Колодезь Иакова, Бенуа Пьер, Год: 1925

Время на прочтение: 137 минут(ы)

Поль Бенуа
Колодезь Иакова

I

В Галате, южном предместье Константинополя и одном из самых жалких ‘гетто’ Европы, около 1896 года родилась девочка по имени Агарь Мозес.
Из семи детей в семье она была самой младшей.
В тот же год она потеряла своего отца.
В дни избиения армян он неосторожно приблизился к валявшимся на улице трупам. Ружейный выстрел уложил его рядом с другими изуродованными телами.
Четверо старших детей кое-как устроились сами.
Матери же и трем остальным пришла на помощь бедная еврейская община Галаты.
Агарь и старшая ее сестра Сарра посещали греческую школу Фанары.
Вскоре Сарра умерла от одной из многочисленных, совершенно не исследованных восточных эпидемий, и в школу Агарь продолжала ходить одна.
Там она почувствовала, что девочки, среди которых она росла, несмотря на всю их бедность и обездоленность, почему-то смотрели на нее как на существо, покрытое позором.
Не зная еще печальной судьбы своего несчастного народа, она легко могла себе ее представить.
Вся горечь ранних обид, естественно, отразилась на ее душе.
Умерла непосредственность, помутнела душевная ясность, завял нежный цветок. Но в то же время горькая и неистовая страсть к радостям земным исходила от этого одетого в рубище ребенка, бесшумно семенившего вечерами в дождь и снег вдоль по Золотому Рогу и глядевшего в мутную хлюпающую воду.
О, угрюмые зимы константинопольские! Ужас невыразимой восточной грязи, когда ветер с Черного моря треплет, как лохмотья, лачуги стамбульских бедняков.
О, мрачная, темная нищета, ясно выступающая даже в слабом свете изредка пронизывающей ночь молнии!
В одной из тех еврейских семей, куда ее изредка приглашали встречать субботу, маленькая Агарь, глядя на лежавший перед ней футляр для Торы из лилового, отороченного золотой бахромой, куска шелка, принималась сладостно грезить.
Она не замечала на нем ни дыр, ни пятен.
Как-то раз она осмелилась дотронуться до него.
От прикосновения к шелку она побледнела.
Когда-нибудь одеться в такую же прекрасную материю, как эта, которой покрывали священную книгу!
Она ни с кем не поделилась этой кощунственной мыслью не потому, что боялась быть побитой: она страшилась насмешки.
Без всякого напряжения она заняла первое место в своем классе. Но ее никто не поздравил с этим.
Учительница если и выделяла ее, то лишь для того, чтобы пристыдить других детей, позволивших нищенке и отверженной обогнать себя.
Первая в классе! Чистописание, чтение, арифметика и чуть-чуть священной истории.
Последняя была страстью Агари.
Она никак не могла понять, почему ее происхождение позорно.
О ее народе говорилось в самых древних летописях, в школе их подробно изучали, в то время как на историю родины ее одноклассниц почти не обращалось никакого внимания.
Этим способом, по ее мнению, легче всего было проникнуть в тот чудесный мир, где сверкала парча Эсфири и ласкал бархат Торы.
Ей удалось поступить в услужение к портнихе квартала Туннель. Там было полдюжины работниц.
Агарь, как самая младшая, была на побегушках.
Ночью она так же, как и в прачечной, караулила, лежа на досках между двумя дверьми. Когда все уходили и в доме наступала тишина, она вставала и снова бралась за дорогую ей иглу.
Из старой газеты она вырезала патронки воображаемых роскошных моделей.
Раз или два в месяц она, объятая страхом, поддавалась на уговоры товарок, по всей вероятности, уже весьма искушенных, и уходила с ними. Как-то, возвращаясь вечером одна домой, она попала в драку. Ее схватили, и тут ей впервые пришлось столкнуться с каракалом — турецкой полицией.
Помощник комиссара, весьма наглый молодой человек, недолго с ней церемонился.
Никакой выкуп не казался Агари дороже вновь обретенной свободы.
К тому же, разве могла она ставить свои условия и спорить, как равная, с этим то грозным, то любезным господином?
Покинув полицию ночью, под проливным дождем, разбитая, объятая тупой горечью, она, шатаясь, еле добралась до своей постели и до самой зари, когда первые солнечные лучи заиграли на серых стеклах, утешала себя, лаская свои дорогие лоскутья.
Спустя несколько дней ей довелось относить вечернее платье в ‘Пера-Палас’. Хозяйка наказала ей быть очень вежливой, но заказ отдать только по получении тридцати пяти лир. Заказчица была певицей, пользовавшейся завидным успехом в одном из кабарэ на площади Таксиль.
С картонкой в руке Агарь вошла в вестибюль гостиницы и остановилась, ослепленная и зачарованная роскошью, позолотой, зеленеющими растениями, погруженными в кожаные кресла величественными старцами и спесивыми молодыми людьми, которые, забравшись на высокие сиденья, тянули из соломинок напитки цветов более прекрасных, чем облачавший Тору бархат.
В тот же миг она почувствовала, что ее грубо схватили за руку: швейцар объяснил ей, что имеется специальный вход для служащих.
Отдав платье горничной, она стала ждать, стоя на площадке, рядом с полуоткрытой картонкой.
Вскоре горничная снова появилась:
— Барыня хочет говорить с тобой.
Агарь как вошла, так и встала, точно пригвожденная к порогу. Платье со всей силой было ей брошено прямо в лицо.
— И это ты осмелилась мне принести? Твоей хозяйке не стыдно было послать мне такую работу? Убери сейчас же этот ужас, да поживей!
Но девочка не смутилась. Быстрым взглядом окинула она платье и тут же заметила все выведшие певицу из себя недостатки.
— Барыня права, — как можно более спокойно произнесла она. — Но невелика беда. Если барыня позволит, я живо все поправлю…
Спокойствие и скромность Агари подействовали на молодую женщину. Она быстро смягчилась.
— Как ты все это исправишь? Сколько же тебе лет? Четырнадцать?
— Пятнадцать, барыня.
— Как тебя зовут?
— Агарь Мозес.
— А, Агарь Мозес. А знаешь, как меня зовут?
— Да, барыня. Лина де Марвиль.
— Это мой псевдоним. Зовут же меня Рашель Бернгейм. Понимаешь?
Тут только Агарь осмелилась осмотреть комнату, в которой стояла.
Такой роскоши она не могла себе вообразить. Тысячи разбросанных повсюду кричащих безделушек, таинственные принадлежности туалета, платья и кружева, заполнившие сундуки и покрывшие ковры и кресла, маленькие вышитые подушки и, наконец, постель с ниспадающими на землю простынями, обнажавшими тело Лины де Марвиль, просвечивающееся сквозь тонкий шелк рубашки…
Спазм сжал горло ребенка. Было столько восторженной муки в ее глазах, что певица почувствовала себя и польщенной и тронутой.
— Если ты считаешь себя достаточно ловкой, попробуй мне это исправить. Все же будет лучше. Сядь у окна, там светлее. Все нужное для шитья ты найдешь там, на столике, в коробке из-под конфет.
Агарь села за работу. К счастью, беда была не такой уж непоправимой: переставить несколько крючков, убрать складку, чуть поднять пояс…
Лина де Марвиль с нежностью глядела на нее.
— Да знаешь ли ты, что у тебя руки волшебницы?
Агарь лихорадочно продолжала работу.
— Да посмотри же на меня. Вот смешной ребенок! Ты завтракала?
Вошла горничная, неся поднос, уставленный пирожными, маслом, вареньем и тонким фарфором.
— Спасибо, я завтракала.
— Все же ты выпьешь чашку шоколада.
— Может быть, вы сначала примерите платье?
— Однако, какая ты добросовестная! Ничего не хочешь брать, пока не кончишь работу. Ну, давай… Гм! Есть еще несколько недостатков. Все же я его беру. Но знай, только из-за тебя. Скажи своей хозяйке, что ей повезло. Сколько ты у нее зарабатываешь?
— Пятнадцать пиастров в день.
— Бедняжка! Какая эксплуатация! Скажи, у тебя нет лучшего платья, чем то, что на тебе надето?
Агарь покачала головой.
— Открой-ка шкаф. Сними все с третьей вешалки и принеси мне сюда на постель. Вот костюм, который я на прошлой неделе отдавала в чистку. Они мне его сузили, да так, что я его больше не могу носить. Ты же много тоньше меня. Я думаю, он будет тебе впору. Впрочем, мы сейчас это увидим. Теперь твой черед примерять.
Она смеялась, восхищенная своей выдумкой.
— Да чего же ты ждешь? Раздевайся.
Агарь, более бледная, чем обыкновенно, не двигалась, крепко сжав губы. Певица поняла.
— Бедная девочка, — прошептала она.
И со свойственным многим куртизанкам тактом и уважением к чистоте другого замолчала.
— В чем ты принесла мое платье?
— В картонке, барыня.
— Где же она?
— На площадке.
— Принеси ее.
Перерыв все шкафы и сундуки, Лина де Марвиль вытащила маленькую фетровую шляпку, туфли, немного белья и платье. Все это она сунула в картонку и сверху положила серый костюм.
— Мне бы очень хотелось, — сказала она, — видеть, как он тебе идет. Но лучше, если твои товарки ничего об этом не узнают. Они, чего доброго, из зависти напакостят тебе. Я знаю женщин. Ты живешь у своих родителей?
— У меня их нет.
— Где же ты обитаешь?
— В мастерской.
— Вечером, после обеда, ты свободна?
— Да.
— Тогда приходи сегодня к Максиму, в тот театр, где я пою. Я выступаю около одиннадцати часов. Приди не позже десяти. Негр капельдинер укажет тебе мою уборную. Ты поможешь мне одеться, а я в это время посмотрю, как на тебе сидит костюм. Знаешь ли ты, как ты красива? Да подойди же ко мне.
Агарь, бледная как смерть, повиновалась. Молодая женщина усадила ее рядом с собой на постель. Прикосновение теплого душистого тела кружило голову.
Агарь закрыла глаза.
— Ты причесана Бог знает как. Возьми этот вот флакон и вечером натри себе голову, а потом причешешься вот так. — Она сплела в косы волосы Агари, такие черные, что отливали синевой, и тяжелым узлом уложила их на затылке. — Так гораздо лучше. Увидишь, как будет хорошо, когда они сделаются мягкими и волнистыми. Вот моя карточка. Уборная, не забудь. Да что с тобой?
— Барыня, а деньги за платье?…
— Верно, я чуть было не забыла. Я положу их в конверт. Тридцать пять лир, не правда ли? А эта лира для тебя. Возьми извозчика, чтобы не таскать картонку по грязи. Опять идет дождь. Какая, однако, грязная страна!
Агарь ушла. До самой мастерской она бежала, не переводя дыхания. Тайком проникла она в свою каморку, связала все полученные вещи в узелок и спрятала его за нагроможденными в углу сундуками.
Потом с пустой картонкой на руке вошла в мастерскую, где работали ее товарки.
— В следующий раз будь порасторопнее, — сказала хозяйка. — Есть у тебя деньги?
Агарь протянула ей конверт.
Остаток дня она провела в страшном волнении, изо всех сил стараясь скрыть его от товарок.
Оставшись одна, она не стала даже есть, решив как можно больше времени уделить своему туалету. К тому же серый костюм, несомненно, нужно было подогнать по фигуре. Оделась она с лихорадочным усердием. Но ужасное разочарование ждало ее. Она совсем забыла, что жившая этажом выше хозяйка заперла примерочную и взяла с собой ключ.
Там находилось единственное в мастерской зеркало. Агарь не могла даже полюбоваться на свои наряды.
На дворе все еще шел дождь. Агарь сделала знак проезжавшему извозчику… Это решительно был день великих событий.
— Площадь Таксиль, — приказала она дрожащим голосом.
Когда она подъехала к театру, ей показалось, что она не осмелится в него войти. К счастью, поблизости находился капельдинер, который тут же провел ее в уборную 11.
Посреди цветных открыток, краски, пудры и духов, сверкая нарядами, сидела Лина де Марвиль.
При виде Агари она воскликнула с удивлением:
— Да поглядите, Наталия! Просто даже не верится. Я говорила вам, что она хороша. Но настолько!
Она обращалась к полной, очень сильно декольтированной женщине, шея, пальцы и толстые руки которой совершенно исчезали под невообразимым количеством украшений.
— Мой старый друг, Наталия Лазареско, — тотчас представила ее Лина де Марвиль, никогда не забывавшая о светских приличиях. — Ты мне принесла счастье, малютка: через неделю я еду в Каир, где золото на меня посыплется, как из рога изобилия. Если когда-нибудь ты будешь в затруднении, обращайся прямо к госпоже Лазареско. Не так ли, Наталия, дорогая моя?
Толстая женщина, положив руки на живот, подтвердила, что доброжелательство ее к Агарь Мозес будет неизменным.
Агарь ничего не слышала. Почти не дыша смотрела она на певицу, одетую в роскошное голубое, расшитое серебром платье.
Стоя перед зеркалом, молодая женщина нежно ей улыбалась.
— Ты довольна, моя голубка?
— Очень.
— Чудесно. Мне хочется, чтобы все на свете были довольны. Сейчас ты мне не нужна, одеться мне поможет Наталия. Лучше послушай, как я пою. Наталия, доставь мне удовольствие, пойди с девочкой в зал и займи хорошее место. Угости ее всем, что она пожелает. Когда я кончу, приходите сюда. Я повезу вас к Токатлиану, где Ришди-паша в мою честь дает обед.
— Мне кажется, девочка недостаточно хорошо одета, — заметила Наталия.
— Вот еще! Такая хорошенькая. Хватит с них. Будут Григорий Стамбулиан, полковник Факри-бей, командир Коннор, лейтенант де Жомиех и маленький Гавриил Жеронтопуло, понятно с Мартой и Николеттой… Только свои.
Появление в зале Агари в сопровождении Наталии Лазареско вызвало у публики улыбки и шутки, которых девушка совершенно не заметила.
— Бутылку шампанского, — приказала Наталия. — Ты, верно, еще никогда не пробовала этот напиток.
Агарь выпила бокал. Потом второй. Странные видения, сверкающие и неопределенные, встали у нее перед глазами.
Еле доносился далекий голос Лазареско, однообразный, монотонный.
— Я люблю молодежь. Даже очень. Но только серьезную. Молодые девушки сами не знают, сколько они теряют, будучи легкомысленными. Была у меня подруга, за которую первый секретарь посольства господин Констанс пошел бы в огонь и воду. Сколько раз говорила я этой глупой женщине: ‘Смотри, не упусти этого господина!’ И что же? Она предпочла бежать с актером на вторых ролях из театра Барэ. Ты меня слушаешь?
— Да, сударыня.
— Ты совершенно правильно поступаешь. Лина де Марвиль скажет тебе, давала ли я кому-нибудь плохой совет. Ты поешь?
— Нет, сударыня.
— А голос у тебя есть?
— Не думаю.
— Небольшой голос есть у всякого. Нужно только уметь им пользоваться. Голос можно развить, даже если его совсем нет. Правда, это случается редко, но все же случается. Наконец голос всегда можно заменить танцами. А вот и Лина де Марвиль. Мы еще вернемся к нашему разговору. Лина сегодня решительно хороша. Кто поверит, что я только на три года старше ее, ну на четыре, не больше.
Певица взошла на сцену под бурю аплодисментов, к которым примешивались звучные крики. Успех ее был несомненным. Она дважды пела на бис.
К концу выступления восторг зрителей перешел всякие границы. Старый турок, одетый в редингот, изо всех сил вертел на палке феску. Какие-то итальянцы аплодировали. Группка американских моряков плакала.
— Дорогая Лина, — прошептала госпожа Лазареско, тоже очень взволнованная. — У нее истинный талант. Вот ей несут цветы. Ах, какой букет! Наверно, на двадцать лир. Должно быть, Ришди-паша или же маленький Жеронтопуло… Так или иначе это очень мило.
Она встала:
— Пойдем, пора.
У лестницы, ведущей за кулисы, она сунула карточку в руку Агари.
— Приходи ко мне, дитя мое, приходи как можно раньше, ты об этом не пожалеешь. Я дома ежедневно от трех до пяти… Наталия Лазареско, 18, улица Главани, второй этаж, первая дверь направо.

II

С борта уносившего ее парохода смотрела Агарь на исчезавший в утреннем тумане Константинополь. Город, в котором она родилась и в котором до сих пор жила, только в последний момент показался ей прекрасным.
Вместо клоаки, по которой еще год назад она шлепала в рваных ботинках, перед глазами, точно золотое кружево, вставало волшебное видение.
Она задрожала при мысли о том, что, может быть, всю жизнь только после потери будет познавать цену вещей.
Пароход огибал выложенный белым и черным мрамором старый Сераль. Вскоре от чудесного миража остался один только розоватый туман, в котором растворялась серая дымка стоящих в гавани пароходов.
На юге как-то внезапно выросли Принцевы острова. В воде плескались и кувыркались серебристые дельфины.
Утомленная кружащим голову воздухом, Агарь спустилась в каюту второго класса, где почти никого не было, и стала укладывать кое-как брошенные носильщиками вещи. Было у нее два прекрасных сундука, совсем новый чемодан и очень элегантный дорожный несессер. К каждому сундуку была прикреплена этикетка с четко выведенной надписью ‘Мадемуазель Жессика, балерина’.
Для этой метаморфозы госпоже Лазареско понадобилось всего шесть месяцев.
Немного больше года прошло со дня первой встречи Агари с Линой де Марвиль, уже погрузившейся в тень, где одиноко гаснут падающие звезды.
Еще на том знаменитом ужине почтенная женщина, окончательно побежденная бросаемыми в сторону Агари взглядами и комплиментами присутствующих, взяла с нее обещание прийти к ней на следующий день. Этой девочкой определенно стоило заняться. Метод госпожи Лазареско, который оправдал себя несколькими блестящими удачами, заключался в том, чтобы на воздушные замки не тратить ни времени, ни труда, ни денег. Но, вместо того чтобы попросту пустить по рукам попавшую к ней девушку, она давала ей некоторое артистическое образование, ухитряясь даже распознать, в какой области было больше всего шансов на успех.
Для этого нужен был предварительный денежный вклад. Госпожа Лазареско не колебалась. Все расходы за короткое время покрывались каким-нибудь весьма скромным и серьезным господином. Для Агари такой ‘шкатулкой’ стал Григорий Стамбулиан. Он дал госпоже Лазареско деньги на наряды и на соответствующее образование.
Надежду сделать из Агари певицу пришлось вскоре оставить. У нее был абсолютно не гибкий и маловыразительный голос.
В роли же танцовщицы она могла кое-чего достичь, и весьма быстро. К тому располагало и ее телосложение.
Высокая и худенькая, девушка имела длинные тонкие ноги и чудесную спину, и то сгибаясь, то откидываясь назад в танце, была так выразительна, что при ее бесстрастном лице казалось загадкой.
Через несколько месяцев Агарь танцевала уже сносно, хотя и немного холодно.
В первый раз для пробы она выступила на каком-то благотворительном вечере. Успех был такой, что она тут же могла получить весьма выгодное приглашение на любую в Константинополе сцену. Но опекунша ее этому воспротивилась. Госпожа Лазареско придерживалась того мнения, что никогда не следует выступать в огромном городе, ибо зависть оставшихся позади товарок рано или поздно побудит их откопать факты, часто весьма нежелательные для случайных покровителей.
Покончив с артистическим образованием Агари, тем временем превратившейся в мадемуазель Жессику, добрая Наталия решила приступить к ее светскому воспитанию, что, по ее представлениям, заключалось в умении извлекать как можно больше выгоды из мужчин.
Почтенная женщина имела на этот счет солидный запас бесспорных и весьма разумных правил: не доверять мужчинам, не придавать никакого значения мужской красоте, действовать всегда с большой осторожностью и т.д. В соответствии с этими правилами Григорий Стамбулиан был удален только тогда, когда нашелся другой, более щедрый покровитель.
С биржевика Галаты кроме денег на образование Агари, с предварительным вычетом в пользу госпожи Лазареско, было взято еще триста лир, тут же помещенных в Оттоманский банк.
Преемник Стамбулиана, граф Кюнерсдорф, уполномоченный финансовой комиссии, очень милый русский молодой человек, через три месяца должен был вернуться к себе на родину.
Он обратился к госпоже Лазареско с просьбой найти ему подругу, которая скрасила бы последние недели его пребывания в Константинополе.
Нельзя было пожаловаться на его щедрость. Но госпожа Лазареско считала, что Агарь извлекла далеко не все из такого прекрасного случая, и решила, что, путешествуя, последняя лучше узнает мужчин и жизнь. К тому же, уже две новые ученицы ждали своей очереди. С Агари взять было больше нечего.
Даже не предупредив ее, госпожа Лазареско от ее имени заключила контракт на два месяца с владельцем большого, открывавшегося в Салониках мюзик-холла.
И на этикетках, привешенных к чудесным сундукам и чемодану (знак особого расположения графа Кюнерсдорфа), она собственноручно сделала надпись.
Монотонно журчали пенистые зеленоватые, разбивавшиеся о борт струи, тени которых серыми пятнами проходили по белому потолку.
Войдя в каюту, в которой в этот час должна была решиться ее судьба, Агарь уселась на диван. Из правого кармана жакета она вынула подаренный ей графом Кюнерсдорфом вместительный бумажник гаванской кожи и высыпала содержимое на постель: банковские билеты, которые она сложила, прежде чем сосчитать, семьдесят лир, затем чек в восемьсот франков на Оттоманский банк, ибо к трехстам франкам Григория Стамбулиана граф Кюнерсдорф прибавил еще тысячу (из этой суммы пришлось взять деньги на дорогу и на подарок, сделанный накануне отъезда госпоже Лазареско), паспорт с фотографией, где на голове Агари сверкала диадема танцовщицы, и, наконец, контракт с мюзик-холлом в Салониках.
Она знала почти наизусть все восемнадцать параграфов контракта, но тем не менее снова перечитала его — на бумаге слова казались ей совсем другими, чем в памяти.
Условия контракта Агарь приняла с той покорностью, которая, казалось, была основной чертой ее характера.
Являлось ли это следствием ужаса перед возможностью спора, усталости, или было вызвано нежеланием перечить судьбе — неизвестно, но мало кто более нее поддавался чужому влиянию.
Если бы вместо госпожи Лазареско случай свел ее с каким-нибудь спасителем душ, мистическим и бескорыстным, жизнь ее пошла бы совсем иначе, если бы, конечно, в ней не переставала жить жажда непредвиденного и чудесного, так глубоко укоренившаяся в сердцах ее соплеменников.
В главных параграфах контракта говорилось о двух восточных танцах, которые ей нужно было исполнять каждый вечер.
Костюмы, сверкающие диадемы, браслеты и шали заполнили больший из сундуков. Всеми цветами радуги отливали невероятной величины камни. Облаком ложились воздушные, мягкие восточные материи, издавая еле слышные звуки, напоминающие пение цитры.
Белой стопкой лежали собранные и переписанные румынским маэстро ноты.
Таково было оружие Агари. Оно должно было позволить ей под покровом искусства пройти нетронутой по самым грязным дорогам жизни.
Благодаря ему ей, может быть, удастся избежать многих опасностей и не нужно будет так бояться полиции и санитарного осмотра, защищающих самодовольное общество от презренных продавщиц любви.
В остальных параграфах точно обозначались часы прихода и ухода: шесть часов вечера — аперитив, три часа — закрытие. В этих пунктах и заключалась вся грязь. Исчезало искусство, чтобы резче подчеркнуть нечто совсем другое. Вначале Агарь думала, что от нее требовалось только исполнение танцев и что после этого она, по мере возможности, сумеет спать совсем одна.
Госпожа Лазареско жестоко отчитала ее за такое притязание.
— Ты, дитя мое, должно быть, воображаешь себя Напиерковской или Мистингетт? Не думаешь же ты, что заведение может существовать одними только танцами, без вина, шампанского и всего прочего?
Агарь склонилась перед столь глубокомысленными словами и подписала бумагу, обязывающую ее с помощью ее красоты и чар содействовать возможно большему потреблению еды и напитков.
За это ей полагалось две лиры в день, ужин и десять процентов от стоимости откупоренного за ее столом шампанского.
— Глупышка, — заметила ей госпожа Лазареско, — неужели ты не понимаешь, что в этом и заключается вся суть! Одним только шампанским ты можешь зарабатывать пять лир за вечер. Нужно только быть веселой и уметь занимать гостей. Туда ходят не на панихиду.
Тот, кто хочет постичь странную, сказочную роскошь кафеконцертов главных портов восточной части Средиземного моря — Константинополя, Салоник, Александрии и Бейрута, — должен прежде всего вспомнить о тех военных и политических волнениях, которые вот уже пятнадцать лет без перерыва потрясают эту часть Старого Света.
За время войн — итало-турецкой, балканской, греко-турецкой, за время кампаний за Дарданеллы, Македонию, Сирию и Палестину какое бесконечно большое число самых разных людей прошло сквозь его караван-сараи — храмы веселья, легкого и быстрого!
Мадемуазель Жессика как нельзя более своевременно начинала свою карьеру.
Может быть, сама того не сознавая, она пошла по пути, начертанному ей в этих необыкновенных записках.
Из казино ‘Тур-Бланш’ в Салониках она переходит в казино ‘Бельвю’ в Александрии, затем в ‘Мирамару’ в Бейруте и ‘Маскотте’.
В такой игре необъятный беспокойный Восток превращается в маленький город, где встречаешься на каждом углу. Но какое в то же время разнообразие!
Агарь видела парящего над Салониками призрачного цеппелина, слышала канонаду с корвета ‘Гагид’, стрелявшего в сторону греческих островов. Она присутствовала при высадке почти сгнивших раненых Седдуль-Бара и при триумфальном возвращении Заглул-паши, усеявшего Египетское море маленькими украшенными флагами лодками.
Она видела побелевшую бороду Сараля, пустой, безжизненно свисающий рукав Гуро, блеск бинокля Венизелоса и носилки с убитыми французскими моряками.
Она знала сурового маленького генерала в барашковой шапке, который уже звался Энвер-пашой, и большого рыжего полковника, с тогда еще ничего не говорившим именем Мустафа Кемаль-бей.
Она знала, она знала… но какое ей было до всего этого дело!
Проснувшись утром в новом городе, в незнакомой еще накануне комнате, куда жаркие солнечные лучи проникали сквозь закрытые ставни, она часто не могла вспомнить национальность дремавшего рядом с ней в постели, раздавленного усталостью мужчины. Тогда она приподнималась и глядела на разбросанную по креслам и полу форму.
Голубой или цвета хаки китель французского солдата, плоская фуражка офицера Алленби, папаха врагелевского воина, кепка серба, грека, итальянца, фреска турка…
Память возвращалась, и она снова ложилась, соблюдая большую осторожность, чтобы не потревожить краткого покоя спящего, который через несколько мгновений должен был навсегда исчезнуть в царстве войны и смерти.
Был 1911 год, когда она, покинув кров госпожи Лазареско, поехала в Салоники, чтобы в первый раз скрестить оружие.
С тех пор прошло двенадцать лет, двенадцать лет для нее почти однообразных, вопреки всем знаменательным, перевернувшим вселенную событиям. Десять лет гнуснейшего разврата, узаконенного и регулярного, по расписанию, не тронули ее здоровья и красоты.
А о морали кто мог что-нибудь сказать?
Никто не знал Агари, а сама она еще меньше других. Ее детский энтузиазм ушел в самую глубину ее души или умер. Она ни с кем не сблизилась, и никто из тех, с кем сталкивала ее судьба, не имел времени привязаться к этой мечущейся, раздираемой вечной жаждой новых откровений натуре.
Исключением явились только несколько товарок по работе.
Благодаря ее красоте, все еще немного холодной, и доброте, все еще немного сдерживаемой, возникала дружба с женщинами, жаркая и беспокойная, бурная и скорая.
Такой была дружба с Надеждой, зеленоглазой грузинкой, отравившейся кокаином в Константинополе весной 1919 года.
Такой была дружба с Бэби и Кэтой, сестрами-близнецами из Смирны, трагически погибшими: одна была повешена в Бруссе турками, другая расстреляна греками в Афинах за шпионаж. Бедные, жалкие девочки не поняли опасности, скрывавшейся в тех пиастрах и драхмах, которыми им платили за их помощь в борьбе, где они, сами того не зная, действовали одна против другой.
Такой же была дружба с ее единоверкой, темной и прекрасной Тамарой, с которой она прожила шесть месяцев и о которой никогда больше не слышала, так же как и о маленькой французской певице, Королеве Апреля. Последнюю она любила больше всех, может, потому, что дважды спасала ее: первый раз в Бейруте от полиции и второй в Александрии от нужды…
Уехала Королева Апреля как-то сразу, и с тех пор у Агари больше не было друзей.
А жизнь проходила, с ее взлетами и падениями. Периоды благополучия чередовались с лишениями, когда в стоившем сто лир платье и рваных шелковых туфлях приходилось принимать предложение шофера такси или подозрительного бедуина, чтобы заплатить за билет третьего класса для проезда в другой город, где больше возможностей, а иногда и попросту для того, чтобы поесть.
Отвратительные объятия, во время которых неотступно преследует угроза болезни. А затем вдруг ни с того ни с сего, неожиданно, на золотых крыльях возвращается удача, и снова приходит беспечность, радостная и счастливая.
Весна 1923 года застала ее в Александрии в весьма мрачном положении.
От вывезенных ею из Константинополя двадцати тысяч франков осталось всего несколько лир. Все ушло на лечение от гриппа, из-за которого она целый месяц не вставала с постели. Болезнь эта принудила ее разорвать контракт с казино ‘Бельвю’.
Напрасно обращалась она к директорам различных мюзик-холлов, каждый раз уменьшая свои притязания.
Все контракты до конца сезона уже были подписаны.
Подходило лето, нужно было сшить пару платьев, а средств не было.
Она уже знала такого рода неудачи, но всегда вовремя приходило спасение. Она даже не слишком беспокоилась, но должна была себе признаться, что никогда еще будущее не рисовалось ей в таких мрачных тонах.
Как-то раз она завтракала на набережной в маленьком ресторане, посещаемом актерами греческих трупп. Вернувшись в свою комнату, находившуюся на третьем этаже одной из гостиниц бульвара Рамлей, она нашла под дверью письмо.
Сампиетри просил ее немедленно зайти к нему в бюро.
Сампиетри — импрессарио, мальтиец, уже несколько раз предлагал ей ангажемент, но она всегда была занята.
Она заходила к нему накануне, но именно тогда, когда она в нем нуждалась, он заявил, что ничего не может ей предложить.
Письмо это, однако, было хорошим знаком…
— У меня есть кое-что для тебя, малютка! — закричал он, увидев ее на пороге.
— Здесь?
— Нет, милая. В Александрии переполнены даже самые маленькие заведения, ты сама это хорошо знаешь. В другом месте. Ты же не боишься путешествий?
— Куда нужно ехать?
— В Каиффу.
Она посмотрела на него с удивлением и разочарованием.
— Ты не знаешь, где находится Каиффа?
— Знаю, — произнесла она. — Я проезжала мимо, когда ехала из Бейрута. Пароход стоял там два часа. Но я не спустилась на берег.
Она чуть надула губы:
— Место маленькое и малопривлекательное!
— Город только что начал обстраиваться, — сказал Сампиетри. — Именно в таких местах больше всего перспектив.
Он объяснил ей, что в Каиффе было всего одно европейское кафе. По мере того как город становился все оживленнее благодаря приезду значительного числа англичан и евреев, владелец кафе, его лучший друг, решил ввести в своем заведении программу. У него уже был оркестр, и он просил прислать ему артистов.
— Начинает он очень осторожно, на первое время ему нужна только певица или танцовщица. Впоследствии, если дело пойдет, пригласит еще других. Но, конечно, первая, если она только сумеет себя как следует поставить, займет привилегированное положение, будет помогать при выборе программы, при назначении артистов… Нечто вроде артистической дирекции, а?
— А какой оклад?
— Для начала египетская лира в день, ужин и десять процентов с вина. Идет?
— Идет. Но только на месяц, а за это время ты постараешься найти мне что-нибудь в Александрии, ибо там, верно, мало хорошего.
— Обещаю, Жессика. Я должен телеграфировать, какого числа ты приедешь.
— Как мне ехать в Каиффу?
— Ты сядешь здесь в четыре часа на поезд. Ночью в Кантаре у тебя пересадка, из-за канала, и на следующее утро в девять часов ты в Каиффе. Кстати, не забудь, что в Палестине поезда по воскресеньям не ходят.
— Сегодня пятница. Телеграфируй, что я прибуду во вторник утром. Да чтоб прислали денег на дорогу.
— Хорошо.
В назначенный день Агарь сошла на перрон вокзала в Каиффе. От прекрасных сундуков графа Кюнерсдорфа остался только один, потрепанный и обшарпанный. Другой был заменен длинной тростниковой корзиной в сером чехле.
Оставив вещи на хранение, она наняла извозчика и отправилась на поиски кафе.
Первое впечатление от ее нового местопребывания было ужасным. Шел дождь. Пыль и глина смешались и превратились в липкую грязь. Ни намека на восточное гостеприимство и радушие. Несколько попадавшихся навстречу мусульман, казалось, были приезжими.
Ни одной драки между живописными уличными мальчишками. Тишина. На юге, меж темных туч, слабо вырисовывается что-то огромное, лысое и желтое: гора Кармель.
Мимо извозчика прошли какие-то, одетые как рабочие еврейских пригородов, люди, украдкой бросив на него беспокойный взгляд. Агари стало не по себе. Она решила, что это ее единоверцы.
Вскоре на берегу моря показалось кафе.
Оно состояло из круглой залы, выходившей на террасу, которая, благодаря сваям, возвышалась над водой. В хорошую погоду, при ясном небе, вид, должно быть, был очень красивый.
Хозяин, господин Дивизио, бодрый, чуть поседевший мужчина, несколько раз поклонился Агари. Он очень взволновался оттого, что эта элегантная молодая женщина впредь зависела от его заведения.
— Я посмотрел по вашей просьбе две или три комнаты, совсем близко отсюда. Вы можете выбрать ту, которая вам больше по вкусу.
— Спасибо, — сказала она. — Когда мы начинаем?
— Сегодня, если вы ничего не имеете против. Я по всему городу расклеил афиши. Думаю, что будет много народу. Впрочем, вы увидите.
— Мне бы нужно порепетировать.
— Отлично. Я назначил на три часа Леопольду Грюнбергу, дирижеру моего оркестра.
Когда в три часа Агарь вернулась, Леопольд Грюнберг, высокий хилый блондин, уже ждал ее.
Рояль заменял ему весь оркестр, которым он должен был дирижировать.
Он о чем-то спорил с Дивизио.
— Пароход придет не раньше, чем через двенадцать дней. У вас ровно две недели, чтобы найти мне заместителя.
— Вы покидаете Каиффу? — спросила Агарь.
Вздох облегчения вырвался из его груди.
Нет ничего более грустного, чем тотчас же по приезде на новое место встретить человека, радующегося своему отъезду оттуда.
— Вы еврей? — робко произнесла Агарь.
— Конечно. Иначе меня бы здесь не было.
— Я тоже, — пробормотала она.
— А! Очарован! Да, но вы с вашим ремеслом не рискуете попасть в эту ловушку.
— Какую ловушку?
Он посмотрел на нее с удивлением:
— Сионизм.
— Ах, так вы, значит, приехали из Европы, чтобы тут поселиться.
— Нас попросту высадили здесь. Чудесная страна. Целые горы золотых обещаний. А когда посмотришь на все это! Как-нибудь при случае вы проедете в глубь страны. Вы сами увидите… Камни, одни только камни. Я шесть месяцев пробыл здесь. С меня хватит. Я уезжаю. И не только я. Вам, наверно, это известно.
Он был счастлив, что мог хоть кому-то излить переполнявшую его сердце горечь.
— Если бы еще правильно распределяли на работу! Я, например, был медиком в Бонне. Этим можно было воспользоваться. А меня отправили дробить камни между Дженином и Наплузой! Прекрасна, клянусь вам, земля наших предков. К счастью, я американский подданный. Иначе мне бы не получить разрешения на выезд. Колонистов приезжает все меньше и меньше. Потому их стараются не выпускать.
Агарь молчала. Она не любила говорить о том, чего не знала. Ей было очень грустно слышать, что земля, которую она в детстве представляла себе в таких радужных тонах, была голым полем, усеянным одними только камнями.
Леопольд Грюнберг вдруг стал кашлять.
— Вы думаете надолго здесь остаться? — спросил он.
— Не менее месяца. Если мне тут понравится, я останусь и дольше.
Он пожал плечами и разразился смехом, который снова перешел в кашель.
— Ну уж на этот счет я спокоен, — сказал он.
Вечером, к выступлению мадемуазель Жессики, собралась, правда, не очень отборная, но зато многочисленная публика, своими ‘браво’ показавшая, как она ценит такого рода искусство.
Агарь, однако, танцевала гораздо хуже, чем обычно.
Вначале она винила в этом Леопольда Грюнберга, который аккомпанировал еще более нескладно и нервно, чем днем.
Во время исполнения второго танца она нашла этому другое объяснение.
В углу, один за столом, сидел маленький человек, нечто вроде кривоногого карлика, с лицом, спрятанным за огромными черными очками.
Странное беспокойство охватило ее при виде все время направленных в ее сторону темных, непроницаемых стекол.

III

Понемногу туман рассеялся, и над морем загорелись тысячи звезд.
Успех первого вечера превзошел все ожидания. Не хватало шампанского.
Дивизио велел оставить одну бутылку и около трех часов утра, после отъезда последнего гостя, пригласил Агарь и Леопольда Грюнберга выпить ее.
— Дети мои, — сказал он, — позвольте мне от души вас поблагодарить. Вы, мадемуазель Жессика, были просто восхитительны. Какое тело, какая грация, какие костюмы! Мои посетители не могли от вас оторваться. Увидите, какую они вам сделают рекламу. Каиффа не такой уж неприятный город, когда его ближе узнаешь. Что же до вас, дорогой Леопольд… Какое горе, что вы уезжаете!
— Вы слишком добры, Дивизио, — ответил последний. — Тем более мне неприятно сообщить вам еще одну новость. Сегодня днем я дал вам двенадцать дней сроку, чтобы найти мне заместителя. Мне придется сократить это время. Я еду через неделю. ‘Тексас’, пароход, на котором я еду, прибывает завтра утром, ровно на неделю раньше назначенного срока.
— Вот так не везет, — сказал Дивизио и добавил: — Я уже подозревал кое-что в этом роде, когда вечером увидел, что с вами говорит Кохбас. Он никогда раньше не приходил сюда.
— Он действительно сообщил мне о прибытии парохода. ‘Тексас’ везет несколько новых колонистов. Исаак Кохбас примет их. Одновременно он попробовал сделать еще одну попытку удержать меня.
— Что же вы ему ответили?
— Можете себе представить!
— Кохбас? — спросила Агарь. — Не тот ли это маленький сутулый человек в больших черных очках, который сидел вон за тем столом во время концерта?
— Он самый, — ответил Леопольд.
— Кто он такой?
— Человек, имеющий большое влияние на дела Палестины.
— Что же он делает?
— Да кучу всяких вещей. Официально он начальник колонии ‘Колодезь Иакова’, самой Наплузы, откуда я, слава Богу, сбежал. Он следит также за работой переселенцев. Вообще, повсюду сует свой нос, и, говорят, что верховный комиссар, сэр Герберт Самюэль, часто сам принимает его точку зрения, чтобы избежать его назойливых советов. Если бы всем сионистам пришлось покинуть Палестину, он был бы последним. Это настоящий фанатик нового дела.
— Он действительно такой могущественный? — почесывая голову, спросил Дивизио.
— Раз я вам говорю! А в чем дело?
— Боюсь, чтобы он не наделал мне неприятностей. Он как-то странно, не отрываясь, смотрел на мадемуазель Жессику все время, пока она танцевала. Все это между нами, не правда ли? Уходя, он отозвал меня в сторону и весьма сухо заметил, что такого рода спектакли вряд ли способны поднять нравственный уровень прибывающих.
— Чтобы успокоить его, — сказал, смеясь, Леопольд, — вам только стоит ему процитировать приказ от февраля 1921 года, в котором его дорогим сэром Гербертом разрешено открытие по всей Палестине домов терпимости — вещь до сих пор невиданная на земле наших предков.
— Спасибо за сравнение, — сказала Агарь.
— Мое заведение не луна-парк, — запротестовал и Дивизио.
— Да совсем не это хотел я сказать, — произнес Леопольд, одновременно смеясь и кашляя. — Просто если дозволено большее, то дозволено и меньшее.
— Противный, маленький человек, — заметила Агарь. — Если он вернется сюда, я уж постараюсь…
— Дитя мое… — забеспокоился Дивизио.
— Будьте спокойны, — вставил пианист. — Вы его больше не увидите. Не его стихия кабаре. И если он перешагнул порог вашего заведения, то ему, уж, верно, очень хотелось удержать меня. Я даже немного горжусь этим. Нужно признать, что он отнюдь не глупец. Если бы все обладали его верой, его умом и упорством, может быть, и удалось бы кое-что сделать в этой грязной стране.
— Он здесь почти столько же времени, что и я, — сказал Дивизио.
— Он приехал сюда двадцатипятилетним юношей. Теперь ему должно быть около сорока. Он покинул Палестину только во время войны, и то для того, чтобы меньше чем через год вернуться в английской форме. В первый раз, году в 1905-м, его послал сюда барон для ревизии отчетов колонии Ришон-Цион.
— Барон? — удивилась Агарь.
— Вы, — пожал плечами Леопольд, — еврейка и никогда ничего не слышали о бароне Эдмонде Ротшильде?
— Кохбас лично знал барона Эдмонда Ротшильда? — с почтительным страхом спросил Дивизио.
— Он в течение пяти лет был одним из его секретарей в Париже. Барон послал его сюда. Исаак Кохбас здесь остался. Барон, очень его ценивший, сделал все, чтобы его вернуть. Но Кохбас ни о чем слышать не хотел и сказал, что напрасны все попытки восстановить храм, если они не перенесены на землю Авраама, Исаака и Иакова.
Жестокий приступ кашля перебил речь Грюнберга.
— Довольно болтовни. Вот уже снова поднимается туман. Пора на покой. Я предпочитаю не издыхать здесь, если бы даже пришлось лишиться радости Воскресения в отмеченный пророками день на Земле Иерусалимской.
Через неделю ‘Тексас’ снялся с якоря, увозя в неведомое Леопольда Грюнберга. За короткое время Агарь подружилась с ним. Ей тяжела была разлука, тем более что она лишь усиливала ее одиночество в городе, с которым ей, казалось, никогда не свыкнуться. Немного утешило ее письмо Сампиетри: он надеялся к концу ее дебюта в Каиффе достать ей место в Александрии. Агарь разрушила все иллюзии Дивизио, твердо решив через три недели его покинуть. Последний горестно покачал головой.
— Вы, однако, пользовались таким успехом, — сказал он. — Никак не пойму, почему люди не задерживаются в этой стране.
Леопольда Грюнберга вскоре заменил молодой еврей из России по имени Самуил Лодзь.
Он тоже порвал со своей колонией, расположенной на западном берегу Тибериадского озера. Но поскольку не было консула, на которого он мог сослаться, он не получил паспорта и тоскливо прозябал в Каиффе. Он превозносил свое якобы тонкое музыкальное образование и не скрывал досады, в которую его повергала работа у Дивизио.
В день отъезда Леопольда Грюнберга, явившегося в то же время днем дебюта Самуила Лодзя, Агарь начала танцевать только около десяти часов.
Первый, кого она заметила в зале, был Исаак Кохбас.
‘Он хочет вернуть в колонию нового пианиста’, — сказала она себе, чтобы рассеять непонятную, овладевшую ею тревогу.
Все время, пока она танцевала, на нее с невыносимым постоянством были устремлены черные очки.
Около полуночи Самуил Лодзь свернул свои ноты и ушел.
Кохбас, казалось, этого даже не заметил.
‘Ага, он остается, — подумала Агарь. — Тем лучше. Я, по крайней мере, сумею высказать ему все то, что накипело у меня на сердце’.
Она еще не могла успокоиться при мысли о том замечании, которое он неделю назад сделал Дивизио.
Неожиданно к ней подошел лакей:
— Мадемуазель Жессика, какой-то господин приглашает вас к своему столу что-нибудь откушать.
— Какой?
— Вон тот, у балюстрады, в черных очках.
— А! Вот как!…
Через мгновение Агарь стояла перед маленьким горбатым человеком, пристально на него глядя.
Он сидел, опершись локтем о стол, и даже не шевельнулся при ее приближении.
На ней было синее с золотом платье, оставлявшее обнаженными плечи и шею.
Она никак не могла привыкнуть к ощупывавшим ее тело взглядам и внутренне содрогалась, чувствуя их на себе.
— Вы звали меня? — спросила она как можно более почтительно.
— Да, — ответил он нежным, почти музыкальным голосом и повторил свое приглашение.
— Мое ремесло — соглашаться, — заметила она.
— Что вы желаете?
— Если можно, шампанского.
Она хотела грубостью замаскировать свое волнение.
— Может быть, что-нибудь другое. У меня нет средств, чтобы предложить вам шампанское, — ответил он с величайшим спокойствием.
Сказав это, он снял очки. Агарь стояла, как зачарованная. Она увидела глаза Исаака Кохбаса. Близорукие, но бархатистые, черные, полные грусти и чудесной глубины. Это некрасивое лицо осветилось чем-то светлым и вдохновенным. Танцовщица все еще стояла, не в силах понять, что с ней происходит.
— Садитесь, прошу вас.
Она машинально повиновалась.
— Вы пришли поговорить с Самуилом Лодзем? — спросила она, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Лодзем? Кто это такой?
— Новый пианист. Он так же, как и Грюнберг, покинул свою колонию. Я думала…
Он отрицательно покачал головой.
— Вы ошиблись. Не ради Лодзя я пришел сюда. — И прибавил, ясно выговаривая каждое слово: — Я пришел ради вас.
— Ради меня, — сказала она, силясь засмеяться. — Ради меня! И вы не боялись, переступая этот порог, не боялись за вашу нравственность?
— Я был бы достоин сожаления, если бы меня было так легко соблазнить, — тихо произнес он.
Агарь закусила губы.
— Вы плохо поняли переданные вам слова. Не за себя я боюсь.
— За кого же?
— За других, за моих братьев, за тех, кто по жизни идет нетвердым шагом. Нет, не так. И не о них я думал. Я думал о творении, о творении, которому они служат и от которого не должны отвернуться даже на мгновение…
— О каком творении?
Он не сразу ответил. В глазах его появилось сожаление, вызвавшее у Агари сразу и страх и злобу.
— Вы ведь еврейка, — сказал он наконец.
— А вам какое дело?
— Еврейка! Неужели вы никогда не думали о том, что у вас есть долг перед вашими братьями, перед вашим народом?
Она горько усмехнулась:
— Долг, у меня? Вы меня смешите. А они, мои братья, как вы их называете, разве хоть раз подумали обо мне, когда я была маленькой? Моя мать тоже была еврейкой. Она умерла от голода. Однако тогда, когда это случилось, в Константинополе не было недостатка в богатых евреях.
— Неужели, — сказала он грустно, — неужели никогда в вашем горе ни один из наших не протянул вам руку помощи?
Она мгновение колебалась. Она вспомнила бедную семью в Галате, куда ее маленькой приняли и где она впервые увидела дивную, обернутую в шелк и золото Тору… Но она злобе пожертвовала это воспоминание.
— Никогда, — горько сказала она, — никогда. О да, позднее, когда меня находили красивой, когда меня желали…
Она рассчитывала, что это слово наконец выведет его из начинавшего ее раздражать упорного спокойствия. Но она обманулась в своих ожиданиях.
— Становится холодно, — сказал он. — Накиньте на плечи ваш шарф. Так вы, по крайней мере, не простудитесь. — И голосом все более мягким и нежным продолжал: — Вы были несчастны. Я понимаю. Не думаете ли вы, что меня это удивляет? Наш народ рассеян, разбросан. Это великое горе, ибо те, кто хочет прийти на помощь, не знают, где их искать. Но скоро этого не будет. В тот день, когда все изгнанные, все преследуемые соберутся сюда.
— А в ожидании те, которые пришли сюда, уходят, — заметила она.
В глазах его отразилось столько боли, что она пожалела о сказанном.
— Говорил с вами Грюнберг? — спросил он.
— Да.
— Что он вам сказал?
— Что их обманули — его и других, что страна, в которую их привезли, оказалась полем камней.
Он покачал головой.
— Камней еще достаточно, это правда. Но их становится все меньше и меньше. Мы их убираем, и на их месте растет мирный хлеб… Вот увидите.
— Что же я увижу?
Она дважды повторила этот вопрос. Но он, казалось, ее не слышал.
Он надел очки и маленькими глотками допивал свое пиво.
Теперь, лишенный очарования своего дивного взгляда, он опять превратился в жалкого, кривоногого уродца, одетого в несуразный серый костюм, лишь подчеркивающий его нелепо торчащие худые ноги и костлявые, точно у чахоточного, сплошь покрытые веснушками руки.
Агарь уже не понимала, как такое убогое существо могло в ней вызвать другое чувство, кроме жалости, которой сейчас переполнялось ее сердце.
Обернувшись, она вдруг заметила заговорщически подмигивавшего ей Дивизио.
На другом конце зала, вокруг стола, покрытого специально на этот случай белой скатертью, сидело несколько элегантных молодых людей — золотая молодежь Каиффы.
Лакей расставлял бокалы вокруг наполненного льдом ведерка, откуда торчали горлышки двух бутылок шампанского.
Агарь сделала им знак, что идет.
— Простите, я должна вас покинуть, — сказала она Исааку Кохбасу.
Он точно очнулся от забытья:
— Меня покинуть? Вы уходите?
— Да. Меня ждут.
Он протянул дрожащую руку, как будто желая удержать ее.
— Пойдемте со мной, — произнес он каким-то потусторонним голосом.
— Куда? — спросила она, отступая.
— Туда, где был Леопольд Грюнберг, где нахожусь я, где наши братья.
— Ну уж выдумали, — засмеялась она, вставая. — Пойду к этим господам. Я условилась с ними. Идите лучше домой. Доброй ночи.
Он тоже встал. В руке у него была коричневая фетровая шляпа. Агарь видела, что его колени стучат друг о друга.
— Я вернусь, — сказал он.
— Как хотите.
Когда около трех часов утра, к самому закрытию кафе, Агарь осталась одна с Дивизио, он заметил ей с чуть беспокойной улыбкой:
— Что же, была у вас беседа с Кохбасом? Удалось ему обратить вас в свою веру?
— О! Вот еще! — засмеялась она и сделала непристойный жест, как бы желая подчеркнуть невероятность такого предположения.
Спустя несколько дней Агарь в час аперитива болтала с несколькими знатными посетителями кафе. Среди них были ливанский адвокат Туфик, зажиточный каиффский купец Луззано и директор местного эмигрантского агентства какой-то пароходной компании Монтана.
— ‘Канада’ на широте Крита выдержала сильную бурю, — сказал Монтана, говоря о пришедшем после полудня пароходе, принадлежавшем его компании.
— Много он привез колонистов?
— Двенадцать, в то время как в прошлом году в этот же месяц было более пятидесяти. Дела сионизма не слишком блестящи.
— Только двенадцать! А мне казалось, что зарегистрировано было двадцать пять, — сказал Туфик, бывший юрисконсультом компании.
— Да, но остальные исчезли по дороге. Они, должно быть, решили, что так будет лучше. Исаак Кохбас сильно разволновался, когда узнал об этом. И чуть ли не сцену мне устроил, будто я виноват!
— Он в Каиффе? — спросила Агарь.
— Да. Он приезжает из Наплузы каждый раз, когда пароход привозит колонистов.
— Он, может быть, будет здесь сегодня вечером?
— Ну, в этом я сомневаюсь, красавица. Он не из завсегдатаев кафе.
— Он был здесь всего два раза, — заметил Павел Трумбетта, один из наиболее ярых поклонников Агари, — и именно после того, как ты приехала. Он, я заметил, ухаживает за тобой.
— Ты ничего не понимаешь, — возразил Петр Стефаниди, очень красивый мальчик. — Она в него влюблена.
— Вы оба идиоты, — сказала Агарь. — В прошлый раз он первый меня пригласил. Опередите его сегодня и увидите, сделаю ли я хоть шаг по направлению к его столу, если, конечно, за вашим будет шампанское.
— Браво, — закричали они, — согласны!
Вечером, как Агарь и предвидела, Кохбас сидел на своем месте, за тем же столом.
Она танцевала, как и в прошлый раз, и как в прошлый раз к ней подошел лакей.
— Мадемуазель Жессика, господин в очках просит вас к своему столу.
— Скажи ему, что я приглашена на весь вечер, — ответила она и пошла к расшумевшимся от приличного количества уже опустошенных бутылок молодым людям.
Принесли еще шампанского, и возобновилась оргия. Кохбас неподвижно сидел за своим столом. Казалось, что веки за черными стеклами сомкнулись.
— Никогда еще Жессика не была такой веселой, — заметил пивший из бокала танцовщицы молодой Трумбетта.
— Посмотрите на ее любовника, — сказал Петр Стефаниди. — Вот так гадкая обезьяна.
Он прижал к себе Агарь, губами прикасаясь к ее шее, плечам и груди.
— Ого! Ого! — закричали остальные.
Но она не оттолкнула его.
К часу суматоха и количество пустых бутылок только увеличились. Исаак Кохбас все еще не уходил.
Пользуясь невниманием своих совсем опьяневших обожателей, Агарь на несколько секунд скрылась. Входя в зал, она на пороге нос к носу столкнулась с Кохбасом.
Он взял ее за руки, и она услышала его глухое бормотание.
— Не стыдно вам?
— Что? — надменно спросила она.
— Я повторяю, не стыдно вам?
— Да пустите меня!
Но так как он только крепче сжимал ее руки, она совсем вышла из себя.
— Не стыдно ли мне? О! Я отлично понимаю! Ваша гордость уязвлена при виде дочери народа избранного в объятиях изгоев. Если тебе это не нравится, знаешь, цена для всех одна! Вот так, чудак! Да пустите вы меня!
Последнюю фразу она почти прокричала.
Все сидевшие на террасе обернулись. Посыпались замечания и протесты.
Исаак Кохбас покачнулся. Он, казалось, колебался, потом вдруг яростно оттолкнул Агарь и исчез во мраке улицы.
На следующий день, после мучительной бессонной ночи Агарь к часу аперитива пришла в кафе. На террасе еще никого не было за исключением Исаака Кохбаса, сидевшего все за тем же столом.
Он подошел к ней.
— Я должен извиниться перед вами, — сказал он. — Посидите со мной минуту, чтобы доказать мне, что вы на меня не сердитесь.
Она повиновалась, смущенная, сконфуженная.
— Скажите, что вы простили меня.
— Мне тоже надо извиниться, — пробормотала она, — я слишком много выпила.
— Мы оба достойны жалости.
Они замолчали. Страшно взволнованная, Агарь машинально вертела соломинку в налитом ей лакеем лимонаде.
— Вы уезжаете? — сказала она наконец.
— Завтра утром. Следующий пароход с эмигрантами прибывает шестого апреля. Вы третьего апреля возвращаетесь в Египет, через десять дней, не так ли?
— Да.
— Мы, значит, больше не увидимся.
Она ничего не ответила.
— Слушайте, — сказал он, — слушайте. — Его чудесный музыкальный голос будто сломался. — Если я вас о чем-то попрошу, сделаете вы это для меня?
— Что?
— Вам сказали много дурного о нашем творении. Я хочу, чтобы вы увидели, что вам солгали, что мы не обманываем наших братьев и что сами не обманываемся. Вы вернетесь к вашей жизни, направляя свои стопы туда, куда укажет вам ваша судьба. Пусть ваше свидетельство и не принесет нам пользы, но не нужно, чтобы оно причинило нам вред.
— Что же для этого надо?
— Завтра в полдень я уезжаю на автомобиле. Вы свободны до пяти часов, не правда ли? Так вот, проводите меня. О! Не очень далеко. Всего каких-нибудь тридцать пять километров. Этого достаточно, чтобы дать вам понять, как мы идем к нашей цели. Я поеду дальше, а вы в том же автомобиле вернетесь в Каиффу. Скажите же, что вы согласны.
— Согласна.
Он с волнением взял ее за руки.
— Мадемуазель Жессика… — начал он.
— Не называйте меня так, — произнесла она глухим голосом. — Это не мое имя. Меня зовут Агарь, Агарь Мозес.

IV

Вернувшись домой, Агарь большую часть ночи провела за починкой старого дорожного костюма, который она долго носила и думала уже бросить.
В полдень, придя на условленное место, площадь перед вокзалом, она встретилась с Кохбасом. Лицо ее закрывала густая вуаль.
Исаак Кохбас о чем-то спорил с окружавшими его, сильно жестикулировавшими женщинами и мужчинами.
Завидев Агарь, он поспешно пошел ей навстречу.
— Благодарю вас. До последней минуты я боялся, что вам что-нибудь помешает, что вы не придете, — сказал он.
— Я ведь обещала.
— Простите, вам придется четверть часа подождать. Нужно выполнить несколько формальностей, касающихся паспортов. Вечно одно и то же: вместо того чтобы устранить такого рода трудности, их, наоборот, создают. Каиффа, видите ли, пока нейтральная зона. Мы здесь еще не совсем дома.
Он говорил со странным оживлением, улыбка освещала его худое лицо. Казалось, он был счастлив.
Агарь уселась на скамейку у самого входа в дом, где находился контрольный пункт.
Оттуда ей очень удобно было наблюдать за вновь прибывшими колонистами.
Сойдя накануне с парохода, они готовились после тщательной проверки бумаг к посадке в автобус, который развезет их по колониям. Колонистов было одиннадцать: восемь мужчин и три женщины. Мужчин нельзя было принять ни за рабочих, ни за крестьян. Их одежда говорила о претенциозности бедняков, которая пользуется таким успехом у посетителей некоторых монпарнасских кафе. Только на одном из них был черный классический кафтан и круглая шапка, кроме того он носил длинные пейсы. Остальные, очевидно, держались от него в стороне, женщины с коротко остриженными волосами и красивыми, правильными, отмеченными страданием и насмешкой лицами напоминали анархисток.
Одетые в жалкие лохмотья, они с недоброжелательством поглядывали на Агарь.
Наконец, покончив с формальностями, колонисты расселись на двух противоположных скамейках автобуса: шесть по одну сторону, пять — по другую. Свой убогий багаж они сунули себе под ноги.
Исаак Кохбас отдал по-английски несколько приказаний шоферу, и тяжелая машина тронулась.
Со вздохом облегчения Кохбас вернулся к Агари.
— Вы слишком много трудитесь, — заметила последняя.
— О! — возразил он. — Мне хотелось бы большего!
Гудок приближавшегося маленького автомобиля прервал его.
— Вот и машина нас предупреждает, что время не ждет, — улыбнулся он. — Она вас и привезет обратно часа через четыре. Садитесь, пожалуйста.
Вид открывался великолепный.
Вершины Кармеля, поросшие травой, к югу совсем закрывали небесную лазурь. К западу, насколько хватало глаз, тянулись поля, зеленеющие луга, точно поясом окруженные синим морем и цепью Сирийских гор.
— Saint Jean d’Acre, — указал Исаак на исчезавший вдали с быстротой миража белый город.
Автомобиль то и дело перегонял караваны верблюдов и наполненные строительными материалами грузовики. Недалеко от дороги, среди густой травы, величаво прогуливались аисты.
Агарь подняла вуаль. Свежий, наполненный солнцем воздух поверг ее в сладостное оцепенение. Радостный вздох вырвался из ее груди. Исаак Кохбас ликовал.
Палестина! Понятие это ошеломило ее: точно впервые за все время пребывания в Каиффе она осознала его.
Лопнула шина. Пришлось выйти из автомобиля.
Агарь сняла перчатку, взяла горсть земли и задумчиво рассыпала ее.
Исаак Кохбас, точно в экстазе, следил за ней.
— О чем вы думаете? — пробормотал он.
Но ей не нужно было отвечать, чтобы он понял, о чем она думает.
Сменив шину, они поехали дальше. Теперь автомобиль поднимался по склону маленькой цепи гор, закрывающих с востока Акрскую долину. Все более сильными становились толчки. Агарь и Исаак Кохбас чуть не падали друг на друга и всякий раз со смущенной усмешкой садились на свои места. Оба молчали.
Наконец Агарь спросила:
— Давно вы в Палестине?
— Пятнадцать лет. Я могу вам рассказать о моей жизни, не испытывая никакого стыда, ибо вся она уже в течение двадцати лет неразрывно связана с творением, которому я себя посвятил. Вы родились в Константинополе?
— Да.
— Моя родина Париж.
— Париж! — задумчиво пробормотала Агарь, и ее глаза загорелись.
— Да, Париж. Отец отдал меня в лицей. Но он разорился и умер, прежде чем я его закончил. А жить было нужно.
Мне не стыдно рассказать вам о том, что я тогда сделал, ибо, унижая себя, я восхваляю того, кто спас меня, к тому же радость наполняет меня при мысли, что вы узнаете, что и я в детстве был несчастным, очень несчастным. Был у меня в лицее соученик очень богатый, но страшно неспособный. Он предложил мне тысячу франков, чтобы на выпускных экзаменах я сдал за него риторику. Ему выдали свидетельство, а я таким образом получил возможность заплатить за право учения и самому сдать экзамены.
Ободренные успехом, мы в следующем полугодии решили сделать то же самое с философией. На этот раз меня поймали. И тогда спас меня от тюрьмы и нужды человек, которого я должен вечно благословлять.
— Да, я знаю, — сказала Агарь. — Барон.
— Вам говорили о нем?
— Да, в связи с вами.
Взором, полным неизбывной благодарности, он посмотрел на нее. Мысль, что она думала о нем, что упомянула его имя в своих речах, казалось, была непостижима для Кохбаса. И до той минуты, когда маленький автомобиль остановился на вершине крутого холма, Исаак не сказал ни слова.
— Смотрите, — произнес он наконец.
У ног их расстилалась восхитительная долина, богатая, плодородная и так же возделанная, как лучшие европейские поля. До самого горизонта с цепью синеющих гор волновалась зеленая нива, там и сям разделенная на большие прямоугольники — от темно-коричневых до светло-желтых.
Это были недавно засеянные поля. Кое-где к небу поднимался серый дым от домов новых колоний. Смутно различались строения и симметричные улицы.
Крохотный поезд пересек огромную долину, остановился у станции с красной крышей и потом продолжил свой путь.
Долго-долго свисток его доносился до Агари и Исаака Кохбаса.
Они вышли из автомобиля и уселись на краю обрыва.
— Побудем здесь немного, — предложила она.
Внизу дивная палестинская весна раскинула сказочные, сотканные из цветов ковры. Волшебным узором переплетались васильки, анемоны, цикламены и разноцветные маргаритки.
— Как называется эта долина? — спросила Агарь.
— Долина Жизреель.
Ее брови нахмурились. Это название вызвало в памяти те далекие времена, когда она, еще маленькая девочка, так любила чудесные предания Торы. Но вполне понятно, что последующие события стерли воспоминание об Эсфири и Далиле.
Кохбас, с волнением следивший за пробегавшими по ее лицу тенями, пришел ей на помощь.
— Lis reell, — пробормотал он, — вспомните. Jesabe, выброшенная из окна своего дворца. Jehu, копытами своих коней топчущий труп старой царицы.
— Кажется, я начинаю вспоминать, — сказала она. — Назовите мне еще несколько мест. Что за город там налево?
И она указала на приткнувшиеся на уступе горы серые дома, вокруг которых, словно стражи, стояли кипарисы.
— Это Назарет, — сказал Кохбас. — Назарет, где родился один из тех людей, которые наиболее содействовали вечной славе Израиля. Вы удивлены, что я так говорю об Иисусе, в то время как наши братья-ортодоксы видят в нем злейшего из наших врагов, источник всех несчастий, две тысячи лет терзающих наш народ. Это старый взгляд. Мы освободились от влияния клерикалов, чуть было не повергших Израиль в безмолвие могилы. Как жаль, что я не могу вам прочесть ту страницу, где наш великий писатель излагает свое отношение к светлому галилейскому Пророку. ‘В нем сконцентрировалось все хорошее, все таинственное и прекрасное Израиля’…
Он все более возбуждался, но неожиданно замолк.
Агарь отвернулась от города с чернеющими кипарисами и глядела на одинокую, напоминающую огромную серую пирамиду гору.
— Гора Табор, — пояснил он. — Дальше за ней Ендор. Вспомните, Ендор, Сивиллу, к которой пришел Саул накануне той битвы, когда он должен был пасть. А маленькая деревня к югу — Солон, родина бедной девочки, пожертвовавшей собой, чтобы согреть старость священного царя.
— Абизаг, — прошептала Агарь, — да, я вспоминаю.
— А! — почти в экстазе воскликнул Исаак. — Я знал, что наша земля, наша старая земля позовет вас! Я знал, что вы узнаете ее и что она вернет вас нам.
Преждевременно возвестив о победе, можно все разрушить.
Агарь, съежившись, посмотрела на часы.
— В ожидании этого, — сухо произнесла она, — не забыть бы нам, что скоро три часа и что я должна быть в Каиффе.
Она опоздала к Дивизио. Нужно было сначала пойти к себе переодеться и положить грим.
— Штраф! — хором закричали при ее появлении Стефаниди, Трумбетта и другие. — Откуда, красавица?
— С прогулки по окрестностям. Я прошу вас не терзать меня вашим ревом. У меня мигрень.
— В самом деле? — жалобно произнес Трумбетта. — Нельзя сказать, чтобы деревенский воздух сделал ее любезной!
Последняя неделя прошла без всяких происшествий.
В субботу Дивизио, отозвав Агарь в сторону, сообщил ей, что пишет письмо Сампиетри.
— Передайте ему привет, — попросила она.
— Да только из-за вас я и пишу ему. Нужно, чтобы кто-нибудь заменил вас, если, конечно, вы не хотите больше оставаться. Вас здесь так полюбили! Я так доволен вами!
— Благодарю вас, Дивизио, но я должна уехать.
— Если это из-за того, — сказал он, почесывая голову, — что вы в Египте нашли более доходное место, то мы могли бы как-нибудь сговориться. Я с удовольствием прибавил бы вам еще пол-лиры в день.
— Вы очень любезны, — возразила она. — Но что решено, то решено. Я уезжаю.
Второго апреля, в вечер последнего выступления Агари, завсегдатаи кафе Дивизио опорожнили в ее честь сорок бутылок шампанского — количество в Каиффе еще невиданное.
— Все ее поклонники сегодня здесь, — взволнованно сказал маленький Стефаниди.
— Нет, не все, — поправил его всегда ироничный Трумбетта. — Не хватает одного: маленькой гадкой обезьянки в черных очках.
— Господин Кохбас, — вставил директор эмиграционного общества, — будет здесь шестого, чтобы принять прибывающих следующим пароходом колонистов.
— Плачь, прекрасная Жессика, — сказал Петр Стефаниди. — Ты больше не увидишь своего возлюбленного. Кстати, ты едешь пароходом или поездом? Мы все собираемся провожать тебя.
— Ради Бога, увольте, — ужаснулась она. — Меня всегда пугали шумные проводы.
Шестого апреля, ровно через четыре дня после отъезда Агари, посетители кафе Дивизио около одиннадцати часов заметили вошедшего Кохбаса.
Он заказал пива, посидел около часа и затем ушел, сгорбившись еще более, чем обычно.
Громкий смех провожал его.
— Бедняга, — заметил Трумбетта. — Он думал, что танцовщица все еще здесь. Она даже открыткой не предупредила его о своем отъезде. Все же она была славной, эта малютка Жессика.
В полдень следующего дня Кохбас только приступил к перекличке прибывших, как вдруг пальцы его задрожали и он чуть не выронил бумагу…
Он увидел Агарь, как и в первый раз, она стояла у самой двери павильона. На ней было дорожное пальто и в руках маленький чемодан.
— Вы? Вы здесь, — пробормотал Кохбас. — А я думал, что вы уехали.
Она отрицательно покачала головой:
— Я остаюсь, Кохбас!
И так как он, застыв точно в столбняке, все еще безмолвно глядел на нее, она прибавила:
— У вас, наверно, найдется место для меня в ‘Колодезе Иакова’ или же в какой-нибудь другой колонии?

V

Около часа автобус, развозивший по колониям эмигрантов, тронулся в путь. Но не успели проехать и ста метров, как машина испортилась и пришлось остановиться. Поломка оказалась очень сложной. Шофер должен был прибегнуть к помощи механика. Только после двух поехали дальше.
Прибывших было восемь. Все они, большей частью бессарабские евреи, сидели с таким испуганным видом, точно только что спаслись от погрома.
Ошеломленный внезапным появлением Агари, Исаак Кохбас опомнился только после поломки машины и предложил молодой женщине место в своем, немедленно вызванном автомобиле.
В нескольких словах она отказала.
Впредь она намерена делить общую участь, и ничто не будет для нее более неприятно, более противно ее решению, чем желание сделать для нее исключение и выделить из всех.
Это было сказано таким сухим тоном, что тотчас же потухла затеплившаяся было в наивном сердце Кохбаса надежда, что эта женщина испытывает к нему хоть маленькую симпатию.
Естественно, что уважение его к ней только выросло и что он не долго думал о том, к какой колонии ее приписать. Если бы хоть одно место было свободно в ‘Колодезе Иакова’ — но Господь знал, что, к несчастью, это не так, — место это получила бы Агарь.
Вернувшись в автобус, Кохбас поместился у самого входа, а Агарь, уйдя в противоположный конец, села рядом с рыжей девочкой, жалкая одежда которой лишь подчеркивала ее красоту. Ей было лет шестнадцать. Нужда, очевидно, замедлила ее развитие. Агарь заговорила с ней по-румынски. Родители девочки погибли в стычке между румынским войском и Красной Армией. Ее, оставшуюся сиротой, внесли в списки эмигрирующих в Палестину евреев. Она знала только одно: с тех пор она ни разу не голодала. Обещали ей, между прочим, что, когда они прибудут на место, ей дадут новое платье.
— Правда это, барыня? — спросила она у Агари.
— Не называй меня барыней. Называй меня Агарью. Это мое имя. А тебя как зовут?
— Гитель Вормс. А дадут мне новое платье?
‘Все те же заботы у маленьких шестнадцатилетних нищенок’, — подумала Агарь, а вслух сказала: — Да, тебе дадут новое платье.
Внезапно она заметила устремленные на нее очки Кохбаса.
Она почувствовала исходившую от него мольбу и, сжалившись, прибавила:
— И ты будешь счастлива, вот увидишь.
Девочка облегченно вздохнула и принялась смотреть на пробегавшие мимо поля.
Автобус проезжал то место, где десять дней назад останавливались Агарь с Кохбасом. Она узнала откос, на краю которого они сидели. Но она приняла еще более равнодушный вид. Не стоило слишком уж потакать желаниям ее спутника и так скоро доставить ему новое удовольствие.
Переезд через долину Жизреель занял добрый час, в течение которого им повстречалось множество грузовиков с едущими в поле или возвращавшимися домой работниками.
Последние с ласковым любопытством глядели на прибывших. Чувствовалось, что здесь еще на всех хватит работы, что на приезжающих смотрят как на помощников, а не как на конкурентов.
В Афуле, деревне, расположенной посередине долины, в том самом месте, где Дамасская железная дорога скрещивается с Иерусалимской, Кохбас остановил автобус. Он должен был со всеми поделиться охватившей его необузданной радостью. Эмигрантам он предложил угощение в маленьком шалашике с развевающимся на верхушке причудливым флажком — знаменем Нового Сиона.
В течение одной секунды эти жаждущие, эти алчущие истребили все предложенное им их благодетелем. Теперь, когда замолк мотор, величественная тишина опустилась на огромную долину, тишина, нарушаемая лишь глухой, монотонной жалобой волнующего зеленеющие нивы ветра.
Какой-то религиозный экстаз охватил Агарь. Это зрелище вселило в нее все более крепнувшую уверенность, что слово ‘счастье’ и для еврея могло оказаться не пустым звуком. Как радостно было ощущать на еще полной шипов земле прикосновение ветра, ласкавшего когда-то волосы Рахили, Лии и Юдифи!
Агарь слишком верила в судьбу, чтобы хоть на миг пожалеть о прошлом.
Она лишь подумала, что совсем иной была бы ее жизнь, если бы шесть лет назад Всевечный, пути которого неисповедимы, вместо госпожи Лазареско послал ей Исаака Кохбаса. Необыкновенная, происшедшая в ее существовании перемена не удивляла ее. Ей только казалось странным, что так поздно призвали ее на дорогу, долженствовавшую завершить ее жизнь.
Кохбас дал сигнал к отбытию. Все снова разместились в автобусе. В это время маленький бедуинский караван пересекал дорогу. Сильные, могучие мужчины с коротко остриженными черными бородами и сверкающими глазами, одетые в величественные лохмотья, с открытой ненавистью смотрели на сборище жалких иудеев, которые, толкаясь и падая, влезали в автобус.
Кривя татуированные рты, издевались женщины. Одна даже с яростью плюнула.
Такого оскорбления, может быть, не снесли бы молча давно жившие в Палестине сионисты. Но Кохбас ничего не заметил, а в остальных еще не заговорило чувство собственного достоинства, чтобы поднять протест. В одной только Агари вспыхнуло болезненное возмущение. Значит, и здесь…
Она не могла забыть, что даже во время самых безумных оргий, среди поклонников, думавших только об удовольствии, стоило ей, подталкиваемой бравадой, только упомянуть о своем происхождении, как пеплом покрывалось веселье.
Были присутствующие христианами или мусульманами, русскими, англичанами, турками, французами или итальянцами — почти всегда воцарялось молчание, тем более тягостное, тем более оскорбительное, что исходило оно от людей, за минуту до этого радостных и беззаботных.
Но эта всемирная несправедливость не есть ли, о Народ Избранный, выкуп за славу, данную тебе Божеством?
Автобус почти достиг восточной границы Галилейской долины. Звезды зажигались на бледно-синем, точно бархатном небе. И луна, сверкавшая когда-то между перекладинами лестницы Иакова, поднялась над горами Гильбоа. Путники дремали. Маленькая Гитель заснула, опустив голову на плечо Агари.
Молодая женщина вдруг открыла свой несессер.
И Кохбас, не спускавший с нее глаз, увидел, как она вынула из него крохотные, заблестевшие в темноте металлические предметы и один за другим выбросила на дорогу. Та же участь постигла жирные карандаши, краску и помаду.
Пейзаж совершенно изменился. Автобус продвигался по зажатому между гигантскими скалами ущелью, зачастую переезжая мосты, переброшенные через потоки, откуда доносился нежный шепот воды.
Реже появлялись указывающие на деревню или просто дом огни. Иногда с полчаса кругом была сплошная темень.
Гитель проснулась и, испуганная дикостью и неприступностью скал, тихим голосом задала Агари несколько вопросов. Но ответы последней были туманными, неопределенными.
Что будут они делать в ‘Колодезе Иакова’? Работать. Без сомнения. Но как? Агарь не в силах была объяснить это девочке. Она сама ничего не знала. Ей ни о чем не хотелось думать. Покой, которым она наслаждалась, состоял из полного отсутствия инициативы, безразличия ко всему, что было вне ее. Предки их в пустыне тоже не интересовались тем, что будут делать, достигнув Земли Обетованной.
Главное было достичь ее, и они отдались на волю проведшего их столба дыма.
— Посмотрите, — вдруг сказала Гитель, толкнув локтем свою соседку.
Посередине дороги, на расстоянии пятидесяти метров качалась какая-то светлая точка.
Автобус загудел и, замедлив ход, остановился рядом с двумя тенями. Это было двое людей, один из которых держал фонарь.
— Исаак Кохбас, — позвал человек с фонарем.
— Здесь, — ответил тот и сошел на дорогу.
— Сколько? — спросила тень с фонарем.
— Четверо. Трое мужчин и одна женщина.
— Мало. Мы рассчитывали по меньшей мере на восемь. И этого недостаточно.
— Знаю, но если вам отдать всех, никого не останется для ‘Колодезя Иакова’. Там тоже не хватает рук.
Человек с фонарем пожал плечами:
— Что делать, Кохбас? Попытаемся устроиться. Если бы только среди привезенных вами людей был хоть один профессиональный земледелец.
— Такого нет. Но вы же знаете, что нет недостатка в доброй воле у прибывающих. Эти будут работать, как и другие.
— Знаю, знаю. Постарайтесь, по крайней мере, чтобы со следующим пароходом к нам приехало больше народу.
— Постараюсь. Вот бумаги этих.
Человек поднял фонарь. В его желтом свете Агарь и Гитель различили перелистываемые книжки и паспорта.
— Абраам Смольский, — вызвал Кохбас.
Названный не ответил. Забившись в угол автобуса, он громко храпел. Кохбасу пришлось влезть в машину и потрясти его за руку.
— Проснитесь, вы приехали.
— Куда?
— В Зебаду, колонию, к которой вы приписаны.
Человек не стал спорить и, взяв свой узел, стал вылезать, то и дело цепляясь за остальных путников. Агарь почувствовала, как маленькая Гитель сжала ее руку.
Неужели их сейчас разлучат?
— Этьен Аронсон.
Абраам Смольский умудрился наступить всем на ноги. Разбуженный Этьен Аронсон тотчас же отозвался.
— У него только одна рука, — заметил человек с фонарем.
— Вторую он потерял в битве с казаками, — пояснил Кохбас.
— Это ничуть не мешает моему ремеслу, — на отчаянном жаргоне произнес калека. — Я бухгалтер.
Человек с фонарем снова пожал плечами:
— Бухгалтеров, мой бедный брат, мы можем и другим одолжить. Однако не бойся. Пойдем. И для тебя найдется работа.
— Луиза Роис.
Это была старая-старая женщина. Пришлось помочь ей выйти.
— Али Гольд.
С колонией Зебада было покончено.
Пять оставшихся предназначались ‘Колодезю Иакова’.
Теперь Агарь пожала руку Гитель: их не разлучат.
— Прощай, Исаак Кохбас, — сказал человек с фонарем.
— Прощайте. Не забудьте к пятнадцатому апреля приготовить трехмесячный отчет. Двадцатого я должен передать его в Иерусалим.
— Не беспокойтесь. А вот нам уже восемь месяцев, как обещали веялку. Получим ли мы ее хотя бы к следующей жатве?
— Я сделаю все от меня зависящее.
Автобус поехал дальше. Теперь было много свободных мест. Кохбас сел напротив Агари.
— Вы не очень устали? — спросил он.
— Нет. А долго нам еще ехать?
— Час, не больше.
На этом разговор закончился. Гитель и трое остальных заснули. Изредка доносился жалобный вой шакалов. Агарь уже слышала его на Ливане, когда по ночам каталась в автомобиле с юными кутилами Бейрута, которым шампанское разгоняло сон.
Ущелье то сужалось, то расширялось. По облачному небу, задевая за гребни гор, устало плелась луна. В течение долгого времени она не осветила ни одного дерева. Агарь невольно вспомнила горькие слова Грюнберга: ‘Прекрасна земля предков. Одни только голые камни’.
Неужели он не преувеличивал? Впрочем, так ли это важно?
Разве не из холодного камня по повелению Моисея забил божественный ключ жизни?
Толчок. Автобус чуть не перевернулся, наехав на лежащую посередине дороги кучу камней. Шофер слез, яростно ругаясь.
— Что такое? — спросил Кохбас.
— Да то, что всегда. Булыжники валяются там, где им делать нечего!
— Помочь вам убрать их?
— Не стоит. Почти все уже сделано. Боюсь только, что испортилась машина. — Он действительно около часа провозился с мотором.
Агарь задремала. Автобус тронулся, и она внезапно проснулась.
Вскоре целый сноп света вырос в ночи.
— Наплуза, — прошептал, склонившись к ней, Кохбас. — Мы приближаемся.
Темной массой две горы встали по обе стороны дороги.
— Вот гора Геваль, — сказал Кохбас, указывая налево. — А напротив Геризим.
Достигнув первых городских домов, автомобиль замедлил ход.
— Стой!
Приказ был произнесен по-английски.
В свете фонарей был виден казавшийся огромным солдат, который стоял, расставив ноги, с ружьем наперевес.
Это был британский унтер-офицер. За ним во мраке слабо угадывался патруль.
Кохбас снова вылез.
Он о чем-то говорил с унтер-офицером.
Агарь, плохо знавшая английский язык, ухватила лишь обрывки их разговора.
Подняв ружье, сержант дал знак, что дорога свободна. Солдаты отошли. Грузовик мог продолжать свой путь.
— Что там такое было? — спросила Агарь.
— Ничего, — уклончиво ответил Кохбас.
— Но все же?
— Ерунда! Какие-то повесы запугали пассажиров проехавших ранее автомобилей, грозя их ограбить. Они же бросили на дорогу камни, на которые мы только что наехали. Такие вещи часто случаются даже в предместьях Парижа и Лондона. Во всяком случае, вы могли убедиться, как хорошо здесь работает полиция. Бдительность англичан достойна величайших похвал.
Агарь ничего не возразила. Она силилась разглядеть сквозь тьму заснувший город. Черная, непроглядная ночь царила кругом. Направо бледными тенями возвышались дома. Откуда-то доносился быстрый шепот ручья. Здесь, по крайней мере, была вода.
Вскоре опять потянулись поля. Исаак Кохбас вдруг взял Агарь за руку.
— ‘Колодезь Иакова’. — Слова эти он произнес громко, почти торжественно.
Зашевелились пассажиры автобуса.
— Мы приехали, друзья мои.
Еще не совсем очнувшись, путники протирали глаза, стараясь разглядеть хоть что-нибудь.
— Куда приехали? Я ничего не вижу, — прошептала малютка Гитель, оперевшись на руку Агари.
— Мы опоздали, — пояснил Кохбас. — Уже около десяти часов. Все огни в колонии потушены. Тут рано ложатся. Дни заполнены тяжким трудом. Я дал приказ никогда меня не ждать. Впрочем, жилища начинаются только в пятистах метрах отсюда, вот если бы вы увидели их часов в восемь вечера, когда все отдыхают за чтением, когда все освещено и город похож на настоящий. Поглядите на дорогу, по которой мы приехали. Полгода назад, во время приезда к нам брата нашего, верховного комиссара сэра Герберта Самюэля, она была освещена двойным рядом разноцветных лампочек. У нас уже давно проведено электричество. В будни лампочки снимают, ибо еще очень отсталые местные бедуины разбивают их.
Автобус, повернув налево, катил по удивительно ровной дороге. Загорелся сначала один огонек, потом другой, третий. Автомобиль остановился.
— Выходим, — сказал Кохбас.
Все, кто был в автобусе, остановились у крепкой, защищенной двумя рядами колючей проволоки решетки. По другую сторону ее с остервенением лаяла собака.
Послышались шаги шедшего отворять человека.
— Добрый вечер, Самуил, — сказал Кохбас. — Вот и наши братья. Ничего нового со дня моего отъезда?
— Ничего. Думали, что вы раньше приедете.
— Произошла маленькая задержка. Все спят, конечно?
— Все, за исключением Генриетты.
— Вот так женщина! Уж я побраню ее.
Несмотря на темную ночь, Агарь разглядела постройки, в основном дома и амбары, включенные в большой прямоугольник. Четыре таких прямоугольника, каждый длиной метров в пятьдесят, образовывали четырехугольную, засаженную деревьями площадь.
В ближайшем доме горели две электрические лампы. На пороге вырисовывался черный силуэт.
— Вот и мы, Генриетта! — радостно воскликнул Кохбас и представил ей прибывших.
— Вы, верно, не обедали? — спросила она. — Я кое-что приготовила. Пойдемте все со мной в столовую.
— Спасибо, Генриетта. Вы лучше пошли бы спать. Вы, право, неразумны.
— Да я тоже голодна, — рассмеялась она.
Голос у нее был странный, металлический. Жесткий, грубый, он подчас становился таким же нежным, как голос Кохбаса.
Она усадила всех за стол. Скромный, но вкусный и обильный ужин — мясо, сыр и фрукты — ожидал их.
Генриетта подавала и следила за порядком.
Агарь могла разглядеть эту странную женщину.
Сколько ей было лет? Пятьдесят, по меньшей мере, несмотря на очень черные, строго зачесанные волосы. Лицо было цвета воска. Чуть розовели тонкие губы. Сверкали глубоко посаженные серые глаза. Профиль был резкий и суровый. Платье на ней было черное, точно у монахини. У ворота она в виде брошки носила шестиугольную звезду — эмблему сионизма.
Рассматривая ее, Агарь вдруг заметила, что и на нее пристально глядят стальные, безжалостные глаза.
Новые колонисты с усердием истребляли пищу. Детская радость сияла на их лицах.
— А знаете ли вы, друзья мои, — заметил Кохбас, — что мы скоро сами будем производить все то, что вы видите на этом столе. Все! В течение трех лет мы должны нагнать наших братьев в ‘Ришон Сионе’.
— Не давайте ей столько вина, — сказала Генриетта, видя, что он наливает Гитель новый стакан. — Бедняжка чуть не уснула. Лучше тебе? Откуда ты?
— Из Бессарабии.
— Среди вас, конечно, нет французов?
— Нет, но госпожа Мозес великолепно владеет этим языком, — ответил Кохбас, желая выделить свою любимицу.
Генриетта устремила острый, серьезный взгляд на молодую женщину.
— Вы жили во Франции?
— Нет, но я знала многих французов.
Воцарилось тяжелое молчание. Генриетта не нарушила его, чтобы спросить, при каких обстоятельствах Агарь познакомилась с ними.
— Мы успеем об этом поговорить, ибо вместе проведем остаток нашей жизни.
Остаток жизни! Агарь задрожала, услышав эти с такой простотой произнесенные слова.
Генриетта, должно быть, заметила ее волнение, ибо с улыбкой, прекраснее которой Агарь не видела, нежно добавила:
— И я чувствую, что мы будем друзьями.
Мужчины, кроме оставшегося с женщинами Кохбаса, ушли спать.
— И вам пора на покой, — сказала Генриетта.
Они пересекли двор. У порога помещавшегося направо строения Кохбас пожелал им доброй ночи.
— До завтра, — протянул он руку Агари.
Она и представить не могла, что рука мужчины может так дрожать.
В доме, куда они вошли, из конца в конец тянулся длинный коридор, в который выходили небольшие, в три метра шириной, комнаты — по десять с каждой стороны.
В одной из них Генриетта зажгла свет. Там было две кровати.
— Простите, — сказала она, — что я на эту ночь помещу с вами девочку. Я не знала, что вас двое. Спите хорошо и не вставайте, когда зазвонит колокол. Завтра день отдыха для прибывших.
Она покинула их. Усевшись каждая на своей постели в маленькой светлой комнатке, Гитель и Агарь посмотрели друг на друга и смущенно, сами не зная почему, улыбнулись.
— Будем спать, — сказала Агарь.
— Будем, — повторила Гитель.
Но обе не шелохнулись. Прошло несколько минут.
— Кажется, ночь достаточно светлая, — прошептала Агарь. — Мы можем потушить свет.
— Да, — поспешила ответить Гитель.
Одно и то же смущало обеих: остаться раздетой. Одна стыдилась своих отрепий, другая — слишком тонкого белья.
Растянувшись на узкой железной кровати, на кровати, в которой она наконец сможет заснуть одна, Агарь думала о тайне человеческой судьбы, о повторяющихся в жизни, точно подчиняющихся определенному ритму явлениях. Она вспомнила тот день, когда отказалась раздеться в комнате Лины де Марвиль.
Для нее тогда началась новая, закончившаяся сегодня эра.
Гитель заснула. За окнами жалобно выл усилившийся ветер.
Не из-за особого плодородия почвы, не из-за лучшей оснащенности машинами колония ‘Колодезь Иакова’ была первой. Она часто терпела жестокую нужду, и если и пользовалась известностью, на которую не могла претендовать ни одна колония в Палестине, то только потому, что во главе ее стояли Исаак Кохбас и Генриетта Вейль.
О Исааке Кохбасе уже известно. Обладая мистическим энтузиазмом и верой в свое дело, он глубоко знал людей и страну. Неутомимый агитатор, он в то же время был одним из ценнейших советников нового правительства.
Верховный комиссар сэр Герберт Самюэль действительно очень уважал его и был бы счастлив оставить у себя в Иерусалиме.
Но так же, как и в 1906 году, Кохбас не поддался на уговоры и в 1920-м.
Он бы изменил самому себе, если бы сдался и стал чем-то вроде высшего чиновника: его единоверцы со слишком большим рвением добивались постов и чинов в юном еврейском государстве.
Как же она, земля предков, родит колосья, если вернувшиеся сыны ее откажутся от первейшего долга своего — собственными руками ее вспахать и засеять? В этом вопросе он был неисправимым фанатиком.
Призванный сэром Гербертом в Иерусалим одним из первых, он согласился покинуть старую ротшильдовскую колонию, где шесть лет работал как простой рабочий, с твердым намерением временно поработать в столице.
Как только стала функционировать установленная странным англо-еврейским консорциумом административная машина, Кохбас не переставал добиваться разрешения на основание в Иудее нового центра эксплуатации. Среди данных ему на выбор земельных концессий он избрал место, где теперь возвышалась колония ‘Колодезь Иакова’.
Непосредственная близость к Наплузе, одному из редких в Палестине имеющих значение городов, являлась лишь кажущимся преимуществом. Земля, предназначенная под виноградники, почти не поддавалась обработке.
Частые зимой и осенью дожди заливали землю, смывая в овраги жалкие участки пахоты. К тому же исконное население отнюдь не выражало симпатии к пришельцам. Истинные сыны Израиля никогда не селились у Иеробоама.
Кроме старых самаритян в красных тюрбанах, там находилось еще несколько нелюдимых христиан, всегда готовых тайно оказать поддержку злейшим врагам колонистов — бедуинам. Бедуины Наплузы еще сильнее, чем бедуины Хеброна, ненавидят сионистов. Ежегодно в день праздника пророка Небимуммы они съезжаются в Иерусалим с самых далеких окраин, чтобы выступить против захватчиков. К этим открытым манифестациям присоединялась глухая ежедневная борьба, делавшая невыносимой жизнь пришельцев.
Часто опустошались виноградники, будто Самсон пускал по ним своих горящих лисиц. Иногда, точно по волшебству, исчезало несколько голов скота.
Как-то раз оставленные на несколько минут без присмотра земледельческие орудия были найдены уже негодными к употреблению. Двое возвращавшихся ночью из города колонистов были убиты. Пришлось прибегнуть к помощи находившихся в Наплузе английских властей.
Тягостная необходимость. Ибо они не только оказывали помощь с презрением, но и жестоко обращались с мятежниками, что увеличивало злобу кочевников против несчастных колонистов.
Вместо того чтобы обескуражить Кохбаса, трудности эти еще больше укрепили его в решении воплотить в жизнь свою мечту в ‘Колодезе Иакова’.
Впрочем, одно обстоятельство говорило в пользу выбранного им места: рядом проходила главная палестинская дорога, соединяющая Каиффу с Иерусалимом и пересекающая Иудею, Самарию и Галилею.
Исаак Кохбас не мог, однако, противиться той дружеской настойчивости, с которой верховный комиссар просил его о содействии.
Кохбас взял на себя общий надзор за земледельческими учреждениями северного края, расположенного вокруг Каиффы.
Однако он вскоре заметил, что эта обязанность влекла за собой другую, а именно: контроль за приезжающими и распределение их по колониям.
Казалось, имея в своих руках такую власть, правитель ‘Коледезя Иакова’ прежде всего должен был употребить ее на благоустройство своей колонии. Но думать так мог лишь тот, кто плохо знал Кохбаса, любившего справедливость и ненавидевшего любой обман.
В итоге жизнь в ‘Колодезе Иакова’ была не легче, чем в других колониях. Кохбас, вечный мечтатель, в течение двух лет без всякого вознаграждения, ведомый чувством долга, без устали трудился, он встречал все прибывающие в Каифф пароходы, спешил в Иерусалим на совещание с верховным комиссаром, если какая-нибудь колония выставляла новое требование, ездил из Сафеда в Афулей, из Дженина в Тибериаду и еще находил возможность выслушивать все жалобы и обвинения и укреплять веру сионистов.
Во всяком случае, при такой нагрузке он не мог бы управлять колонией, не будь рядом с ним человека, способного взять на себя эти заботы.

VI

Из бурных заседаний палаты депутатов 1898 года еще многим, верно, памятно одно, превзошедшее по накалу страстей все остальные. Депутат Парижа Милльвуа, поднявшись на трибуну, прочел собранию статью, появившуюся в это утро в ‘Восходе’ Вогана и Клемансо.
Статья эта, озаглавленная ‘Открытое письмо президенту совета’, была подписана псевдонимом ‘Ученая’. Содержала она изложенные, правда, в очень сдержанной форме, обвинения против генералов Мерсье, де Пелье, де Буадеффра и многих других.
Несмотря на весьма насыщенную программу заседания, задетый за живое министр все же уделил внимание этой публикации и предложил наказать автора, если только удастся выяснить его личность. Он сдержал слово.
На следующий день около одиннадцати часов утра к начальнику второго сыскного отдела явилась девушка и отдала ему свой паспорт.
Она была высокого роста, плохо одета и чуть глуховата. Поражало ее лицо, на редкость красивое и правильное. Это и был автор возмутившей палату статьи.
Прочтя в газетах отчет о последнем заседании, она сама отдала себя в руки правосудия. В этот же вечер министр подписал приговор, согласно которому Генриетте Вейль, профессору философии лицея Жюля Ферри, запрещалось преподавать.
Сейчас же после опубликования приговора ее засыпали сочувственными письмами. Первые два растрогали ее до слез: одно было от Эмиля Золя, другое от Альфреда Дрейфуса.
С этого дня для юной ученой началось время жестокой борьбы, первый период которой закончился восемь лет спустя, в день, когда во Дворце инвалидов с большой торжественностью был награжден орденом Почетного легиона комендант Дрейфус.
Она была там, у одного из окон дворца, и, когда к черной шинели человека с Чертова Острова прикололи красную ленту, застонав, потеряла сознание.
Слишком переполняло ее торжество.
Странная девушка!
Она осталась такой же. Ее нежный голос и боязливый, точно у загнанной лани, взгляд так не соответствовали ее жестким и холодным речам и статьям.
Час правосудия наступил одновременно и для жертвы Военного совета, и для нее. По распоряжению министерства ее вновь восстановили в правах и избрали в верховный совет народного образования. В то же время она получила степень доктора философии, написав сильно нашумевший труд ‘Эстетика Карла Маркса’.
Председатель комиссии профессор Шанделер поцеловал ее, возвестив взволнованным голосом, что родился новый Спиноза. Спустя некоторое время ей, еще до знаменитой ее единоверки госпожи Кюри, предложили кафедру в Сорбонне. Она отказалась, желая посвятить себя делу.
Как и в то время, когда она жила на учительское жалованье, она снимала скромную квартирку на улице Турнефор. Все, кто с тех пор создал себе имя в науке или политике, были знакомы с этой таинственной прорицательницей.
Под скромным платьем она мгновенно угадывала избранников судьбы. Сколь многие из тех, кого она, шлепая по парижской грязи, потом встречала в роскошных министерских лимузинах, делили с ней скудный обед.
Автомобиль останавливался — неудобно было поступить иначе. Они с минуту говорили, она — более робкая, чем всегда, он — скрывающий скуку и неловкость под маской усталости, наудачу составлял несколько вариаций на тему ‘Напрасны украшения’ Федры: ‘Ах, друг мой! Вы выбрали лучший путь. Вы сохранили себя, свободу!’
Ей не нужно было одобрения, чтобы уверовать в правильность сделанного выбора.
Они расставались. Она, ощущая привкус горечи, продолжала свой путь, тогда как он, юный министр, откидывался на подушки и, с состраданием пожав плечами, закуривал сигару.
Началась война. Поняв истинный смысл политики Германии, в культурную миссию которой она так верила, Генриетта Вейль не могла ей этого простить. Отдыха для нее больше не существовало. Нейтральные государства не знали более ярой пропагандистки. Организованные ею в Америке конференции приняли весьма благоприятные для Антанты решения.
Склад ее ума, должно быть, понравился президенту Вильсону. Ее представили ему их общие друзья — Яков Шиф и раввин Стефан Вайз. Спустя короткое время она сделалась своим человеком в Белом доме. Основными знаниями о нашей стране президент был обязан автору ‘Эстетики Карла Маркса’.
Часто, даже без ее ведома, госпожу Вейль подключали к неким таинственным совещаниям, воплотившимся в Версальский договор.
Разве не утверждала она шутя, что все четырнадцать пунктов давно целиком изложены в ‘Зохаре’? После восстановления мира активность ее еще более возросла.
Активность эта, понятно, была скрытой, ничего общего не имеющей с показным энтузиазмом тех правительственных кукол, коляски которых в торжественные дни дефилируют между двумя рядами несущихся галопом кирасиров. Несправедлив будет тот, кто подумает, что на предначертанном ей судьбой посту Генриетта Вейль изменила интересам усыновившей ее родины. Францию она страстно любила, но относительно ее последних действий составила собственное мнение, поддерживаемое, надо сказать, лучшими, избраннейшими из французов. Но величайшим лицемерием было, прикрываясь высокими идеалами, преследовать собственную выгоду.
Не для того чтобы обеспечить своему отечеству отвратительный коммерческий договор наиболее одаренной нации, миллион семьсот тысяч героев пролили свою кровь, чистую, как кровь Маккавеев.
Принятие в 1917 году в Сан-Ремо Бальфуровской декларации, восстанавливавшей в Палестине славное иудейское государство, не было для нее неожиданностью, ибо она работала над этим больше других, но она была столь безумно, безудержно счастлива, что готова бежать куда глаза глядят и обнять весь мир.
На следующий день в одной из самых престижных газет Парижа появилось ее письмо, обращенное ко всем евреям Франции, братьям ее.
В победном гимне назначала она им свидание у подножия башни Давидовой: ‘Я еду, — писала она, — в четверг во вновь обретенный Сион. Я знаю, что не останусь одна на Лионском вокзале в 7 час. 40 мин’.
И она действительно не была одна. Немало друзей пришли пожать ей руку. Но о билетах для себя они не позаботились и ушли с вокзала со вздохом облегчения, как люди, доверившие железной дороге дорогого, но несколько стесняющего их друга.
Из Палестины она послала еще два весьма суровых письма. Женщиной этой положительно владела эпистолярная мания.
Газета, напечатавшая первое письмо, через три месяца опубликовала второе, в котором Генриетта Вейль повелевала всем Ротшильдам присоединиться к их уже собравшимся на земле праотцов братьям. Угрожающий тон письма обеспечил ему в Париже невообразимый успех.
Салоны и газеты забавлялись им несколько недель, пока наконец журналисты не истрепали его до такой степени, что стало недостойным над ним смеяться. Но успех этот бледнел перед славой, ожидавшей третье письмо.
Ссылаясь на пример Иосифа Трумпельдора, с сотней людей защищавшего еврейскую колонию Тель-Хаи от трех тысяч нападавших бедуинов, Генриетта Вейль молила полковника Альфреда Дрейфуса приехать и взять на себя командование палестинской милицией. Это уже было слишком. За жаркими призывами верующего легко могло скрываться издевательство изменника.
В печати больше не появлялось открытых писем госпожи Вейль, потому ли, что она больше их не писала, потому ли, что в высшей инстанции приняли некоторые меры против подобной эпистолярной невоздержанности. Впрочем, истине более соответствовало первое предположение, ибо в это время Генриетта Вейль с головой погрузилась в новое дело.
С Исааком Кохбасом она познакомилась на завтраке у сэра Герберта Самюэля.
Все тут же поняли, что эти двое заключили тесный союз.
Целыми часами, забыв обо всем на свете, обсуждали они свою мечту. Одна только мысль об охватывавшем их головокружительном восторге заставляла цепенеть.
Так зародилась хартия ‘Колодезь Иакова’.
Кохбас, разрываемый на части административными обязанностями, в этот момент оказал Генриетте Вейль высшее доверие. Генриетте Вейль это доверие казалось величайшей удачей.
Никогда еще под столь земным покровительством, каким являлось разрешение англичан, не возводилось строение более воздушное, чем то, которому она отдала всю свою любовь.
В первое время после переезда в ‘Колодезь Иакова’ госпожа Вейль принимала участие в самых тяжелых работах. Многие видели опаленного зноем доктора философии, дробившего на дорогах камни.
Кончилось это тем, что она схватила лихорадку и шесть недель пролежала, находясь на грани между жизнью и смертью.
Выздоровев, она выслушала упреки все еще не успокоившегося Кохбаса и с тех пор занималась только домашним хозяйством колонии и моральным состоянием ее обитателей.
Но и тут она находила возможность вставать первой и ложиться последней. Успокоение снизошло на нее. Из Европы она только изредка получала письма.
Никогда и намеком не выказала она переполнившей ее печали при виде предавших ее единоплеменников, на которых, казалось, можно было больше всего рассчитывать.
Время, верно, еще не наступило.
Но как бы то ни было, и доли истины не было в жестокой шутке короля Фердинанда болгарского, заявившего, что ‘сионист — еврей, платящий другому, чтобы тот ехал в Сион’!
Генриетта Вейль штопала носки, когда в дверь постучали.
Вошла Агарь.
— Уже на ногах, дитя мое? Еще нет восьми. Я же вам вчера говорила, что вы можете отдыхать.
Но Агарь возразила, что не имеет обыкновения много спать и что хочет как можно скорее ознакомиться со своими новыми обязанностями.
— Прежде всего я обойду с вами колонию, — сказала Генриетта. — У нас нет специальных занятий. Каждый по мере необходимости призывается к труду. А девочка, что с вами, как провела ночь?
— Она еще спит.
— Вот и отлично. Пойдем, ладно?
Утро было прекрасное. Синеющий туман закрывал на востоке вершины Эбала и Гаризима. По белой ленте Иерусалимской дороги катился маленький автомобиль, оставляя за собой полосу пыли.
— Сначала плантации, — сказала Генриетта.
Пройдя двойной ряд окружавшей строение колючей проволоки, они очутились в поле.
Агарь внимательно смотрела, надеясь разглядеть только что упомянутые плантации.
Заметив ее взгляд, Генриетта тотчас с живостью заговорила, чтобы отогнать малейшее неприятное впечатление.
— Вам, должно быть, известно, что мы в ‘Колодезе Иакова’ решили развести виноградники. Почва здесь для этого очень благоприятная. Кроме того, управитель наш имеет большой опыт, поскольку шесть лет занимался этим в колонии Ришон-Цион. Единственный недостаток в том, что почва родит не сразу, и виноград, идущий под пресс, созревает только через три года. Вы приехали вовремя. В этом году мы ждем первого урожая, по всей видимости, блестящего. Самые тяжелые годы прошли. Все же мы жили без особых лишений. Товарищи могут вам это подтвердить. Подумайте, как расцветет колония, когда производство вина пойдет полным ходом! Мы уже заключили контракт на поставку первой тысячи гектолитров. Я ничего не смыслю в цифрах, но Игорь Вальштейн, заведующий бухгалтерией, вам их назовет. Они весьма убедительны.
Они шли по тянувшейся вдоль маленьких каменных стен ниве. На всем лежала печать любви и заботы. Но, Господи, сколько камней! Тут Леопольд Грюнберг, очевидно, не преувеличивал.
— Лучше, если бы Исаак Кохбас сам дал вам необходимые объяснения. Но сегодня утром его вызвали к английскому губернатору, в Наплузу. Я все же попытаюсь кое-что вам разъяснить. Есть различные способы сажать виноград. В первый год мы все их испытали, решив на следующий применить тот, который даст лучший результат.
Есть поля с плоскостной посадкой, как, например, те, по которым мы только что прошли. А вот тут посадка накладная. Здесь четыре ряда, один над другим. Если гроздей будет слишком много, их срежут. Там посадка вертикальная. Все полно дивных обещаний. Ах! Дорогое дитя, только земля сторицей воздаст нам за наше усердие.
По мере того как они продвигались вперед, они все чаще встречали колонистов, работавших на виноградниках. Генриетта знакомила их с Агарью.
— Сколько нас в ‘Колодезе Иакова’? — спросила Агарь.
— Восемьдесят, и в том числе приблизительно тридцать виноградарей-специалистов. Все, конечно, мужчины. Женщин двадцать семь. Занимаются они хозяйством: кухней, шитьем, стиркой. Остальные мужчины работают на огородах, ибо пока мы питаемся и торгуем в основном овощами, смотрят за земледельческими орудиями… Есть несколько электротехников, каменщиков, столяров… Никто не сидит сложа руки… Да вот и контора Игоря Вальштейна. Войдем, он покажет вам свои книги.
— Простите, — сказала Агарь, — я прежде хотела…
— Что такое?
— Гитель, девочка, приехавшая вчера вместе со мной… Ей нечего одеть.
— Бог мой! Извините меня! — воскликнула Генриетта. — И где только была моя голова? Бедный ребенок!
Она вошла в кладовую с нагроможденными на полках тканями и обувью.
— Нужно будет снять мерку с малютки.
— Я сделаю это, — сказала Агарь, разворачивая кусок серой шерстяной материи.
Генриетта с удивлением посмотрела на нее:
— Вы умеете шить?
— Я была портнихой, — сухо ответила Агарь.
Спустя два часа платье Гитель было готово. К полудню Агарь и себе успела смастерить новую одежду. Теперь обе они казались младшими сестрами Генриетты Вейль.
Исаак Кохбас сильно запоздал. Увидев Агарь, он просиял и, улыбнувшись, поклонился ей.
Молодая женщина еле кивнула. Отвернувшись, она вдруг заметила Генриетту Вейль, молча наблюдавшую за происходившим и устремлявшую нежный взгляд то на одного, то на другого.
После обеда Агарь села шить рубашки — две для Гитель и две для себя. Когда около шести часов она хотела взяться за новую работу, Генриетта остановила ее.
— Хватит на сегодня. Вы заслуживаете награды. Следуйте за мной.
Они вошли в смежную с трапезной комнату, служившую приемной. На стенах висели портреты великих иудеев, защитников творения: сэр Герберт Самюэль, доктор Вейцман, несколько Ротшильдов. Генриетта открыла один из книжных шкафов.
— Выбирайте любую книгу.
Агарь с удивлением на нее посмотрела. Как могла она угадать ее тайное желание? Генриетта улыбнулась.
— Выбирайте же, — повторила она.
В шкафу этом были исключительно произведения знаменитейших сынов Израиля. Перед глазами Агари проходили имена: Гертц, Гейне, Лассаль, Соколов, Дизраели…
— Я знаю, что сокровища народа нашего волнуют вас. Ценность их трудно себе представить. Выбирайте.
Агарь поняла, что Кохбас не сумел смолчать о волнении, неделю назад охватившем ее в долине Жизреель, когда к ней вернулись старые, славные воспоминания. Такая нескромность рассердила ее.
Она взяла, однако, первую попавшуюся под руку книгу, тяжелое ин-октаво в сером холщевом переплете. Это была ‘Эстетика Карла Маркса’.
— Генриетта Вейль? — прочла Агарь на корешке имя автора. — Ваша родственница?
— Нет, я сама, — робко произнесла старая дева.
— Вы? Вы! — повторила Агарь со странной смесью удивления и восхищения. — Вы? Можно мне взять эту книгу?
Со смущенной улыбкой Генриетта Вейль покачала головой:
— Потом, дитя мое. А сейчас возьмите лучше что-нибудь другое. Это вот, или это. — Она протянула две книги. — Это — поэты, наши поэты. Проникнитесь духом нашего величия, прежде чем рассуждать о нем. Моя книга покажется вам сейчас большой, скучной машиной…
Позднее, оставшись после обеда одна в своей комнате, Агарь открыла полученную книгу. От первых же строк дрожь охватила ее. Да возможно ли это?
Целый мир неясных, дремавших в самой глубине ее существа чувств, оживал, просыпался…
Открытая книга была книгой песен. Песня, которую читала Агарь, называлась ‘Старинный Закон’ и говорила в ней Святая Тора: ‘Ты, — сказала мне она, — никогда истинно не полюбишь их театры, их музеи, их дворцы, их веселье. Твое чело…’
Внезапно потухло электричество. Агарь нащупала спички. И при их слабом, мерцающем свете дочитала строфу. Ее вечное неспокойствие, вечное искание значит не было чем-то случайным, необъяснимым, ненормальным… а индивидуальным выражением вечного беспокойства целого народа.
‘Твое чело слишком юным склонится к печали, к тоске. Красота тебе покажется роскошью, роскошь гнусностью, забава кражей’.
Она, значит, нашла то, что искала. Она стояла на правильном пути. Теперь только ей стало ясно то волнение, которое она в детстве испытывала перед Торой, облаченной в бархат и золото.
Она бросила на землю потухшую спичку и с сердцем, наполненным сладостной гордости, уснула.

VII

— Вы опять целое утро провели с Игорем Вальштейном?
— Да. Я никогда не скрывала, что считаю его очень интересным собеседником.
— Это действительно так, — согласилась Генриетта. — Вальштейн очень образован. Он окончил философский и юридический факультеты в Париже и Гейдельберге. К тому же он большой знаток людей. Он, верно, вам говорил, что был помощником Керенского?
— Говорил. Почему он покинул Россию?
— Потому что как меньшевик был ярым противником находящихся у власти большевиков. Наши враги нас обыкновенно обвиняют в совершаемых последними злодеяниях. На самом же деле гораздо больше евреев среди меньшевиков, чем среди большевиков. Но вернемся к Вальштейну. Покинув уехавшего в Европу Керенского, он с жаром, достойным всяческих похвал, отдался сионизму и одним из первых переселился в Иерусалим. Некоторое время он играл видную роль в верховном комиссариате, затем вдруг, по причинам мне неизвестным, оставил совместную работу с сэром Гербертом и переехал в ‘Колодезь Иакова’, где, как вам известно, оказывает нам неоценимые услуги.
— Но, — сказала Агарь, — не слишком ли он самоуверен?
Генриетта Вейль улыбнулась:
— Моя дорогая, гораздо легче быть мудрецом, чем сделать вид, что этого не знаешь.
Таковы обычно были беседы Агари и старой девы.
Меньше чем за полгода ученица Генриетты Вейль, как с гордостью говорила о ней последняя, сделала изумительные успехи в областях, казалось бы, ничем к себе не располагавших бывшую танцовщицу. Никогда, даже намеком, не было упомянуто о прошлом Агари. Все же временами, точно под влиянием какой-то таинственной мысли, Агарь вдруг обрывала разговор, и взгляд ее делался неопределенным и темным. Тогда Генриетта вставала и без слов нежно обнимала ее.
После долгих просьб Генриетта наконец разрешила ей прочесть знаменитую ‘Эстетику Карла Маркса’. Агарь, без сомнения, не много в ней поняла. Но поставленные ею после прочтения книги вопросы говорили о таком здравом смысле и такой остроте ума, какие обнаружили далеко не все члены комиссии, перед которой Генриетта Вейль защищала свою диссертацию.
Однако при выборе книг здравый смысл Агари выражался довольно странно. Мудрые, но жестокие и холодные рассуждения вечно спорящего, вечно сомневающегося народа оставляли ее почти равнодушной.
Не проклятия одетых в звериные шкуры пророков прельщали ее, а роскошь, которую они громили. Могущественная Аталия, Давид из ‘Зохара’ с семью золотыми диадемами на золотой голове, Соломон, принимающий почести царицы Савской, наполняли ее восторгом.
Она вместе с Ахабом была против Ильи, вместе с Езехиасом против Исайи.
В глубине души она не жалела о вавилонской неволе, славой ассирийской покрывшей женщину одной с ней крови.
И сейчас, если бы не был разрушен храм, разве стал бы какой-нибудь Дизраели фактически главой надменной британской империи?
Генриетта Вейль знала об этих мятежных порывах, понимала всю их неправильность, с точки зрения чистого сионизма.
Ученая не раз спрашивала себя, какая могла быть польза для женщины, обреченной окончить дни свои в ‘Колодезе Иакова’, в воспоминаниях о великих иудейских героинях?
Но как сделать замечание человеку, который никогда не предавался грезам? Ведь в поступках Агари царили спокойствие и рассудительность.
Она тысячу раз доказывала это, особенно когда дело касалось организации колонии.
При своем возникновении ‘Колодезь Иакова’ получил хартию, составленную лично Генриеттой Вейль. Первоначально в ней воплощались самые сокровенные мечты духоборцев, братьев морав и сен-симонистов.
Пришлось поспешно разбавить водой эту мистическую эссенцию. Однако по существу дух колонии остался коммунистическим. Решения принимались большинством голосов, общим собранием населения колонии.
Это же собрание ежегодно назначало администрацию, необходимую для управления делами, и нужно признать, что избирались всегда самые достойные.
К началу года начальник каждого отдела представлял свой устав внутреннего управления, утверждаемый экстраординарным собранием. Так, ведающий финансовой частью составлял отчет о бюджете, состоявшем из прихода и расхода в колонии. В первые годы в графе ‘приход’ фигурировали исключительно пожертвования Национального фонда, в зависимости от нужды распределяемые верховным комиссаром между колониями.
В ‘Колодезе Иакова’ эти деньги все до последней копейки поглощались расходом. Жили надеждой, что в скором будущем приход его превысит. Был даже выработан план, как употребить этот излишек. Треть должна была поровну делиться между всеми членами колонии, остальные две трети шли на усовершенствование и развитие общего хозяйства.
Административные обязанности, как бы сложны они ни были, не освобождали от физического труда. Только одно исключение было единогласно сделано общим собранием — для Исаака Кохбаса. Он уже еле справлялся с взятой им на себя непосильной ношей, правда, заслужил доверие верховного комиссара.
Каждые два дня он уезжал из колонии. Остальное время поглощали совещания с начальниками различных административных отделов.
Не было ни одного финансового, земледельческого или иного вопроса, с которым бы к нему не обратились за разрешением. Фактически все проходило через его руки.
И если колония могла существовать в условиях, по мнению бедной Генриетты Вейль, придававших ей силу, а в действительности чисто теоретических, то только потому, что человек, убивавший себя работой, не задумываясь, отдал ей две вещи, не имеющие ничего трансцендентального: свою активность и свое сердце.
Среди всей этой анархо-административной путаницы во что могло обратиться существо, подобное Агари?
Тут, быть может, читателю придется удивиться тому, что произошло и с Кохбасом, и с Генриеттой Вейль. Бывшая танцовщица моментально приспособилась к дотоле чуждому, совершенно незнакомому ей миру. Не прошло еще и двух месяцев со дня ее приезда, как она уже замещала в вопросах экономики просившую об увольнении жену электротехника Михаила Абрамовича Дору Абрамович.
На посту, от которого в сущности зависело все существование колонии, Агарь выказала качества, почти невероятные для женщины, до сих пор жившей в мире беззаботности и мотовства.
Есть две категории людей: расточительных, когда дело касается их самих, но бережливых, когда речь идет об интересах других.
Агарь принадлежала к первой категории. Создав конкуренцию между купцами, поставлявшими съестные припасы в колонию вначале по очень высокой цене, она в скором времени сэкономила немалые средства.
О результатах своих действий она заявила на общем собрании. Колонисты были поражены. Цены понизились, а качество товаров значительно улучшилось.
Тысячи мелочей свидетельствовали о том, что уровень жизни вырос. Мужчины заметили, что порция табака и водки стала больше. Женщины благодарили Агарь за более мягкую материю и более тонкое белье.
Над колонией витал дух радости и надежды. Теперь можно было думать о вещах более возвышенных, чем пища и одежда.
В субботу, которой Агарь всеми способами, коими могла, вернула былую праздничность, на столах трапезной расставлялись цветы. Каждый колонист в этот день получал свежее белье. За два месяца были продезинфицированы и заново перекрашены все дома. Над каждой постелью появилась сетка против москитов, в каждой комнате — зеркало, и трогательными занавесками украсились окошки. Все эти усовершенствования Агарь ввела, точно играючи.
Никто не знал, когда работает эта серьезная нежная женщина, всегда тихая, всегда ровная, как поверхность спящего прекрасного озера.
Огромная комната, где она вела заседания, стала любимым местом колонистов, приходивших сюда поболтать и потолковать о своих делах.
Она всех слушала с непритворным интересом и с одинаковым вниманием относилась к самым разным, часто весьма нелепым проблемам. Евреи из двадцати стран мира, собравшиеся в колонии, как бы приносили ей частичку своей былой родины.
Михаил Абрамович вспоминал о вторжении казаков Ренненкампфа в Восточную Пруссию, уроженцем которой он был. Американец Виктор Когэн говорил о великолепии гетто Нью-Йорка.
Рафаил Ашкенази, сыгравший вместе с Бела Куном и Тибором Замуэли роль, о которой лучше умолчать, часто описывал мрачную красоту покрытых снегом хвойных лесов Венгрии.
Закинув свою прекрасную белокурую голову семитского Сен-Жюста, Игорь Вальштейн с небрежностью рассказывал о том, как целое утро заставил ждать себя генерала Брусилова.
А утром и вечером без устали вспоминала о былом Генриетта Вейль: ‘И я сказала тогда Матвею Морхардту: ‘Так не пойдет, уверяю тебя’. Мы тут же взяли фиакр и через десять минут были у Прессансэ, на бульваре Порт-Рояль’. Или: ‘В этот день я вместе с Георгом Брандэсом и его другом завтракала у Дегува. Всем нам было очень весело’.
Только оставаясь наедине с Гитель, Агарь немного отдыхала.
Девочка изменилась до неузнаваемости. На свежем воздухе она окрепла и превратилась в ладного загорелого подростка. В короткой юбке и белой блузке, со стриженными, как у Давида, волосами она была очаровательной герл-гайд — гордостью девочек-сионисток.
Только с ней Агарь, казавшаяся ей святыней, держала себя свободно.
— Не кажется ли тебе, что дорогая Генриетта немного ненормальная? — как-то спросила Гитель.
Агарь сдержала улыбку:
— Она слишком добра, чтобы нам судить о ней. Во всяком случае, она много сделала для колонии.
— А Игорь Вальштейн? Под предлогом, что он, как заведующий бухгалтерией, должен поговорить с тобой о делах, он приходит сюда кокетничать. Знаешь, что о нем болтают колонисты?
— Что?
— Что он с Дорой Абрамович…
— Да замолчишь ли ты?
— Неужели это тебя удивляет? Только это у него на уме.
— Этого мало. Нужно еще согласие женщины.
— Будто она его не даст? Я знаю, что она считает Игоря Вальштейна очень красивым.
— Это правда.
— И тебе он нравится?
— Я не говорила, что он мне нравится. Я только сказала, что он красив.
— Что же из этого? Я знаю кое-кого, кто совсем некрасив. Однако я тысячу раз предпочту его Игорю Вальштейну.
Агарь ничего не сказала.
— Ты не спрашиваешь, кто это?
— Кто это?
— Исаак Кохбас.
Но молодая женщина будто ничего не слышала.
— Агарь, Агарь, — тоном упрека произнесла девочка, — почему ты, такая добрая со всеми, так неласкова с Исааком Кохбасом?
Над окрестностями Наплузы безжалостным пожаром прошли лето и осень, придав скалам, растениям и даже животным тот мрачный серый оттенок, который является доминирующим тоном Иудеи. Белая, бегущая к западу дорога не выделялась больше среди обожженных полей. У почти высохших колодцев вечно спорили из-за капли грязной воды грустные, опустившиеся кочевники. В виноградниках на лишенных гроздей лозах, висели мертвые змеи.
Все же они исполнили свой долг, славные виноградники. Они, казалось, поняли, что эти бедные люди возложили на них все надежды. Они сторицей заплатили за три года граничащего с отчаянием упорства.
Труд колонистов и знания, привезенные Исааком Кохбасом из Ришон-Циона, совершили чудо.
И теперь колония гордилась значительным количеством гектолитров, наполнявших великолепные цементные цистерны, на постройку которых ушли последние деньги.
Производить — хорошо! Но продавать! Колонисты скоро поняли, сколько тут возникало трудностей, устранить которые нельзя было ни трудом, ни верой, ни бережливостью.
Во всей Палестине продавали с убытком, даже в таких старых и широко известных колониях, как Ришон-Цион и Цикрон-Яков.
В течение трех месяцев паства Генриетты Вейль была жертвой с каждым днем возрастающего беспокойства. Затем вдруг небо просветлело. Половина жатвы по неожиданно высокой цене была скуплена для находящихся в Сирии французских войск. Плата вносилась тотчас по поставке. Вздох облегчения вырвался из груди колонистов. Каждый по-своему выражал торжество. Трудно было лишь Генриетте. Она не знала, радоваться ли ей, что избавление принесла Франция, народ которой она считала вторым в мире после Сиона, или печалиться, что марксистская колония, ее колония, обязана спасением вмешательству милитаристов.
Переутомленные колонисты нуждались в отдыхе. Было единогласно решено ознаменовать празднествами столь счастливую развязку. На один день отменили работу. Устроили два банкета, при организации которых Агарь проявила прямо чудеса изобретательности. Все должно было кончиться театральным представлением. Выбрали пьесу ‘Влюбленная’. Все участвовали в репетициях.
Игорь Вальштейн, взявший на себя роли режиссера и одного из персонажей — Паоло Фиори, молодого болонского профессора, руководил мужчинами. Он попросил Агарь выступить в роли Жермен. Но последняя с такой поспешностью отказалась, что удивила всех, кроме двух-трех близких людей.
Ее заменили Дорой Абрамович, игравшей, к слову сказать, весьма недурно. Сцену построили на открытом воздухе — между въездом в ‘Колодезь Иакова’ и первым строением.
Была тихая теплая ночь. В промежутках между репликами слышался близкий вой шакалов. За проволочными заграждениями, при свете электрических фонарей, явственно выделялись в темноте белые пятна. Это были окрестные бедуины, покинувшие свои шатры, чтобы посмотреть на новую субботу, придуманную их странными соседями.
Все колонисты воздавали артистам должное, все, кроме одного, Исаака Кохбаса, даже не присутствовавшего на представлении.
Во время обеда он встал и вышел, почти никем не замеченный. Генриетта Вейль последовала за ним.
Вернувшись, она постаралась всех успокоить, сказав не слишком убедительным тоном, что Кохбас немного устал и просит товарищей извинить его.
Это сообщение всех огорчило, но не удивило. Уже в течение четырех месяцев здоровье Кохбаса вызывало серьезные опасения.
Его обычное переутомление казалось пустяком по сравнению с той нагрузкой, что легла на его плечи во время сбора винограда.
Пять недель он не спал, проводя дни в виноградниках, а ночи в погребах и лабораториях. Потом, когда над всеми проектами, всеми надеждами нависла угроза, он один сумел скрыть свое отчаяние.
Теперь тучи рассеялись. Поддерживавшую его во все время борьбы горячечную напряженность сменил полный упадок сил.
Он даже не противился этому. Казалось, он душой и телом отдался какой-то своей тайной скорби.
После спектакля пили пунш. Затем все разошлись по своим комнатам.
Агарь дочитывала какую-то книгу, когда в дверь постучали.
Вошла Генриетта:
— Я вам не помешала?
Вместо ответа Агарь указала ей на стул. Обе женщины обменялись взглядом.
— Я от Исаака Кохбаса, — произнесла наконец Генриетта Вейль.
— Как он себя чувствует?
— Ида Иокай думает, что он протянет не больше месяца.
Ида Иокай, доктор колонии, была полной рыжей женщиной. Университет она окончила в Монпелье.
— Может быть, Ида Иокай ошибается, — прошептала чуть побледневшая Агарь.
Генриетта Вейль отрицательно покачала головой.
— Ида Иокай не ошибается. Вы знаете это так же хорошо, как и я.
— В самом деле? — сказала Агарь, стараясь не опускать глаза. — Откуда мне это знать?
— Сказать вам?
Агарь ничего не ответила.
— Как видите, мы обе гораздо лучше Иды Иокай знаем, отчего умирает Исаак Кохбас.
— В чем дело? — пробормотала молодая женщина. — Я не понимаю, что вы хотите этим сказать?
— Неужели вы не поняли, что он любит вас? — сурово произнесла Генриетта Вейль.
Нежность обезоруживала Агарь. Угроза же толкала к борьбе.
Она пристально посмотрела на Генриетту:
— Ну и что же?
— Как?
— Ну и что же? Чем я могу помочь?
— Чем вы можете помочь? Да… просто утешить его в горе…
— Вы думаете? — сказала Агарь и горько рассмеялась. Не открылась ли ей обезоруживающе простая мысль старой девы? Женщина, столько раз продававшая свое тело, теперь заставляет себя просить.
Но Генриетта Вейль с упорством, свойственным ее характеру, докончила фразу:
— Да, если вы согласитесь стать его женой, я уверена, слышите ли вы, что он будет спасен.
— Мне, — сказала Агарь, — выйти за него замуж! Мне быть женой Исаака Кохбаса!… А если я откажу?
— Откажете? Вы не имеете права!
— Хотела бы я знать почему? Разве я здесь не свободна?
— Нет, — жестко произнесла Генриетта Вейль, — нет, вы не свободны. Или, скорее, вы свободны только для того, чтобы делать добро. Ваша свобода кончается там, где начинаются интересы наших братьев. Слушайте, пришло время все выяснить. Спросите, спросите себя, зачем вы приехали в ‘Колодезь Иакова’? Если это для вас пристанище, где вы собираетесь провести дни во имя себя самой, то скажите мне и я больше не буду настаивать. Но тогда, сделайте уж одолжение, не беспокойте меня больше вашей лживой любовью к Ветхому Завету. И не принимайте трогательный вид, упоминая об Эсфири, Рахили и Юдифи. Они, чтобы спасти своих, отдали себя варварам. А о чем просят вас? Вернуть жизнь нашему благодетелю, бедному человеку, умирающему от любви и уважения к вам. Вам вечно будет благодарна колония, вас всю жизнь будут благословлять. Если же нет, вы будете виновницей нашей гибели, ибо за шесть месяцев вы должны были понять, что никто не может заменить Исаака Кохбаса. С его смертью все распадется. Неужели вы не понимаете того, о чем я говорю? Неужели не чувствуете нравственного долга, повелевающего вам согласиться?
— Исаак Кохбас! — сказала Агарь и покачала головой. Несомненно, образ маленького кривоногого человека встал перед ее глазами. — А если я соглашусь на то, о чем вы меня просите?
— Он будет жить, клянусь вам, и всякий будет благословлять вас.
В возбуждении Генриетта Вейль взяла ее за руку, но Агарь отстранилась.
— Если я соглашусь, то не потому, что меня к этому принудили. Я всегда действую только по собственной воле. Я не хочу ничьей благодарности!
Она болезненно усмехнулась.
— Все равно, — прошептала она, — я думала, что с такого рода самопожертвованием покончено.
— Агарь! — воскликнула дрожащим от счастья голосом Генриетта. — Вы, значит, согласны?!
— Да, — повторила Агарь, — согласна!

VIII

Спустя две недели с большой торжественностью была отпразднована свадьба Исаака Кохбаса и Агарь Мозес. Кохбас и Генриетта Вейль отлично обошлись бы без благих наставлений наплузского раввина, отсталого, ворчливого старика, никогда не упускавшего случая, чтобы заклеймить ересь своих соседей-колонистов. Но Агарь настояла на том, чтобы его пригласили и целиком выполнили древний обычай.
В день венчания все залы украсили пальмами и миртами. Жители ‘Колодезя Иакова’ надели праздничные одежды.
Странное, немного жуткое впечатление производили их европейские, абсолютно черные платья на фоне белых драпировок и зеленеющих пальм. Шел дождь. Яростно завывал ветер, задувая пламя тускло мерцающих свечей и сотрясая стены домов. Сверкающие зигзаги молнии пронзали нависшие над Гаризимом тучи.
Но, несмотря на такие дурные предзнаменования, радость светилась на лицах у всех. Кохбас сиял. В нем нельзя было узнать человека, уже стоявшего одной ногой в могиле. Взглядом, полным счастья, смотрел он украдкой на Агарь. Как она была хороша!
Казалось только, что бледность супруга перешла к ней.
Приветствие, произнесенное Генриеттой Вейль, было изумительным. Ничего подобного еще не было за века оглашения свадебных речей. В ее мыслях стройно переплелись и ‘Талмуд’, и ‘Этика’, и ‘Капитал’. В растроганных, прочувствованных словах описала она жизнь Кохбаса, тут же восхваляя деятельность Агари со времени прибытия ее в ‘Колодезь Иакова’. Но слава, приобретенная за несколько месяцев молодой женщиной, говорила сама за себя. Этот союз Генриетта Вейль приветствовала как залог будущего расцвета колонии. Кончила она среди грома аплодисментов, во всеуслышание объявив, что наступает новая счастливая эра: утром из Бейрута прибыл чек на две тысячи египетских лир — плата за проданное французским войскам вино. Затем следовал банкет. Около трех часов, когда обед уже подходил к концу, Кохбас по знаку, сделанному ему Агарью, встал.
— Моя жена и я, — сказал он, — от глубины души благодарим вас, друзья. Выказав столько любви, столько доверия к нам, вы знали, что не имеете дело с неблагодарными. Все, что будет в моих силах… все, что она… — Счастье, волнение мешали ему продолжать. Аплодисменты выручили его. И когда они с Агарью покинули зал, им вдогонку неслось громкое ‘браво’.
Генриетта проводила молодую женщину в ее комнату, где последняя поспешно переоделась в дорожный костюм, тот самый, из Каиффы, только ставший еще проще, еще строже.
В коридоре слышались лихорадочные шаги уже готового Кохбаса.
Вся нежность, в течение пятидесяти лет самой противоестественной жизни копившаяся в сердце Генриетты, этой умной, благородной женщины, теперь вылилась наружу.
— Ах, дитя мое, моя дорогая малютка, как я счастлива! Вы видели радость всех окружающих. Но я не могу ею насладиться, пока вы не поклянетесь, что сами ее разделяете.
Агарь поклялась. Может быть, она была искренна, а может, принадлежала к тем тонким натурам, которые предпочитают дать ложную клятву, но не нарушить покой близких.
У ворот колонии уже ждал автомобиль.
В него положили чемоданы Агари и Кохбаса. Оба расцеловались с Генриеттой Вейль.
— До скорого свидания, — закричала она, когда автомобиль тронулся. — Подумайте обо мне на горе Сиона.
Перед самой свадьбой Кохбас решился спросить у Агари, что доставило бы ей наибольшее удовольствие?
— Видеть Иерусалим, — ответила она.
Он, конечно, согласился. Но так как для этого удивительнейшего человека долг был превыше всего, даже если речь шла об Агари, он решил во время этого путешествия произвести ревизию Верхней Галилеи.
Агарь этот проект только обрадовал, так как ей очень хотелось увидеть Тибериаду.
Возвратиться они должны были через пять-шесть дней.
Заходило величественное кроваво-красное солнце, когда они достигли волнующегося моря Галилейского.
На темном фоне громоздившихся на западе Трансиорданских гор уже вырисовывались первые ночные пароходы.
Отсюда когда-то вышли толпы освобожденных иудеев, обосновавшихся на земле Ханаанской. За тридцать веков так мало изменилось в этой стране, что теперешние жители были жертвой тех же грабителей.
Первая колония, в которой остановились молодожены, оплакивала пропажу полудюжины голов скота, похищенного шайкой бедуинов.
Два дня провели Кохбас и Агарь у берега этого моря, любуясь самым прекрасным и самым грустным в мире пейзажем.
В первую ночь они остановились в деревушке Самак, в обширном караван-сарае, хозяева которого были так бедны, что могли им предложить только их общую спальню. Тот час, когда они должны были остаться одни под покровом ночи, отдалился на целые сутки.
Но на следующий день в колонии, располагавшей большими удобствами, им отвели отдельную комнату, белизной и чистотой напоминавшую больничную палату. Их немое смущение было чрезмерным.
Ничто в ее прежней жизни не казалось Агари таким гнусным. Может быть, только тогда она ясно поняла, что была проституткой.
А волнение Кохбаса! Малейший, чуть смелый жест мог означать, что с женщиной, подобной его жене, нечего было церемониться. Но излишняя чуткость разве не была таким же оскорблением?
Бедный Кохбас! Голос его дрожал, когда на вопрос Агари о названии какой-то жалкой, встреченной ими деревушки, он ответил, что это была Магдала.
Наутро, после такой необычной ночи, они уехали и снова ночевали в Самаке.
Следующий день они провели в Иорданской долине, реку в которой совершенно скрывают крутые зеленеющие берега, и затем поехали дальше. Пейзаж мгновенно изменился. Вокруг будто царили смерть и разрушение. Исчезла всякая растительность. Маленький автомобиль с безумной скоростью несся по белым дорогам, под тяжелыми медными облаками. Невидимое заходящее солнце проливало на опустошенную землю странный, точно проклятый свет.
— Быстрее, быстрее! — повторял Кохбас, нагибаясь к шоферу.
Автомобиль изо всех сил старался обогнать ночь.
Но это ему не удалось, и тьма уже охватила желтое небо, когда замигали первые огоньки Иерусалима.
Остановились они в отеле ‘Алленби’. Столовая была переполнена туристами и английскими офицерами.
Агарь огляделась с удивлением, как отвыкший от роскоши человек. Два офицера неотступно следили за ней. Может быть, она знала их в Салониках или Александрии? Но разве Исааку Кохбасу не было известно ее прошлое?
После обеда он предложил ей немного погулять, если она не чувствовала себя слишком утомленной.
— Мне хотелось бы, — сказала Агарь, — еще сегодня пойти к Стене Плача.
— И я думал о том же, — радостно улыбнулся он.
На извилистых улицах самого ужасного в мире города такой страх овладел ею, что она в первый раз взяла за руку своего мужа. Они шли темными сводчатыми переулками, подчас переходившими в высеченные в скалах лестницы. То там, то здесь из тьмы неожиданно выступали зияющие дыры поперечных улиц. Впереди слышался ритмичный стук шагов какого-то невидимого путника.
— Иерусалим, Иерусалим, — вполголоса повторяла Агарь. Это, значит, правда! Ей все не верилось. Это настоящий Иерусалим! Заурядная гостиница! Омлеты, котлеты с зеленым горошком, список вин, одетые в форму лакеи, лифт… и, может быть, кто его знает, где-нибудь кабаре!
Она споткнулась и чуть не упала. Он удержал ее, робко сжав ее руку.
Кончились сводчатые улицы, и показалось затянутое местами белыми облаками небо. Кое-где мерцали звезды.
Кохбас остановился.
— Мы пришли, — сказал он.
Она замедлила шаг перед преграждавшим дорогу мраком. Он взял ее за руку и тихо провел к огромной невидимой стене.
Оба сделали одно и то же движение, протянули руку и прислонились к темному камню. Над их головами взад и вперед летала летучая мышь.
Так они оставались пять минут, десять… О чем они думали в пустынном месте, куда в этот же миг тянулись руки тридцати миллионов рассеянных по миру братьев?
Агарь головой уперлась в стену. Может быть, она плакала. Но плакала она над собой или над разоренным Сионом, над его отданными в рабство священниками и разогнанными королями?
Изнемогавший от печали Исаак Кохбас собрался с духом и положил руку на плечо молодой женщины. Она задрожала.
— Вернемся, — прошептала она, — мне холодно. — И так быстро пошла по темным, полным жутких теней улочкам, что он еле поспевал за ней.
Когда впереди замигали первые огни европейской улицы, он услышал, как из груди ее вырвался вздох облегчения. Она замедлила шаги и даже улыбнулась, воскликнув:
— А вот и отель! Песня лучше. Я больше не могла. Этот холл! Этот бар! Эти электрические люстры! В какой-нибудь сотне метров от Стены Плача!
В гостинице вместе с ключом от комнаты Кохбасу подали телеграмму.
— Она пришла как раз в то время, когда вы вышли.
Кохбас так долго читал телеграмму, что Агарь посмотрела на него. Он был бел, как полотно.
— Что случилось?
Он молча протянул ей бумагу, и она, в свою очередь, прочла:
‘Прошу вернуться немедленно. Дело очень серьезно. Генриетта Вейль’.
— Нужно сейчас же ехать, — сказала Агарь, вернув Кохбасу скомканный листок.
Он точно обезумел.
— Что такое? Что такое могло случиться? Пожар, может быть… или бедуины.
Пока Агарь о чем-то переговаривалась с управляющим, Кохбас опустился в кресло, все еще перечитывая телеграмму: слова, буквы, цифры плясали перед его глазами.
— Я звонила во все гаражи, — повернулась к нему Агарь. — Машину можно получить не раньше завтрашнего утра. Ни один шофер не соглашается ехать ночью, должно быть, дорога отсюда до Наплузы не совсем безопасна.
Увидев его полные отчаяния глаза, она, как можно мягче, добавила:
— Самое лучшее, как можно раньше пойти отдохнуть. Завтра нам, без сомнения, понадобятся все наши силы.
На следующее утро в условленный час у дверей гостиницы стоял заказанный ими автомобиль. Успокоенный Агарью Исаак Кохбас был совсем другим, чем накануне. Он, как и все нервные люди, легко поддавался влиянию, и все в это раннее утро представлялось ему в розовом свете.
Конечно, Агарь права. Было безумием так волноваться, не приняв во внимание легко возбуждающуюся натуру Генриетты Вейль. Он только что звонил в Наплузу. Ему ответили, что в городе и окрестностях ничего особенного не случилось за последние дни.
Если бы в ‘Колодезе Иакова’ произошел пожар или скверная история с бедуинами, или еще что-нибудь, ему бы тут же сообщили… Принимая во внимание все эти доводы, он даже решил отложить отъезд. Агарь приехала полюбоваться Иерусалимом. Было бы слишком глупо, если бы у нее осталось воспоминание только о непримечательном отеле и печальной, леденящей душу ночной прогулке.
— Один час, один только час!
И он приказал шоферу ехать по направлению к горам Олив.
Сначала автомобиль катился по очень широкой дороге, которая могла бы сойти за шоссе, если бы так часто не пересекалась незастроенными участками. По сторонам ее шли виллы, как в Каире, Рамлее и других местах. Временами тянулись бесконечные, длинные стены, со свисающими, покрытыми пылью ветвями кустов.
Шофер осторожно объехал роту английских солдат, ведших лошадей к водопою. Казалось, что люди в хаки, с засученными на мускулистых красных руках рукавами, везде — от Дублина до Претории, от Хайдерабада до Сиднея — отличались исключительной чистотой и абсолютным безразличием ко всему окружающему. Все же один из них, вынув изо рта трубку, отпустил по адресу Агари такое замечание, что Кохбас побледнел.
Агарь, казалось, его не расслышала.
Она вся ушла в созерцание редких прохожих, шедших маленькими, в три-четыре человека группами.
Какая разница между здоровыми английскими солдатами и этими жалкими, исподлобья смотрящими существами, вид которых наполнял сердце Агари острым чувством отвращения, жалости и любви.
Она так долго жила вдали от своих братьев, что из памяти ее почти совсем изгладились печальные призраки детства.
Евреи из ‘Колодезя Иакова’ одевались по-европейски и сквозь пальцы смотрели на древние обычаи. Под их влиянием она забыла, что еще существуют истинные иудеи.
И вот неожиданно перед ней появился вечный Исаак Лакедем. Его можно было забыть, но не отречься от него, если он вдруг появлялся.
Притворялись другие, не эти люди, в смешных, нелепых одеяниях.
Шли они нетвердым шагом, одни, со свисающими на щеки белокурыми или рыжими пейсами, были одеты в черные сутаны и ниспадающие на стоптанные башмаки штаны, другие, старики, очистившиеся, лихорадочно прижимающие к груди священную Тору, утопающие в широких бархатных одеждах, яркие цвета которых делали еще более жуткими скорбь и муку.
Бархат голубой и зеленый, красный и желтый, тот самый, на котором когда-то меньше всего выделялось проклятое желтое клеймо…
О, сыны Евсея великодушного, Давида великолепного, Соломона, прекрасного и чистого, как лилия степей! Неужели это вы, жалкие, несчастные?!
Чтобы подавить рыдания, Агарь прижала платок к губам. Но тут же охваченная дикой гордостью, пересилила боль и выпрямилась.
Гордость, зачатая в ненависти и хуле, сильнее гордости, порожденной похвалой.
За Ефсиманом, у подножия часовни Вознесения, автомобиль остановился. Перед глазами Агари предстала панорама города, напоминающая огромную серую фотографию, жалкие коричневые пятна кустов и деревьев. Высохшие, наполненные лишь густыми тенями каналы, вокруг которых с грустью узнаешь долины Хинона, Цедрона и Иосафата, груда странных гробниц, похожая на чудовищный, лишенный воды и зелени Лурд, церкви, семинарии, богадельни, казармы и, наконец, хваленая мечеть Омара, кажущаяся лишь жалкой игрушкой, забытой на пятнистой клеенке.
Только небо, затянутое свинцовыми тучами, и грозные горы Моабские, напоминающие холмы какой-то проклятой луны, только жуткая печаль Мертвого моря, точно расплавленное олово сверкающего в глубине своей удушливой пучины, зловещим величием искупают острое безобразие монотонного хаоса. Все здесь словно аномально. Свет, бледный и холодный, точно исходит из подземелья. Редкие птицы, кажется, сеют вокруг несчастье.
В еле слышных, поднимающихся от земли звуках — кучер, ругающий осла, печально поющий петух, кузнец, бьющий по наковальне — что-то странное, надломленное, точно акустика здесь иная.
Нужно быть рядом с любимым существом, чтобы открылась красота или уродство пейзажа.
Исаак Кохбас только сейчас понял, что впервые видит Иерусалим в истинном свете.
Ужас и удивление смешались в нем. Он не мог себе простить, что позволил Агари сопоставить грезы с безжалостной действительностью. Вначале он даже не решался посмотреть на молодую женщину, но, почувствовав необходимость хоть как-нибудь положить конец воцарившемуся между ними тягостному молчанию, сделал над собой усилие и начал говорить, вспоминать названия: там бассейны Силоэ, тут стоял храм, здесь поле, где готовились к последнему приступу солдаты Тита, вот башня, стоящая на месте той, с которой Давид впервые увидел жену Урия, по этой горе поднимался Оп, старый, скорбный король, изгнанный из своей столицы мятежником Абсалоном. Там… Напрасный труд. Слова застревали в горле: столько страшной иронии было в контрасте между величественными воспоминаниями и развернувшимся у их ног видом.
И до той минуты, когда шофер, чуть слышно просигналив, не напомнил им, что пора вернуться в автомобиль, оба хранили глубокое молчание у этого гигантского побелевшего склепа.
Больше ничего примечательного не произошло, и еще не было одиннадцати часов, когда они приехали в колонию.
— Генриетта Вейль, — сообщили им, — уехала в Наплузу. Она скоро должна вернуться.
Интуитивно чувствуя, что не следует расспросами возбуждать беспокойство ничего не знавших колонистов, они уселись в конторе, с нетерпением ожидая Генриетту.
Вскоре она явилась. По ее бледному расстроенному лицу Кохбас тут же понял, что худшие предположения, высказанные им накануне, не были ошибочны.
— Что случилось?
Генриетта приложила руку к груди. Агарь, желая оставить их одних, поднялась. Генриетта ее задержала.
— Нет, оставайтесь. Вы здесь не лишняя, дитя мое.
Она ломала руки.
— Друзья мои! Мои бедные друзья!
— Да что, что такое? — повторил в отчаянии Кохбас.
— Игорь Вальштейн… Бежал с Дорой Абрамович.
— Игорь Вальштейн с Дорой Абрамович?
Переставший что-либо понимать Кохбас мог только произнести их имена.
Агарь молчала. Она, казалось, ждала продолжения.
— Но почему? Куда они уехали?
— Я еще пока не знаю. Английская полиция в Наплузе известит нас сейчас же после получения сведений. Уехали ли они в Сирию? Сели ли на пароход? Повторяю, пока ничего неизвестно. Бежав, Игорь Вальштейн взял с собой все деньги.
Совершенно почерневший Кохбас выпрямился.
— Деньги? Какие деньги?
— Да деньги из кассы. У него же был ключ.
Пошатываясь, Кохбас добрался до угла комнаты, где стоял маленький железный шкаф.
Генриетта Вейль покачала головой.
— Не стоит смотреть. Ничего там нет.
— Сколько осталось?
— Что-то около ста лир. Он все забрал.
Кохбас снова опустился на стул.
— Как это случилось? Скажите мне, расскажите.
— На следующий день после вашего отъезда он уехал в Каиффу. Дора Абрамович его сопровождала. Ей якобы нужно было сделать какие-то покупки. Оба должны были вернуться в тот же день. Вечером их не было. На следующий день тоже. Я стала беспокоиться. Позвонила в Каиффу. Дору видели на рынке, где она покупала чемодан. Вальштейн сейчас же по приезде взял по чеку деньги в Англо-Ливанском банке.
— По чеку? По какому чеку?
— Да по чеку интендантства Сирийской армии.
— Он инкассировал чек?
— Разумеется. За этим он и поехал в Каиффу…
— И эти деньги он увез с собой?
— Конечно.
Кохбас вытер себе виски.
— Значит, у нас не осталось ни гроша, ничего?
— Ничего.
— Вы уже заявили об этом? — через несколько минут спросил, запинаясь, Кохбас.
— Я уведомила полицию об исчезновении двух членов колонии. О деньгах я умолчала. Так лучше, не правда ли?
— Да. А здесь знает кто-нибудь об этом?
— Пока никто, за исключением Михаила Абрамовича. Я была вынуждена все рассказать ему, конечно, со всевозможными предосторожностями. Он держал себя с достоинством. Что же до остальных… Мы еще успеем…
— Да! — в отчаянии воскликнул Кохбас. — Мы еще успеем объявить им, что им нужно разойтись по другим колониям.
Генриетта Вейль заломила свои худые, бледные руки.
— Неужто?
— О! Вам это известно так же хорошо, как и мне. ‘Колодезь Иакова’ умер.
— Разве в Иерусалиме нельзя получить денег?
Он сурово покачал головой:
— Нет. Мне это известно лучше, чем кому-либо другому.
Точно погребальный пепел засыпал узкую комнатку, и встала в нем великая скорбь сионизма.
— До первого февраля надеяться не на что, — добавил Кохбас. — А как дожить до этого? Нет! Повторяю вам, все кончено.
Но тут заговорила все время молчавшая Агарь:
— А если, — сказала она, — мы обратимся к барону?

IX

В ‘Колодезе Иакова’ так никогда и не узнали, что сталось с двумя беглецами. Полиция не хотела заниматься таким пустячным делом. Исаак Кохбас решил не подавать жалобу. Того же мнения придерживались Агарь, Генриетта Вейль и даже Михаил Абрамович, выказавший во время этой истории похвальную стойкость.
Иов, сидящий на земле, не мог похвастаться таким ясным спокойствием, с каким Михаил Абрамович принял волю Всевышнего, лишившего его супруги.
Прибегнув к правосудию, колония отнюдь не могла рассчитывать на получение денег обратно. Слухи привели бы к скандалу, что только усилило бы непоправимый моральный вред.
Целую неделю Исаак Кохбас и Генриетта Вейль не могли прийти к определенному решению.
Бедняги все еще не верили в реальность катастрофы. Быть может, все это любовная шутка, не имеющая никаких последствий, и Игорь Вальштейн вернется. Или совесть заставит их вернуть дань.
Помощник Керенского не оправдал этих надежд.
Приходили деловые письма, напоминали о приближении срочных платежей.
Всю неделю Кохбас беспорядочно мотался между Иерусалимом и Каиффой. Он, суровый апостол, никогда не истративший попусту ни копейки, познал страшные унижения банкротов и сынков из разорившихся семей.
Поездки были бесполезны: ни поддержки, ни утешения, ни даже обещания помочь, и вскоре ему пришлось признать, что остался только один шанс на спасение — тот, о котором говорила Агарь.
Нужно признать, что Исаак Кохбас сделал все возможное, чтобы избежать этого и решился только после долгой мучительной борьбы с совестью.
Близость его с бароном Ротшильдом придала бы непоколебимую уверенность менее чуткой натуре. Он же, вспоминая о благодеяниях барона, только и думал о своем упорстве и частом несогласии с последним. Его просили не покидать дом на Фобур-Сент-Онорэ. Находили, что максимум пользы он принесет в Париже. Он же провозгласил, что его долг идти в Палестину. Несколько раз заявлял он о своей уверенности в победу тоном, не терпящим возражений. А теперь ему приходилось признаться в своем поражении, хуже — протянуть руку за подаянием. Нетрудно понять его отчаяние, муки уязвленного самолюбия, его боязнь услышать: ‘Я вам говорил’, тем более, что произнесут это благословенные уста.
В эти жуткие часы Кохбас не нашел бы достаточно сил для смертельной борьбы, если бы рядом с ним не была Агарь. Уже одно ее присутствие благотворно действовало на его убитую горем душу.
В час, когда кругом все рушилось, он со священным трепетом признался себе, что не ошибся в молодой женщине. Она, очевидно, принадлежала к личностям, проявляющих себя особенно ярко в минуты бедствий.
Генриетте Вейль последние события нанесли страшный удар. Возбуждение ее еще увеличилось. Оно то вспыхивало со страшной силой, то почти угасало, словно пламя под бурным ветром ненастья.
Порой она, охваченная яростью, бралась за перо, горя желанием послать в газеты обоих материков письмо, в котором заклеймит позором эгоизм и ослепление Израиля.
После периодов неистовства наступал полный упадок сил и она превращалась в худую, сморщенную старуху, что-то бессвязно бормочущую у горящего камелька. Вместо того чтобы поддержать надежды колонии, она грозила нарушить общий покой. Но на страже покоя стояла Агарь.
Как признать, что ‘Колодезю Иакова’ действительно грозила гибель, когда жизнь протекала без малейших изменений? Казалось, что благополучие только возросло.
Беспокойная паства чувствовала на себе еще больше заботы, еще больше попечения. Белье стало белее, пища разнообразнее и лучше. Во время еды на всех столах стояли цветы, печальные прекрасные зимние анемоны, которые по просьбе Агари собирала на склонах Гаризима Гитель.
Тысячью разных мелочей старалась она заслонить от братьев своих меч ангела смерти, уже сверкавший в грозно нависших облаках. Кто же мог отчаиваться, видя с каким спокойствием жена Исаака Кохбаса занимается своими обычными делами? Все благословляли ее, но более других муж. Он один только знал, что еще восемь месяцев назад Марфа была Магдалиной.
До последнего ждали счастливой, несущей избавление случайности. Ее не произошло.
Всего две недели осталось до первого платежа. Нужно было действовать, даже если бы барон сейчас же исполнил обращенную к нему просьбу, нельзя было терять ни минуты.
Однажды утром Кохбас решился сесть за письменный стол, где ждал принесенный Агарью лист белой бумаги. Временами он движением, полным отчаяния, опускал перо, но, встретившись глазами с женой, снова принимался писать.
Генриетта Вейль, забившись в угол, присутствовала при этой сцене, бессильная оказать помощь, подать совет. Одно дело написать горделивую страницу об эстетике немецкого социолога, другое — в возможно более достойных выражениях выразить просьбу.
Агарь, конечно, не приняла никакого участия в сочинении письма. Она только одобрила некоторые места, и, следуя ее советам, Кохбас исправил остальное.
Наконец письмо было готово. У барона просили сто тысяч франков взаймы — сумму, необходимую, чтобы кое-как свести концы с концами до следующей жатвы. Очень кратко излагали ему грустные обстоятельства, из-за которых колония принуждена была просить его о помощи.
Агарь и Кохбас сами отвезли письмо на почту в Наплузу. Они приблизительно рассчитали, когда можно было ждать ответ. Было седьмое декабря. Приходилось ждать до двадцать пятого. Однако утром четырнадцатого декабря Кохбас с быстротой урагана ворвался в контору к Агари, победоносно махая телеграммой.
— Спасение! — закричал он. — Спасение!
Агарь, немного побледневшая, поднялась.
— Прибыли деньги? — спросила она.
Задыхаясь от волнения, не в силах больше говорить, Кохбас передал ей телеграмму, состоявшую из сотни теплых отеческих слов.
Барон оповещал, что отдает в распоряжение колонии пятьдесят тысяч франков, переведенных на Палестинский банк. Остальные пятьдесят тысяч он передаст лично Кохбасу, от которого желает выслушать кое-какие объяснения и которого, кстати, будет счастлив снова увидеть.
Он просил Кохбаса вычесть из полученных денег сумму, необходимую на поездку в Париж, где он пробудет до пятнадцатого января.
Агарь подняла голову.
— Нужно сегодня же ответить, — сказала она.
— Когда идет пароход?
— Не знаю. Пойдем, посмотрим!
— Я немедленно звоню в Каиффу!
Вошла Генриетта Вейль. Радость ее была сильнее радости Кохбаса. И если она в течение трех недель призывала на головы великих иудеев всего мира позор, то теперь безудержно превозносила их.
Среди этого безумного ликования только Агарь сохраняла то же спокойствие, что и в дни горя и отчаяния.
— Сколько стоит дорога до Парижа и обратно? — спросила она.
— Я сам точно не знаю. Мы еще успеем подсчитать. Думаю, тысячи три-четыре.
— Допустим, пять. Нам, следовательно, остается сорок пять тысяч франков.
Быстро набросала она несколько цифр на бумаге.
— Этого хватит до первого февраля. К этому числу мы должны иметь в руках остальные пятьдесят тысяч. Можем мы на них рассчитывать?
— Вопрос этот — незаслуженное оскорбление, нанесенное барону! — воскликнула Генриетта. — Лишь ваша молодость вас извиняет, дитя мое. Вы не знаете, что это за человек. Он добрый дух, отец сионизма. Я предлагаю немедленно назвать наш большой зал залом Эдмонда Ротшильда.
В тот же день дали телеграмму и позвонили в Каиффу, заказав для Кохбаса каюту на пароходе, снимающемся с якоря двадцать второго декабря, ровно через неделю.
Барона уведомили, что к тридцатому Кохбас будет в Париже.
В течение этой недели у Агари и ее мужа не было бы свободного времени, если бы они задались целью унять все растущее возбуждение Генриетты Вейль.
Бесконечное число раз писала она и переписывала речь, которую Кохбас должен был, по ее мнению, произнести перед бароном.
К счастью, целый ряд других занятий отвлекал их.
Они решили, что Кохбас должен будет действовать так, как подскажет ему интуиция, и занялись составлением баланса колонии со дня ее основания до бегства Игоря Вальштейна.
Ведение дел на время отсутствия Кохбаса, естественно, переходило к Агари. Перспектива эта не пугала ее. Но добросовестность ее не знала границ. Ей все казалось, что она слишком мало осведомлена для возложенной на нее ответственности.
Ей хотелось знать мельчайшие детали. Кончилось тем, что она разъяснила Кохбасу несколько вопросов, о которых он даже понятия не имел.
Уверившись, что судьба его товарищей не может быть отдана в более надежные руки, Кохбас хотел еще большего. Он решил подготовить для сэра Герберта Самюэля человека, способного давать точнейшие отчеты об общем положении дел, что всегда выполнял сам Кохбас.
Таким образом, Агарь в течение нескольких дней была посвящена во все детали деятельности палестинской администрации и политики сионизма.
Легкость, с какой она все это усвоила, убедила восхищенного Кохбаса, что между законами, управляющими финансами государства, и скромным бюджетом бедной танцовщицы нет существенной разницы…
По мере того как утихало его беспокойство за участь колонии, все возрастала печаль при мысли о неизбежной разлуке с Агарью.
Близкое прощание, переутомление, воспоминание о пережитых страшных часах — все это было смертельным ядом для его здоровья. Ему, казалось, угрожала опасность большая, чем в дни, предшествовавшие его свадьбе.
Жар, поддерживавший его, не обманывал Агарь. От нее не укрылись ни лихорадочный блеск его глаз, ни странное дрожание горячих рук. С нетерпением ждала она дня отъезда, надеясь, что путешествие принесет успокоение столь нуждавшемуся в нем бедному существу.
Была среда девятнадцатого декабря. Все утро провели они за просмотром цифр. После обеда Кохбас хотел снова приняться за работу. Но он был так утомлен, что Агарь послала его спать, оставшись одна в конторе, где в десять часов, как обычно, потухло электричество. Поставив керосиновую лампу, она продолжала начатый труд.
Так же, много лет назад, в прачечной Фанары, когда тушился газ, она при свете свечи продолжала дело, которое, она надеялась, изменит ее существование. Охваченная воспоминаниями, она на мгновение оставила цифры. Но напрасна была ее попытка еще в эту ночь снова взяться за них. Потушив лампу, она вышла, пересекла двор и направилась к дому, где была их комната. В небе светила холодная луна, бросая на землю серебристые отсветы.
В комнате было темно. Она на ощупь стала искать спички и вдруг замерла от ужаса.
Из глубины комнаты, где стояла постель ее мужа, доносились странные, еле слышные звуки, будто сухое щелканье бича. К ним примешивались икание и страшные стоны.
Наконец Агарь, почти потерявшая разум, нащупала спички. К счастью, лампа стояла поблизости. Зажегся, расширился свет…
С постели свисала рука. Запрокинув голову на подушки, весь в крови, черной струей текшей изо рта, хрипел Кохбас. В соседней комнате жила Гитель. Агарь постучала в стену. Девочка сейчас же пришла.
— Беги, разбуди Генриетту и Иду Иокай, — отрывисто произнесла Агарь. — Только их. Не нужно поднимать тревогу.
Обе моментально прибежали. Генриетта Вейль кутала свое худое тело в странный, серый платок. На Иде Иокай был теплый лиловый капот. Красное лицо ее при виде миски, наполненной кровавой водой, внезапно побледнело.
Тем временем Агарь омыла лицо больного и стала порывистыми движениями менять наволочки.
— Какое горе, девочка моя! — воскликнула Генриетта Вейль. — Бедный человек! Ах! Недаром написано, что не уйти нам от испытаний.
Агари пришлось сделать Гитель знак, чтобы та увела не перестававшую причитать Генриетту.
На заре вновь началось кровотечение, которое Иде Иокай удалось приостановить. Доктор предупредила Агарь, что каждую минуту мог наступить роковой исход.
— Скоротечная чахотка. Никогда я не видела, чтобы болезнь так быстро, так резко прогрессировала. Правда, ваш муж был переутомлен. Я знала, что одно его легкое было далеко не в порядке. Сколько раз бранила я его за такое небрежное отношение к здоровью. Да разве он слушал? Впрочем, упреки сейчас бесполезны. Сделаем все, что в наших силах, чтобы его спасти.
— Удастся вам это? — спросила Агарь.
Ида Иокай покачала головой:
— Надеюсь, если только не возобновится кровотечение. Три подряд он вряд ли перенесет.
Кровотечение не повторилось. К вечеру у Иды Иокай появилось больше уверенности.
— Есть улучшение. Есть улучшение. Но не нужно преждевременно праздновать победу. Вы, дитя мое, — обратилась она к Агари, — сейчас же пойдете отдыхать.
— Дайте мне подежурить еще эту ночь.
На следующий день, часов около трех, Агарь, в полдень покинувшая дремавшего Кохбаса, работала, когда вошла Генриетта Вейль.
— Он проснулся. Он хочет с вами говорить, — сказала она.
— Постарайтесь, чтобы он не утомился, не говорил слишком громко, — шепнула докторша, когда Агарь подошла к постели Кохбаса.
Голова Исаака Кохбаса покоилась на подушке. В лице не было ни кровинки. Слезы подступили к глазам Агари.
Он заговорил. Ей пришлось низко к нему наклониться, ибо голос его был чуть слышен.
— Сегодня пятница, — сказал он.
— Пятница, — повторила она.
— Пароход, на котором для меня заказана каюта, отходит завтра. Барон ждет.
Она сделала нетерпеливый жест. Он остановил ее.
— Да, да, я знаю. Мне немыслимо ехать. Однако барон ждет.
— Мы ему телеграфируем, — сказала Агарь. — Он поймет. Через две недели, максимум через месяц, наступит улучшение, и тогда…
Он только покачал головой.
— Нет лучшего человека, чем барон, — сказал он, — это правда. Но мы его должники. Он просил объяснений, нужно их ему дать. К тому же ни через две недели, ни через месяц я в Париж не сумею поехать. Барон выказал к нам доверие. Мы должны оказаться достойными его. Следует исполнить его просьбу.
— Что же делать?
— Завтра кто-нибудь из колонии должен поехать вместо меня.
— Кто-нибудь из колонии, — сказала Агарь и внезапно угадала его мысль. — Кто-нибудь? Генриетта Вейль?
— Нет.
— Почему?
Он сделал над собой усилие.
— Мне трудно говорить. Я должен беречь силы, чтобы сказать самое важное. Нет смысла объяснять, почему Генриетте Вейль нельзя ехать к барону. Никто не любит и не ценит ее больше, чем я. Это дает мне право утверждать, что в Париже она погубит интересы колонии. Не ей ехать.
— Кому же?
Он улыбнулся.
— Мне? — воскликнула Агарь. — Мне ехать в Париж? Мне говорить с бароном? Да это невозможно. Я не сумею. Я неспособна.
— Ты способнее других, — тихо сказал он.
Казалось, близкая смерть сделала его донельзя реалистичным. За пять минут он слабым, вот-вот готовым угаснуть голосом ясно и точно объяснил Агари, в чем состоит ее долг. Такова была воля судьбы. Кохбас никогда не взывал к Иегове. Агарь должна была ехать.
— В первый раз я так настаиваю, — кончил он с болезненной улыбкой. — Всегда, когда дело касается интересов моих братьев, я чувствую прилив энергии. К тому же человеку, так хорошо знающему нашу великую историю, мне нет надобности объяснять, что женщинам нашим поручена божественная миссия искупить вину Евы.
Она слушала безмолвная, подавленная неотвратимостью наступающего. Перед глазами вставали картины, случайно виденные в кинотеатре Парижа. Слово это звоном отдавалось в ее ушах. В Париж надо было ехать за спасением ‘Колодезя Иакова’!
Кохбас не спускал с нее глаз. Свет их был таким лучезарным, что Агарь покачнулась. Опустившись рядом с постелью, она схватила безжизненно повисшую руку и поцеловала ее.
Пароход снимался с якоря в шесть часов вечера.
Агарь постаралась приехать в Каиффу к самому отходу. Густая вуаль, закрывавшая ее лицо, достаточно ясно говорила о нежелании быть узнанной.
Малютка Гитель провожала ее до самой гавани.
Пароходы в Каиффе не подходят к берегу, а стоят на рейде, на расстоянии мили от суши. Уже спускались сумерки, когда вдали показалась приехавшая за Агарью шлюпка. Они в последний раз обнялись. Гитель вдруг разразилась рыданиями.
— Агарь, Агарь! — воскликнула она. — Я чувствую, что ты больше не вернешься.
Агарь задрожала.
— За кого ты меня принимаешь? — сухо произнесла она.
Но тут же пожалела о своей суровости. Таким безудержным было горе ребенка, что она думала только о том, как бы ее утешить.
На пароходе было человек тридцать колонистов-евреев. Новые грюнберги, новые лодзи — они тоже покидали священную землю. Сионизм, казалось, исходил кровью. В темноте Агарь различила несколько грустных силуэтов. Нельзя было терять ни минуты, чтобы спасти ‘Колодезь Иакова’ от этой страшной заразы. У нее была каюта. Их же как попало разместили на палубе. Мысль, что придется всю дорогу провести в этом деморализующем обществе, ужасала ее.
Город, уже освещенный, отражал в чернеющей воде свои огни.
Облокотившись о борт, Агарь с содроганием узнала то место, где свет горел всего ярче, ярче, чем она это себе представляла… за восемь месяцев заведение Дивизио, очевидно, преуспело больше, чем ‘Колодезь Иакова’.
Загудела сирена. Пароход тихо тронулся.
Сейчас же за Кармельским мысом поднялся заскрипевший в снастях морской ветер. Согнувшись над невидимой волной, Агарь силилась в последний раз взглянуть на Палестинские горы, исчезавшие в ночи.

X

Шел дождь, когда Агарь приехала в Париж.
Все утро вытирала она носовым платком запотевшее стекло купе, силясь разглядеть пробегающий за окном пейзаж. Извилины широкой реки с серой, пронзаемой струями дождя водой, маленькие пригородные вокзалы, черные зимние леса, над которыми на миг встало солнце, тотчас скрывшееся за коричневым туманом. Желая яснее все увидеть, она опустила стекло. Повеяло холодом. Взяв фиакр, Агарь поехала на улицу Эколь, где должен был находиться указанный ей Генриеттой Вейль пансион. Вместо пансиона здесь было отделение какого-то банка.
Тут Агари пришел на ум адрес гостиницы, куда она писала подруге по мюзик-холлу.
— ‘Селек-отель’, площадь Сорбонны, — приказала она кучеру, немного пораженная близостью этих двух мест.
Оставив в комнате чемоданы, она тотчас же узнала, где телефон. Разве каждая проходящая минута не наносила ущерб жалким финансам ‘Колодезя Иакова’, о котором она, одинокая, в незнакомом городе, думала со странным, ей самой непонятным волнением?
В телефонной книге было столько Ротшильдов, что она ужаснулась. Найдя того, к кому у нее было дело, она в нерешительности остановилась. В книге были бесчисленные номера: частная квартира, конторы, секретариаты. Агарь не знала, какой из них выбрать. Кончилось тем, что она вообще не позвонила, а написала письмо, извещая о своем приезде и прося аудиенции.
Она вышла, чтобы отправить письмо. Озноб охватил ее. Тонкое пальтишко не грело. После долгих размышлений она решилась купить другое, более теплое, которое вскоре нашла в магазине Клюни за очень умеренную цену. Пришлось немного его переделать. Поспешно, без аппетита позавтракав, Агарь принялась за работу. Было часа четыре, когда она покинула свою комнату. На землю спускалась ночь.
Без особого труда нашла она дом на Фобур-Сент-Онорэ. Доверив письмо одетому в ливрею швейцару, перед которым она вдруг почувствовала себя такой же маленькой, как когда-то перед капельдинером ‘Пера-Палас’, Агарь быстрым шагом удалилась, точно боясь, что человек этот вернет ее. Она еще не чувствовала себя достаточно подготовленной к ответственному свиданию, от которого зависело спасение колонии.
Яркий свет улиц и дрожащий в воздухе шум кружили голову. Агарь потеряла дорогу. Повернув налево и поблуждав минут пятнадцать, она очутилась на огромной, грохочущей площади. С одной стороны открывалась широкая улица с двумя рядами гигантских фонарей в белых колпаках, невыносимый свет которых ошеломил ее, с другой стороны в синих сумерках вырисовывались колоннады какого-то большого здания. ‘Опера’, — узнала Агарь. Для верности она справилась у полицейского, с улыбкой подтвердившего, что она не ошиблась.
Выйдя на середину площади, она с четверть часа простояла точно загипнотизированная, не в силах понять, ужас или восхищение охватили ее. Рядом с ней метрополитен периодически заглатывал и изрыгал бесконечное количество точно лихорадкой подталкиваемых мужчин и женщин.
Агарь не могла стоять на месте. Несколько раз ее толкнули. Какой-то мальчишка, несший огромный пакет, с яростью ее ударил и вдобавок еще выругался. Она пошла дальше…
Из двери одного из домов выпорхнули с шумом молоденькие девушки. Был час закрытия ателье. На скромной, прибитой слева от двери дощечке Агарь прочла имя, ошеломившее ее. Она, значит, находилась на rue de la Paux. Возможно ли, что имя знаменитого портного, платьем от которого, когда-то перекупленным у комиссионера в Константинополе, она так гордилась, было начертано простыми маленькими буквами на скромной мраморной дощечке? А ей казалось, что оно должно быть в ореоле огней! В этот миг — и навсегда — она усвоила урок, преподанный ей Парижем.
Пройдя немного дальше, она остановилась у окна ювелира. И у него было громкое имя, от которого мурашки забегали по телу Агари. Глазами, расширившимися от удивления, любовалась она лежавшими на бархате драгоценностями, к которым устремлены желания женщин и усилия мужчин. Никакого нагромождения украшений, всего несколько вещей: рубин, изумруд, ожерелье розового жемчуга… Состояния старого графа Кюнерсдорфа и трудолюбия Кохбаса, соединенных вместе, едва хватило бы, чтобы купить эти три предмета.
Перед магазином остановился автомобиль. Из него вышли стройный молодой человек и две женщины, меха которых поразили Агарь.
Одна из них держала на поводке белую лохматую собаку. Человек в сюртуке отворил дверь ювелира и низко поклонился посетителям. Но женщины остановились на пороге и, подталкивая друг друга локтем, повернулись в сторону Агари. Улыбнувшись, они перекинулись парой слов. Агарь ничего не расслышала. Она убежала. Она решила, что незнакомки смеялись над ее бедностью. В действительности обе восторгались ее красотой.
Расстроенная, не в силах вынести второй такой встречи, Агарь взяла такси и поехала в отель. Даже не пообедав, поднялась она к себе в комнату. Ей хотелось спать. Около девяти часов в дверь постучали. Лакей подал ей письмо. Она лихорадочно его вскрыла. Барон не откладывал дел в долгий ящик. Он извещал ее, что получил письмо и желает видеть ее на следующий день, тридцать первого декабря, к одиннадцати часам утра.
Вздох облегчения вырвался из ее груди.
Возможность в скором времени покинуть этот ужасный город и так быстро полученный ответ одинаково радовали ее.
Она решила, каков бы ни был исход свидания, сейчас же после него пойти к Куку и справиться о первом отходящем в Палестину пароходе.
На следующее утро Агарь была готова уже к восьми часам.
Выйдя на улицу и поднявшись по бульвару Сен-Мишель, она прошла в Люксембург. Она купила хлебец, половина которого досталась воробьям и сизым голубям.
Рядом с ней, перечитывая лекции, завтракали две молоденькие студентки. Одна из них, тонкая и чуть рыжеватая, напоминала Гитель.
Агарь так боялась опоздать на свидание, что уже в десять часов была на Фобур-Сент-Онорэ.
Несколько раз прошлась она от Елисейского дворца до улицы Рояль, подолгу рассматривая витрины магазинов. Войдя в один из них, она купила сумку в подарок маленькой Гитель, о которой она с такой нежностью думала.
Ровно в одиннадцать часов она позвонила у дома Ротшильда и протянула открывшему ей дверь швейцару письмо.
— Оно от Каркассонны, — сказал он.
— Каркассонны?
— Да. От второго секретаря барона Ротшильда. Я проведу вас к нему.
— Разве я не буду говорить с бароном лично?
Швейцар пожал плечами. Такие вопросы выходили за рамки его компетентности.
В сопровождении лакея, вышедшего ей навстречу, Агарь прошла в парадный холл. Волнение ее совершенно исчезло. Она была готова к борьбе.
У дверей роскошного кабинета ее ожидал стройный, элегантно, но строго одетый молодой человек.
— Госпожа Кохбас, не так ли?
Она слегка поклонилась.
— Будьте добры, присядьте… Меня зовут Ренэ Каркассонна. Это я, сударыня, написал вам письмо. Барон поручил мне провести вас к нему через четверть часа.
Страхи Агари рассеялись: барон примет ее.
Успокоившись, она стала разглядывать своего собеседника. Это был мужчина лет тридцати пяти, хилый, уже лысый. Он носил монокль и маленькие темные усы. Лицо его светилось добротой и прилежанием примерного ученика политехникума.
При виде Агари он совсем оробел. Он, очевидно, не ожидал, что она так красива!
Заметив его неловкость, Агарь тут же воспользовалась произведенным ею впечатлением, чтобы ободрить его. Не прошло и пяти минут, как они болтали, точно старые друзья.
В теплом, оказанном ей приеме Агарь не без досады почувствовала примесь любопытства. Неужели в Париже на сионистов смотрели как на явление более или менее исключительное?
Каркассонна становился все смелее.
— Все счастливы вас тут видеть, и я, быть может, более других. Знаете почему?
— Почему?
— Потому что я занимаю его место.
— Его место?
— Да, место вашего мужа. Ко мне перешли обязанности господина Кохбаса. Кресло, в котором я сижу, он занимал в течение пяти лет, проведенных им у барона.
Агарь снова оглядела большую, комфортабельную комнату, дорогую мебель, широкие кресла и весело горящий камин. Он здесь жил! Он оставил такое благополучие, чтобы в суровой Иудее вести жизнь, полную труда и лишений!
Только теперь она поняла, как возвышенна была душа Кохбаса. Достойна ли она его?
Каркассонна продолжал свои излияния.
— Никто не забыл его. Барон ежеминутно с любовью его вспоминает. Если бы вы знали, как огорчило его ваше бедствие! Ничего серьезного, не правда ли? Он говорил о намерениях барона помочь жителям ‘Колодезя Иакова’. Об усилиях Исаака Кохбаса здесь никогда не забывали.
Все эти лестные заверения навели Агарь на мысль, что симпатия дома на Фобур-Сент-Онорэ к человеку распространялась и на его дела. Она решила поставить точки над i.
— Три первых года не могли быть доходными. Этот же год принес большую прибыль, и если бы не несчастный случай, о котором я вам говорила…
— Действительно, — сказал Каркассонна, — действительно, я очарован…
Но чувствовалось, что в словах его была лишь вежливость.
— Я не хочу опережать барона, — чуть понизил он голос. — Однако будьте спокойны, я несколько раз говорил с ним об этом. Он поддержит вас. Возможно, только, что помощь его будет не совсем той, которую вы ожидаете. У многих это вызвало недоверие.
Но я в курсе дела, ибо занимаюсь централизацией предназначенных для наших колоний в Палестине пожертвований. Слишком часто приходится мне бороться против некоторых предубеждений, и я должен признать…
Внезапно он остановился. В углу комнаты зазвучал электрический звонок.
— Барон, — прошептал Каркассонна.
Оба встали. Агарь машинально за ним последовала. Он приподнял портьеру, открыл дверь.
В глубине огромной темной залы Агарь увидела письменный стол, за которым сидел старик. Электрическая лампа, оставляя почти всю комнату в полумраке, освещала его высокий, точно восковой лоб и белоснежную бороду.
Точно автомат, подошла Агарь к столу. Так сильно было ее волнение, что она не слышала шума собственных шагов.
Спустя полчаса, с лицом, сияющим от радости, она снова сидела в кабинете Каркассонны.
— Ну вот, — повторял последний, почти такой же счастливый, как Агарь. — Ну, вот, не говорил ли я вам?! Не правда ли, он исключительный человек.
— Исключительный, — в свою очередь повторила Агарь, — исключительный. Если бы вы знали, как он говорил со мной об Исааке Кохбасе, обо всех нас. Кажется, будто он сам жил в ‘Колодезе Иакова’. Ему известны малейшие детали нашей борьбы, наших страданий. Я никогда не думала, что осмелюсь с ним так говорить. Я сказала ему…
— Что вы ему сказали?
— Все, о чем говорят там, среди братьев. Я ничего не утаила. Я сказала, что только те усилия ценны, только те, что перенесены на землю наших праотцов.
— Вы осмелились! Вы ему это сказали! — воскликнул изумленный и восхищенный Каркассонна. — Что же он ответил?
— Он улыбнулся, — сказала она, сама улыбаясь, — и ответил: ‘Да услышит вас Бог! Я желаю сионистам такого процветания, чтобы когда-нибудь роли переменились и чтобы они, в свою очередь, сумели прийти на помощь братьям, оставшимся между дворян’.
— Думаю, что это будет день перед пришествием Того, Кто должен прийти, — засмеялся Каркассонна.
— Могу ли я попросить вас еще раз доказать мне свою симпатию? — сказала Агарь. — Барон обещал мне немедленно выслать остаток той суммы, которую мы у него просили. Речь идет о пятидесяти тысячах франков. От себя он прибавил еще двадцать пять. Не могли бы телеграммой уведомить Исаака Кохбаса, что он теперь располагает семьюдесятью пятью тысячами франков?
— Я сегодня же займусь этим, — обещал Каркассонна.
Агарь облегченно вздохнула.
— Моя миссия закончена, — сказала она. — Прощайте!
Прошел порыв энтузиазма и нервной радости. Обычная холодность и спокойствие овладели ею.
— Разве мы больше не увидимся? — спросил немного взволнованный Каркассонна.
Она отрицательно покачала головой.
— Я первым же пароходом возвращаюсь в Палестину. Кстати, не можете ли вы мне сказать, где находится агентство Кука? Я хочу справиться о дне отъезда.
Он направил ее в отделение на площади Мадлен. Служащий, курирующий восточные линии, как раз ушел завтракать.
— Приходите в два часа, — сказал ей один из его сотрудников. — Он к этому времени вернется.
Удовлетворенная исходом переговоров, вдруг почувствовав сильный голод, Агарь вошла в ресторан к Дювалю и с аппетитом позавтракала. Она купила несколько газет, надеясь узнать что-нибудь о Палестине. Но сионизма точно и не существовало.
В два часа она снова была в агентстве, где получила интересовавшие ее сведения. Первый пароход в Каиффу отходил из Марселя пятого января, ровно через шесть дней. Ей хотелось уехать раньше. Париж решительно пугал ее. Можно было вечером сесть в марсельский поезд и там, в более спокойной атмосфере и более дешевых условиях ожидать отхода парохода.
Так она размышляла, стоя на пороге агентства, на самом углу улицы Рояль. Напротив нее высилась колонна, на которой объявления о новогодних увеселениях перемежались с программами спектаклей.
Все еще думая о пароходе и поезде, Агарь машинально пробежала глазами афиши. Точно ослепление нашло на нее. Замолк уличный шум. Прохожие казались тенями. На одной из афиш огромными буквами было написано: ‘Королева Апреля’.
Приблизившись к колонне, Агарь со странным, ей самой непонятным волнением прочла всю афишу. Королева Апреля пела в ‘Олимпии’, в ревю ‘Foule aux As’. Публика уведомлялась, что по случаю праздников целую неделю шли утренние спектакли, начинавшиеся в два часа.
Рядом стоял полицейский. Агарь осведомилась о местонахождении Олимпии:
— Да напротив. Перейдите только бульвар.
Напротив! Странный, опасный город, где десять минут ходьбы отделяют ‘Олимпию’ от дома барона Эдмонда Ротшильда.
Если бы ‘Foule aux As’ шла в ‘Фоли-Бержер’ или другом, более отдаленном мюзик-холле, Агарь, быть может, не пустилась бы на поиски этих заведений.
Но перейти бульвар!
Тысяча противоречивых чувств терзали ее.
Перед глазами встал образ Королевы Апреля, ее худенькая фигурка, золотистые взбитые волосы, ее ужас, когда она в Бейруте попала в капкан блюстителей нравов, откуда Агари удалось вырвать ее, и шесть месяцев спустя Александрийская трущоба, где она нашла ее почти отравленную кокаином.
Чтобы вылечить ее и поставить на ноги, Агарь продала два своих вечерних платья… Потом ласточка улетела. А теперь имя ее, Королевы Апреля, красовалось рядом с именами Бука, Жанны Марнак, Мориса Шевалье. Яркими сверкающими кругами завертелись имена эти в голове Агари, мгновенно затмевая воспоминания о Бароне и Генриетте Вейль.
Королева Апреля! Впрочем, быть может, это совсем не она.
Агарь решила узнать истину. Быстрым шагом перейдя бульвар, она храбро встала в очередь у кассы ‘Олимпии’.
— Входной билет, — попросила она.
Только войдя в зал, она остановилась, узнав особенный запах театров, вдыхая затхлость, сырость и пыль.
Спектакль уже начался. Ревю она почти не поняла, ибо все оно состояло из намеков на какие-то ей совершенно неизвестные факты. По программе Королева Апреля выступала только в одной картине, во втором действии. Наконец певица появилась. Громкие аплодисменты, явно свидетельствовавшие о ее славе, встретили ее. Это была она, маленькая актриса Бейрута и Александрии.
Взяв из сумки листок бумаги, Агарь нервно набросала несколько строк и сделала знак капельдинеру.
— Будьте добры отнести это Королеве Апреля.
Вместе с бумагой, в руку капельдинера скользнул двадцатифранковый билет. Он низко поклонился и ушел. Не прошло и пяти минут, как он вернулся. Широкая улыбка на его лице ясно говорила об удовольствии принести добрую весть столь великодушной персоне.
— Сударыня, будьте добры следовать за мной.
На лестнице, ведущей за кулисы, он обернулся и, не вытерпев, добавил:
— Госпожа Апрель очень удивлена и обрадована. Кажется, она очень вас любит, сударыня.
Если у Агари и были сомнения относительно приема, который ей окажет ее приятельница, то они тут же рассеялись. Королева Апреля бросилась ей на шею:
— Жессика! Ты! Как я счастлива! Я глазам своим не верила, когда увидела твое имя на бумаге. Я виновата перед тобой, правда? Увидишь, я все тебе расскажу… Но ты как сюда попала?
Агарь объяснила, что живет в Палестине и по делам приехала в Париж.
— Значит, танцы ты бросила? Временно или совсем? Вот я уже и закидала тебя вопросами. Мне нужно задать их тебе тысячи, времени у нас довольно. Сегодня ты моя. Не качай головой. Здесь придется подчиняться мне, как, помнишь, когда-то в Александрии тебе… Понимаешь, о чем я говорю? Начнем с бегства… Зюльма, Зюльма! Скорей! Господи, как вы возитесь!
Пока горничная одевала ей туфли, Королева Апреля взяла с туалета и одела ожерелье, жемчужины которого были такими же большими, как те, что Агарь накануне видела на rue de la Paux. Певица, заметив восхищенный взгляд подруги, разразилась хохотом.
— Смешнее всего то, что они настоящие, моя дорогая. Обстоятельство, которое я, видишь ли, сама никак не пойму. И знаешь, пришло это почти сразу, менее чем за два года, ибо за шесть лет, которые мы с тобой не виделись, я еще немало натерпелась. Однако в самые счастливые минуты меня грызла совесть, что я, не предупредив, бросила тебя. Бейрут помнишь? А Александрию, мою агонию и типа, который пришел дать мне новую порцию кокаина и которого ты выбросила за дверь?
Агарь с улыбкой глядела на нее. Она была счастлива, что деньги не сделали неблагодарной Королеву Апреля.
— До вечера! Зюльма! И оставьте немного открытой дверь. Здесь можно задохнуться от жары. Идем! Не заставляй себя просить, ты принадлежишь мне.
Они вышли и сели в ждавший их на бульваре автомобиль.
Был антракт. Курившие на улице мужчины подталкивали друг друга локтями, шепотом произнося имя Королевы Апреля.
— Гоп в машину! Как она тебе нравится? Скоро увидишь лучшую, Гастон обещал мне ‘voisin’.
— Гастон?
— Да, мой друг, я тебя с ним познакомлю. Добродушнейший толстяк. Он во время войны поставлял патроны на армию! Мы уже на авеню Де-Мессин. Вот и мой дом.
Вышедшая навстречу горничная помогла им раздеться. Взглядом человека, словно внезапно разбуженного, глядела Агарь на окружавшую ее роскошь. Королева Апреля обняла ее.
— О чем ты думаешь, дорогая? О чем?
— Я просто рада, очень рада за тебя.
— Я знала, я была уверена в этом. Ты не похожа на других женщин. В тебе нет подлости. Воображаю их лица, когда они тебя увидят. Ибо ты хороша, Агарь, более чем когда-либо. Я далеко не красавица, так, хорошенькая, и то довожу их до белого каления. Что-то будет, когда я сведу тебя с ними? Поцелуй меня еще раз. Тебе везет. Завтра вечером банкет по поводу сотого представления ‘Foule aux As’, того ревю, где я играю. Я проведу тебя туда, а в остальном положись на эти вот глаза.
И она поцелуями покрыла веки Агари.
— Ты с ума сошла, Королева, — улыбнулась Агарь. — Я не останусь в Париже. Я уезжаю.
— Уезжаешь? Уезжаешь?! Да это совсем другое дело. Во всяком случае, мы сперва поговорим. Ведь не завтра ты едешь?
— Через три дня.
— Вот и хорошо. Завтра, значит, ты будешь с нами. Дю Ганж будет в восторге.
— Дю Ганж?
— Да, автор ревю. Пусть тебя не смущает это имя. Зовут его Жак Мейер, но подписывается он Франсуа дю Ганж. Не бойся, завтра вечером ты будешь не единственной представительницей твоей религии.
— Ты, должно быть, воображаешь, что у меня есть еще платье, кроме того, что на мне надето? — сказала Агарь.
— О, в Париже решить эту проблему пара пустяков. Сейчас увидишь. Барышня, Лувр, 26-75. Отлично, я очень спешу. Спасибо. Это дом 42?
Тут Агарь услышала имя портного, мимо ателье которого она проходила накануне.
— Хорошо, будьте добры, попросите к аппарату Ивонну. Ивонна? Говорит Королева Апреля. Завтра к одиннадцати часам мне нужно три или четыре вечерних платья. Фигура тоньше, чем у меня. Приблизительно ваш рост. Что? Завтра первое января? Ну, голубушка, на это мне наплевать! Не прошу же я у вас луну с неба… А! Вот и хорошо. Узнаю вас, милая Ивонна. Отлично! Да, приходите сами, это гораздо лучше. Только не приносите модели, приготовленные для бразильянок. Да, именно так, темные оттенки предпочтительнее. Я полагаюсь на вас. Завтра в одиннадцать. — Королева повесила трубку.
— Вот одно дело и улажено. Теперь другое, ибо не оставаться же нам здесь до самого обеда. Поедем куда-нибудь пить чай. Антуанетта! Антуанетта!
Вошла горничная.
— Туфли, чулки, шляпы!
— Дитя мое, повторяю, ты совсем обезумела. Ты еще не знаешь моего положения. Но видя, как я одета, неужели ты думаешь, что я в состоянии заплатить за заказанные тобой платья?
Певица рукой зажала ей рот.
— Противная, ты, верно, хочешь мне напомнить о тех, которые продала, когда у меня не было денег даже на хлеб и лекарство? Они, наверно, стоили пятьдесят лир. Это было в 1919 году. С тех пор наросли большие проценты.
И Королева Апреля стала рыться в принесенных горничной туфлях, чулках и шляпах.
— У тебя моя нога. Вот возьми это, и это, и это. О платье не беспокойся. Там, куда мы едем, ты не снимешь манто, но оно как раз для тебя.
Потерявшая волю Агарь позволяла делать с собой все, что угодно. Через двенадцать лет снова повторялась сцена, что произошла у Лины де Марвилль. Только теперь речь шла не о скромном сером костюме, а о широком собольем манто.
— Который час, Антуанетта?
— Шесть, барыня. Машина подана.
В черной золоченой ночи сверкал автомобиль. Королева усадила Агарь и, прежде чем сесть, коротко приказала:
— К Ритцу.

XI

— О! Да здесь просто ночь, — воскликнул де Биевр, в сопровождении Поля Эльзеара вошедший в большой салон первого этажа. — Что это значит? Гаспар, совсем не похвально, голубчик. Если большевизм воцарится и в ‘Кафэ-де-ла-Пэ’, куда же нам тогда деваться?
Запыхавшись, их обогнал толстый метрдотель, бежавший к распределительному щиту.
Внезапно со всех сторон брызнул яркий электрический свет, от которого залоснилось его красное, испуганное лицо.
— Простите меня, граф. Мы ждали господ только к полуночи, после представления.
— Объясните ему, дорогой Эльзеар, какие серьезные причины помешали нам остаться до конца вышеупомянутого представления.
Внимательным взглядом, не упускавшим ни одну мелочь, осматривал де Биевр огромный, заставленный хрусталем и цветами стол.
— Отлично, отлично, нечего говорить. Устроено нескверно. Чудесные цветы. Сколько нас?
— Сорок восемь человек, граф.
— Ого! Впрочем, тем лучше. Можно будет говорить с кем захочется. Скажите, Эльзеар, что бы нам такое взять в ожидании этих почтенных господ и дам?
— Жаль, что сейчас не другое время, — сказал Поль Эльзеар, — ибо здесь имеется портвейн 1811 года, прямо достойный богов. Его привез из Испании Сюше. Но пить портвейн в одиннадцать часов вечера!… Страшно жаль. Я бы не отказался взять бутылку за счет дорогого дю Ганжа.
— Гадкий мальчишка!
— Он может заплатить. Но возвратимся к начатому в автомобиле разговору.
— Сейчас, — ответил де Биевр. — Гаспар, друг мой, поставьте на минутку себя на наше место. Что можно заказать в одиннадцать часов в заведении, подобном вашему, за час до ужина?
— Может быть, господин граф, бокал ‘Данте-Габриель-Россетти’…
— Только этого не хватало! Вы отстали на целых тридцать лет, Гаспар. Ну-ка, Поль, что вы предлагаете?
— Два виски с содовой, — сказал журналист, — и хватит об этом.
— Слышите, Гаспар? Господин приказал. Повинуйтесь.
Де Биевр все еще осматривал стол.
Поль Эльзеар вытащил записную книжку из кармана смокинга.
— Ну нет, дитя мое. Здесь, надеюсь, вы не начнете писать статью.
— Разрешите мне записать только одну фразу. Все равно меня мучает совесть. Нехорошо, что мы не досидели до конца.
— Дорогой мой, — сказал де Биевр, — если под предлогом угостить нас ужином ваш дю Ганж намеревался в сотый раз подробно изложить нам всю свою ерунду, то он оказался бы нашим должником, а мне совсем не хочется, чтобы сегодня роли переменились. Впрочем, за кулисами ‘Олимпии’ было столько народу, что наше бегство он, верно, и не заметил.
— Плохо же вы знаете писателей. Они первым делом замечают отсутствующих. Да все равно. Пожалейте же меня, принужденного вслух хвалить его ревю.
— Во всяком случае, это легче, чем о нем думать. Сколько он зарабатывает своими произведениями, наш дорогой дю Ганж?
— Давайте подсчитаем его годовой доход. Это его шестое ревю. Все выдержали более ста представлений. Я не буду далек от истины, если назову сумму в четыреста тысяч франков. Кроме того, большинство арий из его ревю расходятся по кафе и мюзик-холлам в провинции и за границей. Прибавим еще сто тысяч. К тому же у него еще личное состояние. Мейер-отец — один из крупнейших меховщиков в Сентье.
— Пятьсот тысяч франков за три десятка каламбуров, из которых, без сомнения, ни один ему и не принадлежит! — воскликнул де Биевр. — Черт возьми, недурно! Посмотрим, кто здесь сегодня будет.
Идя слева вдоль стола, он вслух читал написанные на позолоченных карточках имена. То же самое делал Эльзеар, идя с правой стороны.
На двадцатом имени де Биевр вдруг остановился.
— Теперь я понимаю, откуда его успех. Никогда я не видел более разумного подбора приглашенных. Кроме нескольких старых развалин, вроде меня, нужных для декорации, будут все власть имущие театральной и артистической прессы и самые красивые женщины Парижа.
— Несомненно, — сказал Эльзеар, — что при помощи такого стола можно школьное сочинение самого скверного ученика провинции обратить в шедевр. А! Вот незнакомое мне имя. Проспер Гильорэ, что это такое?
— А! Гильорэ, — засмеялся де Биевр. — Я совершенно о нем забыл. Очень мило, что дю Ганж подумал о нем.
— Кто этот господин?
— Гильорэ, дорогой мой… Всему виной моя старческая память. Налейте же мне еще виски, и я дам вам желаемые разъяснения. Вам известно, что уже два месяца назад я решился продать Биевр.
— Да, вы мне говорили.
— Вот я и нашел Гильорэ, долгожданного покупателя. Он, не торгуясь, все взял — и земли, и замок. И тут же заплатил запрошенные мной миллион четыреста тысяч франков. Двести тысяч я истрачу. На остальное же спокойно могу прожить лет десять. А потом уже не знаю, что продавать. Но я надеюсь, что до этого времени Господь призовет своего недостойного раба.
— Это мне отнюдь не объясняет присутствия между нами господина Гильорэ, — улыбнулся Эльзеар.
— Вы удивляете меня, — сказал де Биевр. — Вы страшно меня удивляете. Уже одно имя говорит за него. Господину Гильорэ пятьдесят пять лет. В то время как Домбидо — покровитель очаровательной Королевы Апреля — в течение четырех лет поставлял патроны в армию Права и Цивилизации, Гильорэ занимался перевязочными материалами.
На них он, впрочем, честно заработал миллионов двадцать, что дало ему возможность скупить Биевр у Монлери, одно из редких графств, учрежденных Людовиком XI, в отличие от республиканцев, не любивших аристократию. В Биевре Гильорэ хотел бы устраивать приемы, но у него нет связей.
Он просил меня ему помочь, напирая на то, что согласился со всеми пунктами продажи. Не мог же я его сразу повести к Линеям или Палиньякам. Вот я и просил дю Ганжа, общество которого не такое высокомерное, пригласить его. Куда его посадили?
— Направо от него Нина Лазюли, славная девушка. Налево… А! Жессика.
— Ну уж нет, Жессика — это уже не игра. Бедняге надо сначала набраться опыта. Я поменяюсь с ним местами. Сразу да Жессика. Это уж слишком для него.
И Биевр поменял местами карточки. Бледная улыбка снова скользнула по лицу Поля Эльзеара.
— Вы находите красивой Жессику, не правда ли?
— Очень. Я вам это сразу сказал, когда Королева Апреля нас с ней познакомила. Но кто она?
— ‘Старый друг’, сказала Королева. Я знаю не больше вашего.
— На ней было хорошее платье. Она умеет его носить. Но заметили вы, что у нее нет ни одной драгоценности?
Поль Эльзеар только пожал плечами.
— Мне кажется, она ваша единоверка, — после небольшого молчания произнес де Биевр.
— Я тоже думаю, что она еврейка, — ответил журналист. И с натянутой улыбкой, придавшей что-то болезненное его красивому лицу, прибавил: — Я спрошу ее, если вас это интересует.
Тон его голоса поразил де Биевра.
— Знаете что, голубчик, — сказал он, — и я хочу сделать вам одолжение. Если вам приятно сидеть рядом с ней за ужином и толковать о Талмуде, я с удовольствием заставлю мою карточку прогуляться еще раз.
— Нет, нет! Я доволен своим местом, — ответил Эльзеар. — Жессика, — продолжал он. — Ее имя напоминает мне о начатом нами разговоре. Вы, надеюсь, помните? Когда мы вышли из автомобиля, вы говорили мне о ‘Венецианском купце’, о Шейлоке.
— Правильно, — прошептал де Биевр, — о Шейлоке.
Поль Эльзеар достал свое стило и развинтил его левой, единственной рукой. Ленточка медали на отвороте смокинга ясно говорила, при каких обстоятельствах он лишился другой руки.
Взяв карту меню, он что-то быстро стал писать на обороте.
Старик наблюдал за ним.
Воцарилось молчание.
— Вы молодец, Поль Эльзеар, — вдруг серьезно произнес де Биевр и повторил: — Молодец!
Поль Эльзеар нервно рассмеялся:
— Знаете ли вы, дорогой друг, что ваш комплимент не так уж приятен?
— Почему?
— Догадываетесь ли вы, что я понимаю, чем он вызван? Вы удивлены, может быть, бессознательно, контрастом между моим поведением во время войны и моей национальностью. Разве я не прав?
— Вечные жертвы! Все вы одинаковы. Когда же вы перестанете привязываться к вещам, делающим вам только больно?
— Разве я ошибся? — Эльзеар упрямо наклонил голову.
Старик приблизился к нему и положил руку на спинку его стула.
— Разрешите мне ответить вопросом на вопрос. Вы горды тем, что вы еврей, Поль Эльзеар, не так ли?
— Очень горд, — последовал мрачный ответ.
— Чем же вы больше гордитесь — вашей раной или вашим происхождением?
Эльзеар ничего не ответил.
— Я вас правильно понял? Вашим происхождением? Видите, я не ошибался, когда хвалил вас. Вы сами не хотите быть приравненным к остальным инвалидам Франции. Не мы — вы отталкиваете нас. Не протестуйте! Вы мне нравитесь, вы меня интересуете, я люблю вас таким, какой вы есть.
— Мы говорили о Шейлоке, — с горькой иронией перебил его Эльзеар, — о Шейлоке-ростовщике, о Шейлоке-еврее.
— Да, мы говорили о нем, — вставил де Биевр, — и я не изменю ни слова из того, что хотел сказать. Я отлично сознаю все глупости, которыми сопровождается таинственный вопрос о еврейской душе. Кажется, один только английский поэт ясно видел, в чем решение этой проблемы. Вы признаете, что Шейлок — странная личность. Вся бессмыслица в том, что видят в нем только ростовщика, тогда как четверику золота он предпочитал фунт мяса, вырезанного из груди его врага. В этом вся суть. Спросите у Гарнагона и отца Грандэ, что бы они выбрали. Они настоящие скупцы. В Шейлоке же сильнее всего чувство мести, то есть он попросту идеалист. Золото — лишь орудие в его руках. У еврейского народа оно всегда было только орудием, единственным, которым ему разрешили защищаться. Я восторгаюсь безрассудством тех, кто обвиняет вас в том, что вы две тысячи лет поклоняетесь золоту.
Это то же самое, что упрекать Сен-Сиринца, отданного сначала в военную школу, а затем в военную академию, в том, что он сделал военную карьеру и стал генералом. Он пошел по той дороге, которую ему определили. По этой причине и евреи в течение веков были первыми в денежном мире. Но или я глубоко ошибаюсь, или они видели в них только средство отомстить беззаконию, жертвами которого они являлись. Мою точку зрения подтверждает то обстоятельство, что только после разрушения храма и изгнания евреев их стали считать более корыстолюбивыми, чем другие народы. Из борьбы они вышли победителями. Правда, часто они победу превращали в месть. Но месть никогда не была низким чувством. Она — дочь памяти и сестра ее — благодарность. Вопрос, к которому я хочу подойти, следующий: сегодня, повторяю, вы победили. Морально храм восстановлен. Нужно ли восстановить его материально? Всегда ли вы останетесь в вашем уединении? Навсегда ли сохраните в глазах своих темное пламя, отражающее костры Испании и пожар Сиона? Отдадите ли вы больную, бесплодную гордость, ваше taldium vital, за ясность души ваших предков в садах Ханаана? Неужели так сильно в вас вечное стремление к страданию, что, покорив своих палачей, вы становитесь собственными палачами?
Поль Эльзеар нагнулся и взволнованно пожал руку де Биевра.
— Тем, кто так говорил бы с нами, мы бы все отдали, — прошептал он. — Мы жаждем любви больше, чем другие народы.
Жестом старик остановил это неуместное умиление.
— И все это из-за очаровательной Жессики. Лучше всего было бы, если бы она была от Лепарра или Кимперлея.
— Ну, тут вам беспокоиться нечего, — рассмеялся журналист, на этот раз от всего сердца.
Под окнами послышался шум подъезжавших автомобилей и стук открываемых дверей.
— Враг идет, — сказал Эльзеар. — Какой они поднимают шум!
— Похоже на деревенскую свадьбу, — заметил де Биевр, когда распахнулась дверь перед штурмовавшей зал толпой.
В мгновение ока оба потерялись в наступившей суматохе.
Де Биевр всеми силами расчищал себе дорогу к герою празднества, вокруг которого уже образовался круг кропящих ‘святую воду’.
— Превосходно, мой дорогой дю Ганж… После ста представлений та же свежесть, тот же интерес, что и на генеральной репетиции. Ривароль и Мариво на арию Оффенбаха.
— Мой дорогой граф, — пролепетал дю Ганж, — вы, право, слишком добры…
— Отнюдь нет. Я говорю только то, что думаю.
Поль Эльзеар подскочил к де Биевру.
— Ваша фраза чудесна. Как это вы сказали? Ривароль и… у меня сильное желание вставить ее в мою статью, конечно, назвав имя автора.
— Ты способен на это, несчастный! — рассмеялся де Биевр. — Во всяком случае, вы можете написать, что мне редко удавалось видеть такую гармонию. Все отлично удалось. Ох! Дорогой мой, на том свете придется снова все это увидеть, но в ожидании полюбуйтесь на эффект, произведенный при ярком свете нашей Жессикой.
— Не думаете ли вы, что я не заметил, как все на нее облизываются? — сказал журналист.
В углу действительно стояла Агарь, окруженная полудюжиной борющихся за первенство мужчин. Может быть, они не старались бы так, если бы знали, что год назад на площади Александрии можно было за несколько лир купить расположение мадемуазель Жессики.
На Агари было черное бархатное платье, перехваченное поясом из серебряных лавровых листьев: вырез на спине, дивный изгиб бедер, волнующие сладострастные возвышения, образующиеся при движении лопаток. Немного отставив левый локоть, точно обороняясь, она с рассеянной улыбкой принимала рассыпаемые толпой поклонников комплименты.
— Ну, — пылко вмешалась Королева Апреля, — кончите вы, наконец, надоедать моей подруге? Нравится она вам? Что, мои старички? Вам сейчас представится случай доказать ей, как чисты и возвышенны ваши чувства. В чем дело? Терпение. А ты иди на свое место.
— Королева, что ты собираешься делать? — прошептала немного обеспокоенная Агарь.
— Увидишь.
На другом конце зала де Биевр взял под руку маленького, толстого человека, на отворотах одежды которого сверкали усыпанные бриллиантами ордена.
— Дорогой Гильорэ! Пойдемте же, я вас представлю. Все горят желанием с вами познакомиться: Пьер Плессис, Сарра Рафаль.
— К столу, к столу! — доносилось со всех сторон.
— Мадемуазель Жессика, — вскричал сияющий Франсуа дю Ганж, — вам подавать сигнал. Садитесь. Все за вами последуют.
Агарь повиновалась, смущенная тем, что так неожиданно громко произнесли ее имя.
Королева Апреля, подмигнув, ущипнула ее за руку.
— Он, кажется, усердно занялся тобой, — шепнула она.
— Ладно, ладно. Пока я довольна.
Ослепленная светом, оглушенная смехом и речами, Агарь понемногу приходила в себя, слушая сидевшего справа от нее де Биевра. В самом начале обеда она, чтобы положить конец излишней фамильярности соседа слева, пододвинула стул к стулу графа. Он говорил с ней тихим голосом, скромно и уважительно, что так трогает сердца бедных, всем доступных женщин. Сидящий же напротив Франсуа дю Ганж всячески афишировал свой интерес к мадемуазель Жессике. Он суетился, то наливая ей бокал, то накладывая на тарелку закуски, ему хотелось обратить на нее всеобщее внимание, чего она так боялась.
— Разрешите уж мне, дорогой друг, поухаживать за моей соседкой, — осторожно заметил де Биевр.
— Смотрите же хорошенько за ней… Да неужели мне это только кажется?
— Что?
— Что изменился порядок мест?
— Во всяком случае, что-то не видно, чтобы кто-нибудь жаловался, — лицемерно произнес старик.
Около трех часов ночи тосты смешались с чудовищным гулом.
Королева Апреля, немного опьяневшая, со взбитыми белокурыми волосами вокруг розового личика, поднялась с бокалом шампанского в руке.
— Я прошу слова.
— Тише, тише! — закричали со всех сторон. — Слово Королеве Апреля.
— Дю Ганж, друзья мои, только что благодарил вас как автор. Я говорю от имени артистов. Вы были очень милы. Я целую всех вас, подарив поцелуй первому попавшемуся мне под руку.
Счастье выпало на долю редактора ‘Фигаро’. Все аплодировали.
— Постойте, еще не все. Здесь вся пресса. Я хочу знать, на что она способна. Речь идет о моей подруге — о Жессике.
— Браво, браво, браво!
— Тост за Жессику! — провозгласил кто-то.
Агарь остановившимися глазами смотрела на Королеву, возбуждение которой возрастало. Всякая попытка остановить ее была напрасной.
— Друзья мои, я сообщу вам кое-что, чего вы еще не знаете. Жессика — моя подруга, это всем известно. Но кроме того, она танцовщица, да такая, что четырех равных ей не найдется в Париже. Она заткнула за пояс всех танцовщиц Сирии, Турции и Египта, а тамошних зрителей не так-то легко удовлетворить. Когда она здесь выступит, все будут поражены.
— Отлично! — закричал дю Ганж. — Пишу для нее акт в моем следующем ревю.
Жан Риго, счастливый соперник дю Ганжа на сцене всех мюзик-холлов, перебил его:
— Посмотрим, чья возьмет. Я все свое следующее ревю целиком кладу к ее ногам.
— Дитя мое, — сказал де Биевр смертельно бледной Агари, — вот у вас уже два приглашения. Самое смешное, что они действительно способны сдержать свое обещание.
— Еще не все, — снова заговорила Королева Апреля. — К вам, господа корреспонденты, взываю я теперь! Покажите, на что вы способны, когда бываете заодно. Если через три недели имя Жессики не будет у всех на языке в Париже, я буду считать вас последними из последних, я закончила.
— Будет! Будет! — зарычало десятка два голосов.
— Дети мои! — закричал корреспондент ‘Голуа’. — Благословение кинжалов. — Он вытащил свое стило и стал размахивать им по направлению к Королеве Апреля. Остальные сделали то же самое.
— Королева, что ты сделала? — прошептала испуганная Агарь на ухо подруге, среди шума и криков пришедшей поцеловать ее.
— Что я сделала? — сказала певица с величественным жестом. — Да просто сделала тебе имя, дорогая моя.
— Но я же через три дня уезжаю.
— Вы, значит, хотите нас покинуть? — грустно произнес де Биевр.
Она бросила на него умоляющий взгляд, точно просила поддержки перед всем светом, перед самой собой. Но он продолжал:
— Наш общий друг, Королева Апреля, права. Все эти люди, которые сейчас кажутся вам лишенными здравого смысла, все они создают имя, репутацию и каждое утро с помощью газет о вас узнают не только во всех концах Франции, но и во всем мире.
Он все говорил, несмотря на то, что видел, что напрасно тратил слова, ибо соседка его больше не слушала.
Тусклым взглядом смотрела она на стол, над которым синие облака папиросного дыма сплетались в затейливые мягкие узоры. Фрукты, цветы, голые плечи женщин, их нежные раскрашенные лица проступали сквозь туман, точно нарисованный лиловой и розовой пастелью.
Ликеры превращали рюмки в букет странных прозрачных цветов.
Де Биевр, весь ушедший в наблюдение за борьбой, отражавшейся на лице Агари, нагнулся к ней.
— О счастье сожалеете вы, — прошептал он, — или о горе?
Она в отчаянии заломила руки, но вдруг пересилила себя и улыбнулась.
Дю Ганж уселся позади них.
Когда он говорил, губы его почти касались ее шеи.
— Дорогой мой, — не без некоторой сухости заметил де Биевр, — мне кажется вы сменили место.
— О! — рассмеялся последний. — Не всегда все для одного.
— Вам надо подавать хороший пример.
Он комическим жестом поднял руки к небу.
— Весь свет, беру вас свидетелем, мадемуазель Жессика, объединился, чтобы помешать мне приблизиться к вам.
— Брось его, — шепнула Королева Агари, — и пойдем со мной. Я должна с тобой поговорить.
И она увела ее в дальний угол зала.
— Поздравляю, дело идет на лад.
— Какое дело?
— Да ты что, не видишь? Он совсем попался.
— Кто?
— Он, черт возьми, дю Ганж. И знаешь, малютка, он зарабатывает шестьсот тысяч в год, и четыреста тысяч достанется женщине, умеющей взяться за дело. Признайся, что для начала это недурно. Правда, существует этот верблюд Клоринда. Но он, кажется, уже пресытился ею. Рядом с тобой она проиграет.
— Королева, послушай меня… — начала Агарь.
— Лучше ты меня слушай. Я знаю его. Он, наверно, предложит проводить тебя. Ты, конечно, не соглашайся. Скажи, что остановилась у меня. Он придет. Понимаешь?… Впрочем, я надеюсь, ты достаточно взрослая. Правда, моя маленькая Жессика, я страшно счастлива! И кто бы мог подумать шесть лет назад в Александрии, когда мы ели на десять пиастров в день в греческом бистро на набережной… Мы идем вперед! Вперед!
Почти бесчувственная, охваченная оцепенением, Агарь видела вместо людей лишь отраженные бесчисленными зеркалами призраки, двигавшиеся взад и вперед: все глуше и глуше говорившего Франсуа дю Ганжа, профиль рыжего барона, болезненного Поля Эльзеара, де Биевра, с тонким чуть помятым лицом.
Все эти люди, которых она еще вчера не знала, внезапно вышли на сцену, чтобы сыграть в следующем акте ее жизни, которой таинственной судьбой предназначено было в известные промежутки времени за несколько минут меняться до самого основания.
На авеню Де-ла-Опера уже почти никого не оставалось. Редко попадались зябко поднимавшие воротники пальто ночные гуляки. Исчезли сверкающие автомобили.
Де Биевр взял под руку Поля Эльзеара.
— Я иду пешком. Пойдем вместе?
Старик жил на улице Вернейль. Молча спустились они по пустынной авеню и пересекли Карусель, черную и холодную.
Когда они спустились на мост Рояль, Эльзеар сказал своему спутнику:
— Вы заметили?
— Что?
— Она сбежала с болваном дю Ганжем.
— Королева Апреля была с ними, — ответил де Биевр.
— Маленькая бесстыдница! Хорошим ремеслом занимается! Все равно, для начала и этот кретин сойдет. Не теряет времени.
Они пошли дальше.
— Дю Ганж зарабатывает в год пятьсот тысяч франков? — спросил де Биевр, когда они достигли набережной.
— Да.
— А вы сколько зарабатываете?
— Зависит от газеты и моего желания работать. Тысяч тридцать, вероятно. — И он с горькой иронией прибавил: — Правда, у меня есть еще пенсия инвалида и военная медаль. Но я понял, что вы хотели сказать. Спасибо. Если вернуться к нашему разговору, то все это вряд ли подтвердит ваши прекрасные идеи о бескорыстии народа. — Ему точно нравилось терзать себя.
Де Биевр задумчиво покачал головой.
— Кто знает? — прошептал он.

XII

В четверг четырнадцатого февраля Агарь впервые выступила в роли Бержер. Франсуа дю Ганж специально для нее написал новое ревю. Тот же дю Ганж уже месяц как устроил ее на улице Винез в очаровательном павильоне, скрытом в тенистом садике таких размеров, что его вполне хватало гонявшимся друг за дружкой дроздам.
Среди репетиций и хлопот по устройству квартиры она совершенно не имела времени, чтобы подумать о чем-нибудь другом. Может быть, так было лучше для нее.
Франсуа дю Ганж, новая страсть которого занимала весь театральный мир, предупреждал все ее малейшие желания.
Впрочем, как раз в это время ему бессовестно везло.
Его три ревю, шедшие все Рождество, принесли до сих пор небывалый доход.
Директора рвали их друг у друга и клялись только его именем. Он чувствовал себя королем. Как и всякого сангвиника, успех возбуждал, опьянял его, возвышал над самим собой.
К профессиональным победам присоединилась еще другая, связанная с обладанием Агарью.
В маленьком мирке, начинающемся в кабинетах редакций и кончающемся на генеральных репетициях, только и разговоров было, что о ней.
Ее красота и загадка ее внезапного появления окружили ее таинственностью, так легко прельщающей людей, наивность которых так же сильна, как и скептицизм. Откуда пришла эта молчаливая женщина? Говорили, с Востока, с Востока, чарующего и неясного, близкого и далекого, с Востока, о котором так много говорят и который так мало знают.
В каких трущобах, в каких дворцах жила она? На берегах Барады или Нилуферы пели ей птицы волшебные песни? Где срывали черные ирисы ее бледные руки? На Владикавказе или в Дамангуре? Была ли она любовницей Ленина или Кемаль-паши?…
Такие сомнения, понятно, довели до пароксизма самолюбие дю Ганжа, скорее гордившегося такими предшественниками, чем ревновавшего к ним.
Непонятная робость Агари, от которой все ожидали высокомерной холодности, только увеличили почтение к ней окружающих.
Конец зимы и всю весну 1924 года Агарь была царицей Парижа. Пресса так дружно расхваливала ее, что обезумевшая публика целыми днями толпилась у касс ‘Фоли-Бержер’. Всех охватило какое-то исступление.
Когда она, нагая, окутанная одним только затканным золотом газом, появилась на пороге индийского храма, гигантская лестница которого спускалась в светящийся, заросший черными лилиями пруд, и почувствовала, как из темного зала поднялось волнами желание двух тысяч задыхающихся зрителей, о чем думала она? О ставших явью грезах детства или о летучей мыши над Стеной Плача?
Странная судьба, где противодействуют силы добра и зла.
Но кто из нас не колеблется между каким-нибудь Исааком Кохбасом и госпожой Лазареско?… Нужно признать, что успех не вскружил голову Агари. Она не строила иллюзий. Она отлично знала, что была все той же жалкой танцовщицей, которая когда-то в третьеразрядном казино пожинала аплодисменты гостей, после спектакля угощавших ее шампанским, чтобы потом предложить ей кое-что другое. Но до сих пор у нее было недостаточно жизненного опыта. Она и не подозревала о безмерной наивности толпы. В Париже ей это сразу бросилось в глаза.
Дю Ганж ликовал. Он и не думал обижаться на то, что большинство статей, посвященных его ревю, были гимнами Агари.
Превозносить до небес его любовницу — разве это не означало хвалить его, дю Ганжа, вкус?
В удивительной пижаме цвета осенних листьев, обняв одной рукой Агарь, он другой перелистывал кипу купленных им в киоске на авеню Анри-Мартен газет. Наклонившись над бумагой, Агарь любовалась своим именем, на все лады повторяемым рядом с именем великих историков и правителей государств.
— Теперь статья в ‘Голуа’. Чудесно. Маленький Делиньер действительно кое-что из себя представляет. Надо пригласить его к завтраку. Не думай, пожалуйста, что он обо всех так отзывается. Риго здорово от него досталось за последнее ревю! Вот газета Анри Жансона. Держись! Нет, и он хвалит. Наверно, из-за тебя, ибо меня он всегда ругал. Ренэ Бизэ, Пьер Сюз, очень хорошо. Пьер Плессис, нет. Фрежавиль — превосходно. Какой успех, дитя мое, какой успех! И ‘Дэба’ тоже? О! Да это полный триумф! В их рецензии не меньше лестного, чем в ‘Голуа’. Тебя сравнивают с Каморго. Дай-ка мне ‘Ларусс’.
Не в силах сдержать свою радость, он поднялся и закурил папиросу.
— Нам дня не хватит, чтобы всем написать благодарственные письма. Дальше ‘Эклер’. Здесь работает Поль Эльзеар. Талант. Ну-ка, отведаем! А? Что? Да это же форменное издевательство! Ах, мерзавец! Ах, свинья!
Он яростно зашагал взад и вперед по комнате. Агарь взяла газету и, чуть побледнев, прочла статью.
О ней говорилось только намеками, впрочем, весьма неприятными. Дю Ганжа же разнесли в пух и прах.
— Скажи, пожалуйста, какая муха его укусила? Все зависть, зависть, другого объяснения нет. Желчный, с голоду дохнущий человек! Разве моя вина, что он недоволен своей судьбой! Что же он говорит: ‘Во всяком случае, ревю господина дю Ганжа имеет то преимущество, что учит нас ценить ревю ‘Четырнадцатое июля’, которое ставится раз в год и то утром’. Идиот! Он воображает, что это остроумно? На первой же генеральной репетиции, если я только встречу его, обеими руками дам ему в грязную морду.
— Ты забываешь, — сказала Агарь, — что у него только одна рука, чтобы защищаться.
— Забываю… Ничего я не забываю! Не я начинал. А инвалиды эти в конце концов сядут нам на голову. Можно подумать, что только они и были на войне. Я тоже кое-что делал.
— Где?
— В автомобилях. Если бы мне не лень было рассказывать, что мне пришлось повидать, вся бы пехота от страха разбежалась. Они в своих кротовых норах пихали себе за щеки то, что мы им привозили. А мы все время по горам да по долам, на дорогах, которые трудно себе представить. Ах! Если бы снова начать… Да, черт с ним! На тот свет он ее не возьмет, твой Эльзеар. Среди всех рецензентов — один только еврей, и именно он ставит нам подножку! Дрянь!
Как видно, нашему дорогому дю Ганжу было очень далеко до воспитанного человека. К тому же нападки Поля Эльзеара на него, быть может, и имели основания.
Однако нужно признать, что, несмотря на ребяческую вспыльчивость, он был добрым малым, с которым легко было ладить.
Те месяцы, что Агарь прожила с ним, она была счастлива, если вообще когда-нибудь могла познать счастье.
Понемногу она получила все: автомобиль, особняк, жемчужное колье.
В тот день, когда она наконец могла любоваться шестьюдесятью розоватыми шариками на белом бархате футляра, мимолетная улыбка озарила ее лицо, но никто никогда не отгадал бы, что вызвало ее: радость или печаль.
Во всяком случае, тщеславие ее, или, скорее, то, что она понимала под этим словом, было удовлетворено.
Но разве была довольна Эсфирь, на которой сверкали все драгоценности Офира? Не считала она их скорее оскорблением?
Тщеславию маленькой дочери Запада, вроде Королевы Апреля, легко угодить шоколадом от Буассье и изумрудами Картье.
Но кто возьмется утолить неизбывную жажду таинственной женщины, желания которой бичуют мерзкий мир, в котором она принуждена жить?
В ожидании Агарь страстно наслаждалась Парижем, лихорадочным и стремительным.
Королева, чистосердечно радовавшаяся успехам подруги, дала несомненное доказательство своей доброты. Вместо вознаграждения она потребовала для себя права быть повсюду ее проводником.
Агарь всецело отдалась на ее волю, переходя от портных к ювелирам, от ювелиров к декораторам, от декораторов к продавцам вина, от ночных ресторанов к дансингам.
Умирающая, может быть, мертвая мысль об Исааке Кохбасе, казалось, еще увеличивала это неистовство, разжигала страсть к святотатству, бессознательно живущему в душе лучших представителей человечества.
Не следует думать, что она забывала о том, что денег, уплаченных за один ужин в отдельном кабинете, хватило бы на целый день восьмидесяти несчастным ‘Колодезя Иакова’. Напротив, она думала об этом непрестанно — съедая первую ложечку икры и выпивая последний бокал шампанского.
Но насколько лишились бы своей остроты многие удовольствия, если бы не уверенность в возмездии!
Самыми свободными часами для Агари были те, когда встававшая не раньше двух часов Королева Апреля оставляла ее одну. Ей нравились прогулки по утреннему Парижу, который никогда не узнают даже проведшие в нем всю жизнь рабы роскоши. Она избегала Фобур-Сент-Онорэ и чаще всего ходила по тянущимся вдоль озера аллеям Булонского леса.
Два раза была она в Люксембурге, на том месте, где сидела на следующий день после своего приезда, и снова увидела маленьких евреек-студенток, евших хлеб и перечитывавших лекции.
О! Как хотелось ей сказать им: ‘Бедные дети, если бы вы знали, что, несмотря на мои жемчуга и серебристую лису, мы сестры!’
На память приходили стихи, прочитанные в ‘Колодезе Иакова’: ‘Красота покажется тебе роскошью, роскошь проклятием, развлечения кражей!…’
Недели через две после выступления Агари в варьете была назначена генеральная репетиция.
Дю Ганж не мог пойти, так как был приглашен на собрание комитета Общества писателей.
— Позвони Королеве Апреля, чтобы она заехала за тобой, — сказал он Агари.
— Я вовсе не обязана присутствовать на всех генеральных репетициях.
— Нет-нет, лучше сходить. В Париже надо время от времени показываться.
Гуляя во время антракта с Королевой по кулуарам, Агарь, на которую со всех сторон сыпались приветствия и комплименты, вдруг заметила говорившего с графом де Биевром Поля Эльзеара.
Она несколько раз встречала его после знаменитой статьи, но всегда с ней был дю Ганж.
Несмотря на то, что воинственность журналиста прошла, она постаралась избежать возможного столкновения.
Теперь она была одна. Она могла узнать…
Пользуясь тем, что Королева Апреля застряла в группе красивых женщин, Агарь покинула ее и на повороте в кулуары неожиданно выросла перед обоими друзьями.
Де Биевр улыбнулся, заметив ее.
С первого же дня он почувствовал к ней симпатию. Дю Ганжу она только льстила. Шестидесятилетний возраст старика устранял всякое подозрение.
Поль Эльзеар поздоровался довольно холодно.
Она сделала вид, будто не замечает такого почти некорректного безразличия, и храбро взяла быка за рога.
— Вы были не слишком любезны со мной, Эльзеар.
— В самом деле…
— Ваш друг — свидетель.
Де Биевр пожал плечами. Было легко угадать, что оба уже спорили по этому поводу и один даже слегка пожурил другого. Но чувствовалось, что он не обвинит его в присутствии третьего лица.
— Де Биевр — ваш друг, — сказала Агарь. — Он мне не ответит. Он, без сомнения, прав. Но я думала, что он и мой… И вы тоже немного.
Поль Эльзеар всеми силами старался сохранить беспечность.
— Правду говоря, мне кажется, вы преувеличиваете. Вас забросали цветами. Я думал, что отсутствие моего скромного букета останется незамеченным. Он вам не нужен, чтобы жить, как многим бедным девушкам.
Она немного побледнела, но все же продолжала улыбаться.
Де Биевр, следивший с заметным беспокойством за состязанием, вмешался.
— Дети мои, — сказал он, — вы начинаете серьезно меня раздражать. Хватит, хватит! Малютка Жессика, будьте умнее. Седые старики всегда пользовались правом устранять некоторые недоразумения. Вы несколько раз обещали мне прийти позавтракать в мою трущобу на улице Вернейль. Назначьте сами день. Кроме нас троих, никого не будет.
— С удовольствием принимаю ваше предложение, — ответила Агарь. — Кстати, если господин Эльзеар в этот день должен писать статью о бедной девушке, для которой танцы не являются забавой, он может остаться дома.
— Постараюсь, — сказал совершенно побледневший Эльзеар.
На той же неделе, часов в одиннадцать утра горничная доложила Агари, что какой-то господин желает с ней говорить.
— Я не расслышала его имени и не осмелилась вторично его спросить. Но я сказала, что не знаю, дома ли барыня. Если госпожа не хочет его принять, я могу…
— Нет-нет, — сказала Агарь, — проведите его в гостиную и скажите, что я сейчас выйду.
Действительно, накануне Королева предупредила ее, что редактор ‘Комедии’, молодой человек с большим будущим, хочет нанести ей визит.
Агарь согласилась.
Она вошла в гостиную и нос к носу столкнулась с Каркассонной.
Увидев ее, секретарь барона изменился в лице.
Она, чтобы не упасть, оперлась о стену.
— Каркассонна… — прошептали ее губы.
— Простите, я не знал… Я хотел говорить с мадемуазель Жессикой.
— Это я, — сказала она глухим голосом.
— Вы!…
— Я. Вы этого не знали? Значит, не они просили вас сюда прийти?
— Кто?
— Они, ‘Колодезь Иакова’.
— Нет, сударыня, нет. Еще раз прошу меня простить. Я не совсем понимаю… Постараюсь вам объяснить, что привело меня сюда. Однако это совсем просто. Вы, быть может, не знаете… впрочем, нет, я помню, что говорил вам, когда вы приходили к барону, что на мне лежит обязанность централизации пожертвований для наших колоний в Палестине, ваше имя, вернее, имя мадемуазель Жессики, внесено в списки оказывающих нам самую значительную помощь евреев. Вот как я здесь очутился. Я не знал, сударыня, верьте мне!… Я страшно огорчен, страшно огорчен. Если вы желаете, чтобы я удалился…
— Нет, — сказала она, — вы должны остаться. — И она знаком указала ему на стул.
Крохотная сиамская кошка играла золотым поясом ее платья.
— Имели ли вы известия от них? — спросила Агарь.
— Известия из ‘Колодезя Иакова’?
Он низко опустил голову.
— Говорите, умоляю вас!
— Да, сударыня. Два раза. Мало в них радостного.
— Что там такое?
— Материальные трудности.
— Как? А деньги, деньги, которые мне обещал барон? Он, значит, не послал их?
— Я сам в тот же день их отправил. Но этого количества не хватило.
Агарь побледнела.
— Да, — продолжал Каркассонна, — несчастье будто поселилось в этой бедной колонии. Первое письмо мы получили в конце января. В нем говорилось о сделке с французской армией.
— Да, поставка вина сирийскому гарнизону.
— Вот именно. Сделка была ликвидирована французским интендантством. Кажется, цистерны, в которых хранилось проданное вино, были скверно построены. Короче говоря, вино прокисло. Интендантство отказалось принять его, и местный трибунал был принужден оправдать французов. Был внесен задаток. Пришлось его возвратить.
— Бог мой! — прошептала Агарь. — И что же?
— Тогда, сударыня, Кохбас в письме, о котором я упомянул, снова попросил у барона восемьдесят тысяч франков взаймы.
— И барон, конечно, согласился?
— Такого рода просьб у барона бесчисленное множество. Он должен хорошо подумать, прежде чем жертвовать. Существуют дела, так плохо поставленные, что поддерживать их — только даром тратить золото. Но я полагаю, что… — Он сделал вид, что хочет встать.
— Останьтесь, заклинаю вас! — сказала она. — А обо мне? Говорил он обо мне в письме?
— Да, сударыня, говорил. Простите, что я скажу вам чистую правду: можно было подумать, что он старался кое-что узнать о вас и в то же время боялся этих известий.
— Что же вы ответили?
— Барон — очень осторожный человек. Он решил, что лучше подождать второго письма…
Казалось, Агарь почти не слышала его слов. Она была целиком занята тем, о чем собиралась спросить.
— Знаете вы, как он поживает?
— Кто? Кохбас?
Она утвердительно кивнула.
— Письмо, о котором я вам говорил, было от него. Ясно, что он писал в нем о своем здоровье. Но второе, полученное нами три дня назад, в котором снова просили о присылке восьмидесяти тысяч франков, было от женщины, Иды… я забыл ее фамилию.
— Иды Иокай.
— Да. Она извинялась, что Кохбас сам не пишет барону. Улучшение его здоровья было лишь кратковременным.
Он снова поднялся.
— Одну минуточку, — попросила она. — Я сейчас вернусь.
И она поспешно вышла из гостиной. Через несколько мгновений она возвратилась. В руках ее дрожали скомканные банковские билеты.
— Это вот для вас. Сколько просит ‘Колодезь Иакова’, восемьдесят тысяч?
— Восемьдесят.
— Если мне на этой неделе удастся раздобыть такую сумму, возьметесь ли вы отправить ее туда, да так, чтобы никто, слышите вы, никто никогда не узнал, откуда она?
— Сударыня, — сказал обеспокоенный Каркассонна, — ваша просьба кажется мне немного сложной. У нас очень мало сведений относительно пересылки пожертвований.
— О! Найдите же способ, — в отчаянии выкрикнула Агарь. — Не может быть, чтобы вы ничего не сумели сделать.
Волнение отразилось на его лице.
— Послушайте, — сказал он, — я подумаю, и я обещаю вам, что завтра… В чем, собственно, дело? Анонимное пожертвование. Конечно, вы должны иметь на руках бумагу, удостоверяющую наличие пожертвованной вами суммы. Комитет может просто выдать вам расписку с оговоркой, что деньги предназначены для одной известной колонии, имя которой можно и не обозначать. Там видно будет… Можете вы позвонить мне завтра утром? Я вам тогда сообщу все подробности.
Он был счастлив, что деловые соображения хоть на миг освободили его от объявшего все его существо волнения.
Агарь проводила его до самой двери.
— Только, — повторила она, лихорадочно пожимая ему руку, — чтобы там никогда не узнали. Пусть лучше думают, что я умерла… умерла.

XIII

В конце мая праздновали сотое представление ревю, в котором дебютировала Жессика.
Дю Ганж настаивал на том, чтобы ужин состоялся в кафе ‘Де-Пари’. Те, кто был на предшествующих представлениях, привлекаемые постоянным успехом театрального действа, тоже присоединились.
Поль Эльзеар не был приглашен. Правда, в этот самый день он завтракал с Агарью у де Биевра. Старик давно уже помирил их. Когда они вышли от де Биевра, Эльзеар пешком проводил танцовщицу. Они миновали набережную Де-Орсай и Кур-ла-Рен. Говорили сперва о пустяках, но вскоре умолкли. В середине авеню Де-Трокадеро Агарь протянула журналисту руку.
— Нам лучше расстаться здесь, — сказала она.
Но так как он оставался без движения, не взяв ее руки, она прибавила:
— Мы увидимся с вами сегодня вечером на генеральной репетиции в ‘Водевиле’. Я приеду к последнему действию. Во всяком случае, мы снова завтракаем с вами через четыре дня у де Биевра.
— Я не могу, — сказал он. — Я забыл, что должен быть в этот день на дипломатическом банкете.
— Вы не можете отказаться?
— Без сомнения! Но мне кажется, дорогой друг, что в моих собственных интересах реже видеть вас.
Она опустила голову. Молча прошли они еще немного. У памятника Вашингтону Эльзеар резко пожал руку Агари.
— До свидания.
И, не оглядываясь, он пошел по рю-Буасьер.
Агарь медленно вернулась домой. Дю Ганж курил, расположившись в ее комнате, хотя знал, что она не выносит табачного дыма. Агарь воздержалась от замечания, так как чувствовала неизбежность ссоры и не хотела быть зачинщицей. Раздраженный, он сам решил начать нападение.
— Ты завтракала у де Биевра?
— Я тебе сказала об этом сегодня утром.
— Кто там был?
— Только я и Поль Эльзеар.
— Этого достаточно.
— Никто не мешал тебе последовать его примеру.
— Прекрасно. Ты думаешь, я не замечаю, что эти маленькие завтраки устраивают тогда, когда знают, что я должен быть где-нибудь в другом месте. Черт возьми, в следующий раз я приду.
— Все будут очень довольны. Почему же ты мне сказал, что не хочешь встречаться с Полем Эльзеаром?
Ворча, он поднялся, выбросил в окно окурок папиросы и подошел к Агари.
— Ты возвратилась в автомобиле?
— Нет, пешком.
Она посмотрела ему в глаза.
— И Эльзеар проводил меня до угла рю-Буасьер.
Он не смог сдержать вздоха облегчения.
— Я это знал, я это знал. Я в такси проехал мимо вас, на Пляс-де-Альма.
— Итак, ты хотел испытать меня?
Он сконфуженно кашлянул:
— Послушай, ты должна меня понять. Я знаю, что ты откровенна, и верю тебе. Я не ревнив, но не хочу выглядеть идиотом в глазах других. Этот маленький Эльзеар уколол меня…
— Что ты скажешь, если он напишет хорошую статью о твоем следующем ревю?
В замешательстве он покачал головой.
— Ты думаешь, он согласится? У него острые зубы, у этого животного. Стоит быть его другом. Он ведь начал ссору, и я не стану делать первый шаг к примирению.
Она пожала плечами:
— Ты только что сказал, что веришь мне. Теперь ты можешь это доказать. Ты мне должен дать деньги.
— Хорошо. Сколько?
Она назвала цифру. Он поморщился.
— Ты находишь, что это слишком много?
— Не в этом дело, дорогая. Но…
— Ты хочешь знать подробности?
— Нет, Боже мой! Но послушай… Наступает лето. Это мертвый сезон для ревю, и расходы почти удваиваются. Я нанял виллу в Довилле. Потом неизбежен Биариц. Повторяю, чтобы ты знала…
— Однако ты заставил меня тратить. Ты мне двадцать раз повторял, что это составляет часть твоей программы. Однажды в Лонгшане ты рассвирепел, когда кто-то, я не помню, кто именно, в твоем присутствии расхваливал наряды Арлетт, подруги Жана Риго.
— И я прав, — возразил он, задетый за живое. — Риго уже распустил слухи, что за последний триместр он занял лучшее положение, чем я. Когда имеешь дело с людьми, поддающимися влиянию разных слухов так легко, как директора…
— Хорошо, ты прав, — прервала она.
Трудно представить себе что-либо более живописное, чем антресоль, занимаемая де Биевром на Рю-де-Вернель. Маленькие комнаты, такие темные, что освещались днем и ночью, были обставлены вещами, принадлежащими роду, который в течение шести веков считался одним из первых во Франции. Казалось почти невероятным, имея в виду расточительность последнего представителя рода де Биевров, что столько изумительных безделушек избежали кредиторов и антикваров. Несколько драгоценных сундуков, редчайший фарфор, старинные золотые вещицы, ткани, портрет прабабки графа с лицом загадочным и улыбающимся под пудрой, который он называл своей ‘совестью’, — все это, соединенное в самом искусном и непринужденном беспорядке, делало эти миниатюрные апартаменты центром, куда стремились попасть наиболее видные представители литературного и политического мира. Здесь царило всеобщее равенство под ироническим взглядом ‘совести’ графа. Так, женщина, гордившаяся своим происхождением, с удовольствием пожимала руку той, которой она никогда не позволила бы приблизиться к себе в другом месте. Епископ, член ордена, склонял здесь голову. Под ‘щитом’ средневековой девы можно было встретить за мирной беседой двух ярых политических врагов. Только провинциал или иностранец нашли бы это невероятным. Париж же поймет и улыбнется.
Было немногим больше часа, когда слуга де Биевра доложил, что стол накрыт.
— Идем, дитя мое, — обратился старик к своей гостье.
— А Поль Эльзеар?
— Поль Эльзеар не придет.
— Его задержали в другом месте?
— Прошу вас, дорогая, садитесь. Нет! Если Поль Эльзеар не пришел, то потому, что я не просил его прийти.
— А! — воскликнула Агарь, насторожившись.
— Я не пригласил Поля Эльзеара, так как должен серьезно поговорить с вами лично, моя маленькая Жессика. Вы знаете, что я вас очень люблю.
— Да, знаю.
— А вы в свою очередь признайтесь, что любите Поля Эльзеара.
Она усмехнулась:
— Я понимаю, почему вы не пригласили его. Вы решили говорить со мной от его имени. Ваш завтрак устроен с определенным умыслом.
Де Биевр не смутился.
— То, что вы говорите, не совсем точно по двум причинам: во-первых, Поль Эльзеар не знает о моем посредничестве. Вторая причина более щепетильная. Я являюсь представителем интересов Поля Эльзеара, но в то же время и другого лица.
— Кто это другое лицо?
— Мой уважаемый друг Гильорэ, настоящий владелец достояния де Биевров и представитель большего числа советов администрации, чем число ран, полученных моими предками на поле брани, где создавалась Франция.
— Я ничего не понимаю во всей этой истории, — сказала она. — Объяснитесь, пожалуйста.
Он посмотрел на нее с любовью и сожалением.
— Моя маленькая Жессика, обещайте мне, что не истолкуете превратно мои слова.
— К чему? Вы же знаете, что я верю вам.
— Отлично. Я расскажу вам кое-что, что вам, без сомнения, неизвестно. О вас начинают говорить. Сегодня о вас спорили в салоне одного портного.
— Почему интересуются мной, мной, кому безразличны другие? В чем дело?
— Итак, в кругу женщин, неважно, кто они, болтала о вас эта маленькая сплетница Нина Лазули. Она рассказала, что ваша связь с дю Ганжем основана, если можно так выразиться, на известной цели. В доказательство она приводила те огромные затраты, в которые вы ввели его в последнее время. Когда она достаточно развила эту тему, приехала Королева Апреля. Королева Апреля — ваш друг, и Нина Лазули переменила разговор.
— Я поблагодарю Королеву Апреля, — сказала Агарь.
— Ни в коем случае. Я должен быть уверенным, что наш разговор останется между нами. Только эта уверенность, дитя мое, дает мне смелость сказать вам, что, хотя Королева Апреля — ваш друг, но права Нина Лазули.
— Довольно говорить загадками. К делу!
— Согласен. Я не стану расспрашивать о вашей интимной жизни с дю Ганжем, так как, зная вас обоих, я могу с уверенностью сделать некоторые заключения. Я буду говорить лишь о самом важном. Ходят слухи, что дю Ганж сумеет вести такой образ жизни, как сейчас, еще месяца два. Ему придется обратиться за помощью к отцу. Папаша Мейер не преминет воспользоваться случаем, чтобы сунуть нос в дела своего сына. А отсюда недалеко до классической сцены между вами и этим почтенным негоциантом. Посему, дитя мое, постарайтесь предупредить этого решительного господина.
— Это Поль Эльзеар поручил вам дать мне эти наставления?
— Измените тон, дитя мое. Эльзеар любит вас. Он ничего не говорил мне об этой истории, так как ничего не знает. Он ничего не сказал бы, даже если бы и знал. Он любит вас. Но вы? Любите ли вы его?
— Прежде чем я вам отвечу, скажите, какая связь между Полем Эльзеаром и вашим другом месье Гильорэ?
— Тем хуже. Я надеялся, что вы поймете меня и избавите от неприятных разъяснений. Вот как я представляю себе ваше положение: общественный приговор дю Ганжу произнесен. Вы очутитесь на распутье и должны будете выбирать. Вы поняли?
— Выбирать?
— Да, выбирать! Поль Эльзеар вас любит, и, может быть, вы также любите его. Но он беден. Согласились ли бы вы на скромную жизнь рядом с ним? Он был бы счастлив. Но вы?
Она молчала, опустив голову.
— Согласились бы вы? — повторил он.
С бесконечной нежностью де Биевр посмотрел на нее, стремясь разгадать, какие мысли кроются за этим прекрасным мраморным лбом.
— Ваше молчание есть ответ. Я так и думал, что вы не сможете согласиться.
— Вы думали, — печально вздохнув, промолвила она, — почему? О, если бы вы знали, если бы вы знали!…
Он взял ее руку и поцеловал.
— Мое бедное дитя, зачем мне осуждать вас? Мы с вами находимся приблизительно в одном и том же затруднительном положении. Два создания, которым всегда нужна роскошь, роскошь и роскошь! Теперь мне не нужно вам объяснять, зачем я говорил вам о мсье Гильорэ.
Она задумчиво молчала.
Продолжая держать руку танцовщицы в своей, он сжал эту руку со страшной силой. Его голос дрожал. Желание, столь отвратительное на лицах других, придавало лицу де Биевра выражение скорбного величия.
— Эльзеар, — сказал он, — может претендовать на вашу любовь. Он молод. Гильорэ богат. У меня, Жессика, было и то, и другое. Ах, если бы я имел это теперь, я не стал бы говорить с вами от имени других. Чувствуете ли вы это, мое дорогое дитя?…
Она посмотрела на него с печальным удивлением. Усмехнувшись, он провел рукой по лбу:
— Боже мой! Мне кажется, что я глупею. Нужно извинить меня, не правда ли? Скажите мне, по крайней мере, что я не слишком смешон. Видите, это немножко ваша вина. Кто-то сказал, я не помню кто, что тяжелое ремесло быть красивой женщиной.
— Да, — прошептала она. — Никогда нельзя иметь настоящего друга.
— Жессика, не карайте меня. Клянусь вам, с этим кончено. На чем мы остановились? Да, на этом бедном мсье Гильорэ. Он, дитя мое, в настоящее время обладает тридцатью миллионами, и нет причин, почему бы через шесть месяцев ему не иметь шестьдесят. Ему принадлежит авеню Гот, гостиница величиной с собор. Он купил Биевр и виллы во всех приморских городах. Он понимает, что ему нужна подруга, слава которой пропорциональна обороту его дел. Он обратился ко мне за советом по этому поводу. Вам стоит сказать только одно слово, моя маленькая Жессика, и не будет во всем Париже женщины, живущей более роскошно, чем вы.
— Как поступили бы вы на моем месте? — спросила Агарь.
— Я бы сказал ‘да’.
— Да?! А я пока что могу дать вам только один ответ: дю Ганж может иметь основания быть недовольным мной, но я никогда. Он протянул мне руку, и я не должна забывать этого. Я не последую вашему совету, пока он не даст мне понять, что я не нужна ему более. Вы не одобряете? Однако вы человек достаточно чуткий, чтобы понять, что и женщины, подобные мне, тоже обладают известным чувством чести.
— Ничего, я постараюсь заставить мсье Гильорэ вооружиться терпением.
— Однако вы очень заботливы по отношению к нему, — заметила она холодно.
Он улыбнулся:
— Это правда. Вы должны, без сомнения, понять, что мое желание создать вам такую блестящую карьеру не лишено личных соображений… Месье Гильорэ принадлежит достояние де Биевров. Мне очень больно видеть, что ему принадлежит то, что мне дорого и что я не смог или не сумел сохранить. Я рассчитываю на то, что вы сумеете заставить плясать его денежки, и он вынужден будет расстаться с имуществом моих предков. Мне кажется, что я не ошибся в своем доверии к вам. Не правда ли?
Она опустила голову.
— Вы, пожалуй, правы. Но все же постарайтесь поверить мне без объяснений, которых я не могу вам дать. Если бы я была свободна, слышите ли вы, свободна, я не раздумывая пошла бы к Полю Эльзеару.
— Я верю вам, клянусь вам, мой странный друг! — сказал он с чувством.
Агарь слишком хорошо понимала, что Нина Лазули была неплохо осведомлена, когда говорила, что связь Агари с дю Ганжем близилась к концу. Оставалось только надеяться, что разрыв произойдет без скандала. Она безуспешно старалась избежать тяжелой сцены, произошедшей спустя пятнадцать дней после разговора с де Биевром.
Они обедали в этот вечер в одном из ресторанов Булонского леса, в обществе Королевы Апреля, Домбидо и еще некоторых лиц. За обедом дю Ганж не промолвил ни слова и вскоре уехал, едва извинившись. В полночь Королева и Домбидо проводили Агарь на Рю-Винез. Дю Ганжа еще не было. Переодевшись в домашнее платье, она ждала, задумавшись, сидя в кресле с открытой книгой на коленях.
Было больше двух часов, когда дю Ганж вернулся. Он не обратился к ней ни с единым словом. Лицо его было багрово. Сняв смокинг, он швырнул его на кровать и принялся ходить по комнате, опустив голову и заложив руки за спину. Задев стул, он опрокинул его и чуть не упал.
С ужасом Агарь заметила, что он пьян.
— Вчера вечером на тебе не было твоего жемчужного колье, — вдруг сказал он.
— Ты ошибаешься.
— А сегодня вечером оно тоже было на тебе?
— Нет.
— Оно тебе больше не нравится?
— С чего ты взял?
— Я тебе сейчас объясню. Где оно, твое колье?
— Что это за выдумки?
— Я спрашиваю тебя, где колье? Я хочу его видеть.
Она вынула из туалетного столика маленький ларчик.
— Вот. Теперь объяснись.
Он насмешливо искривил рот.
— Этого только недоставало. И ты еще спрашиваешь?
Он вынул ожерелье из ларчика и перебрал жемчужины.
— Неплохо! Не правда ли? Это колье тебе по твоему вкусу? Да?
— Да.
— Так смотри.
Он бросил ожерелье на пол, стал яростно топтать его, так что был слышен звук лопавшегося стекла.
Агарь не шевельнулась. Она только страшно побледнела. На ее губах мелькнула презрительная улыбка.
Вдруг ярость дю Ганжа прорвалась.
— О, мошенница! О, каналья! И ты думала, что я этого не знал? Ты продала также сапфировое колье и заменила фальшивым. И изумруды! И солитер! Ах, подлая тварь!
Она пыталась остановить его, но он ничего не видел. Он продолжал неистовствовать.
— Что! Ты думала, что я идиот. Прекрасное создание, ты забыла, что я литератор. Я прекрасно понимаю, в чем дело. Не беспокойся. Этот мерзавец-ювелир, с которым ты обделывала свои дела, мне известен. Он уж в рай не попадет.
— Он не имеет никакого отношения к этому делу, — сказала она сухо. — Принадлежали эти драгоценности мне или нет? И если я их продала, то это мое дело.
— И ты заменила их фальшивыми, негодная.
Плотина прорвалась, и хлынул целый поток оскорбительных ругательств.
— Круглые сто тысяч за жемчуг! Сто тысяч за алмазы! Сто тысяч за сапфир и изумруды! Триста тысяч франков! Ах ты…
— Довольно! — промолвила она.
— Что! Ты еще разговариваешь? Ты думала, что я дурак, а?! Уже давно, моя крошка, я выследил тебя. Теперь конец! Говори!
Он схватил ее за руку. Она толкнула его.
— Она еще считает себя правой! Погоди, я доберусь до тебя! Более пятисот тысяч франков ты выманила у меня, воровка. Где они? Что ты с ними сделала?
— Молчи! — прошептала она с силой.
Голосом, прерывающимся от икоты, он продолжал:
— Говори! Ты не хочешь?! Тогда я буду говорить. Да, я знаю, кто ты такая, красавица. Я навел справки. Потаскухи, проститутки из Салоник и Перы — ты и эта другая дрянь, Королева Апреля. Вот кто приходит во Францию и забирает наши деньги. Полицию, полицию! Что ты сделала с пятьюстами тысяч франков? Ты послала их в эту клоаку, откуда ты пришла?!
— Молчи! — повторила она тоном, заставившим его на мгновение изумленно остановиться.
— Молчать! Она неподражаема! Говори тогда! Скажи мне, мерзавка, кто этот кот, приславший тебя сюда, чтобы выкидывать такие трюки? Скажи мне имя этого прекрасного парикмахера, этого…
Слово застряло в его горле.
Теперь Агарь подошла к нему и схватила его руки.
— Что?! Повтори!
— Да, — проревел он, окончательно выходя из себя. — Имя твоего сутенера.
Она отскочила в угол комнаты. Она открыла небольшой потайной ящик и вынула конверт с какими-то бумагами.
— Смотри, ты этого хотел.
— Что? — пролепетал он, наполовину протрезвев. — Что это такое? Ты с ума сошла! Что это?
Он увидел квитанции кассы Палестинского фонда о получении нескольких сумм в сто тысяч франков.
— Что это? Жессика, объясни мне, я ничего не понимаю.
Но она с глухой ненавистью повторила:
— Его имя? Имя моего сутенера, говоришь ты? Твой Бог, несчастный, твой Бог!
— Итак, мое дорогое дитя, сегодняшнее утро мы неплохо провели, — сказал де Биевр. — Вы довольны моим садовником?
— Очень, — ответила Агарь. — Он здесь меньше недели, а площадки и аллеи уже совсем изменились.
— Я вас предупреждал. Вы должны помнить, что Проспер здесь родился и очень свыкся со своей работой.
— Почему же он так не хотел возвращаться?
— Вы заставляете меня признаться, что многое зависело от меня. Гильорэ, вероятно, не сделал того, что нужно, чтобы его удержать, когда он покупал Биевр. Ошибка людей, недавно разбогатевших, в том, что за деньги они рассчитывают получить все. Наконец Проспер здесь. Это самое главное.
— А он доволен?
— Моя дорогая крошка, кто не будет доволен служить вам? — сказал старик.
— Пойдем к большому бассейну. Я хочу вам кое-что показать, — позвала она де Биевра.
Они медленно сошли вниз по мраморной лестнице, отполированной временем. Легкий ветер колыхал осеннюю листву, и воздух был пропитан запахом умирающих растений, предвещающим близкую зиму. Молча дошли они до зеркальной глади. Мертвая вода отливала золотом, отражая белый мрамор. Справа и слева возвышались две бронзовые статуи — молодого бога и богини. Натянув тетиву лука, они целились в центр бассейна.
— Посмотрите, — показала Агарь на статую стрелка.
— Критский Аполлон! Как вам удалось добыть эту статую? — воскликнул де Биевр.
— Мне посчастливилось. Два месяца назад, в сентябре, в маленьком замке на берегу Луары, около Ланже, я сделала это открытие. Помните, вы показывали мне изображение вашего парка с такой же статуей, как и моя находка? Я просила поэтому Гильорэ купить ее и привезти сюда.
Подойдя к статуе, де Биевр изучал ее.
— Наш был сломан в 1830 году, — проговорил он. — Несмотря на все старания, моему деду и отцу не удалось найти брата бедной, одинокой Дианы. Благодарю вас. За один месяц вы сделали то, чего не могли достичь мои предки в течение целого века. Вы, значит, начинаете ценить прелесть этих бедных старых вещей, дитя мое?
Знаком пригласила она его сесть на скамейку у бассейна рядом с собой. Ветерок утих, и в бледной воде отражались зеленая бронза статуй и уголок палевого неба с пролетавшей по нему ласточкой.
В конце июля Агарь решилась принять благосклонность Гильорэ, потерявшего голову от любви, восхищения и признательности.
Она и дю Ганж расстались без ссор. Злословие не могло найти себе тут пищи. Папаша Мейер отправил сына путешествовать. Дю Ганж уехал в Швейцарию. Осенью он привез пьесу в три акта, которая пользовалась большим успехом на открытых сценах бульвара. Театр драмы не был во вкусе бывшего любовника Жессики. Он принужден был писать ревю, и пресса была в восторге от последнего его скетча, за репетициями которого он следил в ‘Фоли-Бержер’. Утверждали, что эта вещица сможет соперничать с пьесой Риго, которую последний собирался поставить в Парижском казино к пятнадцатому ноября для Жессики.
Успех не вызывал у Агари ни удивления, ни, казалось, даже радости. Маленький павильон на Рю-Винез соседствовал с отелем, выходившим на площадь Де-ла-Мюэт застекленным фасадом, перед которым останавливались, громыхая, автомобили, большие и мощные, как военные машины.
Жемчуг и драгоценные камни, украшающие Агарь, уже не могли казаться дю Ганжу фальшивыми. Деньги Гильорэ были тому порукой.
Превосходный Гильорэ под влиянием де Биевра понял, что первый долг джентльмена, достойного этого имени, не требовать платы за подарки. Он допускал, что Жессика ничем больше ему не была обязана с того момента, как стала его любовницей. Благодаря этому он сделался самым обходительным и благородным любовником.
Поведение танцовщицы тоже было безупречным. Самым злым языкам не к чему было придраться. Она была верна дю Ганжу, она продолжала быть верной и Гильорэ.
В июле они покинули Париж и уехали в Довилль. После Довилля в Айэ, потом в Биариц.
Когда они должны были вернуться в Париж, где Агарь должна была выступить в ревю Риго, она легко настояла на том, чтобы не возвращаться немедленно в отель ‘Де-ла-Мюэт’.
Октябрь был дождлив.
Поля и леса во владениях де Биевра, богатые бекасами, рыжими зайцами и пестрыми фазанами, производили страшное впечатление на беспокойную, тревожную душу Агари. Гильорэ опасался, что здесь он не встретит желаемого комфорта. Парк был запущен, постройки нуждались в ремонте. Но Агарь возражала, что это именно ее и прельщает и что эти руины ей приятны. Гильорэ не был того же мнения, а де Биевр был счастлив увидеть свою родину, счастлив провести несколько дней в обществе Агари.
Гильорэ, действительно, пришлось застрять в Париже, и он ездил в замок только каждые три-четыре дня.
Наступала осень. Поверхность озера была покрыта пожелтевшими листьями, долго кружившимися в воздухе, прежде чем упасть. В это утро между статуями Критского Аполлона и Дианы-охотницы они падали чаще, чем накануне, золотым дождем.
— Вам не холодно, дитя мое? — спросил де Биевр.
— Нет, — ответила Агарь.
— Я очень боюсь за вас. Осень в той стране, где вы выросли, так не похожа на нашу.
— Правда, не похожа.
— Жессика, Жессика, — сказал он жалобным тоном маленькой Гитель на пристани Каиффы. — Вы не слышите моих слов. Вы думаете о чем-то другом. Хотите, чтобы я сказал вам, где витают ваши мысли?
— Да.
— Вы думаете о Поле Эльзеаре.
— Может быть. Но он, как видно, обо мне не думает. Он не принял ни одного моего приглашения. Он уделяет мне слишком мало внимания.
— Почему вы так думаете? Но я не стану защищать его. Один вопрос, Жессика: вы любите его?
— Это не имеет значения.
— Вы уклоняетесь от ответа. Я буду вынужден заставить вас ответить мне. Я был молод, Жессика, и теперь могу, не хвастаясь, сказать, что и мною увлекались. Вы сами должны понять это, Жессика. И даже в то время вы предпочли бы мне Поля Эльзеара. Не правда ли? Я это вполне понимаю.
— Пожалуй, что и так, — прошептала она.
— Почему?
Она опустила голову:
— Я не знаю. Я сама не отдаю себе отчета в своих чувствах.
— Он, такой далекий, ближе вам, чем я, к которому вы так привыкли?
— Это должно быть так. Иначе я не могу понять смысла моей жизни. В конце концов, что представляет собой Поль Эльзеар? Есть чувства более сильные, чем моя любовь к Полю Эльзеару, которые в любой момент могут заставить меня уйти, даже не оглянувшись.
— Чувства? Какие? — воскликнул де Биевр.
Он напряженно вслушивался в каждое ее слово. Он знал, что, если ему сейчас не удастся открыть тайну этой женщины, он никогда не узнает ее.
— Тише! Сюда идут, — сказала Агарь.
В глубине аллеи показался слуга.
— Месье Риго просит мадам извинить его. Его задержали в Париже, и он не может приехать раньше двух часов. Я хотел доложить мадам, что завтрак подан.
Агарь поднялась.
— Идемте.
Медленно пошли они к замку. Вокруг царило тревожное молчание осени, нарушаемое шуршанием стелющихся под их ногами мертвых листьев.
У крыльца они встретили садовника.
— Ну, старина Проспер, — обратился к нему де Биевр. — Вы позаботились о цветах для главного цветника? Я помню, что советовал вам взять монгольские скабиезы.
— Я был в Париже, ваше сиятельство, но монгольские скабиезы в этом году в четыре раза дороже, чем пять лет назад, когда вы их оценивали в…
— Теперь другое дело, — смеясь, прервал его де Биевр. — Постарайтесь достать их во что бы то ни стало.
Столовая находилась в нижнем этаже дома и занимала его почти целиком. Она была бы темной без открытых настежь больших стеклянных дверей, в которые доносился щебет пролетающих над парком птиц. Стены ее были обиты старинными гобеленами, на которых была передана история Эсфири. Один из гобеленов изображал триумф еврейской героини, выраженный в классической трагедии следующим двустишием:
‘Эсфирь победила Персии женщин.
Природа и небо исполнились зависти к ней’.
Де Биевр не спускал глаз с молодой женщины. Взгляд танцовщицы был устремлен на старинное ожерелье, охватывающее лоб владычицы Ассирии.
— И вы, Жессика, — сказал он сурово, — и вы достигли славы.
Она вздохнула, но молчала.
— Вы счастливы, Жессика? Другой женщине, я, без сомнения, не предложил бы этого вопроса.
— Не славой своей гордилась Эсфирь, — ответила она уклончиво.
— А чем же?
Танцовщица молчала.
— Я понимаю вас лучше, чем вы думаете! Одна маленькая подробность мне многое объясняет. В свой первый визит сюда Жан Риго заметил, как мне известно, этот гобелен. Он решил написать сцену для своего ревю, сцену, в которой Эсфирь — Жессика танцует перед ассирийцами. Идея была удачной. Париж, любящий этот жанр, бешено аплодировал бы вам. Однако вы наотрез отказались. Это правда?
— Я не стану спорить! Это так. Вы считаете возможным упрекать меня? — спросила Агарь.
— Я вас не осуждаю. Я только стараюсь решить чрезвычайно сложную проблему. Как вы прекрасны сегодня, Жессика! Красный шелк вашего лионского платья оттеняет вашу кожу еще нежнее, еще мягче, чем всегда. Эти тисненые золотые драконы только что отражались в воде бассейна. Теперь они темны, как бронза. Кажется, они унесут, похитят вас… Да, на чем я остановился? А! Я хотел уговорить вас танцевать Эсфирь. Дю Ганжу никогда не пришла бы на ум такая святотатственная идея, не правда ли?
— Кто знает, — прошептала она, — тут многое забывается и топчется ногами.
— Но перед многим преклоняются и благоговеют, Жессика. Мне очень больно, что какой-то дю Ганж вам более близок, чем я, который чувствует к вам глубокое уважение и любовь. Неужели эту пропасть ничто не уничтожит?
Она молчала.
— Вас не утомляет мой разговор?
Она устало покачала головой:
— Нет.
— Прошла только неделя со дня вашего великого поста. Вы постились, Жессика?
— Да, — сухо ответила она. — И что же? Что это доказывает?
Он ничего не сказал.
На стене между гобеленами оставались пустые пространства. Еще шесть месяцев назад тут висели портреты графинь из рода де Биевров, которые теперь были перемещены на Рю-Вернейль… В продолжение веков эти надменные католички сидели в комнате, где находилась теперь Агарь. Мысли де Биевра занимали те таинственные силы, которые, вытеснив представительниц гордого рода, привели сюда незнакомку с Востока. В этой комнате, где игуменья и прелаты спорили о иогизме и квиетизме, еврейская танцовщица исполняла обряды своего народа. Божественная и страшная нация, уверенно разрушающая и ничего не уступающая, ничего не дарующая побежденному врагу.
Шум автомобиля, подъехавшего к подъезду, вывел их из задумчивости.
— Просите, — сказала Агарь слуге, доложившему о приезде Риго.
— Ну, — начал литератор, сразу уловив настроение, царящее в столовой. — Я вижу, что тут совсем не думают о том, что все друзья в Париже чертовски устали. Моя маленькая Жессика, когда ты наконец намерена вернуться в Париж?
— Ты завтракал? — спросила она, оставаясь неподвижной.
— Завтракал ли я? Недурно. Конечно, я позавтракал наспех. Ты забыла, что через две недели генеральная репетиция?
— Я готова.
— Ты готова! Она неподражаема! Была на двух репетициях, еще даже без костюмов. Готовы ли они, по крайней мере, твои костюмы?
— Я должна их примерить завтра утром.
— Хорошо, а я тебе сообщу, так как я должен обо всем позаботиться, что я их видел. Они роскошны и при дневном свете! Каковы же они будут при свете электрических прожекторов? Великолепие! Я хочу, чтобы вы их видели, дорогой друг. Вы проводите Жессику завтра утром, не правда ли?
— Охотно, — сказал де Биевр.
— Наконец она будет в Париже. Вы должны помешать ей возвратиться сюда. В деревне очень хорошо, но, помилуйте, что это за репетиции, которые продолжаются уже три недели, а главная героиня изволила появиться только два раза?
— Я уверен, что все пройдет отлично, — сказал старик.
— Да, те, кто ничего не делает, всегда так говорят. А потом, если что-нибудь не так, они первые критикуют… Я умоляю тебя, Жессика, приезжай! Твое присутствие приносит мне удачу, кроме того, я должен посоветоваться с тобой относительно бесчисленного множества вещей: музыки, декораций, костюмов, афиши… О, афиши! Через неделю они заполнят весь Париж. Приезжай, приезжай! Все равно ты должна приехать из-за ужина у Королевы Апреля. Я надеюсь, вы оба извещены об этом?
— О чем? — спросил де Биевр.
— Простите меня, — сказала Агарь. — Жан Риго напомнил мне, я забыла вам передать. Но я надеюсь, что это поправимо. Королева Апреля в следующий четверг празднует новоселье в вилле Бринуа, которую Домбидо собирается ей предложить…
— Нечто гораздо худшее, чем Биевр, — счел нужным заметить Риго.
— Благодарю вас, — сказал старик, насмешливо поклонившись.
— Она мне поручила пригласить вас, — продолжала Агарь. — Я забыла. Вы должны принять приглашение. В противном случае меня сочтут виновной.
— Я принимаю, принимаю, — сказал де Биевр. — Сколько нас будет?
— Дюжина. Все те же. Королева Апреля и Домбидо, Гильорэ, Риго, вы, я, Поль Рош, Симон Арно, Люси Глэдис, Этьен де Рискль.
— Ты забыла Поля Эльзеара, — напомнил Риго.
— Я не знала, согласится ли он быть.
— Да, он будет.
— О, это будет очаровательно! — сказал де Биевр. — Итак, в будущий четверг?
— Да, по этому поводу я должен с вами поговорить. Есть препятствие.
— Какое препятствие?
— Дело в том, что Симон Арно должна в этот вечер заменить заболевшую артистку во ‘Французской комедии’.
— С какой стати вам задерживаться из-за какой-то актрисы из ‘Французской комедии’? — заметил старик.
— Нехорошо так говорить, — запротестовала Агарь. — Симон Арно очень мила. Нельзя праздновать без нее. Придется назначить другой день.
— Пытались, — сказал Риго. — Слишком поздно. Невозможно. Все устроили свои дела так, чтобы быть в четверг свободными. В другие дни они заняты.
— Как же быть?
— Вот что решили. Обед будет заменен ужином. Так даже веселее. Симон освободится к половине двенадцатого и на автомобиле приедет в Бринуа, поужинают в час и останутся там до утра. Вот и все. Королева пришла в восторг от этой идеи, которая дает ей возможность с честью отпраздновать новоселье в ее новом замке.
— Хорошо задумано, — сказал де Биевр.
— Я предлагаю отправиться всем в этот вечер на представление во ‘Французскую комедию’, — сказала Агарь. — Это будет мило по отношению к Симон, которую действительно нельзя в полночь отпустить одну в Бринуа.
— Хорошо.
— Что ставят в этот вечер?
— ‘Любовницу’, — ответил Жан Риго.
В следующий вторник Агарь с сожалением покинула Биевр, чтобы опять поместиться в доме на Де-ла-Мюэт. В четверг вечером, в восемь часов, как было условлено, она в сопровождении Гильорэ отправилась во ‘Французскую комедию’.
В одной из левых лож театра они присоединились к Люси Глэдис, Жану Риго и де Биевру, которые уже приехали.
— А Поль Эльзеар? — спросил Гильорэ.
— Он сказал, что приедет ко второму действию, — ответила Люси.
— Сядь ко мне, Жессика.
Обе женщины уселись рядом…
— Не стоит отдавать манто в гардеробную. Положите их на место Поля Эльзеара. Когда он приедет, мы как-нибудь устроимся. Боже, сегодня все помешались. Почти все уже на местах.
Продолжая разговаривать, Люси Глэдис принялась оглядывать в лорнет зал, называя зрителей, по мере того как она узнавала их. Закончив осмотр, она протянула лорнет Агари.
— Твоя очередь. Скажи мне, если я кого-нибудь забыла.
Агарь машинально повиновалась.
По правде говоря, она не думала, что может в этом зале встретить своих старых друзей.
Погрузившись в воспоминания, она увидела другой вечер, со вспышками молний и рычанием шакалов, в который она в первый раз присутствовала на представлении, где занавес ‘Французской комедии’ должен был подняться через несколько секунд.
В этот день было решено с ее браком.
Воспоминаниям, которые, казалось, умерли навсегда, суждено было воскреснуть вновь…
— Ну, — обратилась к ней Люси. — Ты узнала еще кого-нибудь?
— Я никого не вижу из тех, кого бы ты не назвала. Кроме того, как тебе известно, у меня гораздо меньше знакомых, чем у тебя.
— Дай мне бинокль. Что? Что с тобой?
— Ничего, — прошептала Агарь.
Поднимающийся занавес помешал Люси Глэдис заметить, как изменился голос ее подруги.
Совсем высоко, в последнем ряду последнего яруса, огни люстры освещали тонкое личико молоденькой девушки, с коротко, a la David, остриженными черными волосами…
Агарь почувствовала, как кровь застыла у нее в жилах.
Она узнала Гитель.

XIV

— Что случилось, Жессика? — с беспокойством прошептал де Биевр.
Овладев собой, Агарь поднялась.
— Извините меня, — едва слышно проговорила она.
— Что с тобой? — в свою очередь спросил Риго.
— Ничего. Легкое недомогание. Тут очень душно. Я должна подышать свежим воздухом. Это пройдет.
— Пойти мне с тобой? — спросила Люси.
— Жессика! — жалобно воскликнул Гильорэ.
— Не стоит беспокоиться. Немного воздуха, и все будет хорошо.
Она поблагодарила Риго, подавшего ей манто и проводившего ее до дверей ложи.
В коридоре она столкнулась с несколькими запоздавшими зрителями, спешившими на свои места. Поднявшись по главной лестнице, она направилась к верхнему ярусу. Достигнув галерки, она осмотрелась. В кулуаре было пусто. Бедняки, идя в театр, никогда не опаздывают.
В углу, прислонившись к стене, старая капельдинерша механически перебирала билетики.
Агарь подошла к ней.
— Мадам, — начала она.
Старуха подняла голову. Тон Агари невольно заставлял быть внимательным.
— Мадам, в первом ряду, на третьем от занавеса стуле, сидит молодая девушка в сером платье. Подойдите к ней и скажите, что с ней хотят говорить.
Для виду женщина пыталась протестовать.
— Представление уже началось. В следующем антракте…
— Сейчас же! — повелительно сказала Агарь.
Оставшись одна, она прислонилась к разрисованной красным стене. В открывшуюся дверь Агарь увидела широкую спину молодого гвардейца, напряженно вслушивавшегося в каждое слово, доносившееся со сцены. Отрывки фраз изредка долетали до слуха Агари. Потом все смешалось, и она больше ничего не видела, кроме стоящей перед ней Гитель.
— Агарь! — повторяла девочка, протягивая к ней руки. — Агарь!
— Пойдем отсюда! — резко сказала Агарь.
Они очутились в пустом фойе. Там они посмотрели друг на друга.
— Агарь, — снова сказала Гитель, порываясь обнять ее.
Но Агарь, отстранившись, положила руки на плечи молодой девушки, как бы желая лучше разглядеть ее. Гитель мало изменилась, став разве только более сильной и гибкой. Глаза ее, окруженные густой синевой, увеличившейся от усталости и переживаний, горели лихорадочным огнем.
— Как ты попала сюда? — наконец спросила Агарь.
— Я пришла искать тебя, — проговорила девочка, опустив голову.
— Я не спрашиваю тебя, почему ты пришла. Я хочу знать, как ты нашла меня. Никто здесь не знает моего настоящего имени.
— Один человек знает, — ответила Гитель.
— А! Понимаю, господин Каркассонна.
— Я обещала не рассказывать, — прошептала Гитель. — Но я не сомневалась, что ты догадаешься.
— Каким образом тебе пришла в голову мысль разыскать Каркассонну?
— К кому же мне было обратиться? Я никого не знаю. Приехав сегодня утром, я тотчас направилась к барону, было девять часов, и меня не приняли. Я пришла еще раз, потом еще. В третий раз я встретила господина Каркассонну. Он добрый. Он пожалел меня.
— Итак, он сказал тебе мое имя и мой адрес?
— Да, после долгих колебаний. Было около шести. Я пошла пешком и заблудилась в этом огромном городе. После семи часов я дошла до большого красивого дома. Ты там живешь, Агарь?
— Да. И что же ты сделала?
— Я спросила мадемуазель Жессику, как мне велел Каркассонна. Какая-то дама сказала мне, что ты только что ушла, не обедаешь дома и будешь вечером во ‘Французской комедии’. По правде говоря, я не поверила. Я думала, что она не хотела впустить меня, но я взяла извозчика и приехала сюда. Когда поднялся занавес, я почувствовала, что ты здесь.
— Что тебе еще говорил обо мне Каркассонна?
— Ничего, уверяю тебя. Боже мой! Боже мой!
— Что такое?
— Как ты красива, Агарь! Только теперь я это поняла. В ‘Колодезе Иакова’ ты была хороша. Но теперь!…
— Тише! — Агарь с силой сжала руку девочки.
Молодой гвардеец, оставив зал, для успокоения совести прошелся по кулуарам. Пройдя мимо них и не без удивления посмотрев на женщину в собольем манто, разговаривающую с посетительницей галерки, он, покачав головой, возвратился на свое место.
— Агарь, — робко спросила Гитель, — твои кольца настоящие?
— Молчи! — прервала ее Агарь. — Ты сказала ‘Колодезь Иакова’?
— Да.
— Скажи мне, как там живут?
Гитель горько улыбнулась.
— Как живут? Я думаю, ты должна догадаться, раз я пришла за тобой.
— Никто, никто не пришел вам на помощь, с тех пор как я уехала? — спросила Агарь прерывающимся голосом.
— О, если бы нам помогли! Нам только посылали деньги. Даже больше, чем нам было нужно.
— И?
— И произошло нечто очень странное. Чем больше денег мы получали, тем хуже шли дела. Для такого дела, как наше, нужно нечто большее, чем деньги.
— Что?
— Я не знаю. Нужна радость, доверие. То, что чувствовал даже самый большой скептик, когда ты была среди нас.
— А теперь? Мадемуазель Вейль?
— Мадемуазель Вейль? — повторила девочка, печально улыбнувшись. — Мадемуазель Вейль покинула ‘Колодезь Иакова’.
— Мадемуазель Вейль больше не в ‘Колодезе Иакова’?
— Она единственная, покинувшая колонию против своей воли. Она в Вифлеемской больнице.
— В Вифлеемской больнице? Она, значит, помешалась?
— Да, — сказала Гитель.
— Сошла с ума, сошла с ума, — повторяла Агарь.
— Она была не в своем уме уже тогда, когда ты уехала. Потом пошло и пошло. В конце концов пришлось отправить ее в дом для умалишенных. О! Она не страдает буйным помешательством, но Ида Иокай, которая ее лечит, говорит, что ее болезнь неизлечима.
— Ида Иокай лечит ее?
— Ида Иокай ведь тоже уехала из колонии. Ей неоднократно делали выгодные предложения. В Палестине ощущается сильный недостаток во врачах. Сначала она отказывалась. Но от людей нельзя же требовать вечной преданности. В конце концов она соблазнилась одним особенно блестящим предложением и уехала. — На мгновение они замолкли. Гитель опустила глаза. Она не видела слез, которые медленно катились по щекам Агари.
— А… он? — наконец вырвалось у нее.
Гитель вздохнула.
— Он? Он еще жив. Это все, что я могу тебе сказать.
— Он жив!
— Да. Это чудо. Когда стало известно, что ты не возвратишься и мадемуазель Вейль лишилась рассудка, мы не надеялись, что он долго продержится. Но этот человек обладает совершенно непонятной, сверхъестественной энергией. Ты ведь помнишь его состояние, когда ты уехала от нас. Ты можешь себе представить, что сделалось с ним, когда от тебя не было больше известий. Он был на краю гибели, но остался жив. Каким чудом — непостижимо. Но он почти ослеп. Иногда он целыми днями не произносит ни слова. Его борода и волосы поседели.
— А он когда-нибудь говорит обо мне? — спросила Агарь.
— Никогда, — ответила девочка.
По временам до них доносился все более и более усиливавшийся шум аплодисментов. Агарь вытерла слезы и отрывисто спросила:
— Сколько в настоящее время колонистов в ‘Колодезе Иакова’?
— Тридцать.
— Как? Тридцать?
— Двое из тех, что были при тебе, умерли, остальные уехали.
— Новых, значит, не прислали?
— В Палестину приезжают все реже и реже, а те, которые приезжают, говорят, заранее знают о месте своего назначения и делают все возможное для того, чтобы не попасть в ‘Колодезь Иакова’.
— Скажи мне, как ты решилась поехать в Париж?
— Я поняла, что так нужно, и потом я думала, что ты вернешься назад.
— Я не о том говорю. Как ты все устроила, где ты взяла деньги? Ты предупредила кого-нибудь?
— Я никого не предупреждала. Я только оставила письмо, что возвращусь не позже чем через месяц.
— А деньги у тебя были?
— Уже давно я думала поехать и найти тебя. Когда мадемуазель Вейль отправилась в больницу, она мне оставила свои золотые часы и два или три колечка. Я их продала. Кроме того, у меня было немножко своих денег. Этого было достаточно для поездки сюда. У меня ничего нет на обратный путь, но это ничего, так как я чувствую, что возвратиться без тебя свыше моих сил. Я почему-то была уверена, что если только найду тебя, то без тебя назад не поеду. Теперь другое дело. Я начинаю понимать, что приехать в Париж — еще не самое трудное. Самое трудное…
Агарь растерянно посмотрела на нее, как бы умоляя не продолжать.
Но девочка закончила:
— Самое трудное, как я поняла, это уехать.
— Уехать? Что ты хочешь сказать?
Гитель не ответила. Она взяла руку молодой женщины и нежно ласкала ее.
— Агарь, — восторженно шептала она. — Боже мой, как ты прекрасна!…
Танцовщица хотела высвободить руку, и манто соскользнуло с ее плеч. Она осталась полуобнаженная, в роскошном платье из парчи и золота.
— Боже, Боже мой! Это ожерелье! Это платье! Как ты красива и как ты, должно быть, счастлива, Агарь! — глухо вскрикнула Гитель.
— Не смотри на меня! — резко сказала Агарь.
В то же время она быстрым движением натянула на плечи манто, как бы желая защитить от глаз девочки свои драгоценности и обнаженность.
Первое действие кончилось. Изо всех дверей зала с шумом и гамом хлынула толпа зрителей.
Агарь наклонилась к Гитель:
— Слушай, — сказала она, — слушай внимательно. Ты возьмешь свое пальто и шляпу, а потом…
Она подвела ее к окну.
Отсюда была видна площадь Французского театра, освещенная электрическими фонарями, отражающимися в мокром от мелкого дождя асфальте.
— Видишь, там, налево, почти на середине площади, возвышение с часами. Пойди туда сейчас же и жди меня. Через десять минут я приду.
Агарь быстро спустилась вниз. По дороге она на мгновение остановилась перед зеркалом и мельком взглянула на свое отражение. Только теперь она поняла, чего ей будет стоить эта жертва.
В ложе она застала только Жана Риго и графа де Биевра.
Увидев ее, оба радостно воскликнули:
— Наконец! Как вы себя чувствуете? Ну и беспокоились же мы!
— Вы не встретили остальных? — спросил де Биевр. — Они ищут вас по всему театру. Гильорэ пошел с одной стороны, Люси Глэдис с другой. Только что пришедший Поль Эльзеар присоединился к ним.
— В чем дело? Вам уже не плохо? — взволнованно спросил появившийся Гильорэ.
— Я вам всем очень благодарна и прошу извинить меня, — обратилась к ним Жессика. — Мне гораздо лучше, чем раньше, но я думаю, что было бы неблагоразумно в таком состоянии ехать в Бринуа. Завтра я совсем оправлюсь, а сегодня думайте, что я больна! Скажите Королеве Апреля, что я очень сожалею…
— Я поеду с вами, — тотчас же выпалил Гильорэ.
— Вот так скверная история! — процедил Жан Риго.
— Ничуть, — ответила Агарь. — Вы, дорогой друг, — обратилась она к Гильорэ тоном, не допускающим возражений, — вы должны послушаться меня. Я хочу, чтобы вы предоставили меня на этот вечер моей печальной судьбе и одиночеству. Согласны, не правда ли? До свидания.
— Позвольте мне, по крайней мере, проводить вас до дома.
— Нет, — сказала она со все увеличивающимся раздражением.
Де Биевр, внимательно следивший за малейшим движением в лице Агари, тронул плечо Гильорэ.
— Лучше не настаивайте, — прошептал он.
Очутившись одна, она облегченно вздохнула. Но самое трудное было впереди. В вестибюле, ведшем к выходу, она столкнулась с Полем Эльзеаром.
— Наконец вас нашли, — заговорил он холодным тоном, плохо скрывавшим беспокойство, отражающееся на его лице.
Танцовщица остановилась.
Ее бледность ужаснула Поля Эльзеара.
— Жессика! Что с вами?
С усилием она заставила себя улыбнуться.
— Простите меня. Видите, я не совсем здорова, я должна ехать домой.
— Домой? Вы не будете у Королевы Апреля? Хорошо, тогда я тоже еду к вам.
— Это невозможно.
В первый раз, после того как Агарь стала любовницей Гильорэ, журналист, в течение двух месяцев отказывавшийся видеть ее, говорил с ней с таким волнением и нежностью.
— Вы должны пойти к Королеве Апреля, — слабо промолвила Агарь. — Обещайте мне, я не хочу быть причиной…
— Я пойду, — сказал он. — Я пойду, но с одним условием. Раньше я провожу вас домой. Я не хочу вас оставить одну в таком состоянии. И потом, так больше не может продолжаться. Я должен говорить с вами. Я столько должен вам сказать, Жессика…
— Нет, нет! — с ужасом воскликнула она. — Оставьте меня, идите к ним! Я должна быть одна, одна!
Он продолжал настаивать.
— Я умоляю вас! — почти простонала она, и он осекся на полуслове.
Гитель ждала в условленном месте. Они сели в такси, которое через четверть часа довезло их до дома Агари. Она позвонила. Горничная открыла дверь.
— Мадам! — воскликнула она, отступая при виде своей госпожи.
— Ничего, Женни, я немножко устала. Я должна была уехать из театра. Я скоро вас позову. Теперь оставьте нас одних.
Пройдя с Гитель в свою комнату и усадив ее в кресло, она, скинув манто, лихорадочно зашагала по комнате. И наконец, сев за письменный стол, принялась писать письмо. Гитель видела, как в ее длинной белой руке дрожало перо.
Агарь запечатала конверт, написала адрес и позвонила. На пороге комнаты появилась Женни.
— Завтра утром, как только вы встанете, вы отнесете это письмо господину Полю Эльзеару, на Рю-Вивьен, 31. Это все. Спокойной ночи, Женни, вы мне больше не нужны. Да! Если позвонят и будут справляться о моем здоровье, скажите, что я дома и чувствую себя лучше.
Ливший всю ночь дождь превратил в озера поля, окружавшие лесистый холм, на котором была построена вилла, предподнесенная господином Домбидо Королеве Апреля.
Небо все еще хмурилось, когда на другой день около восьми часов утра один из автомобилей, стоявших в гараже, подкатил к ее подъезду.
Это был автомобиль де Биевра.
Немного спустя граф вышел в сопровождении Поля Эльзеара. Прежде чем сесть в автомобиль, они одновременно подняли воротники.
— Прекрасная погода! — сказал де Биевр.
— Мне совестно, что я заставил вас ехать в такой дождь, — начал Поль Эльзеар.
— Я ведь сам предложил поехать с вами, — запротестовал старик.
Автомобиль тронулся, брызнув целым фонтаном грязи.
— Не слишком быстро, Этьен, — заметил де Биевр, наклонившись к шоферу. — Не опрокиньте нас в какой-нибудь овраг. Не забывайте, что мы не в купальных костюмах, мой друг.
Около трех часов утра, когда ужин близился к концу и настроение, бывшее все время подавленным, еще более упало, Поль Эльзеар изъявил желание отправиться на автомобиле в Меллин, а оттуда поехал первым поездом в Париж. От отговаривался тем, что должен еще к полудню написать несколько статей для своей газеты, но остался, уступив настояниям де Биевра, который обещал рано утром сопровождать его. Приглашенные еще спали в роскошных комнатах, приготовленных Королевой Апреля, когда автомобиль графа направился по дороге в Париж, которая, извиваясь между темными мокрыми деревьями, выходила на затопленные прогалины.
Под влиянием угрюмой тишины утра и смутной тоски, являющейся следствием не слишком весело проведенной ночи, оба молчали.
— Забавно, — наконец прошептал де Биевр.
— Это можно было предвидеть, — жестко усмехнулся Поль Эльзеар.
— Что можно было предвидеть?
— Да что будет скучно, черт возьми! Так всегда бывает, когда ожидают безумного веселья.
— Королева Апреля сделала все возможное.
— О, это не ее вина.
— Понятно. Может быть, если бы была Жессика…
— Между прочим, что с ней?
— Откуда мне знать?
— Гильорэ, — сказал де Биевр, — звонил, как только приехал сюда. Ему не ответили. Я думаю, там все благополучно.
— Этот Гилъорэ просто глуп и не отесан, — сказал Поль Эльзеар, очевидно, искавший повода, чтобы излить накопившуюся в нем горечь.
— Не глупее и не грубее господина Домбидо, — миролюбиво ответил де Биевр. — В общем, он хороший малый.
Поль Эльзеар предпочел сменить тему.
— В чем дело? — спросил он. — Мы стоим. Что случилось?
— Мы у железнодорожного переезда, — ответил старик.
Опять воцарилось молчание. Прошло пять, десять минут. Автомобиль все еще стоял.
— Боже мой! — с нетерпением воскликнул Поль Эльзеар. — Можно было уже десять раз проехать. Что там наконец?
Дождь утих.
Де Биевр опустил запотевшее стекло и подозвал разговаривавшего со стрелочником шофера.
— В чем дело, Этьен?
— Дождь размыл недалеко отсюда железнодорожную насыпь, и поезда должны были остановиться.
— Мы бы успели проехать.
— Я того же мнения, но стрелочник не разрешает. Марсельский экспресс, выходящий из Парижа около половины девятого, должен пройти с минуты на минуту.
— А вот и поезд, — сказал стрелочник.
Внезапно с грохотом и свистом, выбрасывая клубы белого пара, показался локомотив, и медленно один за другим проплыли мимо автомобиля вагоны. В вагоне-ресторане, за столиками, освещенными маленькими лампочками с розовыми абажурами, завтракали пассажиры.
— Счастливые! Они едут к солнцу, к синему небу, туда, где так прекрасно! — прошептал Поль Эльзеар. — А мы должны возвратиться в эту грязь! Ах, если бы…
— Что с вами? — вздрогнув, спросил де Биевр.
Прервав фразу на полуслове, журналист привстал и машинально схватился за ручку дверцы, как бы желая выскочить из автомобиля.
— Смотрите, смотрите, — указал он старику на последний вагон, который медленно, казалось, медленнее, чем остальные, проехал мимо них.
— Что такое?
Но было уже поздно. Туман и все увеличивавшееся расстояние скрыли вагон из виду.
— Что случилось?
— Вы, значит, не видели? В последнем вагоне, у окна купе? Я узнал ее. Я не сомневаюсь. Это была она…
— Кто она?
— Жессика!
Де Биевр пожал плечами и сказал, грустно улыбнувшись:
— Жессика в марсельском экспрессе? Что ей там делать, черт возьми! Вы кончите тем, что она вам будет мерещиться повсюду, мой бедный друг!

——————————————————-

Первое издание перевода: Колодезь Иакова. Роман / Пьер Бенуа, Пер. с фр. С. Тамаркиной. Обложка работы худож. М.Ио. — Рига: Культура, 1926. — 173 с., 21 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека