-р Масси, я бы мог…
— Вы — проныра,— теребил Масси и даже успел повторить торопливо: — вот именно проныра…
Стерн, не слушая, продолжал с жаром:
— Послушайте, сэр, чего вы хотите? Вы хотите…
— Я хочу… хочу…— забормотал Масси, взбешенный и удивленный.— Я хочу? Да откуда вы знаете, что я чего-нибудь хочу? Как вы смеете?.. Что вы хотите сказать?.. Чего добиваетесь… вы…
— Повышения.
Стерн утихомирил его своею откровенной дерзостью. Круглые мягкие щеки механика еще подергивались, но он проговорил довольно спокойно:
— Вы мне только голову морочите.
А Стерн посмотрел на него с самоуверенной улыбочкой.
— Один мой знакомый, деловой парень (теперь он занимает хорошее положение), говорил мне, бывало, что это и есть единственно правильный путь. ‘Всегда выдвигайтесь вперед,— говаривал он.— Попадайтесь на глаза своему хозяину. Вмешивайтесь всякий раз, когда представляется случай. Покажите ему, что вы знаете. Надоедайте своим присутствием’. Таков был его совет. Здесь, кроме вас, я не знаю другого хозяина. Вы — владелец судна, а, на мой взгляд, это самое важное. Понимаете, м-р Масси? Я хочу продвинуться. Из этого я тайны не делаю. Людей, которые хотят продвинуться, можно использовать, сэр. Полагаю, что вы недаром поднялись на вершину лестницы, сэр, и должны это знать.
— Надоедать своему хозяину, чтобы продвинуться…— повторил Масси, словно устрашенный столь непочтительной мыслью.— Я не удивлюсь, если это и есть причина, почему компания ‘Синий Якорь’ вас выставила. Это вы называете продвижением? Могу вам обещать, что вы и здесь так же точно продвинетесь, если не будете осторожнее.
Стерн, сбитый с толку, уныло понурил голосу и, мигая, уставился и палубу. Все его попытки ближе познакомиться с судовладельцем приводили лишь к этим мрачным угрозам увольнения, а такая угроза заставляла его немедленно умолкнуть, словно он еще не был уверен в том, что настал час, когда можно смело принять вызов. И сейчас он на секунду лишился дара речи, а Масси прошел мимо, сделаь попытку задеть его плечом. Стерн отступил назад и обрек попытку на неудачу. Затем он повернулся и широко разинул рот, словно хотел что-то крикнуть вслед механику, но передумал.
Всегда — в этом он готов был сознаться — Стерн подкарауливал случай выдвинуться, и у него вошло в привычку следить за поведением непосредственных его начальников, выискивая что-нибудь, ‘за что бы можно было уцепиться?’. Он был убежден, что ни один шкипер в мире не сумел бы удержать за собой командования, если бы только можно было ‘открыть глаза’ судовладельцам. Эта романтическая и наивная теория не раз доводила его до беды, но он был неисправим. Стерн, по натуре своей человек вероломный, поступая на судно, всякий раз лелеял надежду столкнуть своего капитана и самому занять его место. В часы бодрствования он строил планы и мечтал о компрометирующих разоблачениях, во сне ему грезились счастливые возможности и благоприятное стечение обстоятельств. Случается, что шкиперы заболевают и умирают на море, а помощнику представляется случай показать, из какого теста он сделан. Бывает, что шкиперы падают за борт: он слыхал о таких происшествиях. Мало ли какие бывают случаи… И он был твердо убежден, что ни один шкипер не окажется на высоте, если подвергнет его тщательному наблюдению человек, который ‘дело понимает’ и все время ‘смотрит в оба’.
Получив место на борту ‘Софалы’, он разрешил своей многолетней надежде окрепнуть. Начать с того, что удобно было иметь капитаном старика,— человека, который по той или иной причине, естественно, может в самом непродолжительном времени оставить службу. Стерн очень опечалился, убедившись, что за все это время он нимало не приблизился к цели. А все-таки эти старики иногда сваливаются с ног внезапно. Кроме того, тут же, под рукой находился судовладелец, который должен был обратить внимание на рвение и упорство помощника. Стерн никогда не сомневался в своих способностях (действительно, он был прекрасным помощником), но в настоящее время профессиональные заслуги не выведут человека в люди в короткий срок. Парень должен пошевелить мозгами, чтобы продвинуться. Стерн решил получить по наследству должность капитана на этом пароходе. Командование ‘Софалой’ он не считал завидной долей, но руководствовался тем соображением, что везде — а в особенности на Востоке — важно положить начало, а затем уже одно командование повлечет за собой другое.
Он дал себе зарок действовать с величайшей осмотрительностью, мрачный и фантастический характер Масси смущал его, как нечто, выходящее за пределы повседневного опыта. Но он был умен и чуть ли не с самого же начала понял, что попал в исключительную обстановку. Как человек, склонный к выслеживанию, он быстро овладел положением, но чувствовал, что есть здесь что-то, от него ускользающее, и это приводило его в отчаяние, так как он горел нетерпением приблизиться к цели. Закончился первый его рейс, затем второй и начался третий, а он все еще не знал, как сделать ему шаг, ведущий к успеху. Положение казалось очень странным и очень запутанным, что-то происходило около него, как бы отделенное пропастью от повседневной жизни и рутины, нимало не отличавшихся от жизни и рутины на других каботажных пароходах.
Наконец, настал день, когда он сделал открытие.
Мысль осенила его после долгих недель, посвященных бдительному наблюдению и недоуменным предположениям,— осенила внезапно, как приходит внезапно на ум долго ускользавшая разгадка загадки. Но, конечно, разгадка эта не была столь непреложна. Боже мой! Возможно ли? Он был словно громом поражен и, презирая самого себя, старался отделаться от этой мысли, как будто она являлась продуктом нездорового уклона в сторону невероятного, необ’яснимого, неслыханного… безумного!
Открытие это он сделал во время предыдущего рейса, на обратном пути. Они только что отошли от местечка на материке, которое носит название Пангу, и выплывали из бухты в море. С востока массивный мыс замыкал кругозор, склоненные, каменистые вершины мыса просвечивали сквозь густую листву кустов и ползучих растений. Ветер начал запевать в снастях, море вдоль берега, зеленое и как бы несколько приподнятое над линией горизонта, казалось, медленно и с грохотом переливалось под тень мыса с подветренной стороны, в широком прорезе бухты ближайшая группа маленьких островов была окутана туманным желтым светом восходящего солнца, дальше виднелись лесистые вершины других островков, неподвижно застывшие над водой каналов, по которым гулял буйный бриз.
Обычный путь ‘Софалы’ пролегал между этими рифами, раскинувшимися на несколько миль. ‘Софала’ шла по широкому проливу, оставляя за кормой эти крошки земной коры, похожие на флотилию расснащенных старых судов, которые беспорядочно мчатся навстречу скалам и отмелям. Иные из этих клочков земли действительно казались не больше севшего на мель судна, другие островки, совсем плоские, лежали, словно плоты на якоре — словно грузные черные каменные плоты, некоторые острова, густо заросшие лесом и круглые у основания, возносили свои массивные купола из зеленой листвы, которые трепетали под тенью облака, гонимого внезапно налетевшим шквалом. Грозы часто разражались над этой группой островов, тогда острова затягивались тенью и казались еще темнее и словно еще неподвижнее при вспышках молний, еще безмолвнее и раскатах грома, их неясные очертания стирались, растворялись в струях дождя, а когда вспыхивала молния, острова снова появлялись, резко очерченные и черные на фоне серой облачной завесы, рассыпанные по аспидно-черному круглому столу моря. Нетронутые бурями, не тревожимые мировыми распрями, сопротивляясь разрушительной работе веков, эти острова остаются такими же, как и в тот день, когда четыреста лет назад впервые упал на них взгляд западного человека, стоявшего на высокой корме каравеллы.
Такие уединенные местечки встречаются на шумном море. И на суше можно забрести иногда в деревушку, куда не проникла тревога, нужда и мысль людей и само время как будто о ней позабыло. Бесчисленные морские птицы, стекаясь на отдых со всех точек горизонта к этим скалистым островам, растягивались в своем полете длинными темными знаменами по сияющему небу. Трепещущее облако из крыльев застывало над вершинами скал — над скалами тонкими, как шпицы, и скалами коренастыми, как башни Мартелло {Испорченное Martella — мыс на Корсике. Башни Мартелло — небольшие, круглые, строятся для зашиты побережий. Прим. ред.}, над пирамидальными грудами, похожими на руины, над рядами голых глыб, напоминающих разрушенную каменную стену, опаленную молнией,— а в каждой расщелине между камнями сверкала сонная светлая вода. Несмолкающие и резкие крики птиц звучали в воздухе.
Этот шум встречал ‘Софалу’, приближавшуюся от Бату-Беру, в тихие вечера летел ей навстречу жестокий и дикий крик, смягченный расстоянием,— крик морских птиц, которые опускаются к концу дня на отдых и сражаются за пристанище. Никто на борту ‘Софалы’ не обращал внимания на этот крик, то был голос, приветствовавший судно, которое не погрешило на своем пути и, не останавливаясь, покрыло расстояние в сто миль. Судно совершило свой путь… и один за другим, пунктуально, показывались островки, вершины скал, поросшие лесом возвышенности. И облако птиц трепетало над скалами — беспокойное облако, испускавшее пронзительные и жестокие крики,— знакомые звуки, оживлявшие разбросанные островки внизу, широкое море и высокое чистое небо.
Но если ‘Софала’ приближалась к суше после захода солнца, все было тихо под мантией ночи. Все было неподвижно, немо, едва видимо… только созвездия, низко сверкавшие над горизонтом, то появлялись, то заслонялись неясными массами островов, подлинные очертания которых таяли на темном фоне неба, а три огня судна, похожие на три звезды — красную, зеленую и белую,— эти три огня, словно три блуждающие по земле звезды, неуклонно стреми лись к проливу в южном конце группы. Иногда глаза человека следили, как они приближались в темном пространстве,— глаза нагого рыбака, плывущего над рифом в своем каноэ. Он размышлял сонливо:
— Ха! Это тот пароход, что раз в месяц приходит и уходит из бухты Пангу.
Больше он ничего о нем не знал. Как только ему удавалось расслышать слабый шум винта, разбивавшего тихую воду, ‘Софала’ меняла курс, и тройной луч огней поворачивался и исчезал.
Несколько жалких полунагих семейств — племя изгнанников, тощих, с длинными волосами и безумными глазами — влачило существование на этих одиноких, пустынных островках, которые лежали, словно покинутое укрепление, у врат бухты. В расщелинах скал утлые и уродливые каноэ, выдолбленные из древесных стволов, покоились на воде, более прозрачной, чем кристалл, а люди, казалось, висели в воздухе, заключенные в темное, обуглившееся бревно, и терпеливо удили в странном трепетном зеленоватом воздухе над отмелями.
Их тела были смуглые и изможденные, словно высушенные на солнце, жизнь их протекала в безмолвии, дома, где они рождались, спали и умирали,— шаткие шалаши из камыша, травы и цыновок,— не видны были со стороны моря. В слепой ночи не вспыхивал ни один огонек, чтобы осветить путь моряку. В дни штиля, пламенного длительного штиля, какой бывает на экваторе, когда природа, страстная и сосредоточенная, как бы размышляет в течение многих дней и недель о неизменной судьбе детей своих,— в такие дни камни накалялись, как тлеющая зола, и жгли землю, вода становилась теплой и тошнотворной и в бледном сиянии мелководья словно густела у ног тощих людей с опоясанными бедрами.
Иногда случалось так, что ‘Софала’, задержавшись в одном из сортов, приближалась к бухте Пангу только в полдень. Сначала появлялось лишь неясное облако, дым, поднимавшийся из пустоты в чистое небо. Молчаливые рыбаки между рифами протягивали свои худые руки в сторону пролица, темные фигуры, бродившие, сгорбившись, по берегу островков, темные фигуры мужчин, женщин и детей, раз’искивавших в песке черепашьи яйца, выпрямлялись, поднимая согнутые локти и заслоняясь рукой от света, люди смотрели, как судно, появлявшееся раз в месяц, скользило вперед, поворачивало и исчезало. Их слух улавливал тяжелое дыхание ‘Софалы’, их глаза следили за ней, пока она не входила в пролив между двумя мысами, продвигаясь полным ходом, словно надеясь беспрепятственно врезаться в самые недра земли.
В такие дни сверкающее море скрывало опасности, караулившие по обеим сторонам ее пути. Все было неподвижно, словно раздавлено сокрушающей силой света, вся группа островов, темная в сиянии солнца, скалы, похожие на шпицы, и скалы, похожие на руины, островки, похожие на ульи и на кротовины, и островки, очертаниями своими напоминающие копны сена или увитые плющом башни,— вся эта группа отражалась в нетронутой рябью воде, словно игрушки из эбенового дерева, расставленные на зеркальной доске.
С первыми признаками непогоды волны, гонимые ветром, покрывали острова пеной, словно окутывали их облаком пара, а прозрачная вода, казалось, закипала во всех проливах. Злобное море обрисовывало пеной очертания островов,— эту группу оторванных от берега обломков земли, протягивающих свои опасные отмели прямо в канал. Острова как бы щетинились этими выброшенными на милю в длину косами — смертоносными косами из пены и камня.
Достаточно было свежего бриза,— как в то утро, когда ‘Софала’ рано вышла из бухты Пангу, а открытие м-ра Стерна выросло из крохотного зернышка подозрений и распустилось цветком чудовищным и зловещим,— даже такого бриза было достаточно, чтобы сорвать маску с лика моря. Стерн, смотревший равнодушно, впервые узрел опасности, отмеченные пенистыми темными пятнами на воде так же ясно, как на карте. Ему пришло в голову, что этот день является самым благоприятным для входа в пролив,— ясный ветреный день, когда волны разбиваются о подводные рифы и дно канала как бы обнажается, а во время штиля вам приходится полагаться лишь на компас да на зоркость опытного глаза. Однако капитаны ‘Софалы’ не раз должны были проходить канал ночью. Теперь, ведя пароход, вы не можете терять шесть или семь часов. Это невозможно. Впрочем, самое главное — навык, и с должной осмотрительностью… Канал был широкий и сравнительно безопасный, нужно было лишь найти вход в него в темноте, ибо если человек запутается среди рифов у входа, ему уже не вывести судна целым… да вряд ли он вообще сумеет выбраться.
То были последние мысли Стерна, не имевшие отношения к великому открытию. Он только что наблюдал за поднятием якоря и теперь замешкался на носу. Капитан находился на мостике. Слегка позевывая, Стерн оторвался от созерцания моря и прислонился спиной к боканцу.
В сущности, то были последние спокойные минуты, какие ему суждено было провести на берегу ‘Софалы’. Все последующие часы были насыщены планами и тревожным недоумением. Не осталось времени для ленивых бесцельных мыслей,— они были сметены открытием, и иногда он искренно сожалел, что у него хватило ума это открытие сделать. И однако он не мог рассчитывать на большую удачу, раз продвижение его зависело от того, чтобы найти ‘что-то неладное’.

X

Открытие, действительно, было слишком волнующим. Кое-что оказалось ‘чертовски неладным’, и по началу страшно было это осознать. Стерн смотрел на корму и пребывал в таком вялом настроении, что, против обыкновения, никому не желал причинить зло. Он видел капитана, стоявшего на мостике. Какой незначительной, какой случайной была мысль, которая привела к открытию! Так случайная искра может поджечь запал мины.
Тент на шкафуте, поддуваемый снизу ветром, выпятился и медленно опустился, а широкое серое пальто капитана Уоллэя все время трепетало вокруг его рук и торса. Он стоял лицом к ветру, и длинная его серебристая борода под ударами ветра как бы прилипла к груди, брови тяжело нависли над глазами, зорко смотревшими вперед. Стерн мог разглядеть, как поблескивают белки под мохнатыми дугами бровей. Глаза капитана, несмотря на приветливое его обращение, вблизи словно пронизывали вас насквозь. Стерн, разговаривая со своим капитаном, никогда не мог отделаться от этого чувства. Ему это не нравилось. Каким массивным и грузным казался капитан, стоявший там, наверху, рядом с карликом серангом, неизменным своим спутником! Чертовски нелепый обычай. Стерн был этим недоволен.
Право же, старик мог бы самостоятельно вести свое судно, не держа при себе этого туземца. Стерн с омерзением пожал плечами. Что это такое? Леность или что-то другое?
Должно быть, старик-шкипер с годами обленился. Все они становятся лентяями здесь, на Востоке (Стерн знал цену своей исключительной энергии), все опускаются. Но на мостике капитан стоял, высокий и прямой, возле его локтя виднелись поношенная шляпа и темное лицо серанга, которое выглядывало из-за белой парусины, протянутой между перилами, словно лицо маленького ребенка, стоящего у стола.
Стерн видел, как капитан Уоллэй повернул голову и сказал что-то своему серангу, ветер отнес к плечу его белую бороду. Должно быть, он приказал парню посмотреть на компас. Ну, конечно. Слишком много возни — сделать шаг и взглянуть самому. Презрение Стерна к лени, расслабляющей на Востоке белых людей, все усиливалось. Иные из белых не годились бы никуда, не будь у них под рукой этих туземцев, они всякий стыд потеряли. Он, Стерн, слава богу, не таков! Он бы не поставил себя в зависимость от какого-то сморщенного малайца. И разве можно хоть что-нибудь доверить туземцу! Но, видимо, этот красивый старик думал иначе. Всегда они были вместе, эта пара заставляла вспомнить о старом ките, которого всегда сопровождает маленькая рыба-лоцман.
Сделав такое причудливое сравнение, он улыбнулся. Кит со своим неразлучным лоцманом! Вот на кого похож был старик, ибо нельзя сказать, что оч похож на акулу, хотя именно так назвал его м-р Масси. Но м-р Масси не помнил того, что говорил в припадках бешенства. Стерн улыбнулся про-себя, и постепенно им овладели мысли, пробужденные звуком слова ‘рыба-лоцман’,— мысли о помощи и руководстве, слово ‘лоцман’ говорило о доверии, о зависимости, о благодетельной услуге, оказываемой моряку, который в темноте подходит к суше, слепо нащупывает путь в тумане, продвигается во время шквала, когда в воздухе носятся соленые брызги, поднявшиеся с моря, а кругозор суживается, и кажется, что можно рукой дотянуться до горизонта.
Лоцман видит лучше, чем посторонний человек, ибо хорошо знает местность, это знание, словно более острое зрение, помогает ему уловить очертания мелькнувшего предмета, проникнуть сквозь завесу тумана, опускающуюся над землей во время шторма, лоцман с точностью определяет контуры берега, затянутого туманным покровом, находит распознавательные знаки, погребенные в беззвездной ночи, как в могиле. Он узнает, ибо уже знает. Не дальнозоркость, но более солидные знания помогают лоцману определять положение судна, а от правильного определения зависит доброе имя человека и спокойствие его совести, оправдание оказанного ему доверия, зависит его собственная жизнь — она редко принадлежит ему целиком — и жизнь других людей. Знание лоцмана дает успокоение и уверенность командиру судна, однако серангу, которого Стерн сравнил с рыбой-лоцманом — спутницей кита, нельзя было приписать солидных знаний. Как он мог их приобрести? Эти два человека — белый и коричневый — пришли на судно вместе, в один и тот же день, и, конечно, белый человек узнает за неделю больше, чем туземец за месяц. Серанг приставлен к шкиперу и словно приносит какую-то пользу — сопровождает шкипера, как рыба-лоцман сопровождает кита. Это бросалось в глаза. Но зачем?.. Зачем? Рыба-лоцман… лоцман… Если тут дело не в знании, то…
Открытие Стерна было сделано. Оно показалось ему отвратительным, противореча его понятию о чести и представлению о людях. Это невероятное открытие затрагивало уверенность в том, что возможно и чего не может быть в мире, словно солнце вдруг стало синим и осветило новым, зловещим светом мир и людей. Действительно, в первый момент Стерн почувствовал дурноту, как будто кто-то его ударил под-ложечку, на секунду цвет моря словно изменился, показался иным его блуждающему взгляду, он испытал мимолетное ощущение неустойчивости, точно земля начала вращаться в другую сторону.
За этим потрясением последовало вполне естественное недоверие к сделанному открытию — недоверие, до известной степени его успокоившее. Он тяжело вздохнул, и равновесие было восстановлено. Но затем, в течение целого дня он то-и-дело отрывался от своих занятий, снова переживая пароксизм изумления. Он останавливался и покачивая головой. Сомнения рассеялись так же быстро, как и первое волнение, и в течение следующих двадцати четырех часов он ни на секунду не мог заснуть. За обедом (он сидел в конце стола, накрытого для белых на мостике), словно зачарованный, он смотрел на капитана Уоллэя, сидевшего напротив. Он следил, как старик медленно поднимал руку и подносил кусок ко рту с таким видом, как будто всякая пища потеряла для него вкус и он понятия не имел о том, что ест. Капитан ел, как сомнамбула. ‘Жуткое зрелище’,— думал Стерн. Он видел, что Уоллэй сидел неподвижно, безмолвный и грустный, а большая смуглая рука его лежала на столе около его тарелки. Наконец, Стерн заметил, что привлекает внимание обоих механиков, сидевших по правую и по левую его руку. Тогда он поспешил закрыть рот и, мигая, уставился в тарелку. Страшно было смотреть на этого старика, а еще страшнее знать, что ему — Стерну — достаточно произнести два — три слова, чтобы тот, если можно так выразиться, взлетел на воздух. Стерну нужно было только повысить голос и сказать одну коротенькую фразу, и, однако, это простое действие казалось столь же невозможным, как попытка передвинуть солнце. Старик мог есть, но Стерн, во всяком случае, в тот вечер не в силах был проглотить ни куска.
С тех пор у него было время привыкнуть к напряженной процедуре обедов. В первый день он бы этому не поверил, но привычка — вот что самое главное. Однако чудовищность открытия препятствовала его торжеству. Он чувствовал себя, как человек, который в поисках заряженного ружья случайно натыкается на мину, уже совсем готовую для взрыва.
Обладатель такого оружия становится нервным и озабоченным. Стерн не имел ни малейшего желания взлететь на воздух и в то же время не мог отделаться от мысли, что взрыв каким-то образом повредит и ему.
Это смутное предчувствие сначала его удерживало. Теперь он в состоянии был есть и спать с этим страшным оружием и сознавать его силу. Отнюдь не умозаключения привели его к открытию, когда его осенила эта мысль, в памяти всплыли бесчисленные факты, на которых он раньше останавливался лишь мимоходом. Странные интонации глубокого голоса, молчание, надетое, словно броня, медленные, как бы осторожные движения, неподвижность, словно человек, которого он наблюдал, боялся даже воздух потревожить, каждый знакомый жест, каждое слово, произнесенное в присутствии Стерна, каждый подслушанный вздох,— все это стало показательным, приобрело особое значение.
По мнению Стерна, каждый день на ‘Софале’ был насыщен доказательствами — неопровержимыми доказательствами. По ночам он в одной пижаме прокрадывался из своей каюты на палубу в поисках новых улик и около часа, быть может, простаивал босиком внизу, у мостика — неподвижный, как столб, поддерживавший тент. В тех местах, где плавание не связано с какими-либо трудностями, капитан каботажного судна редко выходит во время своей вахты на мостик, обычно серанг исполняет его обязанности, в открытом море, когда не нужно менять курс, сераигу поручают вести судно. Но этот старик, казалось, не в силах был оставаться внизу, в каюте. Должно быть, он не мог спать. И неудивительно. То была еще одна улика. Иногда, в молчании, окутывавшем судно, которое скользило по гладкому темному морю, Стерн слышал, как над его головой тихий голос нервно окликал:
— Серанг!
— Тюан?
— Ты внимательно следишь за компасом?
— Да, тюан.
— Судно придерживается курса?
— Да, тюан.
— Хорошо, и помни мой приказ, серанг: ты должен следить за рулевым и смотреть в оба — так, как если бы меня не было на мостике.
Серанг отвечал, затем тихий разговор обрывался, и еще более глубокое молчание спускалось на судно. Дрожь охватывала Стерна, спина у него начинала болеть от долгого стояния, и он украдкой пробирался назад, в свою каюту, находившуюся на левом борту. Все его сомнения давно рассеялись, от потрясения, связанного с открытием, остался лишь какой-то страх. Не страх перед человеком, которого он мог уничтожить несколькими словами, но страх и негодование при мысли о безрассудной скупости (разве это могло быть чем-нибудь иным?), о мрачном и безумном решении ради нескольких лишних долларов пренебречь простейшими правилами морали и восстать против приговора судьбы.
Слава богу, во всем мире вам не найти второго такого человека. В его обмане было что-то дьявольски смелое, и это заставляло вас призадуматься.
Еще кое-какие соображения приходили ему на ум, заставляя его действовать осмотрительно и умалчивать о своем открытии. Теперь ему казалось, что легче было бы высказаться немедленно, как только открытие было сделано. Он почти сожалел о том, что сразу не поднял шума. Но его остановила чудовищность факта, он сам едва мог его осмыслить, не говоря уже о том, чтобы сообщить о нем другим. Кроме того, имея дело с таким отчаянным парнем, ничего нельзя было предвидеть. Речь шла не о том, чтобы его устранить (эту цель можно было считать достигнутой), но чтобы самому занять его место. Как ни дико было это предположение, но парень еще мог дать бой. У человека, решившегося на подобное мошенничество, хватит смелости на что угодно. Он был чудовищем, способным скандалить до тех пор, пока не вышвырнет его — Стерна — с парохода и окончательно погубит его карьеру на Востоке. Но если вы хотите выдвинуться, приходится итти на риск. Иногда Стерну казалось, что в прошлом он сделал ошибку, не решаясь перейти в наступление, а еще хуже было то, что в настоящее время он не знал, какой шаг следует предпринять.
Злобная неприступность Масси действовала обескураживающе, являясь неведомым фактором в игре. Вы не могли сказать, что скрывалось за этими оскорбительными выпадами. Можно ли положиться на человека с таким характером? Стерн не сомневался в своей личной безопасности, но страшно боялся, как бы Масси не повредил его видам на будущее.
Самого себя он, конечно, считал человеком исключительно наблюдательным, но к тому времени он слишком долго жил своим открытием. Ни на что иное он не обращал внимания, и, наконец, ему пришло в голову, что обман слишком очевиден, чтобы остальные могли его не замечать. На борту ‘Софалы’ находилось четверо белых. Джек, второй механик, был слишком туп, чтобы заметить что-либо, происходившее за пределами его машинного отделения. Оставался Масси — судовладелец — заинтересованная особа, чуть ни помешавшийся от забот. Стерн видел и слышал достаточно, чтобы понять, какие у него заботы. Масси, вечно раздраженный, казалось, не замечал осторожных подходов Стерна, а ведь тот мог сообщить как раз то, что ему было нужно. Но можно ли иметь дело с таким человеком? Это все равно, что войти в логовище тигра, держа в руке кусок сырого мяса. Очень возможно, что он вас растерзает в благодарность за все ваши хлопоты. Действительно, Масси всегда грозил это сделать. Сознавая настойчивую необходимость действовать и в то же время не видя возможности не рисковать, Стерн по ночам метался без сна на своей койке, словно в приступе лихорадки.
Теперь судно едва не село на мель, и это чрезвычайно встревожило Стерна. Он боялся, как бы случайная катастрофа не разрушила его плана. Когда Масси находился на мостике, старик, по мнению Стерна, должен был подтянуться и держать себя в руках. Но с ним дело действительно обстояло очень скверно. На этот раз даже Масси осмелился указать на промах. Стерн, стоявший внизу, у трапа, слышал его визгливые и неприкрашенные упреки. К счастью, Масси был глупой скотиной и не мог понять, в чем дело. Впрочем, вина его была не так уж велика: только умный человек способен был открыть причину. Тем не менее, нужно было действовать, не откладывая. Старика хватит ненадолго.
— Я могу загубить свою жизнь из-за этой дурацкой игры, не говоря уже о карьере,— сердито бормотал себе под нос Стерн, когда первый механик обогнул застекленный люк и скрылся из виду.— Да, несомненно,— размышлял он. Но если выпалить все, что знаешь, дело от этого ни на шаг не подвинется.— Напротив, все планы рухнут.
Стерн опасался новой неудачи. Он подозревал, что здесь, на Востоке, товарищи его недолюбливают, необ’яснимая неприязнь, ибо им он ничего дурного не сделал. Зависть, должно быть. Люди всегда преследуют умного парня, который не скрывает своего стремления выдвинуться. Исполнять свой долг, рассчитывая на благодарность этой скотины Масси, было бы чистейшим безумием. Масси был дрянным человеком. Порочный и трусливый парень! Скотина, лишенная проблеска человеческих чувств. Даже простого любопытства у него нет, а то бы он хоть как-нибудь реагировал на все намеки Стерна… Такая бесчувственность казалась таинственной. Стерн считал, что глупость Масси, доведенного до отчаяния, превосходила бестолковость всех прочих судовладельцев.
Стерн, размышляя о затруднениях, связанных с глупостью Масси, позабыл обо всем и не мигая смотрел на доски палубы.
Легкий трепет, пробегавший по всему кузову судна, был заметнее на этой безмолвной реке, затененной и тихой, как лесная тропа. ‘Софала’ ровно скользила вперед, миновав прибрежный болотистый пояс, заросший мангиферами. Здесь берега были выше и круче, а огромные деревья спускались к самой воде. Там, где поток размыл берег, видны были глубокие коричневые расщелины и обнаженные и переплетенные корни, которые словно вели борьбу под землей, а и воздухе тоже шла борьба за жизнь между ветвями, перепутанными и увитыми сетью ползучих растений. На фоне плотной завесы из листьев выделялись стволы, похожие на огромные темные колонны, вздымающиеся к небу, изредка открывалось в зеленой стене рваное отверстие, как бы пробитое пушечным ядром, и сквозь это отверстие проглядывали непроницаемый мрак и вековая тень девственного леса. Стук машин раздавался, словно удары метронома, отбивающего ритм необ’ятного молчания, западный берег отбрасывал тень на реку, а дым из трубы, кружась, оседал за кормой судна, растягивая над темной водой тонкую сумеречную вуаль, на всем протяжении реки между двумя поворотами вода, приостановленная приливом, казалась стоячей.
Тело Стерна, точно пригвожденное к месту, дрожало с ног до головы, отзываясь на вибрацию судна, изредка раздавалось внизу, под его ногами, бряцание железа или громкий крик. Справа верхушки деревьев ловили лучи низко стоящего солнца и как будто излучали свой собственный золотисто-зеленый свет, мерцавший вокруг верхних ветвей. Ветви казались черными на фоне синего неба, которое нависло над рекой, словно крыша палатки. Пассажиры, ехавшие в Бату-Беру, стоя на коленях, скатывали свои постели из цыновок, связывали узлы, защелкивали замки деревянных сундучков. Какой-то разносчик с лицом, изрытым оспой, откинул голову и вливал себе в горло последние капли из глиняной бутылки, чтобы затем спрятать бутылку в узел с одеялами. Торговцы группами стояли на палубе и вполголоса разговаривали. Сторонники одного маленького раджи с побережья — широколицые простодушные молодые парни в белых штанах и круглых белых бумажных шапках — на корточках сидели на люке и жевали бетель, отчего губы у них были ярко-красные, словно окровавленные. Их цветные саронги были наброшены на бронзовые плечи, копья, сложенные в кучу возле их босых ног, напоминали связку сухого бамбука. Тонкий бледный китаец засунул подмышку свой об’емистый сверток, завернутый в листья, и нетерпеливо смотрел вперед. Бродячий Клинг куском дерева натирал себе зубы, струйками выплевывая за борт слюну. Жирный раджа дремал в ободранном кресле… А по обеим сторонам вставали параллельными рядами две стены из листьев, они были нерушимо тверды, а на вершине истаивали в туманность, переходя в бесчисленные тонкие ветви, молодые нежные ветви, отделенные от седых стволов,— в перистые ползучие растения, застывшие, как серебряные брызги. Нигде не видно было ни признака просеки или человеческого жилья: только на обнаженном конце мыса, под тенью стройных древовидных папоротников виднелась разрушенная старая хижина на сваях, ее бамбуковые стены, казалось, рухнули под ударами палки. Дальше показалось каноэ, полускрытое нависшими кустами, в котором сидели мужчина и женщина над кучей зеленых кокосов. Когда ‘Софала’ прошла мимо, челнок беспомощно закачался на волнах, похожий на странное сооружение пустившихся в плавание предприимчивых насекомых — каких-нибудь странствующих муравьев. Две стеклянные водяные складки расходились от кормы ‘Софалы’ во всю ширь реки и тянулись вслед за пароходом, с журчанием разбиваясь коричневой пеной у тинистых берегов.
‘Я должен заставить эту скотину Масси взяться за ум,— подумал Стерн.— Положение становится слишком нелепым. Этот старик восседает там, на мостике,— толку от него никакого, с таким же успехом он мог бы лежать в могиле,— а серанг ведет судно. Да, вот именно. Ведет судно! Занимает место, которое по праву принадлежит мне. Я должен заставить эту скотину взяться за ум. И я это сделаю немедленно…’
Когда помощник резко повернулся и зашагал по палубе, маленький коричневый полуголый мальчик с большими черными глазами и амулетом, висевшим на шее, пришел в панический ужас. Он бросил банан, который жевал, и уткнулся в колени серьезного смуглого араба в широкой одежде, восседавшего, словно библейский персонаж, на желтом сундучке, перевязанном веревкой из переплетенных стеблей индийского тростника. Отец с невозмутимым видом опустил руку и успокоительно погладил бритую головку.

XI

Стерн пересек палубу, разыскивая первого механика. Джек, второй механик, спускавшийся по трапу в машинное отделение и все еще вытиравший руки, посмотрел на него с непонятной усмешкой, суровая его физиономия была запачкана грязью. Масси нигде не было видно. Стерн тихонько постучал в дверь его каюты, затем приблизил лицо к вентилятору и сказал:
— Я должен с вами поговорить, м-р Масси. Уделите мне одну — две минуты.
— Я занят. Не стойте под дверью.
— Но послушайте, м-р Масси…
— Уходите. Слышите? Убирайтесь вон… на другой конец судна…— Масси понизил голос и добавил: — Убирайтесь к чорту!
Стерн выждал, потом спокойно продолжал:
— Дело срочное. Когда вы будете свободны, сэр?
Ответом было энергичное:
— Никогда!
Тут Стерн с очень решительной физиономией повернул ручку.
В каюте м-ра Масси — узкой, с одной койкой — сильно пахло мылом. Сор был выметен, пыль с вещей стерта, и каюта имела вид сурово аккуратный — не столько голый, сколько бесплодный, казалась она не столько угрюмой, сколько бездушной и лишенной человечности, подобно палате госпиталя или, вернее (принимая во внимание ее небольшой размер), подобно чистенькому убежищу бедного отчаявшегося, но примерного человека. Ни одна фотография не украшала переборок, ни одна принадлежность костюма, ни одна фуражка не висели на медных крючках. Вся каюта была выкрашена в бледно-голубой цвет, два морских сундука с железными висячими замками, накрытые чехлами из парусины, заполняли пространство под койкой. Одного взгляда было достаточно, чтобы разглядеть все четыре угла и выскобленный пол. Бросалось в глаза отсутствие неизменного диванчика, крышка умывальника из черного дерева казалась герметически закрытой, так же, как и крышка конторки. Матрас, тонкий, как блин, был накрыт потертым одеялом с вылинявшей красной каймой, тут же лежала сетка от москитов, которую растягивали в тех случаях, когда приходилось проводить ночь в гавани. Нигде — ни клочка бумаги, не видно было ни лишней пары ботинок на полу, ни сору, ни пыли, не было даже следов пепла из трубки: когда имеешь дело с ярым курильщиком, отсутствие пепла возмущает, как проявление крайнего лицемерия. Сиденье старого деревянного кресла, единственного в каюте, блестело, словно натертое воском — слишком долго это кресло служило. Экран из листьев на берегу, как бы развертываясь в круглом отверстии иллюминатора, пропускал колеблющуюся паутину из света и тени.
Стерн, придерживаясь одной рукой за дверь, просунул голову и плечи. Изумленный этим вторжением, Масси, который решительно ничего не делал, молча вскочил.
— Не ругайтесь,— бистро прошептал Стерн.— Я не желаю, чтобы вы меня ругали. Я думаю только о вашем благе, м-р Масси.
Последовала пауза, как бы насыщенная крайним изумлением. Казалось, оба лишились дара речи. Затем помощник развязно заговорил:
— Вы просто представить себе не можете, что происходит на борту вашего судна. Вам это и в голову не придет. Вы слишком добры, слишком… прямолинейны, м-р Масси, чтобы подозревать кого-нибудь в таком… У вас волосы встанут дыбом.
Он приостановился, стараясь разгадать произведенное впечатление. Масси, казалось, был ошеломлен и ничего нк понимал. Он только проводил рукой по угольно-черным космам волос, лепившимся к макушке. Внезапно переменив тон, Стерн заговорил конфиденциально и дерзко:
— Не забудьте, что осталось только шесть недель…— Тот тупо на него смотрел…— Так что вам во всяком случае скоро понадобится капитан.
Тут только Масси вздрогнул и, казалось, готов был взвизгнуть, словно этот намек опалил его, как до-красна раскаленное железо. Страшным усилием воли он сдержался.
— Понадобится капитан,— повторил он медленно и язвительно.— Кому понадобится капитан? Вы осмеливаетесь мне говорить, что я нуждаюсь в вас — лукавых моряках, чтобы вести мое судно. Вы и вам подобные много лет выезжали на моей спине. Откормленные, никому не нужные мошенники! — Он щелкнул зубами, а затем процедил: — Дурацкий закон требует иметь на судне капитана.
Между тем, Стерн собрался с духом.
— И дурацкие страховые общества требуют того же,— небрежно бросил он.— Но это к делу не относится. Я хочу задать вопрос не подойду ли я вам, сэр? Я не хочу сказать, будто вы не можете провести пароход вокруг света не хуже нас, моряков. Вам я не стану говорить, что это дело трудное.— Тут он захохотал отрывисто и фамильярно.— Но таков уж закон — не я его писал. Человек я энергичный, ваш образ мыслей мне понятен, и ваши привычки я за это время изучил. Я не стану напускать на себя важность, как этот… этот ленивый старик, там, на мостике.
На последних словах он сделал ударение, чтобы не навести Масси на след в случае, если… Но на этот раз он не сомневался в успехе. Первый механик, казалось, пребывал в замешательстве, подобно медлительному человеку, которому предложили поймать волчок.
— Сэр, вам нужен парень толковый, который будет рад служить на вашем пароходе. Что ж, для такой работы я пригоден так же, как и тот серанг. Ибо ведь к этому сводится дело. Известно ли ваш, сэр, что не кто иной, как этот карлик-малаец ведет ваше судно? Вы только прислушайтесь — вон он разгуливает над нами по мостику,— ну, прямо капитан на вахте. Он ведет пароход вверх по реке, а великий человек сидит, развалившись, в кресле. Спит, быть может. А если и не спит, так это дела не меняет, уж можете мне поверить.
Он попытался пойти еще дальше. Масси сидел неподвижно, опустив голову и уцепившись рукой за спинку кресла.
— Вы думаете, сэр, что этот человек связал вас своим договором по рукам и по ногам…
Тут Масси поднял голову и оскалил зубы…
— Видите ли, сэр, поневоле услышишь об этом на борту. Тайны тут никакой нет. И на берегу об этом толкуют. Парни заключают пари. Нет, сэр! Факт тот, что вы держите его в руках. Вы скажете, что нельзя его уволить за леность, трудно будет доказать на суде и так далее. Да, пожалуй. Но скажите только слово, сэр, и я вам сообшу кое-что такое, что даст вам право выгнать его немедленно и назначить меня на его место еще до окончания этого рейса… Да, сэр, раньше, чем мы выйдем из Бату-Беру. Если хотите, вы можете заставить его платить по доллару в день за содержание, пока мы не прибудем на место. Ну, что вы на это скажете? Послушайте, сэр, вам достаточно сказать одно только слово. Право же, дело стоющее, а я готов поверить вам на-слово. Для меня ваше обещание равносильно договору.
Глаза его засверкали. Он делался настойчивым. Простое обещание… он считал, что сумеет удержать за собой место до тех пор, пока ему это будет нужно. Он сумеет стать незаменимым, в порту судно пользовалось дурной славой, легко будет отпугнуть других парней, Масси придется оставить место за ним.
— Моего обещания было бы достаточно,— медленно произнес Масси.
— Да, сэр. Вполне.
Стерн бодро выпятил подбородок и смотрел пристально своим наглым взглядом, который имел власть приводить Масси в бешенство.
Механик сказал, отчетливо выговаривая слова:
— Так слушайте же меня, м-р Стерн: я не посулил бы — слышите?— не посулил бы вам и двух пенсов за те сведения, какие вы можете мне дать.
Ловким ударом он оттолкнул руку Стерна и, ухватившись за ручку, дернул дверь. Дверь захлопнулась с оглушительным шумом, и в глазах у него потемнело, словно после яркой вспышки при взрыве. Он упал в кресло и слабо прошептал:
— О нет! Ты ничего не скажешь.
В этом месте судно так близко подошло к берегу, что гигантский экран из листьев, подобно ставням, заслонил иллюминатор, тьма первобытного леса, казалось, хлынула в эту пустую каюту вместе с запахом гнилых листьев и болотистой почвы, то был острый гнилостный запах земли, словно дымящейся после наводнения. Мимо скользили кусты, с шумом задевая за борт, над головой слышался треск, и мелкие сломанные ветки дождем сыпались на мостик, какое-то ползучее растение, зашелестев, ударило по боканцу лодки, а длинная пышная зеленая ветвь заглянула в открытый иллюминатор, и несколько оторвавшихся листьев опустились на одеяло м-ра Масси. Потом судно вышло на середину потока, тьма рассеялась, но свет был сумеречный, ибо солнце стояло низко, и река, пробивая извилистую тропу между вековыми деревьями, словно на дне ущелья, была окутана сгущающимся мраком — предвестником близкой ночи.
— О, нет! Ты ничего не скажешь! — снова прошептал механик. Губы его заметно подергивались, руки слегка дрожали. Чтобы успокоиться, он открыл крышку конторки, развернул лист тонкой сероватой бумаги, покрытый печатными цифрами, и начал внимательно их изучать в двадцатый раз за время этого рейса.
Облокотившись и сжав голову руками, он, казалось, погрузился в распутывание труднейшей математической задачи. То был список номеров, выигравших во время последнего розыгрыша лотереи, которая в течение многих лет являлась единственным стимулом его жизни. Как можно существовать без этого периодически получаемого листка бумаги — Масси себе не представлял, как не могут представить другие люди жизнь без свежего воздуха, без работы и без привязанностей. За несколько лет целая кипа тонких листов накопилась в его столе, а ‘Софала’ тем временем разводила пары под наблюдением верного Джека и, изнашивая свои котлы, странствовала по проливам, от мыса к мысу, от одной бухты к другой. Возлагая непомерную работу на изношенное судно, Масси собирал эти документы и хранил их под замком, словно какое-то сокровище. Было в них очарование надежды, завлекательность тайны и томление наполовину удовлетворенного желания.
Иногда он на несколько дней запирался с ними в своей каюте. Под пульсирующее биение машин он ломал себе голову над рядами не связанных между собою чисел, сбитый с толку их случайной последовательностью, подобной игре судьбы. Он лелеял надежду, что должна быть какая-то логика случайностей. Он думал, что уже держит нить. Голова его кружилась, ноги и руки болели, машинально он попыхивал трубкой, оцепенение, подобно пассивной неподвижности, вызванной наркозом, действовало успокоительно на его издерганные нервы, а мысль работала напряженно и сосредоточенно. Девять, девять, нуль, четыре, два. Он делал отметку. Следующий крупный выигрыш упал на номер сорок семь тысяч пять. Этих чисел Масси, конечно, должен был избегать, выписывая билеты из Маниллы. Держа карандаш в руке, он бормотал:
— Пять… гм… гм…
Он послюнявил палец, зашелестела бумага. Ба! А это что такое? Три года назад, во время сентябрьского розыгрыша первый выигрыш упал на номер девять, нуль, четыре, два. Тут был намек на какое-то определенное правило! В ошеломляющей массе материала он боялся упустить скрытое правило. В чем тут дело! И еще полчаса он сидел неподвижно, низко склонившись над конторкой. За его спиной поднималось густое, тяжелое облако дыма, словно в каюте разорвалась бомба, никем не услышанная и не замеченная.
Наконец, нимало не поколебленный в своей уверенности, Масси запирал крышку конторки, вскакивал и выходил из каюты. Быстро шагал он взад и вперед по шкафуту, там, где место не было занято пассажирами-туземцами и их пожитками. Эти пассажиры казались ему страшной помехой, но пренебрегать ими не следовало, так как они являлись также и источником доходов. Ему нужен был каждый пенни, какой могла заработать ‘Софала’. По совести говоря, заработок был невелик! Над ролью случая он не задумывался, ибо каким-то образом пришел к тому убеждению, что со-временем каждый билет должен выиграть. Оставалось только ждать и перед каждым розыгрышем покупать возможно больше билетов. Покупал он обычно много,— больше, чем было ему по средствам, на это уходил весь заработок, а также то жалование, какое назначил он себе как первому механику. О жаловании, которое приходилось выплачивать другим, он сожалел страстно. Он ворчал на боцмана, на матросов, мывших палубу и масляной тряпкой натиравших медные перила, он потрясал кулаками и на скверном малайском языке посылал проклятия плотнику — робкому, болезненному, пропитанному опиумом китайцу в широких синих штанах, тот неизменно бросал свои инструменты и, дрожа всем телом, бежал с развевающейся косицей вниз, спасаясь от этого беснующегося ‘дьявола’.
Когда же Масси поднимал глаза на мостик, где всегда стоял один из этих мошенников-моряков, которые по закону должны были управлять его судном, то у него голова начинала кружиться от бешенства. Он всех их презирап, то была старая вражда, зародившаяся в тот день, когда он впервые ушел в море. Неотесанный парень, обладавший большим самомнением, очутился в машинном отделении. Им пренебрегали, он терпел преследования шкиперов… а ведь их роль на пароходах сводилась в конце концов к нулю! А теперь, когда он стал судовладельцем, они по-прежнему оставались для него бичом: он должен был отдавать драгоценные деньги этим заносчивым, никому не нужным бездельникам… Как будто квалифицированному механику — и в то же время судовладельцу — нельзя было доверить управление судном! Ну, что ж! Он постарался испортить им жизнь, но то было плохое утешение. К тому времени он успел возненавидеть даже свое судно за то, что оно требовало ремонта, приносило жалкий доход и вынуждало его уплачивать по счетам за уголь. Бродя по палубе, он сжимал кулаки и злобно ударял по перилам, словно надеялся причинить боль судну. Однако он не мог без него обойтись, он в нем нуждался, он должен был руками и ногами цепляться за него, чтобы удержаться на поверхности воды, пока не нахлынет давно ожидаемая волна счастья и не выбросит его благополучно на высокий берег удачи.
Теперь он хотел не делать ничего, решительно ничего, и для этого иметь много денег. Он изведал власть, высшую ее форму этот человек с узким кругозором видел во владении судном. Какое разочарование! Суета сует! Он дивился собственному своему безумию. Преследуя тень, он отбросил существенное. О том, что богатство может дать, он знал слишком мало, чтобы представление о роскоши могло распалить его воображение. Да и откуда было знать ему,— сыну пьяницы-котельника,— попавшему из мастерской в машинное отделение парохода-угольщика! Но представление о полной праздности, даруемой богатством, было ему доступно. Он упивался этой мечтой, чтобы позабыть тревогу настоящего дня, он представлял себе, как он бродит по улицам Гуля (мальчиком он хорошо знал все канавы этого порта), а карманы его набиты соверенами. Он купит себе дом, его замужние сестры, их мужья и старые его товарищи по мастерской будут к нему относиться с глубоким почтением. Не о чем будет думать. Его слово сделается законом. Перед тем как выиграть в лотерее, он долго сидел без работы, теперь он вспомнил, как Карло Марианн (по прозванию Пузатый Чарли) — мальтиец, державший гостиницу на грязной улице Денхэм — радостно перед ним раболепствовал, когда получена была весть. Бедняга Чарли зарабатывал себе на жизнь, потворствуя отвратительным и разнообразным порокам, но кормил в долг многих белых, потерпевших крушение в жизни. Он наивно радовался при мысли, что долг ему будет уплачен, и втайне надеялся на ряд празднеств в винном погребе, похожем на пещеру. Масси вспоминал любопытные и почтительные взгляды белых ободранцев. Его обуяла гордость. Поняв, какие возможности для него открываются, он немедленно покинул гнусный вертеп Чарли. Впоследствии воспоминание об этих заискиваниях и лести наводило на него тоску.
То была подлинная власть денег, свободная от всяких забот и не требующая никаких размышлений. Мыслил он с трудом, а чувствовал живо, его тупому мозгу проблемы, какие задает всякая упорядоченная жизнь, казались жестокими, трудными, словно недоброжелатели умышленно выставляли их на его пути. По его мнению, все сговорились сделать его — судовладельца — человеком, не заслуживающим внимания. Как мог он быть таким дураком, чтобы купить это проклятое судно? Его гнусно обманули, конца не было этому мошенничеству. По мере того как заботы, вызванные его непредусмотрительностью и тщеславием, все теснее его оплетали, он начинал по-настоящему ненавидеть всех, с кем ему приходилось иметь дело. По натуре раздражительный, исключительно самолюбивый и эгоистичный, он кончил тем, что жизнь для себя сделал адом, в котором душа его подвергалась пытке угрюмых и злобных мыслей.
Но никого он не ненавидел так сильно, как этого старика, который как-то вечером к нему явился, чтобы спасти его от полного разорения и заговора негодяев-моряков. Он словно с неба свалился на палубу. Эхо пустынного парохода подхватило его шаги, а странный глубокий голос, вопросительно повторявший: ‘М-р Масси, м-р Масси здесь?’ — показался механику жутким. Выбравшись из недр парохода,— из холодного машинного отделения, где он уныло бродил со свечой среди гигантских теней, отбрасываемых скелетообразными машинами,— Масси онемел от изумления при виде внушительного старика с бородой, похожей на серебряный поднос, стоявшего на палубе в бледном свете догоравшего заката.
— Хотите видеть меня по делу? По какому делу? Я никаких дел не делаю. Разве вы не видите, что судно бездействует?
Напоминание о злой иронии судьбы заставило его ощериться. Чего хотел этот старик? Такие вещи на свете не делаются. Это сон. Сейчас он проснется и увидит, что старик исчез, как туманный призрак. Важный, почтенный вид и решительный, твердый тон произвели впечатление на Масси. Он почти испугался. Но то был не сон. Пятьсот фунтов — не сон. И сразу он сделался подозрительным. В чем тут дело? Конечно, за такое предложение нужно было цепляться руками и ногами. Но что могло за этим скрываться?
Раньше чем они расстались, сговорившись встретиться на следующее утро в конторе стряпчего, Масси задал себе вопрос: каковы его мотивы? Ночь он провел, обдумывая пункты договора — единственного в своем роде,— слух о котором распространился на берегу и вызвал толки и изумление.
Масси пытался всеми способами обеспечить себе возможность отделаться от компаньона, не выплачивая ему немедленно его пая. Капитан Уоллэй стремился обеспечить деньги. Разве то не были деньги Айви? Помимо этих денег, единственной ее опорой был отец, бросающий вызов старости. Уверенный в себе и черпая силы в своей любви к дочери, он спокойно и с достоинством принял нелепые и хитроумные условия Масси, включившего пункты о некомпетентности, нечестности, пьянстве, но в свою очередь выставил суровые условия. По истечении трех лет он вправе был выйти из дела и забрать свои деньги. Было оговорено образование фонда, из которого должны были быть выплачены эти деньги. Но если бы он покинул ‘Софалу’ по какой бы то ни было причине (за исключением смерти) до истечения этого срока, Масси мог выплатить ему деньги через год.
— А болезнь?— подсказал стряпчий, молодой человек, недавно приехавший из Европы, делами он не был завален и сейчас забавлялся.
Масси начал заискивающе хныкать:
— Как можно это предполагать?..
— Пропустим этот пункт,— сказал капитан Уоллэй, непоколебимо уверенный в своих физических силах.— Я надеюсь, что первая моя болезнь будет и последней. Насколько помню, я никогда не болел. Пропустим этот пункт.
Но с самого начала он пробудил вражду Масси, отказавшись вложить вместо пятисот фунтов шестьсот.
— Этого я сделать не могу,— сказал он просто, но так решительно, что Масси сразу перестал настаивать и подумал про-себя: ‘Не может! Старый скряга! Не хочет! Должно быть, денег у него много, но ему бы хотелось занять теплое местечко и получать шестую часть моих доходов, ничего не делая’.
В течение этих трех лет неприязнь Масси все усиливалась, сдерживаемая чем-то похожим на страх. Простодушие этого старика казалось ему опасным. За последнее время капитан, впрочем, изменился, вид у него был не такой внушительный, и тонус жизни как будто понизился, словно он бродил со скрытой раной. Но попрежнему непонятны были его простодушие, мужественность и прямота. А когда Масси узнал, что он думает по истечении срока с ним расстаться, предоставляя ему разрешать проблему с котлами, неприязнь механика перешла в ненависть.
Это сделало его столь дальновидным, что теперь м-р Стерн уже не мог сообщить ему ничего нового. Масси немало потрудился, терроризируя этого подлого проныру и заставляя его молчать. Он один хотел использовать создавшееся положение и — какой бы нелепой ни казалась эта мысль м-ру Стерну — Масси еще не отказался от надежды убедить ненавистного старика остаться. То был единственный выход, раз он не хотел расстаться с мечтой о богатстве. Но теперь, после того как они пересекли мелководье Бату-Беру, дело внезапно приблизилось к развязке. Масси был так встревожен, что даже просмотр выигрышных номеров на этот раз его не успокоил. А мрачные сумерки все сгущались в каюте.
Он отложил лист и снова пробормотал:
— Э, нет, мой мальчик, ты не скажешь…
Он не желал, чтобы моргающий и подслушивающий хвастун принудил его перейти к действию. Он сидел совершенно неподвижно в этой маленькой темной каюте и, казалось, был бесконечно далек от движения и шума на палубе.
Но шум он слышал: пассажиры начали оживленно разговаривать, кто-то протащил мимо его двери тяжелый ящик. С мостика донесся голос капитана Уоллэя:
— Остановка, м-р Стерн.
Откуда-то с носа раздался ответ:
— Да, да, сэр!
— На этот раз мы ошвартуемся против течения, вода спала.
— Против течения, сэр.
— Вы позаботитесь об этом, м-р Стерн.
Ответ был заглушён властным ударом гонга в машинном отделении. Винт медленно разбивал воду: раз, два, три, раз, два, три… удары чередовались с длинными паузами, словно винт мешкал при поворотах. Время от времени раздавались удары гонга, и вода, потревоженная лопастями винта, бурлила у борта. М-р Масси не шелохнулся. Огонь на другом берегу на расстоянии четверти мили казался не больше звезды и скользил медленно, описывая полукруг у левого борта. Голоса на пристани м-ра Ван Уика отзывались на оклики с судна. Брошенные канаты упали в воду, их забросили вторично. Колеблющееся пламя факела на большом сампане, приплывшем из владений раджи на побережьи, залило красноватым светом каюту и фигуру первого механика. М-р Масси не шелохнулся. Еще несколько тяжелых поворотов — и машины остановились. Снова раздался протяжный звон гонга. Множество лодок и каноэ всех размеров подходило к борту ‘Софалы’. Началась суета, послышались крики, плеск, шарканье ног, стук падающих вещей. Туземцы-пассажиры раз’ехались, и шум понемногу затих. На берегу, у самого борта раздался чей-то властный голос:
— Привезли мне на этот раз почту?
— Да, м-р Ван Уик,— вежливо и любезно отозвался Стерн, стоявший у перил.— Принести вам?
Но голос на берегу снова задал вопрос:
— Где капитан?
— Кажется, все еще на мостике. Он еще не поднялся с кресла. Не хотите ли…
Человек на берегу небрежно перебил:
— Я поднимусь на борт.
— М-р Ван Уик,— воскликнул вдруг Стерн, видимо, делая над собой усилие,— окажите мне такую любезность…
Помощник быстро направился к сходням. Спустилось молчание. М-р Масси в темноте не пошевельнулся.
Не двинулся он с места даже тогда, когда кто-то, волоча ноги, медленно прошел мимо его каюты. Он удовольствовался тем, что заорал через закрытую дверь:
— Эй, Джек!
Тот не спеша вернулся. Стукнула дверная ручка, и второй механик показался в дверях — темный на фоне застекленного люка, находившегося за его спиной. Лицо его казалось таким же черным, как и вся фигура.
— На этот раз мы очень медленно поднимались по реке,— проворчал Масси, не меняя позы.
— Чего вы хотите, когда большая часть труб от котлов заткнута, потому что открылась течь?— многословно защищался второй механик.
— К чорту пустые слова! — бросил Масси.
— К чорту ваши гнилые котлы,— вяло, хриплым голосом отозвался его верный подчиненный.— Ступайте-ка сами вниз да попробуйте развести пары… если хватит у вас смелости. У меня не хватает.
— Значит, вы своего дела не знаете,— произнес Масси, а собеседник его издал какой-то звук — не то усмехнулся, не то заворчал.
— Лучше итти медленно, чем застрять на месте,— сообщил он своему обожаемому начальнику. М-р Масси, наконец, пошевельнулся. Он повернулся в своем кресле и заскрежетал зубами:
— Чорт бы побрал и вас и судно! Хотел бы я, чтобы оно очутилось на дне моря! Тогда бы вам пришлось подохнуть с голоду.
Второй механик тихонько закрыл дверь.
Масси прислушался. Вместо того, чтобы пройти в ванную и там пообчиститься, тот вошел в свою каюту, находившуюся рядом с каютой Масси. М-р Масси вскочил. Услыхав, что щелкнул замок, он выбежал из своей каюты и злобно постучал в дверь.
— Я думаю, вы заперлись, чтобы напиться,— заорал он.
Немного погодя раздался заглушённый ответ:
— Сейчас я могу распоряжаться своим временем.
— Если вы будете пьянствовать во время рейса, я вас выгоню,— крикнул Масси.
На эту угрозу никакого ответа не последовало. Масси в замешательстве отошел. На берегу показались две фигуры, приближавшиеся к сходням. Раздался голос, окрашенный презрением:
— Я склонен усомниться в ваших словах. Но, конечно, я с ним переговорю.
Голос Стерна произнес официально и с легким сожалением:
— Благодарю. Вот все, чего я хочу. Я должен исполнить свой долг.
М-р Масси был удивлен. Маленькая проворная фигурка легко взбежала на палубу и чуть не налетела на Масси, стоявшего в тени, за кругом света, отбрасываемого фонарем. Торопливо бросив: ‘Добрый вечер’ — человек направился к мостику, а Масси угрюмо сказал Стерну, который медленно к нему приблизился:
— В чем это вы вздумали убеждать м-ра Ван Уика?
— Вы ошибаетесь, м-р Масси. Я недостаточно хорош, по мнению м-ра Ван Уика. Да боюсь, что и вы тоже, сэр. А вот капитан Уоллэй пришелся ему по вкусу. Сейчас м-р Ван Уик приглашает его на обед сегодня вечером.
Затем он мрачно прошептал:
— Надеюсь, капитан останется доволен.

XII

М-р Ван Уик, белый человек из Бату-Беру, бывший морской офицер, который по какой-то причине отказался от блестящей карьеры, чтобы стать владельцем табачной плантации на этой уединенной полосе берега, питал симпатию к капитану Уоллэю. Внешность нового шкипера обратила на себя его внимание. Он не мог себе представить человека, который бы резче отличался от шкиперов, сменявшихся на мостике ‘Софалы’.
В то время Бату-Беру мало походил на центр благоденствующего табачного округа,— центр, каким он стал впоследствии,— на тропический поселок с длинной улицей, затененной двумя рядами деревьев, и с цветущими пышными садами. Современем в Бату-Беру проложили дорогу, тянувшуюся на протяжении трех миль и служившую для прогулок в экипаже. В поселке обосновался резидент с толстой веселой женой, являвшейся душой общества, представителями которого были женатые управляющие плантациями и молодые холостяки, служившие в крупных фирмах.
Но пока этих благ еще не было, и м-р Ван Уик один благоденствовал на левом берегу реки, на длинной просеке, вырубленной в лесу, спускавшемся к самой воде. Одинокий его бёнгало фасадом своим был обращен к домам султана, расположенным на другом берегу. Султан был беспокойным и меланхоличным старым правителем, покончившим с любовью и войной. Если не считать дурных предзнаменований — жизнь утратила для него всякий интерес, а цены времени он никогда не знал. Смерти он боялся, но надеялся, что умрет раньше, чем белые завладеют его страной. Часто он переправлялся через реку (за ним следовало не менее десяти лодок, битком набитых людьми) в надежде получить какие-либо сведения по этому вопросу от своего собственного белого человека. На веранде он всегда садился на один и тот же стул, придворные сановники размещались на коврах, а лица менее важные усаживались в три — четыре ряда на лужайке между домом и рекой. Нередко султан являлся с визитом на рассвете. М-р Ван Уик мирился с этими нашествиями. Он кивал гостям, стоя у окна своей спальной и держа в руке зубную щетку, или пробирался в своем купальном халате сквозь толпу придворных. Он то появлялся, то исчезал, напевая песенку, сосредоточенно полировал ногти, вытирал свежевыбритое лицо одеколоном, пил чай, уходил, чтобы посмотреть, как работают его кули, возвращался, просматривал бумаги на столе, брал книгу и прочитывал одну — две страницы. Или же присаживался к роялю, откидывался на спинку стула и, опустив руки на клавиши, слегка раскачивался из стороны в сторону. Когда султан вынуждал его говорить, он из сострадания давал уклончивые, успокоительные ответы, быть может, то же чувство вынуждало его быть щедрым и не жалеть запасов содовой воды, и часто случалось так, что он на целую неделю лишал себя этого напитка. Старик султан уделил Ван Уику земли столько, сколько тому понадобилось, и это было не больше, не меньше, как целое состояние.
Искал ли м-р Ван Уик богатства или уединения — неизвестно, но лучшего местечка он выбрать не мог. Даже почтовые пароходы компании, субсидируемой правительством, которые заглядывали в самые жалкие поселки на побережья, проходили мимо устья реки Бату-Беру. Контракт был старый, быть может, современем, когда он кончится, Бату-Беру будет обслуживаться компанией, а пока вся корреспонденция на имя м-ра Ван Уика препровождалась в Малакку, откуда агент его пересылал ее раз в месяц с ‘Софалой’. В результате всякий раз, когда Масси, накупив слишком много лотерейных билетов, ощущал недостаток в деньгах или не мог найти шкипера, м-р Ван Уик был лишен своих писем и газет. Таким образом он лично был заинтересован в судьбе ‘Софалы’. Хотя он и считал себя отшельником (и, видимо, то был не каприз, так как он прожил в уединении восемь лет), но ему хотелось знать, что делается на свете.
На веранде стояла этажерка из орехового дерева (она прибыла на ‘Софале’ в прошлом году — все было доставлено сюда ‘Софалой’), на которой под бронзовыми прессами лежали кипы ‘Таймса’ — еженедельного издания, большие номера ‘Роттердамского Курьера’, ‘График’ в известной всему миру зеленой обложке, иллюстрированные номера голландского и немецкого журналов. Были здесь и новые ноты, хотя рояль (много лет назад привезенный на ‘Софале’) благодаря влажной атмосфере лесного края был совершенно расстроен. Ван Уика раздражало быть отрезанным от мира иногда дней на шестьдесят и не знать причины такого опоздания ‘Софалы’. А когда ‘Софала’, наконец, появлялась, м-р Ван Уик спускался с веранды, пересекал лужайку перед домом и с нахмуренным лбом шел к реке.
— Должно быть, судно ремонтировалось после какого-нибудь происшествия?
Он бросал слова на мостик, но раньше чем кто-либо мог ответить, Масси уже перелезал через перила и подходил к нему, потирая руки и наклонив голову, на макушке которой, казалось, приклеены были черные нитки и тесемки. Его так бесила необходимость давать об’яснения, что он начинал жалобно хныкать и в то же время пытался сложить свои толстые губы в улыбку.
— Нет, м-р Ван Уик, вы не поверите — я нигде не мог раздобыть негодяя-шкипера, который бы согласился вести мое судно. Ни один из этих ленивых скотов не хотел итти, а вы сами знаете, м-р Ван Уик, закон…
Он хныкал и извинялся, с особой энергией произнося слова: конспирация, заговор, зависть. М-р Ван Уик, с легкой гримасой рассматривая свои полированные ногти, говорил:
— Гм… Очень печально…— и поворачивался к нему спиной.
Щеголеватый, неглупый, скептически настроенный, привыкший к лучшему обществу (за год до того как он отказался от карьеры и покинул Европу, м-р Ван Уик занимал завидный пост на берегу при морском министерстве), он способен был на теплые чувства и проявление симпатии, но скрывал эту слабость под маской высокомерного равнодушия, которую создал себе за время былой тренировки. Было в его внешности что-то, напоминавшее прежнюю элегантность — недоброжелатели назвали бы это франтовством. Он умел поддерживать чуть ли не военную дисциплину среди своих кули, которых извлек на свет из мрака джунглей. Каждый вечер он надевал белую сорочку с туго накрахмаленной глянцевитой манишкой и высокий воротничок, словно хотел соблюдать приличия, облачаясь в этот вечерний костюм, но вокруг талии он обматывал толстый малиновый шарф, как бы делая уступку дикой стране, некогда бывшей его противницей, а теперь превратившейся в побежденную союзницу. Кроме того, шарф являлся гигиенической мерой предосторожности. Короткую свою куртку иэ какой-то легкой шелковой материи он не застегивал. Усы у него были выхоленные, лоб открытый, пушистые белокурые волосы, редкие на макушке, у висков слегка вились, низкие лакированные ботинки поблескивали, выглядывая из-под широких брюк из той же материи, что и широкая куртка. Со своим малиновым шарфом м-р Ван Уик походил на романического вождя пиратов и в то же время на элегантного, слегка облысевшего дэнди, который в уединении потворствует своей неприязни к ортодоксальным костюмам.
Таков был его вечерний туалет. ‘Софале’ полагалось появляться в Бату-Беру за час до заката солнца. М-р Ван Уик имел вид живописный и в то же время почему-то вполне корректный, когда прогуливался у самой воды на фоне зеленого склона. На высоком берегу виднелся его длинный низкий бёнгало, увитый ползучими растениями и увенчанный несообразно крутой крышей. Пока ‘Софала’ пришвартовывалась, он прохаживался под тенью нескольких деревьев, оставленных возле пристани, и ждал, когда можно будет подняться на борт. Белые люди на ‘Софале’ были неподходящей для него компанией. Старый султан (хотя визиты его и являлись помехой) казался ему более приемлемым. Но все же периодические наезды судна нарушали однообразие рабочих дней и не мешали его уединению. Кроме того, они были необходимы и с деловой точки зрения. По натуре своей человек аккуратный, м-р Ван Уик раздражался, если судно не являлось во-время.
Причина опозданий была слишком нелепа, и Масси он считал достойным презрения идиотом. Когда ‘Софала’ подошла к Бату-Беру впервые после заключения нового договора, м-р Ван Уик, потерявший всякую надежду когда-либо ее увидеть, так рассердился, что даже не пошел к пристали. Слупи прибежали сообщить ему о приближении судна. Он пододвинул стул к краю веранды, облокотился о перила, опустил подбородок на руки и пристально стал глядеть на ‘Софалу’, пришвартовывавшуюся против его дома. Он свободно мог рассмотреть всех белых на борту. Какого это патриарха водрузили они теперь на мостик?
Наконец, он вскочил и спустился по усыпанной гравием дорожке. Даже гравий для его дорожек был доставлен сюда ‘Софалой’. Выведенный из терпения, позабыв о своем высокомерном спокойствии, он, не глядя по сторонам, подступил к Масси с таким решительным видом, что механик оробел и стал бормотать что-то несвязное. Ничего нельзя было разобрать, кроме слов: ‘М-р Baн Уик… Право же, м-р Ван Уик… В будущем, м-р Ван Уик’… От прилива крови широкое желчное лицо Масси приняло неестественную оранжевую окраску, а испуганные черные глаза ярко заблестели.
— Вздор. Мне это надоело. Не понимаю, как у вас хватило наглости причалить к моей пристани, словно я ее построил исключительно для вашего удобства.
Масси пытался возражать. М-р Ван Уик был очень рассержен. Он намеревался обратиться к одной немецкой компании в Малакке… как она называется?.. та, у которой пароходы с зелеными трубами. Эта компания рада будет пустить в дело один из своих маленьких пароходиков. Ах, да — Шницлер, Якоб Шницлер, вот кто стоит во главе этой компании. Он немедленно даст согласие. Да, м-р Ван Уик решил написать, не откладывая.
Волнуясь, Масси подхватил выпавшую изо рта трубку.
— Вы этого не сделаете, сэр!— взвизгнул он.
— Вам бы не следовало так небрежно относиться к делу.
М-р Ван Уик повернулся на каблуках. В продолжение этой сцены остальные трое белых на мостике не шелохнулись. Масси быстро зашагал взад и вперед, раздувая щеки и задыхаясь.
— Проклятый голландец!
И он стал лихорадочно и жалобно перечислять свои несчастья. Сколько лет он старался угодить этому человеку! И вот как его отблагодарили! Недурно. Напишет Шницлеру… В Бату-Беру будут заходить суда с зелеными трубами… Даст возможность старому гамбуржцу разорить его, Масси. Нет, право же, это смешно… Он, всхлипывая, засмеялся… Ха-ха-ха! И, должно быть, ему — Масси — придется отвезти письмо на собственном пароходе.
Он споткнулся о решетчатый люк и выругался. Он бы не поколебался выбросить письма голландца — всю пачку — за борт. Он никогда не требовал денег за перевозку писем. Но, может быть, капитан Уоллэй, новый его компаньон, воспротивится и помешает выбросить письма, кроме того, это была бы только отсрочка. Он лично предпочел бы бултыхнуться в воду, чем смиренно наблюдать, как будут его разорять эти зеленые трубы.
Пока он бесновался, китайцы с блюдами стояли внизу, у трапа. Наконец, он заорал с мостика:
— Будем сегодня обедать или нет?— и резко повернулся к капитану Уоллэю, который сидел, терпеливый и важный, во главе стола и молча, со снисходительным видом поглаживал свою бороду.
— Вас как будто не интересуют мои дела. Разве вы не понимаете, что это затрагивает ваши интересы так же, как н мои? Дело не шуточное.
Он уселся в конец стола и процедил сквозь зубы:
— Впрочем, может быть, у вас отложено несколько тысяч. У меня таких денег нет.
М-р Ван Уик обедал в своем бёнгало, отбрасывавшем яркий свет на просеку над высоким берегом реки. Затем он присел к роялю и вскоре услышал, как кто-то медленно шел по дорожке, направляясь к дому. Тяжелые шаги, скрипнула доска, м-р Ван Уик повернулся на своем табурете и, опустив пальцы на клавиши, прислушался. Маленький его террьер злобно залаял, отступая с веранды. Чей-то глубокий голос попросил извинить ‘это вторжение’. М-р Ван Уик поспешно вышел.
На ступенях веранды неподвижно стояла патриархальная фигура,— видимо, новый капитан ‘Софалы’. Ван Уик перевидал их около дюжины, но то были люди другой марки. Маленькая собачка лаяла не переставая, пока м-р Ван Уик, махнув платком, не заставил ее замолчать. Капитан Уоллэй, приступив к делу, встретил церемонно-вежливый, но решительный отпор.
Они разговаривали, стоя друг против друга. М-р Ван Уик внимательно разглядывал своего посетителя и, наконец, словно позабыв о своей сдержанности, сказал:
— Меня удивляет, что вы заступаетесь за такого идиота.
Это был почти комплимент, который можно было истолковать так: ‘Как может за него заступаться такой человек, как вы!’. Капитан Уоллэй пропустил это замечание мимо ушей. Казалось, что он не расслышал. Он просто заговорил о том, что лично заинтересован в благоприятном исходе дела. Лично заинтересован…
Но м-р Ван Уик, в порыве раздражения, сделался резким.
— Право же, если вы разрешите быть с вами откровенным — этот человек не кажется мне достойным особого уважения или доверия…
Капитан Уоллэй, никогда не горбившимся, казалось, сделался еще на один дюйм выше и шире в плечах, словно грудь его внезапно расширилась под прикрытием бороды.
— Дорогой мой сэр, я пришел сюда не для того, чтобы судить человека, с которым я… гм… тесно связан.
На секунду протянулось торжественное молчание. Затем капитан Уоллэй снова заговорил. Он не привык обращаться с просьбами, но значение, какое он придавал этому делу, вынудило его попытаться… М-р Ван Уик, на которого капитан произвел благоприятное впечатление, смягчился, почувствовал желание засмеяться и перебил:
— Конечно, если вы лично заинтересованы… Но почему бы вам не присесть и не выкурить со мной сигару?..
Последовала пауза, затем капитан Уоллэй тяжело шагнул вперед. Он брал на себя ответственность в будущем за регулярные рейсы судна, его зовут Уоллэй: быть может, эта фамилия небезызвестна моряку (он имеет дело с моряком, не так ли?). Теперь поставлен маяк на острове его имени. Может быть, м-р Ван Уик…
— О, да… Конечно! — подхватил м-р Ван Уик и предложил сесть. Как интересно! Он лично служил во время последней войны, но никогда не забирался так далеко на Восток. Остров Уоллэй? Ну, конечно. Это чрезвычайно интересно. Какие перемены должен был наблюдать с тех пор его гость!
— Я могу припомнить еще более ранние годы — полвека назад.
Капитан Уоллэй повеселел. Умиротворяюще подействовал на него аромат хорошей сигары (то была его слабость), а также и вежливость молодого человека. В разговоре с этим случайным знакомым он нашел то, в чем остро ощущал недостаток за годы борьбы.
Передняя стена бёнгало отступала назад, образуя четырехугольное углубление, это убежище было обмеблировано, как комната. С крыши спускалась на тонкой медной цепи лампа под абажуром молочного цвета, и светлый круг падал на маленький столик, на котором лежала раскрытая книга и нож из слоновой кости. В прозрачных тенях за кругом света можно было разглядеть другие столы и удобные кресла, весь пол веранды был устлан ковриками из звериных шкур. В воздухе стоял аромат цветущих ползучих растений. В их листве между столбами были прорезаны отверстия, эти рамы из листьев, освещенные лампой, отражали зеленоватый свет. В одно из отверстий капитан Уоллэй мог видеть тускло горевший фонарь на шкафуте ‘Софалы’, тени города на другом берегу мерцающей темной реки и как бы протянутую вдоль выступающего края крыши узкую темную полосу ночного неба, сверкающего, усыпанного звездами. Держа в руке прекрасную сигару, он пришел в благодушное настроение.
— Это мелочь. Кто-то должен был положить начало. Я только показал, что это дело возможное. Но вы, люди, выросшие в век пара, не можете понять, какое значение имело в то время мое маленькое открытие для торговли на Востоке. Ведь благодаря этому новому пути переезд можно было совершить в одиннадцать дней вместо полугода. Одиннадцать дней! Но, разговаривая с моряком, я бы хотел указать…
Говорил он хорошо, не выставляя себя на первый план,— говорил, как профессионал. Мощный голос заполнял бёнгало, эхом отдаваясь и пустых комнатах, и, казалось, резче подчеркивал тишину вокруг. Спокойные интонации изумляли Ван Уика, как проявление мужественного благородства. Обхватив руками ногу в шелковом носке и лакированном ботинке, он слушал, искренно заинтересованный. Казалось, что теперь никто не умел так говорить, и этот внушительный невозмутимый человек с развевающейся седой бородой был как бы изумительным представителем доисторических времен, восставшим со дна моря.
Капитан Уоллэй первый завязал торговые связи с бухтой Пе-чи-ли. Сейчас он воспользовался случаем упомянуть, что там, двадцать шесть лет назад, похоронил свою ‘дорогую жену’.
М-р Ван Уик, слушавший с бесстрастным видом, невольно стал размышлять о том, какая женщина годилась бы в подруги этому человеку. Была ли она так же отважна, напоминала ли она его? Нет. Вероятно, она была маленькой, хрупкой, несомненно, очень женственной,— или же самой обыденной, незначительной, склонной к домашней жизни? Но капитан Уоллэй не был скучным болтуном, тряхнув головой, словно желая рассеять воспоминания, омрачившие его красивое старое лицо, он заговорил об отшельнической жизни м-ра Ван Уика.
М-р Ван Уик об’явил, что людей ему приходится видеть чаще, чем то было бы желательно, и с улыбкой упомянул о свиданиях с ‘моим султаном’. Визиты его не проходили бесследно. Подданные султана топтали траву перед домом (а не так-то было легко разбить лужайку на тропиках), а на-днях поломали какие-то редкие кусты, посаженные Ван Уиком. Тут капитан Уоллэй припомнил, что в сорок седьмом году султан Бату-Беру, ‘дед теперешнего правителя’, покровительствовал пиратам с дальнего востока. Их пироги находили себе убежище на реке Бату-Беру. Особой его поддержкой пользовался вождь племени Балинини, некий Хаджи Даман. Капитан Уоллэй, многозначительно нахмурив свои седые косматые брови, сообщил, что у него есть основания об этом помнить. Многое изменилось с тех пор. Прогресс…
М-р Ван Уик с неожиданной горечью позволил себе усомниться. В чем прогресс? пожелал он знать.
— Ну, как же… люди приблизились к пониманию истины, пристойности, справедливости, порядка, чести… В большинстве случаев люди обижали друг друга по неведению. Теперь,— вывел капитан Уоллэй оригинальное заключение,— приятнее жить на свете.
М-р Ван Уик шутливо возразил, что м-р Масси, например, не более приятен, чем пираты Балинини. Река не много выиграла от такой перемены. Пираты были по-своему не менее честны. Конечно, Масси не так свиреп, как Хаджи Даман, но…
— А что вы скажете о себе, дорогой мой сэр?— Капитан Уоллэй засмеялся глубоким, мягким смехом.— Уж здесь-то нельзя отрицать прогресса.
Он продолжал говорить в шутливом тоне. Хорошая сигара лучше, чем удар по голове,— а такой прием ждал его на этой реке сорок—пятьдесят лет назад. Затем, слегка наклонившись вперед, он заговорил серьезно. Ему казалось, что эти бродяги странной, кровожадной ненавистью ненавидели всех людей, за исключением членов своего племени моряков-бродяг. Со временем их разбою положен был конец, и каковы результаты? Новое поколение мирно проживает в благоденствующих деревнях. Он это утверждает на основании лично ему известных фактов. И даже темноте оставшиеся в живых старики изменились так сильно, что недобросовестно было бы вспоминать, как они в свое время перерезали людям горло. Сейчас ему пришел на память один старик: почтенный старшина большой приморской деревни, расположенной в шестидесяти милях к юго-западу от Тампасука. Приятно было с ним встретиться и поговорить, быть может, раньше он тоже был свирепым дикарем. Остановить людей, удержать их от зла может высшее знание. Капитан Уоллэй верил, что доброе начало заложено в каждом человеке, хотя и нельзя назвать мир счастливой обителью. В мудрости человеческой он был не столь уверен. Он допускал, что иногда трудно бывает обнаружить доброе начало. Люди могут быть глупы, бестолковы, несчастны, но по природе своей они не злы. По существу, они во всяком случае безобидны.
— Так ли это?— желчно вставил м-р Ван Уик.
Капитан Уоллэй, уверенный в своей правоте, добродушно рассмеялся и заметил, что на памяти его — полвека. Струйки дыма мирно просачивались сквозь седые усы, скрывавшие его губы.
— Во всяком случае,— заявил он, помолчав,— я рад, что люди еще не имели времени причинить вам много зла.
Этот намек на его сравнительно молодые годы не обидел м-ра Ван Уика. Он встал и с загадочной полуулыбкой пожал плечами. Дружески разговаривая, они вместе вышли в звездную ночь и направились к реке. По темной дорожке они шли не в ногу. Фонарь, низко подвешенный к перилам сходен, отбрасывал яркий свет на белые брюки и большие темные ботинки м-ра Масси, который тревожно ждал возвращения капитана. Верхняя часть его туловища оставалась в тени, и блестели только пуговицы, тянувшиеся от талии к подбородку.
— Можете поблагодарить капитана Уоллэя,— коротко бросил ему м-р Ван Уик перед тем как уйти.
Лампы на веранде отбрасывали на траву три длинных полосы света, прорывавшегося между столбами. Летучая мышь скользнула мимо его лица, словно порхающий клочок черного бархата. Вдоль жасминных кустов воздух, казалось, пропитан был душистой росой, клумбы окаймляли дорожку, подстриженные кусты на лужайке перед домом поднимались темными круглыми холмиками, густая листва вьющихся растений просеивала яркие лучи, отбрасываемые лампой, и весь фасад бёнгало светился мягким светом. Вблизи и вдалеке все было неподвижно и окутано свежим ароматом.
М-р Ван Уик (несколько лет тому назад он имел случай вообразить, что женщина причинила ему такое зло, какого не ведал ни один человек) относился к оптимистическим взглядам капитана Уоллэя с презрением человека, который сам был некогда легковерен. Его отвращение к миру (одно время весь мир олицетворялся для него в одной женщине) проявлялось в том, что он уединялся, но и в уединении своем не перестал быть деятельным, ибо, несмотря на способность глубоко чувствовать, он был очень активен и по существу даже практичен. Но было в незаурядном старом моряке, вошедшем в его одинокую жизнь, что-то прельстительное для этого скептика. Даже простота этого честного старика (довольно забавная) говорила о какой-то его утонченности. Достоинство, с каким держал себя этот человек, занимавший столь скромное положение в жизни, свидетельствовало о его благородстве. Несмотря на все свое довериг к людям, он не был глупцом, невозмутимое его спокойствие, которое нельзя было об’ясиить успехами в жизни, свидетельствовало о глубокой мудрости. Иногда оно забавляло м-ра Ван Уика. Даже внешность старого капитана ‘Софалы’,— мощная его фигура, спокойные манеры, тонкое красивое лицо, благодушная вежливость, суровые косматые брови,— все это пленяло. М-р Ван Уик ненавидел всякую мелочность, но ничего мелочного не было в этом человеке. За время регулярных рейсов близкие отношения завязались между этими двумя людьми, теплое чувство, соединившее их, скрывалось под маской благодушной вежливости, которая удовлетворяла прихотливый вкус м-ра Ван Уика.
Во взглядах на показную сторону жизни они не сходились. Других его убеждений капитан Уоллэй никогда не касался. Разница в возрасте являлась как бы еще одним связующим звеном. Однажды в ответ на замечание о молодости, не знающей сострадания, м-р Ван Уик окинул взглядом массивную фигуру своего собеседника и бросил дружескую шутку:
— О, вы еше придете к моей точке зрения. Времени у вас много, не называйте себя стариком, вас хватит на сто лет.
Но тут он не удержался от язвительной фразы, хотя и смягчил ее дружелюбной улыбкой:
— А к тому времени вы, быть может, согласитесь умереть просто от отвращения.
Капитан Уоллэй, тоже улыбаясь, покачал головой:
— Помилуй бог!
Он считал, что заслуживает лучшей участи, чем умереть с такими чувствами. Конечно, в свое время смерть придет, но он верил, что ему не нужно будет стыдиться своего конца. Затем он надеялся дожить до ста лет — в случае необходимости. Иные доживают, это не было бы чудом. Чуда он не ждал.
Рассудительный его тон заставил м-ра Ван Уика поднять голову и пристально на него посмотреть. Капитан Уоллэй смотрел в одну точку и в течение нескольких секунд сидел совершенно неподвижно, затем выпрямился и встал так неожиданно, что м-р Ван Уик вздрогнул.
Сначала он ударил себя кулаком по широкой груди, потом вытянул горизонтально свою большую руку, которая неподвижно повисла в воздухе, словно ветвь дерева в безветренный день.
— Нигде я не чувствую боли. Дрожит ли хоть немного рука?
Голос его прозвучал тихо, доверчиво, благоговейно, подчеркивая стремительность его движений. Он снова сел.
— Вы знаете, хвастаться тут нечем. Я — ничто,— сказал он своим мощным голосом, звучавшим, казалось, так же естественно и свободно, как течет река. Он взял окурок сигары, который отложил было в сторону, и добавил спокойно, слегка кивнув головой: — Случилось так, что жизнь моя необходима, она не мне принадлежит — не мне.
После этого он говорил мало, но м-р Ван Уик несколько раз замечал, как пробегала улыбка под густыми усами.
Впоследствии капитан Уоллэй принимал иногда приглашение пообедать в бёнгало. Он даже соглашался выпить стакан вина.
— Не думайте, что я боюсь вина, дорогой сэр,— пояснил он.— У меня была серьезная причина от него отказаться.
Как-то раз, откинувшись на спинку стула, он заметил:
— Дорогой м-р Ван Уик, вы отнеслись ко мне по-человечески с самого же начала.
— Согласитесь, что это — моя заслуга,— лукаво намекнул м-р Ван Уик .— Компаньон этого превосходного Масси… Ну-ну, дорогой мой капитан, я ни слова против него не скажу,
— Если бы вы что-нибудь и сказали — все равно было бы бесполезно,— угрюмо отозвался капитан Уоллэй.— Как я вам уже говорил, моя жизнь — моя работа — не мне одному нужна. Выбора нет…— Он приостановился, повертел стоявший перед ним стакан…— У меня есть дочь, единственный мой ребенок.
Он сделал широкий жест, словно желая пояснить, что где-то далеко отсюда живет его маленькая девочка.
— Я надеюсь, что увижу ее еще раз раньше, чем умру. А пока мне достаточно знать, что она может распоряжаться мною, здоровым и сильным. Вы не поймете, какое это чувство. Плоть от плоти моей — и так похожа на бедную мою жену. И вот она…
Снова он приостановился, потом стоически произнес:
— Ей тяжело живется.
И голова его поникла, а брови попрежнему были сдвинуты, словно он напряженно о чем-то думал. Но обычно ничто не возмущало безграничного его доверия. Иногда м-р Ван Уик размышлял о том, что физическое здоровье и крепость этого человека укрепляли его душевные силы. И он научился любить старика.

XIII

Вот почему м-р Ван Уик утратил равновесие, когда Стерн торопливо сделал ему конфиденциальное сообщение на берегу, у борта темного безмолвного судна. Случилось что-то в высшей степени странное и неожиданное, и смятение его было так велико, что, позабыв о своих письмах, он быстро взбежал по трапу на мостик.
По левую сторону от штурвала два китайца с косами накрывали стол к обеду и, по обыкновению, огрызались друг на друга, третий китаец, очень желтый, толстый, унылый и похожий на м-ра Масси, с апатичным видом ждал, держа подмышкой салфетку и прижимая к груди стопку толстых обеденных тарелок. Простая лампа без абажура, принесенная снизу, из каюты, была подвешена к деревянной стойке, поддерживающей тент, боковые занавески были спущены. Капитан Уоллэй сидел в глубоком плетеном кресле и, казалось, пребывал в оцепенении. Мостик под тентом был похож на ярко освещенную палатку, где собраны были различные предметы, необходимые для мореплавания: старое рулевое колесо, разбитый нактоуз на крепкой стойке из красного дерева, два грязных спасательных круга, разбитые палубные ящики с веревочными петлями вместо ручек.
Он стряхнул с себя оцепенение, чтобы ответить на необычно веселое приветствие м-ра Ван Уика, но тотчас жь снова погрузился в молчание. Видимых усилий стоило ему принять настойчивое приглашение пообедать в бёнгало М-р Ван Уик в замешательстве скрестил руки, прислонипся к перилам и, выставив на вод свои маленькие ноги в черных лакированных ботинках, внимательно к нему присматривался.
— Последнее время я замечаю, что вы как будто неважно себя чувствуете, старый дружище?
Последние два слова он произнес с задушевной мягкостью. Никогда еще не проявлялась так ярко подлинная интимность их отношений.
Громко скрипнуло плетеное кресло.
‘Раздражителен’,— подумал м-р Ван Уик, и бросив вслух: ‘Я вас жду через полчаса’ — направился к трапу.
— Через полчаса,— словно в трансе, повторил за его спиной капитан Уоллэй.
Внизу, на палубе, около машинного отделения шел разговор, один из собеседников говорил медленно и сердито, другой с живостью отвечал.
— Говорю вам, этот негодяй заперся в своей каюте, чтобы напиться.
— Ничего не поделаешь, м-р Масси. В конце концов в свободное время парень имеет право запираться в своей каюте.
— Но не за тем, чтобы напиваться.
— Я слышал, как он ворчал, что от этой возни с котлами всякий человек запьет,— лукаво сказал Стерн.
Масси прошипел, что не мешало бы взломать дверь. Чтобы избежать встречи с ними, м-р Ван Уик перешел в темноте на другую сторону безлюдной палубы. Доски маленькой пристани застучали под его ногами.
— М-р Ван Уик! М-р Ван Уик!
Он не остановился, кто-то бежал за ним по дорожке.
— Вы забыли свои письма.
Стерн с пачкой в руке догнал его.
— О, благодарю.
Но так как тот продолжал итти рядом, то м-р Ван Уик остановился. Нависший край крыши, спускаясь над освещенным фасадом бёнгало, отбрасывал в ночь черную прямоугольную тень. Вокруг все было неподвижно. Слышался стук ножей и тихий звон посуды. Слуги м-ра Ван Уика накрывали стол на веранде.
— Боюсь, что вы не доверяете моим добрым намерениям по отношению к тому делу, о котором я вам говорил,— сказал Стерн.
— Я просто вас не понимаю.
— Капитан Уоллэй — очень смелый человек, но он поймет, что игра его кончена. Больше никто и ничего об этом от меня не услышит. Поверьте мне, я действую очень осмотрительно, но долг есть долг. Я не хочу поднимать шум. Я только прошу вас, как его друга, передать ему от меня, что игра кончена. Этого будет достаточно.
Услыхав о такой странной привилегии дружбы, м-р Ван Уик почувствовал смущение и досаду. Он не желал унижаться и просить об’яснений, прогнать же презрительно Стерна он считал неосторожностью — во всяком случае, сейчас. Уверенный тон помощника привел его в замешательство. ‘Как знать, в чем тут дело?’ — думал он. Человек лично незаинтересованный, он питал к капитану Уоллэю непоколебимое уважение, соображения практического характера пришли ему на помощь, и он скрыл свое презрение.
— Насколько я понимаю, дело очень серьезно?
— Очень серьезно,— торжественно подтвердил Стерн, радуясь, что добился, наконец, желанного эффекта. Он собирался было выразить сожаление по поводу ‘печальной необходимости’, но м-р Ван Уик его оборвал — очень вежливо, впрочем.
Поднявшись на веранду, м-р Ван Уик засунул руки в кapманы и, расставив ноги, уставился на черную шкуру пантеры, лежавшую на полу перед качалкой.
— Похоже на то, что парень не осмеливается вести свою собственную игру в открытую.
Догадка была справедлива. После щелчка, полученного от Масси, Стерн не решался открыть то, что было ему известно. Стремился же он к тому, чтобы получить командование пароходом и на некоторое время удержать его за собой. Масси никогда ему не простит, если он насильно навяжет свои услуги. Но если капитан Уоллэй по собственной инициативе покинет оудно, командование останется за Стерном до конца рейса, так пришел он к блестящей мысли спугнуть старика. При создавшемся положении достаточно было туманной угрозы, прозрачного намека. Движимый непонятным чувством сострадания, он решил, что в Бату-Беру удобнее всего будет отделаться от паразита. Шкипер может спокойно сойти на берег и остаться со своим голландцем. Разве не держались они друг за друга, словно двое воров? И, поразмыслив, он понял, что может добиться цели, действуя через этого закадычного друга старика. То была еще одна блестящая мысль. Стерн по натуре своей предпочитал окольные пути. В данном случае он хотел по возможности держаться на заднем плане, чтобы не раздражать Масси понапрасну. Поменьше шума! Пусть события протекают естественно.
Во время обеда м-р Ван Уик испытывал чувство одиночества, какое закрадывается иногда в самые близкие человеческие отношения. Капитан Уоллэй пытался есть, но потерпел явную и плачевную неудачу. Казалось, им овладела какая-то странная рассеянность. Рука его нерешительно шарила около тарелки, словно мозг, занятый своими мыслями, перестал ею руководить. М-р Ван Уик слышал, как капитан шел в глубокой тишине от берега реки, и обратил внимание на нетвердые его шаги. Носок ботинка задел нижнюю ступеньку лестницы, словно старик, погруженный в мечты, не заметил, как очутился около самой веранды. Будь капитан ‘Софалы’ другим человеком, м-р Ван Уик заподозрел бы его в старческой слабости. Но достаточно было на него взглянуть, чтобы отказаться от этой мысли. Время, наложив свою печать, предоставило его самому себе.
‘Как мне его предостеречь?’ — недоумевал м-р Ван Уик, словно капитан Уоллэй находился на расстоянии многих миль и не мог услышать злобных наветов. Стерн внушал м-ру Ван Уику безграничное отвращение. Сообщить об его угрозе такому человеку, как Уоллэй, казалось буквально непристойным. Открытое обвинение в преступлении было бы менее подлым и оскорбительным, чем этот намек, отмеченный унизительным клеймом шантажа.— ‘Какое обвинение можно выставить против него?— опрашивал себя м-р Ван Уик. Капитан Уоллэй был безгранично честным человеком.— И с какой целью?’ — Высшая сила, которой доверял этот человек, казалось, сочла нужным не оставить ему на земле ничего, что бы могло вызвать зависть,— ничего, кроме сухой корки хлеба.
— Не хотите ли попробовать?— спросил он, слегка придвигая блюдо. Вдруг м-ру Ван Уику пришло в голову, что, быть может, Стерн добивается командования ‘Софалой’ Он был потрясен, увидев в этом как бы доказательство того, что ни один человек не может оградить себя от злобы своих ближних, если он не достиг еще самой низшей ступени нищеты. По мнению м-ра Ван Уика, не стоило обращать внимание на такого рода интригу, но все же, имея дело с таким идиотом, как Масси, Уоллэй должен быть предупрежден. Большие смуглые руки капитана Уоллэя лежали по обеим сторонам его пустой тарелки, косматые брови были сдвинуты над глубоко запавшими глазами, он сидел, выпрямившись, и в этот момент неожиданно заговорил:
— М-р Ван Уик, вы относились ко мне всегда с величайшей добротой.
— Дорогой мой капитан, вы слишком большое значение придаете тому простому факту, что я — не дикарь.— М-р Ван Уик, возмущенный мыслью о темных происках Стерна, решительно повысил голос, словно помощник скрывался где-то поблизости и мог его слышать.— Я воздаю лишь должное человеку, которого научился уважать, и это уважение ничто поколебать не может.
Легкий звон стекла заставил его оторвать взгляд от ломтика ананаса, который он разрезал на своей тарелке. Капитан Уоллэй пошевельнулся и опрокинул пустой стакан.
Затемняя глаза рукой и опираясь на локоть, он другой рукой, не глядя, шарил по столу, разыскивая стакан, но так и не нашел. Ван Уик смотрел на него, пребывая в оцепенении, словно произошло что-то знаменательное. Он не знал, что его так испугало, но на секунду позабыл о Стерне.
— Что такое? В чем дело?
А капитан Уоллэй, отвернувшись в сторону, пробормотал глухим взволнованным голосом:
— Уважение!
— И я могу еще кое-что прибавить,— медленно признес м-р Ван Уик, не спуская с него глаз.
— Остановитесь! Довольно! — Капитан Уоллэй не изменил позы и не повысил голоса.— Не говорите ни слова! Мне нечем вам отплатить. Даже для этого я слишком беден теперь. Ваше уважение имеет цену. Вы не такой человек, который вздумает обманывать жалкого бедняка или, выходя в море, делать судно ненадежным.
М-р Ван Уик наклонился вперед, и все лицо его покраснело. Он готов был усомниться в своих чувствах, в своей способности понимать, в здравом рассудке своего гостя.
— Как, что? Говорите же, ради бога! Что такое? Какое судно? Я не понимаю, кто…
— Так знайте — это я! Судно ненадежно, если капитан его не может видеть. Я слепну.
М-р Ван Уик слегка пошевельнулся, потом несколько секунд сидел неподвижно. Накрахмаленная салфетка соскользнула с его колен, вспомнив о словах Стерна: ‘Игра кончена’,— он нырнул под стол, чтобы поднять ее. Вот какой игре пришел конец! В это время над толовой его прозвучал заглушённый голос капитана Уоллэя:
— Я их всех обманул. Никто не знает.
М-р Ван Уик, раскрасневшись, выбрался из-под стола. Капитан Уоллэй в ярком свете лампы сидел неподвижно, одной рукой прикрывая лицо.
— И у вас хватило смелости?
— Называйте, как хотите. Но вы — гуманный человек, м-р Ван Уик. Вы меня можете спросить, что я сделал со своей совестью.
Он замолчал и, казалось, задумался, не меняя своей унылой позы.
— Я начал с того, что, щадя свою гордость, пошел на сделку с совестью. Я не мог быть откровенным даже со старым приятелем. Я не был откровенен с Масси. Я знал, что он меня принимает за богатого моряка, и не стал его разубеждать. Мне нужно было придать себе весу, потому что я думал о бедной Айви — о моей дочери. Зачем я воспользовался его бедой? Я это сделал ради нее. А теперь моту ли я ждать от него пощады? Он бы использовал мое несчастье, если бы о нем знал. Он бы разоблачил старого мошенника и задержал деньги на год. Деньги Айви! А я не сохранил для себя ни одного пении. На что я буду жить в течение года? Целый год! Через год ее отец не увидит на небе солнца.
Голос его звучал заглушенно, словно капитан был засыпан землей при обвале и вслух высказывал мысли, какие преследуют мертвецов в их могилах. Холодок пробежал по спине м-ра Ван Уика.
— И сколько времени прошло с тех пор как вы?..— начал он.
— Это началось задолго до того как я смог поверить в такое… такое испытание…— с мрачной покорностью отозвался капитан Уоллэй.
Он не думал, что испытание пришло к нему по заслугам. Он начал себя обманывать со дня на день, с недели на неделю. Под рукой у него был серанг — старый слуга. Слепота надвигалась постепенно, а когда он уже не мог дольше себя обманывать…
Он понизил голос до шопота.
— Ради нее я решил обмануть вас всех.
— Невероятно…— прошептал м-р Ван Уик.
Снова послышался жуткий шопот капитана Уоллэя.
— Я не мог ее забыть. Как мог я покинуть моего ребенка, когда я ощущал в себе силу, чувствовал, как горячая кровь струится по моим жилам? Кровь такая же горячая, как и ваша. Мне казалось, что у меня, как у ослепленного Самсона, хватит сил разрушить храм над моей головой. Моей дочери тяжело живется. Помните тот день, когда я вам сказал, что ради нее мне дано будет прожить сто лет? Какой грех в том, что любишь своего ребенка? Вы это понимаете? Ради нее я готов был жить вечно. Я почти верил, что так и будет. Теперь я молю о смерти. Ха! Самонадеянный человек — ты хотел жить…
Глухое рыдание потрясло его массивное тело, стаканы зазвенели на столе, и, казалось, весь дом задрожал от крыши до основания. А м-р Ван Уик, чье чувство оскорбленной любви проявилось в его единоборстве с природой, понял, что для этого человека, который всю свою жизнь был активен, не существовало иного пути для выражения эмоций, добровольный отказ от борьбы и работы ради своего ребенка был бы равносилен тому, чтобы вырвать горячую любовь к ней из его живого сердца. Это было слишком чудовищио и непостижимо.
Капитан Уоллэй не изменил позы, выражавшей, казалось, его стыд, скорбь и вызов.
— Я обманул даже вас. Если б вы не сказали этого слова ‘уважение’… Эти слова не для меня. Я бы солгал и вам. И разве я не лгал? Разве не собирались вы доверить мне свое имущество, отправляя его на ‘Софале’?
— Я ежегодно возобновляю для грузов страховку,— почти против воли заметил м-р Ван Уик и удивился тому, как внезапно прокралась эта коммерческая деталь.
— Говорю вам — судно ненадежно. Если бы об этом знали — полис не имел бы цены.
— В таком случае мы разделим вину.
— Мою вину ничто уменьшит!, не может,— сказал капитан Уоллэй.
Он не смел обратиться к доктору, тот, быть может, спросил бы его, кто он такой, что делает? Слухи могли дойти до Масси. Он жил, лишенный всякой помощи, а смерть, казалось, была все так же далека. Раз спустившись в свою каюту — он не решался оттуда выйти, раз усевшись — он не решался встать. Он не смел смотреть людям в лицо, ему не хотелось глядеть на море или на небо. Мир угасал, а он жил в великом страхе выдать себя. Старое судно было последним другом, его он не боялся: он знал каждый дюйм его палубы. Но и на судно он едва осмеливался смотреть, боясь обнаружить, что сегодня он видит хуже, чем накануне. Великая неуверенность окутывала его. Горизонт исчез, небо мрачно слилось с морем. Какая это фигура стояла там, вдали? Что за вещь лежала здесь, внизу? И жуткое сомнение в реальности того, что еще мог он видеть, превращало этот остаток зрения в добавочную пытку и вечно открытую ловушки. Он боялся споткнуться, боялся ответить раковое ‘да’ или ‘нет’. И, словно в унизительном кошмаре, каждый человек — а для него были стерты все лица — казался врагом.
Он тяжело опустил руку на стул. М-р Ван Уик, понурив голову и закусив белыми зубами нижнюю губу, размышлял о словах Стерна: ‘Игра кончена’.
— Серанг, конечно, ничего не знает?
— Никто не знает,— с уверенностью сказал капитан Уоллэй.
— Ах, да. Никто. Отлично. Не можете ли вы дотянуть до конца рейса? Ведь это последний рейс по договору с Масси.
Капитан Уоллэй встал и выпрямился во весь рост, длинная белая борода спускалась, словно кираса, скрывая жуткую тайну его сердца. Да, то была единственная его надежда еще раз ее увидеть, обеспечить деньги, это было последнее, что мог он для нее сделать, раньше чем спрятаться куда-нибудь. Никому не нужный, живой укор самому себе! Голос его оборвался.
— Подумайте только! Никогда больше ее не видеть! А ведь, кроме меня, это единственный человек на земле, который помнит мою жену. Она так на нее похожа.
Он шагнул вперед. М-р Ван Уик, вскочив с места, понял теперь, почему так неподвижна эта голова, нетверды шаги, бесцельно протянута рука. Сердце его забилось. Он отодвинул стул и инстинктивно приблизился, словно желая предложить ему руку. Но капитан Уоллэй прошел мимо, направляясь прямо к лестнице.
‘Он меня не видит, если я стою сбоку’,— с каким-то благоговейным ужасом подумал м-р Ван Уик. Затем, подойдя к лестнице, спросил с легкой дрожью:
— С чем это можно сравнить? Словно туман… или…
Капитан Уоллэй остановился на ступенях и, повернувшись, спокойно ответил:
— Кажется, будто свет уходит из мира. Следили вы когда-нибудь, как во время отлива море все дальше и дальше отступает от песчаного берега? Так же и со светом… только прилива не будет никогда. Кажется, будто солнце все уменьшается, а звезды гаснут одна за другой. Должно быть, теперь уже немного звезд осталось, которые я могу разглядеть. Но последнее время у меня не хватало смелости посмотреть…
Очевидно, он мог видеть м-ра Ван Уика, потому что остановил его повелительным жестом и стоически произнес:
— Пока я еще могу передвигаться самостоятельно.
Казалось, он принял свою ношу и не хотел никакой помощи от людей после того как его, словно самонадеянного титана, изгнали из его рая. М-р Ван Уик остановился, можно было подумать, что он считал шаги, пока они затихли. Потом, стуча каблуками, прошелся по веранде, повертел в руке костяной нож, посмотрел на клинок и положил на место. Подойдя к роялю, взял несколько аккордов и внимательно прислушался, стоя в позе настройщика. Наконец, он закрыл крышку рояля, круто повернулся на каблуках, обошел маленького террьера, который спал, доверчиво скрестив передние лапы, и остановился у лестницы. На первой ступеньке он словно потерял равновесие и стремглав сбежал вниз. Слуги, убиравшие со стола, слышали, как он что-то бормотал — должно быть, нехорошие слова. Немного спустя он, как бы прогуливаясь, направился к пристани.
Кузов ‘Софалы’, лежавшей у берега, производил впечатление низкой черной стены, из-за которой поднимались две мачты и труба под таким уклоном, что казалось — они вот-вот упадут, на четырехугольном возвышении посредине выделялись призрачные белые лодки, изгибы боканцев, очертания перил и столбов, сливавшиеся с темнотой. Но внизу, на середине судна смотрел в ночь единственный освещенный иллюминатор, совершенно круглый, словно маленькая луна, освещающая желтыми лучами жидкую грязь на берегу, полосу примятой травы, два оборота тяжелого каната на толстом деревянном столбе.
М-р Ван Уик, подойдя ближе, услышал пьяный хвастливый голос, видимо, издевающийся над человеком по имени Прендергэст. Раздавались хриплые ругательства, затем очень отчетливо прозвучало имя ‘Мёрфи’ и послышалось хихикание. Громко звякнул стакан. Все эти звуки вырывались из освещенного иллюминатора. М-р Ван Уик нерешительно наклонился, но, чтобы заглянуть в иллюминатор, пришлось бы спуститься в грязь.
— Стерн! — сказал он негромко.
Пьяный голос радостно подхватил:
— Стерн! Ну, конечно. Посмотрите, как он моргает. Вы только на него посмотрите! Стерн, Уоллэй, Масси. Масси, Уоллэй, Стерн. Но Масси лучше всех. Его вы не проведете. Он был бы не прочь поглядеть, как вы подохнете с голоду.
М-р Ван Уик, отойдя, заметил на носу темную голову, выглядывавшую мз-под тента, и тихо оказал по-малайски:
— Помощник спит?
— Нет. Я здесь, к вашим услугам.
Через секунду появился Стерн, бесшумно, словно кошка, шагая по пристани.
— Здесь так темно, а я понятия не имел, что вы придете сегодня на пристань.
— Что это за сумасшедший бред?— спросил м-р Ван Уик, словно об’ясняя, почему дрожь заметно пробежала по его телу.
— Джек напился. Это наш второй механик. Таков уме его обычай. Завтра к вечеру он придет в себя, но м-р Масси не может успокоиться и все бродит по палубе. Лучше нам отсюда уйти.
Он предложил ‘побеседовать в бёнгало’. Ему давно уже хотелось туда проникнуть, но м-р Ван Уик небрежно уклонился, заметив, что это было бы, пожалуй, не совсем удобно. Черная тень под одним из двух больших деревьев, оставленных у пристани, поглотила их, непроницаемо густая у края широкой реки, которая, казалось, разбивала на сверкающие нити свет крупных звезд, отражавшихся в неподвижной воде.
— Положение, несомненно, серьезное,— сказал м-р Ван Уик. Похожие на призраков в своих белых костюмах, они не могли разглядеть друг друга, а ноги их бесшумно ступали по мягкой траве. Послышалось что-то похожее на мурлыканье: Стерн выражал свое удовольствие по поводу такого вступления.
— Я думал, м-р Ван Уик, что вы, как джентльмен, сразу поймете, насколько неловко я должен себя чувствовать в создавшейся обстановке.
— Да, конечно. Повидимому, силы ему изменили. Быть может, здоровье надломлено. К вам я обращаюсь, как к рассудительному человеку. Я вижу, да и он сам замечает, что ноги его отказываются ему служить.
— Его ноги… а!
Стерн был сбит с толку и надулся.
— Можете, если хотите, называть это его ногами. Я бы желал только знать, думает ли он, не поднимая шума, убраться во-свояси. Его ноги! Недурно!
— Ну, как же! Вы только посмотрите, как он ходит.
М-р Ван Уик говорил хладнокровно, тоном, не допускающим сомнений.
— Вопрос, однако, в том, не действуете ли вы, руководствуясь чувством долга, вопреки личным вашим интересам. В конце концов я тоже могу оказать вам услугу. Вам известно, кто я?
— В проливах все о вас слыхали, сэр.
М-р Ван Уик высказал предположение, что слухи о нем ходят благоприятные. Стерн тихонько засмеялся в ответ на эту шутку. Ну еще бы!
Когда м-р Ван Уик заявил, что срок договора истекает с окончанием этого рейса, Стерн подтвердил его слова. Ему это было известно. В течение целого дня на борту только об этом и говорили. Что касается Масси, то все знают, в какое положение он попал с этими износившимися котлами. Прежде всего ему придется раздобыть где-нибудь сотни две, чтобы расплатиться с капитаном, а затем он должен взять деньги под залог судна и купить новые котлы… если только удастся ему найти заимодавца. В лучшем случае ему грозит потеря времени, перерыв в торговле, плохой заработок в течение года. Не исключена также и опасность того, что немцы перехватят его торговые связи. Ходили слухи, что Масси уже обращался к двум фирмам. Никто не хотел иметь с ним дело. Судно слишком старое, да и парень слишком известен в этих краях…
Стерн закончил свою речь и быстро заморгал, но это морганье быито похоронено в глубокой тьме, насыщенной его шопотом.
— Допустим, что он получит ссуду,— медленно вполголоса произнес м-р Ван Уик.— Более чем вероятно, что заимодавец навяжет ему своего капитана. Я лично выставил бы это условие, если бы вздумал ссужать ему деньги. И, собственно говоря, я об этом подумываю. Меня бы такое положение устроило. Вы понимаете, какое это имеет отношение к нашему разговору?
— Благодарю вас, сэр. Я уверен, что вам не найти человека более преданного вашим интересам.
— В данном случае я заинтересован в том, чтобы капитан Уоллэй остался до истечения срока. Быть может, я вместе с вами проедусь по проливам. Если же это окажется невозможным, то я буду на месте к сроку и сумею соблюсти ваши интересы.
— М-р Ван Уик, лучшего я не желаю. Уверяю вас, я бесконечно…
— Итак, я заключаю, что дело может быть улажено без особых хлопот.
— Видите ли, сэр, без риска не обойдешься, но (я говорю это вам, как своему хозяину) положение не так опасно, как кажется. Если б мне кто-нибудь это сказал, я бы не поверил, но я сам наблюдал. Этот старый серанг прекрасно вышколен. С его… его ногами дело обстоит хорошо, сэр. Он привык действовать самостоятельно. И разрешите мне вам сказать, сэр, что капитан Уолшэй, бедняга, тоже может быть полезным. Это факт. Я вам об’ясню. Он командует этой старой мартышкой-малайцем, который прекрасно знает, что нужно делать. Ведь последние двадцать пять лет малаец, должно быть, частенько нес капитанскую вахту на различных каботажных судах. Эти туземцы, сэр, если стоит у них за спиной белый человек, исключительно хорошо справляются с делом… даже если они предоставлены самим себе. Но белый должен вдохнуть в них мужество, а капитан как раз для этой роли пригоден. Знаете ли, сэр, он его так хорошо натренировал, что теперь ему почти никаких указаний делать не приходится. Я видел, как эта сморщенная мартышка в ветреное утро выводила судно из бухты Пангу, пробираясь между островами. И прекрасно вывела, сэр, стоя у локтя старика. И так спокойно малаец это проделал, что вы бы ни за что не догадались, кто из этих двух на мостике ведет судно. Вот какую пользу судну может принести наш бедный друг, даже если… он не в силах будет пошевельнуть ногой, сэр. Под условием, чтобы серанг не знал, что дело неладно.
— Он не знает.
— Разумеется, не знает. Это превосходит его понимание. Они не умеют в нас разбираться, сэр.
— Вы производите на меня впечатление человека проницательного,— сказал м-р Ван Уик сдавленным голосом, словно чувствуя дурноту.
— Вы найдете во мне хорошего слугу, сэр.
Стерн надеялся обменяться хотя бы рукопожатием, но м-р Ван Уик, неожиданно пробормотав:
— Что это за шум? Лучше, чтобы нас вместе не видели,— быстро отошел, и белая его фигура тотчас же как бы растаяла в черном воздухе под сводом ветвей. Помощник вздрогнул. Да. Действительно, слышен был слабый стук.
Тихо выбрался он из мрака. Освещенный иллюминатор виден был издалека. У Стерна кружилась голова от неожиданного успеха. Вот что значит иметь дело с джентльменом. Он прокрался на борт, и жуткой показалась ему безлюдная палуба и крики и стук, доносившиеся из темноты. Масси бесновался перед дверью каюты, несмотря на оглушительный стук, пьяный голос внутри не умолкал.
— Заткни глотку! Потуши свет и дрыхни! Слышишь ты, пьяная свинья?! Слышишь ты меня, проклятая скотина?!
Масси перестал стучать, и пьяный голос провозгласил тоном оракула:
— А… Масси! Вот это другое дело. Масси — умница.
— Кто там, на корме? Вы, Стерн? Он напьется до чортиков.
У застекленного люка машинного отделения появилась неясная массивная фигура первого механика.
— К завтрашнему дню он придет в себя и сможет исполнять свои обязанности. Я бы оставил его в покое, м-р Масси.
Стерн ушел в свою каюту и должен был немедленно сесть. От радости у него кружилась голова. Он лег на койку и погрузился в мечты. Глубокий покой окутал его. На палубе все было тихо.
Масси, прильнув ухом к двери каюты Джека, критически прислушивался к глубокому хриплому дыханию. Второй механик, мертвецки пьяный, погрузился в сон. Оргия была закончена. Успокоившись, Масси тоже отправился в свою каюту и медленно стал снимать старую пикейную куртку с многочисленными карманами. Он надевал ее в тех случаях, когда его знобило, а согревшись, снимал и вешал где попало. Иногда куртка болталась на кофель-нагелях, брошена была на лебедку, висела на ручке двери. Разве не он был хозяином? Но излюбленным местом был крюк на деревянном столбе, поддерживающем тент над мостиком и находящемся около нактоуза. Из-за этого у него не раз происходили стычки с капитаном Уоллэем, требовавшим, чтобы мостик содержался в порядке. Раньше капитан внушал ему страх, но последнее время Масси мог безнаказанно бросать ему вызов. Казалось, теперь капитан Уоллэй ничего не замечал. Что же касается малайцев, то они были запуганы сварливым механиком, и ни один из матросов не осмелился бы прикоснуться к куртке, где бы она ни висела.
Вдруг в соседней каюте раздался шум, звон и стук, славно упало какое-то тяжелое тело, Масси от неожиданности вскочил и уронил куртку к ногам. Должно быть, верный Джек заснул внезапно, в самый разгар попойки, и теперь слетел со стула и перебил все бутылки и стаканы. После оглушительного стука все стихло, словно механик был убит на месте. Масси затаил дыхание. Наконец, сонный тревожный вздох раздался за переборкой.
— Надеюсь, он так пьян, что теперь уже не проснется,— пробормотал Масси.
Тихий многозначительный смех привел его в отчаяние. Он энергично выругался вполголоса. Теперь этот дурак всю ночь не даст ему заснуть. Масси проклинал свою судьбу. Иногда он надеялся хоть во сне позабыть о своих заботах. Не слышно было, чтобы кто-нибудь двигался в соседней каюте. Видимо, Джек не делал ни малейшей попытки встать и лежа бормотал себе под нос, затем он заговорил, не поднимаясь с пола:
— Масси! Люблю старого мошенника. Он бы не прочь был поглядеть, как его бедный старый Джек подохнет с голоду… но вы только посмотрите, как высоко он забрался…— Он снисходительно захихикал…— Судовладельцем стал! Лотерейный билет, не угодно ли! Ха-ха! Я тебе покажу лотерейные билеты, мой мальчик! Пусть старое судно затонет, а старый приятель подохнет с голоду. Масси промаха не сделает, э, нет. Он — гений, вот кто он такой. Вот как нужно зарабатывать деньги. И судно и приятеля к чорту.
— Старый дурак принял это близко к сердцу,— пробормотал Масои.
Выражение его лица смягчилось. Подстерегая возвращение дремоты, он был обескуражен новым взрывом иронического смеха.
— Хотел бы, чтобы судно очутилось на дне моря! О, это хитрый чорт. Потопить его хочешь? А? Знаю, что хочешь, мой мальчик, потопить проклятое старое корыто, а с ним и все заботы. Заберешь страховую премию, повернешься спиной к старому приятелю… все прекрасно… снова джентльмен.
Лицо Масси было мрачно и неподвижно, только его большие черные глаза беспокойно бегали. Бред сумасшедшего! И, однако, то была правда. Да. И лотерейные билеты. Все правда. Что? Опять начинает? Хотел бы он, чтобы тот замолчал…
Но пьяница-фантазер, лежавший по другую сторону переборки, вновь нарушил тишину, которая спустилась было на темное судно, ошвартованное у берега.
— И не смейте бранить Джорджа Масси эсквайра. Когда ему надоест ждать, он расправится с судном. Берегитесь! Судно пойдет ко дну… и старый приятель с ним. Он сумеет…
Сонный тягучий голос оборвался мечтательно, словно замирая вдали.
— …Сумеет выкинуть штуку. Ума у него хватит… не беспокойтесь…
Должно быть, он был очень пьян, потому что тяжелый сон налетел на него внезапно, как магическое заклятье, и последнее слово растянулось в протяжный громкий храп. А затем и храпенье смолкло, спустилась тишина.
Но Масси как будто вдруг усомнился в целебных свойствах сна, стирающего людские заботы, или, быть может, в тишине он нашел успокоение в ярких мечтах о богатстве, удаче, бездельи, об исполнении всех желаний. Попирая ногами свою любимую старую куртку, он смотрел через круглый иллюминатор в темноту, нависшую над рекой. Иногда дыхание ветерка врывалось в каюту и обвевало его лицо,— свежее дыхание, насыщенное влагой, поднявшейся с широкой реки. Он мог разглядеть только отблески на воде, а один раз он как будто задремал, потому что, без всякой связи с каким-либо сновидением, вспыхнул вдруг перед его глазами ряд пламенных и гигантских цифр — три, ноль, семь, один, два — словно номер лотерейного билета. Затем черная завеса перед иллюминатором внезапно исчезла, пробился жемчужно-серый свет, и показался берег, усеянный домами, ряд тростниковых крыш, стены из цыновок и бамбука, резные конки крыш из тикового дерева. Строения поднимались на сваях, окаймляя стальную полосу реки, неподвижной и полноводной, так как прилив начался. То было селение Бату-Беру. Настал день.
Масси встрепенулся, надел пикейную куртку и, нервно подергиваясь, словно после какого-то тяжелого потрясения, записал номер. На редкость счастливое внушение. Да, но погоня за счастьем требовала денег — наличных денег.
Затем он вышел, собираясь спуститься в машинное отделение. Дела было много, а Джек лежал мертвецки пьяный на полу своей каюты, и к тому же еще дверь в каюту была заперта. Горло у него сжалось при мысли о работе. Да, но если вы хотите ничего не делать, вам нужно сначала заполучить кругленькую сумму денег. Судно вас не спасет. Это-то уж верно. Ему надоело ждать случая, который освободил бы его, наконец, от этого судна, превратившего его жизнь в пытку.

XIV

Было что-то невыносимое в глухом протяжном вибрирующем гудении парового свистка, и дрожь пробежала по спине м-ра Ван Уика. После полудня ‘Софала’ покинула Бату-Беру и направилась в бухту Пангу, сопровождаемая несколькими каноэ, она описала полукруг и, скользя по широкой реке, оставила далеко позади бёнгало м-ра Ван Уика.
На этот раз м-р Ван Уик не пошел на берег. Обычно он спускался на пристань и, пока судно отчаливало, перебрасывался словами с капитаном Уоллэем и махал ему на прощание рукой. Но теперь он даже не подошел к перилам веранды.
‘Все равно, он меня не увидит,— подумал м-р Ван Уик.— Интересно, может ли он разглядеть дом?’ — И от этой мысли он почему-то почувствовал свое одиночество острее, чем чувствовал его все эти годы. Околько лет прошло? Шесть или семь? Семь. Долгий срок.
Он сидел на веранде, держа на коленях закрытую книгу, и как бы созерцал свое одиночество, словно слепота капитана Уоллэя заставила его прозреть. Много было у него сердечных невзгод и волнений, и нет на земле места, куда бы можно было от них уйти. И ему стало стыдно, точно в течение шести лет он себя вел, как капризный мальчик.
Мысленно он следовал за ‘Софалой’. Под влиянием минуты он действовал импульсивно и выполнил то, что считал неотложным. Что еще мог он сделать? Позже он об этом подумает. Казалось, что нужно будет хотя бы на время вступить в мир людей. Деньги у него были — что-нибудь удастся сделать. Он примирится с потерей времени, с заботами, с утратой одиночества. Сейчас одиночество его угнетало. Ему представился капитан Уоллэй таким, каким он его видел в последний раз, когда тот, обманутый в вере своей, стоял как бы выше добра и зла, какого можно ждать от людей.
Мысли м-ра Ван Уика следовали за ‘Софалой’, спускающейся по реке, пробивающейся сквозь лес между стволами гигантских деревьев, скользящей мимо мангиферовых рощ и дальше по мелководью. При ярком свете дня судно благополучно пересекло мелководье, на вахте от четырех до шести стоял Стерн, который затем спустился вниз и с наслаждением погрузился в мечты о будущем — о службе под началом такого богатого человека, как м-р Ван Уик. Теперь он не представлял себе, чтобы могла произойти какая-либо помеха, и упивался мыслью о том, что ‘наконец-то он устроился’. С шести до восьми на вахте стоял серанг. Судну предстояло итти открытым морем до трех часов утра, когда оно должно было приблизиться к группе островов Пангу. В восемь часов Стерн беззаботно вышел на палубу, чтобы управлять судном до полуночи. В десять, стоя на мостике, он напевал и мурлыкал что-то вполголоса, и около этого времени мысли м-ра Ван Уика покинули, наконец, ‘Софалу’. М-р Ван Уик заснул.
Масси, стоя в дверях машинного отделения, угрюмо напяливал свою пикейную куртку, а второй механик с мрачным видом ждал.
— А, вылез, наконец! Пьяница! Ну, что ты можешь оказать в свое оправдание?
До десяти часов Масси не отходил от машин, и теперь пришел в мрачное бешенство, он злился на судно, на жизнь, на людей, его дурачивших, злился на себя самого за то, что мужество ему изменяет.
Второй механик ответил неинятным ворчанием.
— Что? Теперь ты рта раскрыть не можешь? А когда напьешься, то выкрикиваешь во весь голос всякий вздор? Оскорбляешь людей? Да как ты смеешь, негодный пьяница!
— Ничего не могу поделать. Ни слова не помню. Вы бы не слушали.
— И ты осмеливаешься мне это говорить? Что тебя дернуло? Зачем напился?
— Не спрашивайте. Котлы проклятые очертели… И вам бы они очертели. Жизнь надоела.
— Ну, так не живи! Ты мне надоел. Помнишь, какой ты шум поднял ночью? Несчастный старый пьянчуга.
— Нет, не помню. Я не хотел шуметь, но уж если выпьешь…
— Понять не могу, почему я не вышвыриваю тебя за борт. Что тебе здесь нужно?
— Сменить вас. Вы уже давно здесь работаете, Джордж.
— Не смей называть меня Джорджем, пьяная скотина! Умри я завтра, и ты подохнешь с голоду. Помни это. Говори: ‘м-р Масси’.
— М-р Масси,— тупо повторил тот.
В грязной рубахе, замасленных штанах, в рваных туфлях на босу ногу — он стоял растрепанный, с тусклыми, налитыми кровью глазами. Как только Масси отошел от двери, он бросился в машинное отделение.
Первый механик огляделся по сторонам. Палуба до гакаборта была безлюдна. Все пассажиры-туземцы вышли в Бату-Беру, а новых пассажиров не было. В темноте на корме судна позвякивал патентованный лаг. Был мертвый штиль, и под облачным небом, в неподвижном воздухе, который пропитан был запахом водорослей и словно окутывал кузов судна, пароход ровно скользил по серому, нетронутому рябью морю — как будто парил в открытом пространстве. Но Масси хлопнул себя по лбу, покачнулся и уцепился за кофель-нагель.
— Я с ума сойду,— пробормотал он, нетвердыми ногами пробираясь по палубе. Слышно было, как внизу кто-то подбирал уголь лопатой, стукнула заслонка печи. Стерн на мостике начал насвистывать новую арию.
Капитан Уоллэй не спал. Одетый, он сидел на кушетке и слышал, как открылась дверь его каюты. Из предосторожности он не шелохнулся и ждал, надеясь по голосу узнать вошедшего.
Лампа ярко освещала белые переборки и малиновый плюш дивана. В течение трех лет белый деревянный ящик под кроватью остался нераскрытым, словно капитан Уоллэй считал, что после потери ‘Красавицы’ не осталось на земле места для любимых его портретов. Руки его покоились на коленях, красивая голова с густыми бровями видна была вошедшему в профиль. Наконец раздался голос:
— Еще раз я спрашиваю: как мне вас называть?
— А! Масси. Опять!
У капитана Уоллэя мучительно сжалось сердце, и от стыда он готов был закричать.
— Говорите, могу я вас звать попрежнему своим компаньоном?
— Вы не знаете, чего требуете.
— Я знаю, чего я хочу.
Масси вошел в каюту и закрыл дверь.
— …И я еще раз попытаюсь вас убедить.
В голосе его слышалась мольба и угроза.
— Бесполезно говорить, что вы бедны. Правда, на себя вы ничего не тратите, но для этого существует другое название. Вы думаете, что получите все, что вам полагается за эти три года, а затем отшвырнете меня, не выслушав моего мнения о вас. Вы думаете, я бы стал с вами считаться, если б знал, что у вас нет ничего, кроме этих жалких пятисот фунтов? Вам бы следовало меня предупредить.
— Быть может,— сказал капитан Уоллэй, опуская голову.— И все-таки это вас спасло…— Масси презрительно засмеялся…— С тех пор я вам не раз говорил.
— А теперь я вам не верю. Подумать только, что я позволял вам важничать на моем собственном судне! Помните, как вы мне запрещали вешать мою куртку на вашем мостике? Она, видите ли, мешает! Его мостик! И так я не мог поступать, и этак! Честный человек! А теперь все об’ясняется. ‘Я беден, и я не могу. У меня только и есть, что эти пятьсот фунтов!’
Он смотрел на неподвижно сидевшего капитана Уоллэя, словно видел в нем непреодолимое препятствие на своем пути. С грустной миной он сказал:
— Вы жестокий человек.
— Довольно,— произнес капитан Уоллэй, поворачиваясь к нему лицом.— Вы ничего не получите, ибо у меня лично нет ничего, что бы я мог теперь отдать.
— Рассказывайте это кому-нибудь другому!
Масси вышел и еще раз оглянулся. Затем дверь закрылась. Оставшись один, капитан Уоллэй попрежнему сидел неподвижно. У него не было ничего — даже все его прошлое погибло — честь, правда, справедливость. Вся его безупречная жизнь была стерта. Он ей сказал последнее прости. Но то, что принадлежало ей — дочери,— то он решил спасти. Совсем ничтожная сумма денег. Он собственноручно передаст ей этот последний дар человека, который жил слишком долго. Жизнь его была обесценена, и сейчас вся страсть отцовства, вся неисчерпанная сила сосредоточилась на одном желании — увидеть ее лицо.
Масси направился прямо в свою каюту, зажег свет и отыскал бумажку с приснившимся ему номером, пламенные цыфры которого были вызваны к жизни силой иной страсти. Он должен был приложить все силы, чтобы не пропустить розыгрыша. В этом номере был тайный смысл. Но где найти средства, чтобы жить?
— Проклятый нищий! — пробормотал он.
Если б Стерн и сообщил ему кое-что, касающееся его компаньона, то Масси мог бы ответить, что болезнью человека можно воспользоваться не только для того, чтобы его вышвырнуть и таким образом отложить на год выплату денег. Лучше было бы сохранить болезнь в тайне и принудить его остаться Лишенный средств, он пожелал бы остаться, и вопрос о выплате денег был бы закрыт. В точности он не знал, как далеко зашла болезнь капитана Уоллэя, если бы тот и посадил где-нибудь судно на мель, никакой вины не было бы на владельце, не так ли? Он не обязан знать, что дело неладно. Но, быть может, никто бы и не поднял этого вопроса, а судно было застраховано. У Масси хватило выдержки уплачивать деньги за страховку. Но это было не все. Он не верил в бедность капитана Уоллэя, не верил, что тот не отложил хоть какой-нибудь суммы. Если бы он, Масси, завладел этой суммой, то были бы куплены новые котлы, и все осталось бы по-старому. А если судно в конце концов погибнет,— тем лучше. Он его ненавидел,— ненавидел заботы, отвлекавшие мысль от погони за счастьем. Он хотел отправить судно на дно моря и получить страховую премию. Выйдя, обескураженный, из каюты капитана Уоллэя, он так же остро ненавидел судно с изношенными котлами, как и человека, теряющего зрение.
В конце концов в нашем поведении мы в значительной степени руководствуемся тем, что внушается нам извне. Если б не пьяная болтовня Джека, Масси рано или поздно об’яснился бы с несчастным стариком, который не хотел ни помочь, ни остаться, ни погубить судно. Старый мошенник! Масси горел желанием его вышвырнуть, но удерживался. Времени было сколько угодно. А теперь новая жуткая мысль зародилась в его голове. Разве мужества у него не хватит? Как бредил этот пьяница Джек! ‘Сумеет выкинуть штуку, чтобы отделаться от судна!’ Ну, что ж, Джек был не так уж далек от истины. Масси придумал хитрую штуку. Да, но как насчет риска?
Он ощутил гордость,— гордость человека, стоящего выше предрассудков. Сердце его забилось быстрее, а во рту пересохло. Не у всякого хватит смелости, но он — Масси, и он дерзнет.
На палубе пробило шесть склянок. Одиннадцать часов! Он выпил стакан воды и присел на несколько минут, чтобы успокоиться. Затем достал из ящика маленький глухой фонарик и зажег его.
Почти напротив его каюты, по другую сторону узкого прохода под мостиком находился чуланчик, помещавшийся как раз над котлами машинного отделения, пол, стены и потолок его были железные. Сюда складывали всякий хлам, в углу лежали железные обломки, пустые жестянки, мешки с тряпьем и с каменным углем, сломанная старая клетка для кур, рваные чехлы, старые лампы. За лопнувшую медную трубу, которая выброшена была из машинного отделения, кто-то засунул коричневую фетровую шляпу, эта шляпа принадлежала человеку, бывшему когда-то помощником на ‘Софале’ и умершему от малярии у берегов Бразилии. Непроницаемая тьма окутывала эту груду забытых вещей. Луч света, отбрасываемый фонариком Масси, падал косо, прорезая мрак.
Куртка Масси была расстегнута. Он заложил дверь болтом и, присев на корточки перед кучей хлама, стал набивать карманы кусками железа. Он выбирал их тщательно, словно эти заржавленные гайки, прутья, звенья цепи были кусками золота и ему представился единственный случай, когда он мог это золото унести. Боковые карманы, карман на труди он набил так, что они раздулись. Он рассматривал обломки и иные отбрасывал. Ржавое железо покрыло пылью его руки. Масси отдавал себе отчет в научных основах своей хитроумной выдумки. Если вы хотите отклонить магнитную стрелку компаса, лучше всего использовать для этой цели мягкое железо, большое количество мелких обломков в карманах куртки ближе приведет вас к цели, чем несколько больших кусков, ибо при равном весе вы получаете большую площадь, что как раз и имеет значение.
Быстро выскользнул он из чулана — ему достаточно было сделать два шага — и, войдя в свою каюту, заметил, что руки его красны, красны от ржавчины. Это его смутило, словно они были окровавлены. Он торопливо осмотрел свой костюм. Как, и брюки тоже! Он вытирал об них свои покрытые ржавчиной ладони.
Второпях он оторвал пуговицу, затем вычистил свой костюм, вымыл руки. Тогда ощущение вины рассеялось, он сел и стал ждать.
Нагруженный железом, выпрямившись, он сидел в своем кресле. У бедер он ощущал твердые обломки, куски железа касались его ребер, когда он вздыхал, все эти фунты оттягивали ему плечи. Вид у него был отупевший, а желтое лицо с уставившимися в одну точку черными глазами казалось спокойным и грустным.
Услыхав, что над головой его пробило восемь склянок, он встал и приготовился итти. Движения его казались бесцельными, нижняя губа слегка отвисла, глаза блуждали, от страшного напряжения воли взгляд сделался тупым и лишенным всякого выражения.
С последним ударом склянки на мостик бесшумно поднялся серанг, чтобы сменить помощника. Стерн настроен был благодушно, ибо теперь ему нечего было желать.
— Хорошо ли ты видишь, серанг? Сейчас довольно темно. Я подожду, пока ты привыкнешь к темноте.
Старый малаец прошептал что-то, поднял усталые глаза, подошел к освещенному нактоузу и, заложив руки за спину, устремил взгляд на картушку компаса.
— Около половины четвертого смотри внимательно — мы будем приближаться к суше. Но воздух сейчас ясный. Ты заглянул к капитану перед тем как подняться на мостик? Что, знает он, который час? Ну, в таком случае я ухожу.
Внизу, у трапа он отступил в сторону, чтобы пропустить капитана. Прислушиваясь к его ровным, уверенным шагам, он на секунду задумался. ‘Странно,— сказал он про-себя,— вы никак не можете решить, видел он вас или нет. Но сейчас он, должно быть, слышал мое дыхание’.
В конце концов старик был все-таки удивительным человеком. Говорят, он пользовался когда-то известностью. Стерн охотно этому верил. Затем он пришел к тому заключению, что капитан может разглядеть фигуру человека,— сейчас, например, он видел его, Стерна,— но, не различая лиц, вынужден молчать и делать вид, будто не замечает, из боязни выдать себя. Стерн был проницательным человеком.
Эта необходимость притворяться каждую секунду напоминала капитану Уоллэю об унизительной его лжи. На эту ложь он пошел, побуждаемый своей любовью отца и безграничной верой в справедливость. Он даст своей бедной Айви возможность получить еще одно его месячное жалование. Быть может, болезнь была лишь временной. Он цеплялся за надежду, а когда болезнь одержала верх над надеждой, он пытался не верить очевидности.
Тщетно! По мере того, как сгущался мрак вселенной, мысли его становились зловеще ясными. В минуты просветления он видел жизнь, людей, всю землю, обремененную живыми существами — так ясно, как никогда раньше.
Иногда он чувствовал головокружение и безграничный ужас, и тогда встал перед ним образ дочери. Ее он тоже видел яснее, чем раньше. Неужели не сможет он ничего для нее сделать? Ничего. И не увидит ее больше? Никогда. Почему? Слишком жестоко было наказание за маленькую самонадеянность, маленькую гордыню. И, наконец, он стал цепляться за свой обман с твердым намерением довести его до конца, сохранить деньги нетронутыми, увидеть ее еще раз. А после? Мысль о самоубийстве возмущала этого сильного, мужественного человека. Он молил о смерти, и слова молитвы сжимали ему горло. В течение всей своей жизни он с детским смирением молился о хлебе насущном.
Имели ли слова какое-нибудь значение? Откуда взялся дар речи? Ускоренное биение сердце эхом отдавалось у него в голове, и мозг, казалось, разрывался на части.
Тяжело опустился он в кресло на мостике, якобы неся свою вахту. Ночь была темная. Теперь все ночи были темны.
— Серанг! — окликнул он вполголоса.
— Да, тюан. Я здесь.
— Есть облака на небе?
— Есть, тюан.
— Держи курс на север. Прямо.
— Судно едет на север, тюан.
Серанг отступил назад. Капитан Уоллэй узнал шаги Масси, поднявшегося на мостик.
Механик шагал взад и вперед и несколько раз прошел мимо кресла. Капитан Уоллэй уловил, что походка его была осторожной, крадущейся. Близость этого человека всегда усиливала душевную муку капитана Уоллэя. Не раскаяние он чувствовал. В конце концов он ничего, кроме добра, не сделал этому жалкому парню. Смутно он ощущал опасность и необходимость быть еще осторожнее.
Масси остановился и сказал:
— Итак, вы настаиваете на своем желании уйти?
— Я должен.
— И вы не можете хотя бы деньги оставить на определенный срок?
— Невозможно.
— Не решаетесь доверить их мне, да?
Капитан Уоллэй молчал. За его спиной Масси глубоко вздохнул.
— Этого было бы достаточно, чтобы спасти меня,— сказал он с дрожью в голосе.
— Я спас вас однажды,
Первый механик осторожно снял куртку и стал нащупывать медный крюк, ввинченный в столб. Занимаясь этим делом, он встал как раз перед нактоузом и заслонил от рулевого, стоящего у штурваша, картушку компаса.
— Тюан! — прошептал, наконец матрос, уведомляя белого человека, что ему не виден компас.
Масси сделал свое дело. Куртка висела на расстоянии шести дюймов от нактоуза. Как только он отошел в сторону, рулевой, пожилой малаец с Суматры, рябой и смуглый, немногим светлее негра, с удивлением обнаружил, что за такой короткий промежуток времени при мертвом штиле судно сильно уклонилось с прямого пути. Так еще никогда не бывало. Он с удивлением что-то проворчал и поспешно повернул рулевое колесо, чтобы нос судна снова был обращен к северу. Скрежещущий шум рулевой цепи и тихий шопот серанга, который приблизился к штурвалу, заставили капитана Уоллэя тревожно насторожиться. Он сказал:
— Смотри внимательно.
И снова все стихло на мостике. Масси исчез.
Но железо в карманах куртки сделало свое дело, и ‘Софала’, стремившаяся на север по компасу, указывавшему неправильно, уклонилась с безопасного пути к бухте Пангу.
Шипение воды, разбиваемой носом судна, стук машин, все знакомые звуки слышались в тишине моря, сливавшегося с облачным покровом на небе. Покой необ’ятный, как мир, казалось, навис над ‘Софалой’, с любовью окутывая ее своею лаской. Масси подумал, что нельзя было удачнее выбрать время для кораблекрушения.
Судно засядет на одном из рифов к востоку от Пангу… будут ждать рассвета… пробито дно… спущены лодки… к вечеру приедут в бухту Пангу… Вот и все. Как только судно сядет на мель, он бросится на мостик, завладеет курткой (в темноте никто не заметит) и выбросит за борт обломки железа или куртку швырнет в море. Пустяки! Кто может догадаться? Сотни раз куртка висела на этом крючке. И все-таки, когда он сидел на нижней ступеньке трапа, ведущего на мостик, колени его слегка дрожали. Хуже всего было ждать. Иногда он начинал задыхаться, словно запыхавшись после бега, потом снова дышал легко и свободно, сознавая, что подчинил себе судьбу. Изредка на мостике слышалось шарканье босых ног серанга, негромкие голоса, и снова наступала тишина…
— Скажи мне, когда увидишь землю, серанг.
— Да, тюан. Еще не видно.
— Не видно,— соглашался капитан Уоллэи.
Судно было лучшим другом последних лет угасания. Все деньги, какие капитан зарабатывал на ‘Софале’, он отсылал дочери. Сейчас он задумался о ней. Как часто он и его жена мечтали над кроваткой ребенка в большой каюте на корме ‘Кондора’! Она вырастет, выйдет замуж, попрежмему будет их любить, они будут жить вместе с ней и радоваться ее счастью. Жена его умерла, а ребенку он отдал все, что у него было. Он хотел быть подле дочери, увидеть ее, в последний раз увидеть ее лицо, а потом жить звуками ее голоса, который сделает для него выносимой надвигающуюся тьму. О’ изголодался по любви и мечтал о нежности дочери.
Серанг пристально всматривался в даль и время от времени оглядывался на кресло. Потом он стал беспокойно топтаться на месте и вдруг спросил под самым ухом капитана Уоллэя:
— Тюан, может быть, вы видите землю?
Тревожный голос заставил капитана Уоллэя вскочить. Он! Видит! И с удвоенной силой ощутил он проклятье своей слепоты.
— Который час?— воскликнул он.
— Половина четвертого, тюан.
— Земля близко. Ты должен ее видеть. Смотри, говорю тебе, смотри внимательно.
Масси, задремавший было на нижней ступеньке, проснулся от звука голосов к сначала не понял, как он сюда попал. Ах, да! Он почувствовал слабость. Одно дело — посеять семя гибели, и другое дело — видеть, как навис над твоей головой чудовищный плод, готовый упасть.
— Опасности нет,— пробормотал он хрипло.
Ужас охватил капитана Уоллэя — ужас, вызванный неуверенностью, жалким недоверием к людям, к вещам, к самой земле. Тридцать шесть раз вел он судно этим самым курсом, руководствуясь все тем же компасом… могло ли быть в этом мире что-либо более достоверное и безошибочное? В таком случае что же случилось? Или серанг солгал? Но зачем ему лгать? Зачем? Или и он слепнет?
— Есть ли туман? Внизу, над водой? Смотри.
— Тюан, тумана нет. Смотрите сами.
Капитан Уоллэй усилием воли сдержал дрожь. Не остановить ли немедленно машины и выдать себя? Он колебался, и странные мысли проносились в его голове. Необычное случилось, а он не умел его встретить. В момент невыразимой тревоги он с удивительной ясностью увидел ее лицо — лицо молодой девушки. Нет, он не должен себя выдавать после того как ради нее зашел так далеко.
— Ты держал курс к северу? Так ли? Говори правду.
— Да, тюан. И сейчас судно идет к северу. Смотрите.
Капитан Уоллой направился к нактоузу, который представлялся ему тусклым светлым пятном среди бесформенных тенен. Приближая лицо к самому стеклу, он раньше мог разглядеть…
Вынужденный низко наклониться, он инстинктивно вытянул руку, чтобы опереться о столб. Рука коснулась не дерева, но материи. Он слегка потянул за нее, вешалка, едва выдерживавшая груз, оборвалась, и куртка Масси тяжело упала на палубу. Раздался стук и звяканье.
— Что такое?
Капитан Уоллэй упал на колени и жестом слепого нащупал куртку. Они дрожали, эти руки, ищущие правду. И правда ему открылась. Железо около компаса. Неверный курс. Это погубит судно! Его судно! О, нет! Только не это!
— Беги, останови машины! — закричал он не своим голосом.
Он сам бросился вперед — слепой человек с простертыми руками. Отзвуки гонга еще гудели на палубе, когда судно, шедшее полным ходом, налетело словно на склон горы.
В северной части проливов вода стояла низко. Масси этого факта не учел. Вместо того, чтобы наскочить на мель и застрять на ней, ‘Софала’ ударилась об острый хребет рифа, при полноводьи не поднимавшийся над водой. Удар был чудовищно сильный. Упали все, кто в этот момент стоял на ногах. Затрещали снасти и клоты. Угасли все огни, зазвенели цепи, удерживающие трубу, со свистом разорвались проволочные канаты. Послышался оглушительный треск, фонарь на мачте полетел за борт, захлопали двери кают. После первого удара судно отскочило и, словно таран, ударилось вторично. Теперь разрушение было полное, с шумом, напоминающим раскат грома, повалилась труба, разбив в щепки рулевое колесо, деревянную раму, поддерживающую тент, и палубные ящики. Мостик был усыпан обломками дерева. Капитан Уоллэй поднялся на ноги среди груды обломков и стоял исцарапанный, окровавленный, держа в руках куртку Массм. По грохоту он мог судить о том, какой опасности избежал.
Между тем Стерн (его сбросило с койки) отдал распоряжение пустить судно задним ходом. Только машины заработали, как чей-то голос проревел: ‘Убирайся из машинного отделения, Джек!’ — и машины остановились, но судно отошло от рифа и неподвижно лежало на воде, а тяжелое облако пара вырывалось из сломанной трубы и исчезало в ночи. Несмотря на неожиданность катастрофы, криков не было слышно, словно страшный удар ошеломил людей. Темные фигуры двигались по палубе. Раздался голос серанга, заглушивший невнятный шопот:
— Нет дна.— Он бросал лот.
Затем Стерн напряженно крикнул:
— На что мы, чорт возьми, налетели? Где мы?
Капитан Уоллэй ответил спокойным басом:
— Среди рифов… к востоку.
— Вам это известно, сэр? Значит нам отсюда никогда не выбраться?
— Судно через пять минут пойдет ко дну. Шлюпки, Стерн! Все будут спасены — сейчас штиль.
Китайцы-кочегары опрометью бросились на левый борт к шлюпкам. Никто не пытался их остановить. Малайцы после минутного замешательства успокоились, а Стерн не терял присутствия духа. Капитан Уоллэй не двигался. Мысли его были чернее, чем эта ночь, когда он впервые погубил судно.
— Он заставил меня погубить судно.
Еще одна высокая фигура появилась на мостике среди груды обломков. Послышался безумный шопот:
— Ни слова об этом.
Масси, спотыкаясь, подошел ближе. Капитан Уоллэй слышал, как он стучит зубами.
— Куртка у меня.
— Бросьте ее за борт и идем, —дрожащим голосом перебил тот.— Л-л-лодка!..
— За это вы получите пять лет.
М-р Масси потерял голос. Он мог только прохрипеть:
— Сжальтесь!
— А вы меня пожалели, когда заставили погубить судью? М-р Масси, за это вы получите пять лет!
— Мне нужны деньги! Деньги! Я с вами поделюсь. Берите половину. Вы тоже любите деньги.
— Есть правосудие…
Масси собрал все силы и странным придушенным голосом сказал:
— Вы! Слепой чорт! Вы меня до этого довели!
Капитан Уоллэй, прижимая к груди куртку, не ответил ни слова. Свет навсегда покинул мир… пусть гибнет все! Но этот человек не уйдет от возмездия. Голос Стерна скомандовал:
— Спускать! Затрещали блоки.
— Садитесь!— кричал он.— Сюда! Джек, вы здесь? М-р Масси! М-р Масси! Капитан! Живей, сэр!
— Я попаду в тюрьму за мошенничество ради получения страховой премии, но и вы будете разоблачены, вы, честный человек, водивший меня за нос! Вы бедны, не так ли? У вас нет ничего, кроме этих пятисот фунтов. А теперь вы и этого лишены. Судно погибло, и страховая премия не будет уплачена.
Капитан Упллэй не шелохнулся. Да, это так! Деньги Айви! Погибли вместе с судном. И вдруг в один момент все для него стало ясным.
Вот когда рабству его настанет конец!
Из шлюпки у борта судна неслись настойчивые крики. Масси, казалось, не в силах был уйти с мостика. В отчаяньи он хрипло бормотал:
— Отдайте мне ее! Отдайте!
— Нет,— сказал капитан Уоллэй,— я не могу ее отдать. Спешите, пока не поздно. Не ждите, если жизнь вам дорога. Судно идет ко дну. Нос уже погружается! Нет, куртки я не отдам, но я останусь на борту.
Масси, казалось, не понял, но любовь к жизни, внезапно вспыхнув, прогнала его с мостика.
Капитан Уоллэй положил куртку и, пробравшись среди обломков, подошел к перилам:
— М-р Масси с вами?— крикнул он в ночь.
Стерн откликнулся из шлюпки:
— Да, он с нами. Спускайтесь, сэр. Безумие оставаться дольше.
Капитан Уоллэй ощупал перила и, не говоря ни слова, сбросил фалинь. Они все еше ждали его там, внизу. Вдруг кто-то- крикнул:
— Нас относит течение! Гребите!
— Капитан Уоллэй! Прыгайте!.. Греби к судну… Прыгайте! Вы можете доплыть.
Это старое сердце, это могучее тело охвачено было ужасом смерти, перед которым бессилен был ужас слепоты. Но в конце концов ради Айви он достиг цели, подойдя к самой грани преступления. Бог не внял его молитвам. Свет ушел из мира, не осталось ни проблеска, беспросветная тьма, но не подобало, чтобы Уоллэй, который, преследуя свою цель, зашел так далеко,— не подобало, чтобы он продолжал жить. Он должен был расплатиться.
— Прыгайте как можно дальше, сэр! Мы вас поднимем в шлюпку!
Они не слышали его ответа. Но этот крик кое о чем ему напомнил. Ощупью вернулся он назад и разыскал куртку м-ра Массн. Действительно, он мог плыть, бывает, что люди, затянутые водоворотом, поднимаются на поверхность, но Уоллэю, принявшему решение умереть, не подобало бороться за жизнь. Он переложит в свои карманы все эти куски железа.
Люди, сидевшие в шлюпке, видели перед собой черную массу на черном море. ‘Софала’ сильно накренилась. Ни звука не доносилось с парохода. Затем раздался страшный, оглушительный грохот. Повидимому, взорвались котлы, ломая переборки, и на том месте, где была ‘Софала’, появилась на секунду какая-то узкая и высокая глыба, словно скала, поднявшаяся из моря. Потом и это исчезло.

*

Когда ‘Софала’ не явилась своевременно в Бату-Беру, м-р Ван Уик сразу понял, что никогда больше ее не увидит. Но о том, что случилось, он узнал лишь несколько недель спустя, когда на туземном судне, предоставленном в его распоряжение султаном, он прибыл в порт, где зарегистрирована была ‘Софала’. Там уже начали забывать о ее существовании и об официальном расследовании причин, какие привели к ее гибели.
Ничего достопримечательного или интересного в этом происшествии не было, если не считать того факта, что капитан пошел ко дну вместе со своим тонущим судном. Только один человек погиб. М-р Ван Уик так и не разузнал бы никаких деталей, если бы не встретился однажды со Стерном. Встреча произошла на набережной, неподалеку от мостика, переброшенного через речку, почти на том самом месте, где капитан Уоллэй, желая сохранить нетронутыми пятьсот фунтов, повернулся, чтобы сесть в сампан и ехать на борт ‘Софалы’.
Издали м-р Ван Уик увидел Стерна, который, моргая, посмотрел на него и лоднял руку к шляпе. Они остановились в тени большого дома (то был банк), и помощник рассказал, как шлюпки с командой через шесть часов после катастрофы вошли в бухту Пангу. В этом проклятом месте они прожили две недели, терпя всевозможные лишения, пока им не удалось, наконец, оттуда выбраться. Следствие обелило всех. Гибель судна об’яснили необычайной силой течения. Действительно, другого об’яснения быть не могло: за время ночной вахты судно уклонилось к востоку на семь миль.
— Не повезло мне, сэр — Стерн провел языком по губам и отвернулся.— Я упустил случай поступить к вам на службу, сэр. Об этом я всегда буду сожалеть. Но ничего не поделаешь: одному — слезы, другому — радость. Для м-ра Масси ничего лучше и придумать было нельзя, словно он сам позаботился об этом крушении. Самая своевременная гибель судна, о какой мне приходилось слышать.
— Что сталось с этим Масси?— спросил м-р Ван Уик.
— С Масси, сэр? Ха-ха! Он все толковал, что купит другое судно, но, положив деньги в карман, отправился рано утром на почтовый пароход, отплывавший в Маниллу. Я явился к нему на борт, а он мне сказал, что едет в Маниллу и там, несомненно, разбогатеет. До меня ему дела не было. А ведь он обещал мне командование, если я буду держать язык за зубами…
— Вы ничего не сказали.,.— начал м-р Ван Уик.
— О нет, сэр. Зачем мне было говорить? Я хочу выдвинуться, но мертвые мне не мешают,— сказал Стерн. Он быстро заморгал, затем на секунду опустил глаза.— А кроме того, сэр, я бы попал в неловкое положение. Вы заставили меня молчать дольше, чем следовало.
— А как случилось, что капитан Уоллэй остался на борту? Действительно ли он отказался покинуть судно? Или.. быть может, это произошло случайно?..
— О, нет! — энергично перебил Стерн.— Говорю вам, я ему кричал, чтобы он прыгнул за борт. Несомненно, он сам сбросил фалинь шлюпки. Мы все его звали… то-есть Джек и я. Он нам даже не ответил. До последней минуты на судне было тихо, как в могиле. Потом взорвались котлы, и ‘Софала’ пошла ко дну. Случайность? Э, нет! Говорю вам, сэр, игра была кончена.
Вот все, что мог сообщить Стерн.
В течение двух недель м-р Ван Уик посещал клуб, и там он встретился со стряпчим, в конторе которого заключали договор Масси и капитан Уоллэй.
— Удивительный старик,— сказал стряпчий.— В мою контору он со своими пятьюстами фунтами явился, так сказать, неведомо откуда, а за ним с тревожным видом следовал этот механик. А теперь он исчез так же таинственно, как появился. Я никогда его не понимал. Нет ли тут какой-нибудь тайны, касающейся этого Масси, а? Я недоумеваю, неужели Уоллэй действительно отказался покинуть судно? Это было бы нелепо. Вины на нем не было, как выяснилось на следствии.
М-р Ван Уик заявил, что знал его хорошо и не верит в самоубийство. Это не вязалось с характером человека.
— Я придерживаюсь того же мнения,— согласился его собеседник. Все склонны были думать, что капитан слишком долго оставался на борту, стараясь спасти что-нибудь ценное. Быть может, карту, с помощью которой он мог снять с себя подозрение, или какой-нибудь ценный предмет, находившийся в его каюте. Фалинь шлюпки попросту мог сорваться. Однако, как это ни странно, капитан Уоллэй незадолго до последнего рейса зашел в его контору и оставил ему запечатанный конверт, поручив, в случае его смерти, отправить это письмо дочери. Впрочем, ничего необычайного в этом нет, если принять во внимание возраст капитана.
М-р Ван Уик покачал головой. Капитан Уоллэй мог дожить до ста лет.
— Совершенно верно,— подтвердил стряпчий.— У старика был такой вид, словно он пришел в мир таким, каким мы его знали, и с этой длинной бородой. Знаете ли, я почему-то никогда не мог его представить старше или моложе. И в этом человеке была какая-то физическая мощь. Быть может, этим и об’ясняется то впечатление, какое он производил на всех людей, имевших с ним дело. Он казался неразрушимым, недоступным смерти. Было что-то внушительное в его спокойном вежливом обращении. Словно он был уверен, что времени ему хватит на все дела. Да, было в нем что-то, не поддающееся разрушению. И иногда он говорил так, будто сам в это верил. Когда он в последний раз явился ко мне с этим письмом, он отнюдь не казался угнетенным. Пожалуй, выглядел задумчивее, чем обычно. Интересно, было ли у него предчувствие? Быть может! И все-таки — печальный конец для такого замечательного человека.
— О, да! Конец печальный!— с таким жаром воскликнул м-р Ван Уик, что стряпчий с любопытством на него посмотрел и, распрощавшись с иим, сказал одному из своих знакомых:
— Странный тип — этот голландец-плантатор из Бату-Беру. Знаете о нем что-нибудь?
— Очень богат! — ответил директор банка.— Я слыхал, что он с первым пароходом едет на родину, чтобы сорганизовать компанию и передать ей свои земли. Он продает разработанные плантации. Думаю, он поступает умно. Когда-нибудь и хорошим временам придет конец.

*

В южном полушарии дочь капитана Уоллэя не предчувствовала катастрофы, когда распечатывала письмо, адресованное на ее имя рукой стряпчего. Она его получила после полудня, никого из жильцов не было дома, сыновья ее ушли в школу, а муж, худой, до пояса закутанный в пледы, сидел с книгой наверху в своем большом кресле. В доме было тихо, серый облачный день прильнул к окнам.
В жалкой столовой, где круглый год стоял запах с’естного, она присела к длинному, вечно застланному скатертью столу, вокруг которого выстроились стулья, и прочла первые фразы: ‘С глубоким сожалением… тягостный долг… вашего отца нет в живых… согласно его инструкций… роковая случайность… утешение… имя его не запятнано’…
Лицо у нее было худое, гладкие пряди черных волос не скрывали слегка запавших висков. Она плотно сжала губы, темные глаза ее расширились, и, наконец, с тихим стоном она вскочила, но тотчас же наклонилась, чтобы поднять другой конверт, соскользнувший с ее колен на пол.
Она разорвала его, выхватила листок:
‘Дорогое мое дитя,— так начиналось письмо,— пишу тебе, пока еще сохранил способность писать разборчиво. Я прилагаю все силы, чтобы сберечь для тебя оставшиеся деньги. Я их удержал для твоей же выгоды. Они — твои. Я их не трону, они неприкосновенны. У тебя есть пятьсот фунтов. Из того, что я заработал, я пока ничего не отложил. Но теперь, если буду жив, я должен отложить небольшую сумму, чтобы приехать к тебе. Я должен к тебе приехать. Должен еще раз тебя увидеть.
‘Трудно поверить, что когда-нибудь ты будешь читать эти строки. Кажется, бог позабыл обо мне. Я хочу тебя видеть… и все-таки смерть была бы милостью. Если когда-либо ты прочтешь эти слова, я поручаю тебе вознести благодарность небу, ибо тогда я буду мертв, и все будет хорошо. Дорогая моя, близок конец моего рабства’.
Следующий абзац начинался словами: ‘Зрение мое слабеет’…
В тот день она больше не читала. Рука, державшая листок, медленно опустилась. Стройная в своем простом черном платье, она подошла к окну. Слез не было, ни скорбного возгласа, ни благодарственного топота не сорвалось с ее губ. Жизнь была слишком тяжела, несмотря на все его усилия: она заглушила проявление эмоций. Но впервые за все эти годы притупилось ее жало, пришел конец тягостным заботам и унизительной борьбе за кусок хлеба.
Мысль о муже и детях, казалось, растаяла в сером свете облачного дня. Она видела только лицо своего отца, словно он пришел ее навестить, как всегда — спокойный и внушительный, но еще более торжественный и нежный.
Она засунула сложенное письмо между двумя пуговицами своего гладкого черного платья и, прижавшись лбом к оконному стеклу, шока не спустились сумерки, стояла неподвижно, отдавая отцу все свои свободные минуты. Умер! Возможно ли? Боже мой, может ли это быть? Удар был ослаблен расстоянием и годами разлуки. Бывали дни когда она совсем о нем не думала — времени не было. Но она его любила, она чувствовала, что любила его всегда.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека