Катя и Оля играли на рояли ‘Севильскаго цирюльника’.
Оперу эту купилъ имъ брать Коля передъ отправленіемъ на войну.
Старый дядя Максимъ сидлъ около племянницъ и подпвалъ.
А бабушка Ларисса, совсмъ уже старая и слпая возсдала на большомъ и мягкомъ кресл у окна и сосредоточенно думала.
Бабушка Ларисса всегда думала о чемъ-то важномъ, что казалось, она только одна знаетъ, хотя Катя и утверждала, что бабушка ни о чемъ на думаетъ, кром того, не опоздаютъ-ли сегодня съ обдомъ.
Вопросъ о думахъ бабушки былъ спорный, но уважали ее въ семь очень и въ обду вели подъ руки.
Впереди выступала бабушка, почтительно поддерживаемая Катей и Олей.
А за ними — вс остальные…
Катя и Оля очень любили ‘Севильскаго цирюльника’.
— Опера была старая, но безсмертная.
Дядя Максимъ часто говорилъ:
— И какъ подумаешь, что этой опер исполнилось 100 лтъ. О, если бы люди могли жить такъ долго и быть такими жизнерадостными, какъ ‘Севильскій цирюльникъ’.
Мать Глафира Антоновна рдко присутствовала на этихъ передъобденныхъ концертахъ.
Она была занята на кухн и хотя новая кухарка, которую взяли недлю тому назадъ, оказалась образцовой и находилась вполн на высот своей задачи, тмъ не мене, Глафира Антоновна ршила довриться ей не сразу.
— Катя и Оля, повторите вотъ это мсто.— произнесъ дядя Максимъ.
Катя и Оля переглянулись.
‘Севильскій цирюльникъ’, конечно, хорошая вещь, но дядя Максимъ слишкомъ злоупотребляетъ этой любовью.
Тмъ не мене, он стали повторять.
— Скоро-ли будетъ обдъ?— спросила бабушка.
— Сейчасъ.
Дядя Максимъ, чтобы дать возможность безпрепятственно сыграть ‘Севильскаго цирюльника’, подошелъ къ бабушк, услся рядомъ, взялъ въ свои руки ея морщинистую руку и сталъ гладить ее:
— Черезъ пять минуть подаютъ обдъ. Вотъ сейчасъ Катя и Оля закончутъ ‘Севильскаго цирюльника’. Помните, мамаша, какъ въ моемъ дтств вы меня возили на эту оперу?
— Да,— отвтила, немного подумавъ, бабушка. И вдругъ ея лицо просіяло и озарилось какой то особенной улыбкой, точно она вспомнила что-то очень радостное и привтливое.
Въ это время въ окно постучалъ молоденькій студентикъ и показалъ Кат и Ол языкъ.
— Кто тамъ стучитъ?— произнесла недовольно бабушка.
— Это — Федя, — отвтилъ дядя Максимъ.
— Зачмъ онъ стучитъ? Разв нтъ дверей, чтобы позволить?
— А онъ такъ. Чтобы заране я датъ знать о сроемъ приход.
— Марья Семеновна разбаловала и Федю. Скорй бы забрали его на войну. А то бгаетъ, стучитъ въ окна, опрокидываетъ мебель. Вчера тарелку разбилъ за обдомъ,— вспомнила бабушка.
Катя и Оля закончили игру.
Въ залу вбжалъ Федя.
— Здравствуйте, бабушка,— крикнулъ онъ.
— Чего такъ кричишь? Что я не слышу, что-ли?
— Здравствуйте, Максимъ Антоновичъ. Здравствуйте, Катя и Оля. А вы тутъ опять запузырили ‘Севильскаго цирюльника’?
Дядя Максимъ ничего не отвтилъ и только недовольно пожалъ плечами.
Но Катя и Оля обидлись за дядю. Въ особенности, Оля.
Вспыхнувъ, Оля быстро заговорила:
— Если вы ничего не понимаете въ музык, то изъ этого не слдуетъ, чтобы другіе не понимали.
— Вы только ходите по кинематографамъ и думаете, что это искусство,— произнесла презрительно Катя.
— Этой опер сто лтъ. Понимаете? А она вся, какъ живая,— воскликнула Оля.
— Какое мн дло, что ей сто лтъ?— отвтилъ Федя и сталъ крутиться на каблукахъ.
— Вамъ бы въ циркъ поступить.
— Джакомино!
Въ комнату вошла Глафира Антоновна.
— Сейчасъ идемъ обдать,— сказала она.
И потомъ какъ бы про себя тихо произнесла:
— Сегодня, наврное, будетъ письмо отъ Коли.
И вздохнула.
— Отъ кого письмо?— внезапно услыхала бабушка.
Глафира Антоновна точно спохватилась, замедлила отвтомъ, но произнесла вторично и уже громко:
— Отъ Коли.
— Да вдь вчера же было отъ него письмо. Вы мн сами читали.
— Ну, да,— сказала твердо Глафира Антоновна.— Вчера было письмо, а при письм приписка, что онъ на другой день снова напишетъ:
— Чего онъ тамъ каждый день будетъ писать?— произнесла недовольно бабушка.— У него война, а не письма каждый день писать. Теперь, можетъ, можетъ недлю пришлетъ. Пойдемъ обдать. Катя, Оля!
Внучки подняли бабушку съ кресла и процессія двинулась.
Впереди бабушка.
По бокамъ — Катя и Оля.
За ними, вертясь на каблукахъ, Федя.
А позади, замедливъ шаги и разговаривая вполголоса, Глафира Антоновна и дядя Максимъ.
— Сколько разъ я теб говорилъ, Глафира, что мамаша слышитъ, даже когда говорятъ шепотомъ. Вотъ и пиши теперь для нея новое письмо.
— Да, Максимъ, но у меня это вырвалось невольно. Пойми, что уже три недли,— сегодня ровно три недли,—ни строчки. Вдь Коля знаетъ, какое это для насъ безпокойство.
— Мама, дядя, отчего вы не идете? Бабушка ждетъ супа,— прокричала Оля.
— Идемъ.
Вс услись.
Первая минута прошла въ молчаніи.
— Что вы молчите?— спросила бабушка.
Федя стукнулъ тарелкой.
— Смотри, Глафира,— проговорила бабушка,— онъ теб опять разобьетъ тарелку. Скоро мы совсмъ останемся безъ посуды.
Катя и Петя разсмялись.
— Да, да, смнитесь, а вотъ когда останемся безъ тарелокъ, тогда не будете смяться.
— А вы и не знаете, что у Россини есть опера ‘Семирамида’,— произнесъ дядя Максимъ, дя супъ. Только она нигд теперь не идетъ. А слдовало бы возобновить.
— Да что вы, Максимъ Антнповичъ,— воскликнулъ Федя, играя въ воздух тарелкой.— Зачмъ имъ ‘Семирамида’, когда он хотятъ ‘Танго’?
Катя и Оля уничтожающими глазами посмотрли на Федю.
— Паяцъ,— сказала Оля.
— Рю-тю-тю,— добавила Катя.
— Что у насъ на второе?— спросила бабушка.
— Севрюга, — отвтила Глафира Антоновна.
Только что стали подавать второе, вошелъ въ комнату гость.
Старый знакомый Глафиры Антоновны — Степанъ Степановичъ Губановъ.
Лицо у него было серьезное, а глаза, когда онъ здоровался со всми, были смущенные и тревожные и глядли въ сторону.
— Садитесь. Отъ Гриши имете письмо?— спросила Глафира Антоновна Степана Степановича о его сын, находящемся на войн,
— Да, имю,— неохотно отвтилъ онъ.— Ничего, слава Богу. Все хорошо. Поклонъ вамъ.
— А вы какъ-будто не совсмъ здоровы,— произнесла Глафира Антоновна, взглянувъ на Степана Степановича.
И вдругъ ей какъ-то стало по по себ.
Точно что-то тревожное и больное проснулось въ глубин ея души.
Но Степанъ Степановичъ, какъ ни въ чемъ не бывало, сталъ спокойно разговаривать съ дядей Максимомъ о томъ, о семъ.
И все случайно и загадочно проснувшееся въ глубин души Глафиры Антоновны успокоилось.
Говорили о Верден.
Степанъ Степановичъ сказалъ:
— Французы — молодцы! 50-ый день осады. Нмцы тысячами лзутъ и гибнутъ, а Верденъ не сдается.
— Слава Богу,— произнесъ дядя Максимъ и даже перекрестился маленькимъ такимъ чуть замтнымъ крестомъ.
Говорили о посвахъ.
Вотъ тутъ было плохо. Сять некому. Земля ждетъ посва, а работниковъ нтъ, что то будетъ?
И только когда кончали уже обдъ, Степзпъ Степановичъ нагнулся къ дяд Максиму и такъ, какъ будто бы какіе-нибудь пустяки, тихо оказалъ ему:
— А у меня есть маленькое дло къ вамъ. Потомъ, когда встанемъ изъ-за стола.
Глафира Антоновна почти не обратила вниманія на это. Можетъ бытъ, по поводу посвовъ.
Федя, въ конц концовъ, разбилъ кофейное блюдечко и окончательно разсердилъ бабушку, которая долго не могла успокоиться.
— Да что у него? Пляска святого Вита въ рукахъ? Или это можетъ быть нарочно, чтобы дразнить меня?
Даже Катя и Оля вступились за бднаго Федю, такъ бабушка хорошо отчитала его.
Когда встали изъ-за стола, Степанъ Степановичъ и дядя Максимъ утили въ кабинетъ.
Бабушку повели отдохнуть.
Катя и Оля, помирившіеся съ Федей отправились гулять.
А Глафира Антоновна занялась уборкой стола.
Съ колокольни сосдней церкви ударили въ колоколъ.
И звукъ понесся по воздуху медленно расплываясь, протяжный, взывающій, скорбящій.
И отъ звука колокола снова стало что то тревожно на душ у Глафиры Антоновны.
Она пріостановила уборку, перекрестилась, сла, согнулась.
Дверь изъ кабинета въ коридоръ открылась и въ столовую донеслись неясныя слова дяди Максима, выходившаго съ Степаномъ Степановичемъ.
— Нтъ. Я сейчасъ не могу этого сказать. Это ужасно. Я не знаю, не знаю.
И все.
Но такъ неясно и глухо говорилъ дядя Максимъ, что нельзя было догадаться, въ чемъ именно дло.
И больше ничего онъ не сказалъ, точно почувствовалъ за дверью столовой Глафиру Антоновну и спохватился.
И снова раздался звукъ колокола, протяжный, зовущій, влекущій къ себ, точно приглашая сосредоточиться на своемъ призыв подумать и вникнуть во что то важное, очень, очень важное.
Въ столовую вошли Степанъ Степановичъ и дядя Максимъ и какъ-то стали бокомъ къ Глафир Антоновны и совсмъ какъ будто не хотли глядть на нее.
— А относительно Вердена,— началъ, какъ бы считая это чрезвычайно важной вещью. Степанъ Степановичъ,— я убжденъ, что онъ не сдастся.
И замолчалъ сразу.
И казалось такъ, что ему самому неловко, что онъ сталъ говорить о Верден и что дло совсмъ не въ Верден.
— Да, я пойду въ церковь,— отвтила Глафира Антоновна и, промолчавъ, добавила, обращаясь къ Степану Степановичу:
— Понимаете ли сегодня три недли, три недли, какъ нтъ письма отъ Коли.
Степанъ Степановичъ что-то хотлъ сказать.
И даже, чтобы ему было легче сказать сдлалъ жестъ правой рукой. Но ничего не сказалъ.
Промолчалъ.
— Я такъ боюсь. Мн такъ тревожно,— произнесла Глафира Антоновна.
— Да,— протяжно и точно не своимъ голосомъ сказалъ Степанъ Степановичъ и добавилъ:
— Однако, мн надо идти. Завтра буду у васъ.
Дядя Максимъ пошелъ проводить Степана Степановича и о чемъ то они еще говорили и шептались въ коридор.
А когда снова вошелъ дядя Максимъ, то повторилъ:
— Глафира, иди въ церковь. А я посижу дома.
Въ это время отворилась дверь и бабушка, поддерживаемая горничной Матреною остановившись у входа, спросила:
— А что, Глафира? Письма, конечно, нтъ сегодня отъ Коли?
— Нтъ, мамаша, почтальонъ до сихъ поръ не приходилъ. Вроятно, завтра будетъ.
— Вы вашей постоянной перепиской только мшаете ему на войн,— сказала бабушка. Его нельзя тревожить тмъ, что мы тутъ безпокоимся. Не тревожьте его. Максимъ тутъ? Правда, что Колю не надо тревожить?
— Да, да, мамаша, его не надо тревожить,— сказалъ дядя Максимъ и поспшно вышелъ изъ столовой.
— А я пойду въ залу, буду васъ тамъ ждать къ вечернему чаю. Проводи меня. Матрена.
Глафира Антоновна ушла въ церковь.
Бабушка услась въ зал на кресл
Торжественная и строгая.
И о чемъ то очень глубоко думала.
А дядя Максимъ, уйдя къ себ въ комнату, долго бродилъ изъ угла въ уголъ.
И глаза у него были влажные.
Потомъ, внезапно ршившись, онъ взялъ листъ бумаги, перо и чернила и пошелъ въ залу.
И когда туда входилъ, бабушка говорила Матрен:
— Позови барина Максима. Вдь онъ дома.
— Я тутъ, мамаша,— сказалъ, входя дядя Максимъ. Я буду сидть въ зал около васъ. Вы отдыхайте. А я буду читать книгу.
— Хорошо, Максимъ,— сказала бабушка,— сиди въ зал. Никого нтъ. Вс разошлись. Сиди и читай. А я отдохну….
Бабушка заснула.
А дядя Максимъ сталъ писать письмо отъ Коли.’
— Дорогія мои, любимыя мои мама и бабушка,— писалъ дядя Максимъ. Я хочу сдлать приписку къ своему вчерашнему письму. Никогда я не чувствовалъ себя такъ хорошо, какъ теперь. Очень спокойно и тихо у насъ. Вроятно, теперь не скоро буду писать. Да и не надо. Знайте одно, что мн хорошо. Пусть будетъ и вамъ, мои дорогія и любимыя мама, бабушка и сестрицы, всегда хорошо.
Любящій васъ всею душою Коля’.
Такъ писалъ дядя Максимъ отъ имени Коли.
И почему то, когда писалъ, плакалъ.
Сумерки поступали.
Тихо было въ дом.
Бабушка крпко спала передъ вечернимъ чаемъ.
Спи, кто можетъ.
А кто не можетъ, пусть плачетъ. И помолится за Колю.