‘Конь бледный’, Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1909

Время на прочтение: 13 минут(ы)
Амфитеатров А.В. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. Книга 2. Мемуары Горестные заметы: Воспоминания. Портреты. Записная книжка. Пародии. Эпиграммы
M.: НПК ‘Интелвак’, ОО ‘РНТВО’, 2003.

‘КОНЬ БЛЕДНЫЙ’

Прочитал я ‘Коня бледного’. Вещь сильно нашумела, хотя по причинам не столько литературным, сколько, так сказать, ‘от автора зависящим’.
Основная идея или, по крайней мере, лейтмотив этого удивительного произведения:
Если вошь в твоей рубашке
Крикнет тебе, что ты блоха, —
Выйди на улицу
И убей!
Может быть, оно и сильно, но нельзя сказать, чтобы вразумительно. Если даже допустить баснословную возможность столь красноречивой и дерзновенной вши, то возникают недоумения:
1. Следует ли вообще заводить вшей в своей рубашке?
2. Если уж завелись, то стоит ли здравомыслящему человеку с ними разговаривать?
3. Если уж ты имел слабость вступить в диспут с вошью, то настолько ли важна тебе репутация твоя между вшами, чтобы оправдывать ее кровавыми эксцессами?
4. И, наконец, если ты одарен самолюбием болезненным, которое даже от вши оскорблено быть может и даже вши в геройстве твоем усумниться не дозволяет, то нет ли каких-нибудь средств пристыдить скептическую вошь более спокойных и менее эффектных, чем — бежать на улицу и убивать первого встречного?
Думаю, что на первые три вопроса ответы со стороны каждого, обретающегося в трезвом уме и твердой памяти, последуют отрицательные. Ни пристанодержательствовать вшам в рубашке не следует, ни дискуссиям с ними предаваться, ни, того менее, почитать вшиный авторитет обязательным для себя даже как бы до последней повелительности.
Грохочет Синай в громах и молниях:
— Не убий!
Вошь кричит из рубашки:
— Ежели не убьешь, то ты блоха!
И, к великому удивлению нашему, перекрикивает синайские громы. Человек неожиданно объявляет себя вошепоклонником: выходит на улицу и приносит кровавую жертву, — единственно, чтобы восстановить себя в добром мнении вши!
Вошь, продолжая сидеть в рубашке, по всей вероятности, очень смеется и думает про себя: ‘Однако, и умен!’
Все сие тем более изумительно, что если не в герое, то в авторе ‘Коня бледного’ чувствуется человек несомненно религиозной закваски — и даже в чрезмерном количестве. В Священном писании он начитан, как… по меньшей мере, как тот черт, который приходил к Лютеру спорить о догматах веры. Известно, что нечистый припирал Лютера текстами к стене настолько тесно, что бедному теологу однажды не осталось иного аргумента, как — запустить в рогатого оппонента чернильницею.
— Средство хорошее, — говорит Берне.— Дух тьмы ничего не боится больше, чем чернил!
Боюсь, что русская революция, которую столь посрамительно доезжает автор ‘Коня бледного’, неутомимо переписывая против нее полемические тексты из Евангелия, быстро разглядит, что у почтенного проповедника — рожки под скуфьею и длинный хвост под полукафтаньем.
На русскую революцию написано много пасквилей. И врагами ее, и — к сожалению — неумелыми друзьями. Теми, для кого простая реальность русской освободительной борьбы недостаточно ‘красива’. А потому — осветим ее прожекторами якобы индивидуалистической декламации, возжем вокруг нее бенгалькие огни декадентской шумихи, воспляшем в оргии эгоизма и эготизма по обряду Дионисову и вообще постараемся блеснуть как можно очаровательнее, чтобы ахнули от нас все Липочки Большовы.
И, действительно, автору ‘Коня бледного’ удалось создать в лице ‘Жоржа’ тип революционера — не скажу, чтобы большой вероятности, но обольстительности поистине роковой. Это, конечно, не Балмашев, не Каляев, не Гершуни, не портрет из трагической галереи покойного ‘Былого’ и ‘Минувших годов’, даже не фигура из ‘Семи повешенных’. Нет. Где им! Куца им! Они были слишком просты, скромны, будничны, чтобы гарцевать на бледном коне повыше леса стоячего, пониже облака ходячего. В воображении г. Ропшина откровенно вьются призраки старых разбойничьих приключений, — романтический авантюризм Дюма-отца и присных ему: Ринальдо Ринальдини, Атос, Портос и Арамис. Кровь для Жоржа — ‘клюквенный сок’. Жизнь — сцена театра марионеток. Он убивает, потому что хочет убивать. Перестает убивать, потому что — баста! не хочет убивать. Вообще же, убить и умереть для него — как именно для любого из ‘Трех мушкетеров’, которых он вспоминает очень кстати, — не труднее, чем именно выпить стакан клюквенного морса. Липочки Большовы смотрят и восхищаются:
— Ах какой мужчина! Вот Жорж, так Жорж! Уж именно что Жорж!
Через семьдесят пять страниц тянется хвалебный гимн во славу авантюриста самой несомненной марки, для которого революция представляется чем-то вроде занимательного спорта, с террором — по личному капризу. ‘Захочу — уложу, захочу — пощажу’.
‘Мне смешны мои судьи, смешны их строгие приговоры. Кто придет ко мне и с верою скажет: ‘Убить нельзя, не убий?’ Кто осмелится бросить камень? Нету грани, нету различия. Почему для идеи убить — хорошо, для отечества — нужно, для себя — невозможно?’
Так рассуждает Жорж по умерщвлении мужа своей возлюбленной Елены. Раньше он, наоборот, очень тщательно разбирался между моралью убийства политического и уголовного. Но после частного преступления обе морали сливаются для него в одну, определяющим моментом которой становится — субъективное хотение. Покуда хотел — потуда убивал. Разонравилось, не хочу убивать, — значит, довольно быть ‘мастером красного цеха’. Понравится опять,— опять убью. Снова разонравится,— к черту все! И безразлично, что будет. Хоть и пулю себе в лоб.
Бедный Жорж не подозревает одной страшной истины: что если до сих-то пор, до частного-то убийства, он убивал — хотя бы явно с политическими мотивами, но втайне повинуясь лишь личному хотению, капризу охотничьего спорта, — то, значит, он никогда не был политическим преступником. Законное место ему в таком случае — среди уголовных убийц или, по снисхождению человеческому, в числе опасных маниаков вроде Джека-потрошителя. Политическое убийство определяется вовсе не тем обстоятельством, что посредством его уничтожается политическое лицо, и даже не результатами, которые чрез то достигаются. Но тем, что оно совершается сознательными и убежденными людьми во имя твердо сознанной политической цели: pro bono publico {Во имя общественного блага (лат.)}. Гармодий и Аристогитон, Брут и Кассий, Равальяк, Шарлотта Кордэ, граф Пален, при всем разнообразии причин, ими руководивших, — несомненно, кругом, политические убийцы. Но граф Анкерстрем, застреливший шведского короля Густава III, но женщина, убившая Леона Гамбетту, но Платон Зубов, — убийцы не политические, но обыкновенные, уголовные, хотя их преступлениями устранены были в высшей степени политические личности и создались громадные политические последствия. Равным образом никогда не может быть политическим убийцею также и ремесленник убийства, браво, спадассин, Спарафучиле, — даже если бы он оказался случайно прикосновенным к политическому убийству. Потому что элементы последнего рождаются не из факта, но из мотивов факта. Когда по поручению короля Филиппа II наемный солдат стреляет в маркиза Позу, это убийство — бесспорно политическое. Но политический убийца в нем — король Филипп II, а не стрелявший солдат. Этот последний, выражаясь словами г. Ропшина, только — ‘мастер красного цеха’, то есть, собственно говоря, палач.
Что человек, сознав в себе авантюриста и палача, может почувствовать к себе глубочайшее отвращение, это вполне понятно. Крик Жоржа: ‘Не хочу быть мастером красного цеха!’ — крик естественного чувства. Самоубийство его было бы правдиво и глубоко поучительно, если бы оно вытекало из покаянного сознания, что он никогда не был убежденным борцом за свободу, но просто примазался к борьбе этой по страсти к приключениям и в спорте эффектной жестокости, забавлял себя убийствами, покуда не выработался в ‘мастера красного цеха’. Но ведь ни покаянного, ни даже сожалительного момента на всем протяжении ‘Коня бледного’ не обнаружилось. Напротив, с первой страницы до последней, Жорж — сплошная надменность, надутая хвастливым самолюбованием. На товарищей своих — Ваню, Генриха, Эрну, Федора, Андрея Петровича — он смотрит сверху вниз, хотя в глазах читателя каждый из них неизмеримо выше этого великолепного Жоржа. Потому что все они — люди большой общественной идеи, на жертвенниках которой просто и привычно сожигают не только свои личные хотения, но и высшее и самое могучее, самое совокупное из всех хотений — жизнь. Люди служения без наград, без франтовства собою, без чаемого пряника в праздник. Все они — ‘политические преступники’, но ни один — не ‘мастер красного цеха’. И — что, к слову сказать, производит довольно тяжелое впечатление — все они, как чернорабочие, трудятся, безответно рискуя жизнью, на самых тяжких физических и ответственных морально постах. Тогда как ‘мастер красного цеха’ — то в качестве английского туриста, то в качестве богатого инженера — проводит свое нелегальное житие весьма даже ‘недурственно’: отнюдь не в смраде извозчичьих дворов, как Ваня и Генрих, и без риска взлететь на воздух в лаборатории бомб, как несчастная Эрна. Когда Жорж изъявляет великодушие и после трагической смерти Федора высказывает намерение лично приняться за черную работу, честный, но простоватый Генрих едва ушам своим верит: ‘Какое счастье! честь какая! ведь я — червяк в сравнении с ним!..’
Г. В. Ропшину ‘ужасно нравится его герой’. Поэтому и все действующие лица повести преклоняются пред Жоржем, как пред божеством каким-то — жестоким, но прекрасным. Чем великолепный Жорж заслужил такое безапелляционное поклонение в среде окружающих, далеко недюжинных людей,— автор, к сожалению, счел излишним показать в действии. Мы должны принять величие Жоржа в кредит,— и в этом кредитном обязательстве — громадный пробел ‘Коня бледного’.
Некто сказал мне:
— Как заметно жизнь и мысль человеческая идут по окружности и — рано или поздно — возвращаются к точкам, откуда вышли! Посмотрите в ‘Коне бледном’: ведь этот Жорж — просто Печорин, затесавшийся в революцию…
Отсутствие оригинальности, начитанная подражательность — вообще существенные недостатки ‘Коня бледного’. Редко в них чувствуешь автора в собственном его домашнем платье, все больше шьет он себе костюмчики по картинкам ‘последних и наимоднейших образцов-с’. Фасончиков Леонида Андреева, конечно, больше всего. Но — что правда, то правда. Из стариков-классиков Лермонтов, несомненно, наложил на г. Ропшина печать свою. Попытка создать нового Печорина отразилась не только в интересной фигуре великолепного Жоржа, но и в концепции романа, и даже во внешней форме дневника, сжатого и — надо отдать справедливость — красиво лаконического, как написан и ‘Герой нашего времени’. Включительно до смешной случайности во встрече начальной фразы:
— Вчера вечером я приехал в N.
— Вчера я приехал в Пятигорск…
У Жоржа есть своя Вера — голубоглазая, с тяжелыми косами, Эрна. Есть своя княжна Мэри — сероглазая, в черных косах, Елена. Есть разбойничья дуэль наверняка с Грушницким… то бишь! — с мужем Елены. Печорин верит в гадалку, предсказавшую ему смерть от злой жены. Жорж покупает предсказание у девчонки, продающей прохожим ‘счастье’. Печорин — фаталист: испытывает судьбу в борьбе с пьяным казаком-убийцею, Жорж — фаталист: испытывает судьбу в рискованном обществе кокотки-шпионки и пьяного жандармского полковника. Если прибавить к этому довольно ловкую подражательность в тоне и темпераменте рассказа, то, право, не удивительно, что, перевертывая страничку, почти ждешь встретить дальше:
— Да, такова была моя участь с самого детства! Все читали в моем лице признаки дурных свойств…
И т.д., и т.д.
И тем не менее вопреки накоплению внешних сходств и подражаний, Жорж — не Печорин. Под Печорина, как бывает мебель под дуб и под орех, но не Печорин. ‘Кишка тонка!’ — как восклицала покойная старуха Левкеева в каком-то допотопном водевиле. Ни даже Тамарин Авдеева, ни даже ‘M-r Батманов’ Писемского — фигуры, которыми некогда было добито романтическое печоринство на Руси. Там,— даже в крайностях карикатуры, — оставалась, хотя бы и трагикомическая, красивость ‘стиля’, как говорят теперь, ‘хорошего тона’, как говорили в старину. Почитайте-ка в ‘Истории моего современника’, как увлекался Батмановым в ранней юности своей Вл. Г. Короленко, именно за красивость эффекта, за хороший тон. А уж какой же тут стиль и хороший тон:
Если вошь в твоей рубашке!
Крикнет тебе, что ты блоха, —
Выйди на улицу
И убей!
Стиль — характер и искренность ‘наедине с своей душой’. Хороший тон исключает возможность сознательной лжи человека пред самим собою. Печорин, при всем ужасе холодной пустоты, разлитой в существе его, трагически стильная натура в высшей степени хорошего тона, потому что он глубоко правдив. Ему нет надобности изобретать для себя романтические слова и позы. Их родит самая природа его так же естественно и просто, как орхидея вырабатывает свой вычурный цветок. Поэтому Печорин — настоящий человек фатума и тип глубоко трагический, даже в пустых и ничтожных обстоятельствах праздной светской жизни, как показал нам его Лермонтов. Комическое может ворваться в этот тип, но — не извне. Печорин не позволит никому другому сделать его смешным. Если хотят замешать его в водевиль, то водевиль роковым образом, механически, сам собою, превращается в трагедию. Комическое в печоринстве начинается изнутри, — когда прикинуться орхидеей желает картофельный цветок, когда сойти за Печорина старается Тамарин, m-r Батманов, когда норовит им вырядиться Иван Александрович Хлестаков или — увы! — Жорж из ‘Коня бледного’. Потому что, в конце концов, Жорж — Хлестакову, если не родной брат, то двоюродный. Только — тридцать тысяч курьеров, которые некогда скакали к Хлестакову с приглашением управлять департаментом, ныне пересели на ‘бледных коней’, чтобы скакать к Жоржу, с трогательною мольбою:
— Георгий Александрович! Пожалуйте управлять революцией!
А — затем — все по порядку, уже прямо и целиком из ‘Ревизора’:
‘— Извольте, господа, я принимаю должность, я принимаю, — говорю: так и быть, — говорю: принимаю, только уж у меня: ни, ни, ни! уж у меня ухо востро! уж я…— О! Я шутить не люблю, я им всем задал острастку. Да что в самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: ‘Я сам себя знаю, сам!’
Это Хлестаков. А вот — Жорж:
‘Генрих мне говорит:
— Жорж, все погибло.
Кровь заливает мои щеки.
— Молчать!
Он, в испуге, отступает на шаг.
— Жорж, что с вами?
— Молчать!’
Именно — ‘у меня ни-ни-ни! держать ухо востро!’ И — ‘я хочу’, ‘я захотел’, ‘я расхотел’… Только и разговора! Андрей Петрович сидит с Жоржем и советуется о революционной тактике. Жоржу это — нож острый. ‘Я не хочу его видеть. Не хочу говорить о делах. Я знаю его слова, благоразумные поучения’. Кроме самого Жоржа, Жоржу ничто другое не интересно: ‘Я сам себя знаю! сам!’
Хлестаковщина может лгать вверх — аристократически и вниз — демократически. Ивану Александровичу льстило лгать вверх: будто он держит в страхе и трепете Государственный совет. Жоржу лестно лгать вниз и пугать публику требовательною вошью в рубашке… Увы! Иван Александрович вряд ли хорошо понимал, что это, собственно говоря, за штука такая — Государственный совет, а Жорж вряд ли испытывал когда-либо ощущение вши, ютящейся в рубашке.
Ибо те, кому подобное ощущение знакомо реально, не умозрительно, не вступают со вшами в байроническую полемику, ведущую к байроническому же выступлению на улицу, с целью изумить мир злодейством, но употребляют свободное от черного труда время свое именно на тот полезный предмет, чтобы избавить платье и тело свое от сказанных зловредных насекомых. Завелась вошь,— вычесывай ее и бей, а импульсов морали от нее искать — и смрадно, и тщетно. Ибо вошь, — так она вошь и есть, и от вшивого импульса будет и мораль вшивая.
Когда ‘Конь бледный’ достиг эмигрантских кругов за границею, публика их откликнулась дружным приговором:
— Да это — моральная азефщина!..
Хочу — буду революционером.
Хочу — буду Смердяковым.
Хочу — буду ‘хлестать лошадь по глазам’.
Хочу — возьму первую встречную женщину.
Хочу — брошу!
Хочу — убью.
Хочу — помилую.
Хочу — сделаюсь ‘мастером красного цеха’.
Хочу — определюсь в Азефы.
Да, да! Почему же нет? Если можно ‘бросить все’ ради чужой жены Елены, то разве нельзя ‘бросить все’ ради иных страстей и страстишек, которые псевдоним Ивана Николаевича Толстого раздели в нарицательное ныне имя Евно Азефа? Если силою хотения ‘все дозволено’, до разбойничьего выстрела по любовному сопернику включительно, то почему хотению не обостриться до хотения перекочевать из ‘мастеров красного цеха’ просто в заплечные мастера? Ведь если за хотением не кроется ничего, кроме пустого темного места, в котором, нетопырю подобно, мечется бестолковая и слепая жажда сильных ошущений, то такому стихийно бесхарактерному хотению, действительно, ‘все возможно’, лишь бы хватало сил осуществлять свои вожделения.
Но — какое же страшное и нелепое чудище жестокой пошлости рождается под апофеозом этой искусственной, напускной вседозволенности! Когда Хлестаков пытается показаться Байроном, получается гримасничающий Смердяков. ‘Непобедимой силой привержен я к милой… Все дозволено… Вошь в рубашке… выйди на улицу и убей!’ Г-жа З. Гиппиус писала про одного русского беллетриста, что его сочинения напоминают ей захолустного акцизного, который на вечеринке, во время кадрили, непременно старается огорошить даму свою как можно более мрачным, отменно байроническим анекдотом. Нельзя сказать, чтобы сих акцизно-смердяковских усилий чужд был и ‘Конь бледный’ г. Ропшина. Но анекдот анекдоту рознь. Иной — отчего не рассказать во благовремении, а другой лучше бы придержать про себя. И — к сожалению — акцизно-смердяковский байронизм ‘Коня бледного’ — не из тех анекдотов, которые делают честь изобретателю и рассказчику.
И солнце не без пятен. Русское освободительное движение имело, имеет и будет иметь свои недостатки. Но смердяковского ломания, но мелодраматической неискренности, но дешевой рисовки, мещанского эффекта ради, отродясь в нем не бывало, нет и не должно быть. Не может быть.
Если бы ‘Конь бледный’ был напечатан в журнале с менее хорошею репутацией, чем ‘Русская мысль’, публика приняла бы его как пасквиль на боевые силы русского освободительного движения. Полупортретность некоторых действующих лиц, собранных с признаками и намеками, по которым легко назвать их оригиналы (Эрна, Ваня, Андрей Петрович), еще ярче подчеркивает это печальное впечатление. И не легко удержаться от негодования, когда видишь, например, как под умышленно искаженным карандашом г. Ропшина общеизвестные нежные черты ‘Вани’ обращаются в елейный облик чуть не юродивого, в котором князь Мышкин Достоевского смешался с царем Федором Иоанновичем Алексея Толстого в почти карикатурную амальгаму. И так-то — со всеми. Маски — как будто и те, но в них забрался Хлестаков и пучится из-под них обманными, чужими глазами, кривит из-под них в клеветническую ухмылку чужие, лживые губы.
Если поверить автору ‘Коня бледного’ на слово, будто деятели освободительной борьбы в самом деле таковы, как ему угодно было представить их любопытствующей публике, можно было бы, поистине, прийти в отчаяние. Помните — в ‘Макбете’?
Малькольм. Скажи, такой достоин ли быть вождем? А я таков.
Макдуфф. Быть вождем? О нет! И просто жить он даже не достоин.
Однако болезненные выдумки современной мнимореволюционой беллетристики вроде пресловутой андреевской ‘Тьмы’, бесцеремонно исказившей в водопады фантастической элоквенции весьма простой и реальный эпизод из жизни и похождений революционера Р-га, или вот нынешнего ‘Коня бледного’, — встречают твердую фактическую отповедь в многочисленных записках, мемуарах и тому подобных документах, обнародованных за последние годы и в России, и за границею бойцами настоящими, существующими во плоти и крови, а не из воздуха и бреда сплетенными. Возьмите записки Гершуни. Прочитайте последние статьи Бориса Савинкова. Вы увидите, что между их мировоззрением и мировоззрением ‘Коня бледного’ расстояние — как от Сириуса до пинского болота. И — уж пусть извинит г. ‘Ропшин’: в вопросах революционной психологии как сведущим людям мир поверит, конечно, Гершуни и Борису Савинкову, а не ‘Коню бледному’. На нем же, как хотите, прискакал к нам в этот раз не ангел смерти, но — повторяю — только Иван Александрович Хлестаков, в сопровождении всех 35 000 своих курьеров.

ПРИМЕЧАНИЯ

Печ. по изд.: Амфитеатров А. Собр. соч. Т. 15. Мутные дни. СПб.: Просвещение, <1912>.
С. 102. ‘Конь бледный’ (1909) — повесть Бориса Викторовича Савинкова (псевд. В. Ропшин, 1879—1925) — публициста, прозаика, поэта, политического деятеля, эсера, одного из руководителей Боевой организации, организатора многих террористических актов.
С. 103. Синай — священная гора, где Бог дал Моисею скрижали с ‘ 10 заповедями’.
С. 103. Лютер Мартин (1483—1546) — деятель Реформации в Германии. Основатель лютеранства, крупнейшего направления христианского протестантизма.
Берне Людвиг (1786—1837) — немецкий публицист и критик, один из идеологов литературного течения ‘Молодая Германия’.
С. 104….оргии эгоизма и эготизма по обряду Дионисову...— На дионисиях (празднествах в честь бога виноградарства и виноделия Диониса) прославлялось стремление к чувственным наслаждениям (эгоизм), доходящее до обожествления, приравнивания самих себя Дионису (эготизм).
Липочка Вольтова — персонаж комедии А.Н. Островского ‘Свои люди — сочтемся!’ (1849), купеческая невеста, мечтавшая о ‘благородном’ женихе.
Балмашев Степан Валерианович (1881—1902) — эсер-террорист, убивший в Петербурге министра внутренних дел Дмитрия Сергеевича Сипягина (1853—1902). Повешен.
Каляев Иван Платонович (1877—1905) — эсер-террорист, убивший московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича (1857—1905). Повешен.
Гершуни Григорий Андреевич (наст. имя Герш Ицкович, 1870—1908) — организатор и руководитель Боевой организации партии эсеров и ее террористических актов.
‘Былое’ — журнал, возникший как издание по истории освободительного движения в России. В 1900—1904 и 1908—1912 гг. выходил в Лондоне и Париже (редактор-издатель В.Л. Бурцев), в 1906 и с июля 1917 до 1926 г.— в Петербурге (Петрограде, Ленинграде).
‘Минувшие годы’ — историко-литературный журнал, издававшийся в 1908 г. вместо закрытого цензурой журнала ‘Былое’ (редакторы В.Я. Богучарский и П.Е. Щеголев, издатель Н.В. Мешков).
‘Семь повешенных’ — ‘Рассказ о семи повешенных’ (1908) Л.Н. Андреева, в основе которого — реальные события: покушение террористов на министра юстиции И.Г. Щегловитова и их казнь через повешение в местечке Лисий Нос под Петербургом на рассвете 17 февраля 1908 г. Через неделю после того как был опубликован рассказ Андреева (в альманахе издательства ‘Шиповник’, кн. 5), Л.Н. Толстой начал писать свою знаменитую статью против смертной казни ‘Не могу молчать’.
С. 104. Ринальдо Ринальдини — герой романа ‘Ринальдо Ринальдини, предводитель разбойников’ (1797, рус. пер. 1802—1803) немецкого прозаика Христиана Августа Вульпиуса (1762—1827).
Атос, Портос и Арамис — герои романа Александра Дюма-отца ‘Три мушкетера’.
С. 105. Джек-потрошитель — убийца-маньяк, персонаж многих произведений.
С. 106. Гармодий и Аристогитон — заговорщики, убившие в 514 г. до н.э. Гиппарха, покровителя искусств и наук, сына афинского тирана Писистрата. Казнены.
Брут Марк Юний (85—42 до н.э.) — глава заговора и убийца Цезаря. Покончил с собой.
Кассий Лонгин Гай (?—42 до н.э.) — римский военный и политический деятель, один из организаторов убийства Цезаря. Покончил с собой.
Равальяк Франсуа (1578—1616) — католический фанатик, убивший французского короля Генриха IV. Казнен.
Корде Шарлотта (1768—1793) — французская дворянка, заколовшая кинжалом одного из вождей Великой французской революции Жана Поля Марата. Казнена.
Граф Пален Константин Иванович (1833—1912) — в 1867— 1878 гг.— министр юстиции. Член Государственного совета с 1878 г. При Александре III — один из составителей проектов контрреформ.
Густав III (1746—1792) — король Швеции с 1771 г., правивший в духе просвещенного абсолютизма. Убит на маскарадном балу графом Анкерстремом.
женщина, убившая Леона Гамбетту...— Одна из версий кончины премьер-министра и министра иностранных дел Франции. Леон Гамбетта (183 8—1882) случайно сам поранил себя в руку, что привело к скоротечному смертельному заболеванию.
Зубов Платон Александрович (1767—1822) — фаворит императрицы Екатерины II, организатор (вместе с братом Валерианом) убийства Павла I.
Филипп II (1527—1598) — король Испании с 1555 г.
С. 108. Печорин, Вера, княжна Мэри, Грушницкий — персонажи романа Лермонтова ‘Герой нашего времени’.
С. 109. Левкеева 2-я Елизавета Ивановна (1851—1904) — актриса, дебютировавшая в ‘Грозе’ А.Н. Островского на сцене Александринского театра. Известность приобрела в ролях старых дев и комических старух.
С. 109. Тамарин — персонаж одноименного романа (1852) Михаила Васильевича Авдеева (1821—1876).
‘M-r Батманов’ (1852) — повесть Алексея Феофилактовича Писемского (1820 или 1821—1881).
‘История моего современника’ (т. 1—5, 1922) — художественная автобиография В.Г. Короленко.
С. 111. Азеф Евно Фишелевич (1869—1918) — один из основателей партии эсеров, ставший провокатором (укрывался под псевдонимами Раскин, Виноградов). Разоблачен В.Л. Бурцевым.
С. 112. Смердяков — персонаж романа Достоевского ‘Братья Карамазовы’.
‘Русская мысль’ (М., 1880—1918) — научный, литературный и политический журнал, основанный В.М. Лавровым.
С. 113. Князь Мышкин — персонаж романа Достоевского ‘Идиот’.
Царь Федор Иоаннович — герой одноименной пьесы А.К.Толстого.
‘Макбет’ (1606) — трагедия У. Шекспира.
‘Тьма’ (1907) — рассказ Л.Н. Андреева, в основе которого подлинная история, случившаяся с эсером П.М. Рутенбергом, организатором убийства Гапона. Однако интерпретация эпизода вызвала возмущение и Рутенберга, и Горького, у которого на Капри Андреев познакомился со своим будущим персонажем. Отрицательные отзывы преобладали и в критике.
…записки Гершуни.— ‘Из недавнего прошлого’ (1907) Г.А. Гершуни.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека