Отец Текли Дегенер был унтер-офицером городской сторожевой команды Стокгольма, которой вверена внутренняя охрана города, а также конвойная и сторожевая служба в тюрьме. Эта команда никаким престижем не пользовалась. Мундир стражников был всё тот же со времен тридцатилетней войны и возбуждал насмешки уличных мальчишек. Нахождение Дегенера в этом незавидном состоянии накладывало на него известную печать, а невозможность выйти из этого положения убивала в нём всякое желание переменить род занятий. Кроме того, постоянное соприкосновение с преступниками омрачало его взгляд на жизнь. Он, таким образом, стал замкнут, мрачен и предался пьянству.
Мать Теклы была прежде служанкой, а после замужества получила место привратницы, что обеспечивало ей самостоятельное положение, но в то же время делало её жизнь очень тяжелой. Муж, который должен был каждую ночь нести свою службу, приходил только не надолго днем, пил пиво и водку, а Теклу в это время мать всегда высылала вон. Связь между супругами была весьма слабая. Дом находился на улице ‘Черного Монаха’, наискось от немецкой церкви, в самом, пожалуй, мрачном месте старого города. Это было старое потемневшее здание с маленькими тусклыми оконцами, через которые, казалось, плохо должен был проникать свет. Дом представлялся таинственным и некрасивым, и надо было удивляться тому, что хозяину пришла мысль держать привратницу. Однако это имело основание. Дом имел весьма многочисленных обитателей, и некоторая охрана была необходима, затем квартиранты были такого рода люди, которым швейцар при доме служил как бы вывеской, рекламой. В первом этаже находилась гостиница, обычное пристанище финляндских матросов. На двор выходила контора ростовщика, а над ней — приют для девочек. Место привратницы не могли следовательно считать легкой службой: не проходило десяти минут во все двадцать четыре часа, чтобы дверь не отворялась, а отворенной оставаться она не должна была никогда. Жизнь привратницы была, следовательно, жизнью не только заключенного, но еще и преступника, осужденного на вечную пытку. В некоторых тюрьмах еще существовало правило будить по несколько раз в ночь заключенных во время сна, чтобы их этой пыткой особого рода довести до сознания. Так и привратница во все сутки не была ни на минуту застрахована от звонка. Была ли она в ожидании ребенка — она должна была постоянно тянуть за веревку. Стояла ли у плиты, она должна была отойти и слышать, как кипящее молоко выливалось из горшка, ложилась ли она в постель и всё вокруг нее замолкало, глаза закрывались, успокаивались натянутые нервы, но вдруг раздавался звонок, и она опять должна была напрягать свои мускулы и тянуть за веревку. Веревка стала её новым членом, как бы выросшим незаметно у правой руки. Вся жизнь её, всё существование вертелось вокруг звонка. Она лишилась своей воли, всякой инициативы, и её деятельность получала наружный импульс от звонка, который был проявлением чужой воли и приводил в движение её правую руку. В первый год, когда она еще была беременна дочерью, это действовало на её нервы, но потом она привыкла. Она только сознавала, что жизнь её тесно связана с веревкой, за которую она тянет. Устанет она тянуть веревку, тогда лишится еды, питья, надоест ей узкая комнатка с окошечком, выходящим к воротам, и она знала, что перед ней откроется свобода… но на мостовой.
В этой маленькой комнате явилась на свет Божий Текла, в это время дверь с шумом затворялась, звонок звенел и моряки дрались у ворот и пыряли друг друга ножами. Это был страшно крикливый ребенок. Она могла кричать полчаса не переставая, пока не закашляется, тогда она теряла голос и лежала, как трупик. Она, казалось, родилась с ясно выраженным протестом против двери и звонка, не могла целых пять лет привыкнуть к звонкам, а когда, наконец, привыкла, то слышала звонок даже тогда, когда его и не было. Когда она сидела в школе или была у отца, ей слышались звонок, щелканье задвижки и шум двери. Мать думала успокоить ее несколькими каплями водки, что успокоительно действовало лично на нее, но это дочери не помогало.
Когда Текле минуло четыре года, ее стали выпускать к воротам и на двор. Этот последний напоминал собою колодец с рядом небольших домиков с одной стороны и с другой стороны с большим сорным ящиком, из которого всегда сочилась вонючая черная струя. Летом всегда вокруг сорного ящика кружился рой мух, из окон подвалов выползали большие коричневые крысы, чтобы в сору найти себе морковь, картофельную кожу или суконный лоскуток, иногда воробушек решался спуститься с крыши, чтобы захватить шерстинку для своего гнезда. В воротах была игральная Теклы, возле сточного камня, куда выливались ведра с помоями и где по стене маршировали большие длинноногие пауки. Никто не был зол или неприветлив с ней, и всякий, проходя в ворота, находил для ребенка ласковое слово, потому что она была дочерью страшной для всех привратницы. Всех милей были с нею девочки, живущие наверху со стороны двора. Они давали ей часто марципаны и приглашали ее в свою комнату, где висели у окон тонкие занавески и где пахло розовой водой. Мать не очень долюбливала эти посещения, хотя всё же для неё было отдыхом на время освободиться от присмотра за девочкой, к тому же она знала, что та всё же в доме.
На улицу выйти она никогда не могла, потому что мать никогда не бывала свободной и никогда не выходила. Солнца она никогда не видала, хотя иногда, когда, сидя на дворе, она перегибала голову назад и глядела по направлению края крыши, она видела, что там на верху светло и проглядывает что-то голубое. Когда же наступала зима и в воротах замерзала вода, тогда она была на весь день заперта в узкой комнате, где бывало так темно, что еще до обеда зажигался огонь, и где постоянно пахло перегорелым молоком, жареным салом или пивом. Окно, выходившее на улицу, было заклеено бумагой, но Текла проделала себе скважинку, в которую могла выглядывать. По другую сторону улицы она видела лишь край большого, темного здания с очень высокими заостренными окнами. Спросив однажды у матери, кто там живет, она узнала, что это дом Божий, из этого она вывела заключение, что Бог должен быть очень высокого роста, так как ему нужны такая высокая крыша и такие высокие окна. Единственной её радостью было посещение отца. Это был высокий, светло-русый, бледный мужчина, одетый в необычно красивое платье. Пуговицы у него были золотые, и на них было изображение старика, которого она почему то называла святым Эриком. Шпага так важно бряцала, когда отец ставил ее в угол шкафа. Но всего больше ей нравилась каска, когда отец клал ее на стол возле кружки с пивом, и она сияла и блестела как золото, а большой султан, возвышавшийся над каской, казался ей настоящей черной кошкой.
Большею частью родители говорили вполголоса, но иногда до Теклы доходили жесткие, резкие слова и тогда овладевал ею страх. Но отец всегда замолкал первый и вынимал из кармана засаленный кошелек, из которого передавал матери несколько серебряных монет, после этого он вставал и уходил.
Текла видела, что обитатели дома с большим почтением кланялись её отцу, и она привыкла к мысли, что он человек сильный и знатный, это вместе с сознанием того авторитета, которым пользовалась в доме мать, сделали то, что она считала себя не принадлежащей к людям низшего происхождения.
Она росла без братьев и сестер, без подруг, и никого у неё не было, с кем бы она могла себя сравнить и соприкасаясь с кем она могла бы отшлифовывать свою натуру. Но вот она достигла возраста, когда надо было идти в школу. Вследствие того, что отец её принадлежал к старинной немецкой семье и что они были приписаны к немецкому приходу, ее отдали в приходскую школу для девочек. Когда ее приняли в школу, то матери пришлось отпроситься, и она повела дочь в школу. Теклу вызвали, а у матери спросили, на какой должности отец. Когда та ответила: ‘унтер-офицер сторожевой команды’ на лице учителя промелькнула еле заметная улыбка, а находившиеся в зале дети и родители засмеялись при этом так громко, что Текла это заметила. Выйдя на улицу, девочка спросила у матери, отчего смеялись, но мать ничего не отвечала. В школе же она скоро узнала, почему возбудила насмешки, узнала также, что принадлежит к низшему классу общества, из которого родители стремятся вытянуть ее посредством воспитания. Она однако скоро заметила, что у многих других детей белые лица и руки, а впоследствии она научилась у других девочек пить уксус и мыть руки теплой водой, чтобы они и у нее стали белей. Она стала апатичной, потеряла сон, стала впечатлительной, так что в общем она редко чувствовала себя совсем здоровой. Преувеличенная забота матери о ней тоже приучила девочку считать себя беспомощной и больной, ожидающей поддержки от других. По этому её собственная самодеятельность всё слабела.
Так прошло детство до конфирмации. Тут вдруг стали ей внушать, что все люди равны. Она видела, что собирались вместе дети всех классов населения, которым всем преподавались одни и те же правила, будто жизнь для всех будет одинаковая, и это скоро стало для неё сладостным убеждением. Священник, добрый, сострадательный старец, казалось, сам верил, что все дети Одного Отца, и он не делал никакого различия между детьми бедных и богатых.
Вечером, после окончательного экзамена, он собрал всех детей в зал, чтобы преподать им последние жизненные правила и как с несовершеннолетними проститься с ними раньше, чем они сделаются причастными Таинству и разбредутся по белу свету.
Было душно в темном, тесном зале, со стен которого выглядывали из темных рам строгие лица, топилась кафельная печь, а медная лампа бросала на бледные лица свой слабый свет. Учитель описал им взволнованным голосом серьезность жизни, он просил их ему поверить, так как он жизнь знал хорошо, и убеждал их не возлагать надежду истинного блаженства на такую шаткую почву, как та, на которой воздвигается то мимолетное счастье, которое дает людям свет.
В это мгновение они все верили ему. Сын командира полка верил ему, когда он говорил, что даже самый высокопоставленный может упасть и кончить жизнь всеми отверженным, дочь богача коммерсанта верила ему, когда он говорил, что видел дочь богатых родителей, окончившую жизнь нищей. Тут, в этот последний час, в этой зале, где они отделены от света и все как дети одного Отца стоят перед Богом, они должны забыть, что там в мрачном, гнусном свете люди судят друг друга иначе, на ином, более низком основании. И пусть, когда они на следующее утро приобщатся все вместе Таинству всеобщей любви, пусть тогда они не забудут, что уже никогда все не будут сидеть за одним столом, пусть знают, что быть может на пиршествах другого рода одни будут прислуживать другим, но что теперь они из одной и той же Чаши пьют напиток всеобщего братства, как Иисус пил и ел с самыми жалкими и ничтожными людьми. Дети! — закончил свою речь старик, — покажите теперь перед Богом вашему старому, быть может, единственному другу, что вы на мгновение можете отбросить мирские мысли и чувства, что вы признаете себя братьями и сестрами единой великой семьи, как наш Спаситель смотрел на человечество, как Он сам спустился к самым униженным, тогда, как место Его, как Учителя, было бы среди старцев в синагоге. Откройте сердца ваши без страха и сомнения, и пусть я на мгновение увижу картину, о которой в душе мечтал, — что дети людей могут здесь на земле быть похожими на ангелов.
Он сошел с своего места и запер на задвижку дверь, а дети в сильном возбуждении ожидали, что произойдет.
— Теперь, — продолжал учитель, — теперь я раскрыл перед вами жизнь с её ложью, преступлениями и несправедливостью, и теперь мы одни стоим перед Сыном человеческим, пришедшим, чтобы низвергнуть вознесенных в высь и поднять попранное ногами. Пусть воспрянут наши сердца в тихой молитве, и когда вы почувствуете, как душа ваша очищается и возвышается, обнимите друг друга, как дети одного Отца должны все обниматься без лжи и обмана! Пусть увижу я как ты, богатый юноша, которого за дверью ждут блеск, и почесть, примешь в свои объятия твоего трудящегося брата! Пусть увижу я тебя, дочь знатного вельможи, на груди, быть может, будущей твоей служанки! А ты, униженный сын бедных родителей, отогрей свое остывшее сердце на груди брата, которому ты до сих пор завидовал, излечи в объятиях брата твои раны, которые ты тщательно скрывал! Полюбите друг друга, как я вас любил! Дайте один другому братские умиротворяющие поцелуи теперь, в это именно мгновение, теперь, раньше, чем отворится дверь и ворвется жизнь со всей её распрей, завистью и злобой, потому что тогда — о Боже! почему? — разойдутся ваши сердца, и тут, юноши и девицы… поэтому теперь, именно теперь! Аминь!
Юноши и девушки, разделенные во время речи учителя на две группы и глядевшие робко друг на друга, теперь в полном экстазе, со слезами на глазах пошли друг к другу на встречу и рыдая бросились в объятия один к другому. Казалось, что сразу упали все различия, положения, происхождения, состояния и пола, и эти рыдающие дети, взволнованные необычными чувствами, глядели доверчиво и любовно друг на друга. Не замечались грубые лица, озябшие руки и плохие платья, стерлось с лица голодное и завистливое выражение, исчезла гордость, и не было видно презрения.
С своего места глядел учитель на вызванное им бурное движение, взволнованный при виде сбывшейся мечты, он протянул к ним руки.
— Да будет мир над вами! — вот единственное, что он мог высказать, а тем временем радостные слезы восторга блестели в его больших, темных глазах.
Как бы разбуженные от сна, вернулись дети на свои места. Еще временами слышались отрывистые восклицания, как это бывает всегда после того, как дети выплакались, и опустив глаза, как бы стыдясь чего-то, дети сели на скамейки и не решались взглянуть друг на друга.
В это самое мгновение, кто-то дернул снаружи за ручку двери. Учитель многозначительно взглянул на дверь, хотел что-то сказать, но смог лишь улыбнуться и сошел с места, чтобы впустить сторожа, пришедшего затопить печь.
Трудно было после этого снова подняться до экзальтации, и все сразу опустились, как бы на землю. Некоторые из детей начали даже смеяться.
— Да, теперь мы смеемся, сказал учитель, мы смеемся над нашим ребячеством, когда внешний мир врывается в двери. Мы не раз будем смеяться над нашей слабостью, нашими грезами и нашими лучшими надеждами. Но кто знает, не следовало ли нам вместо того плакать? Кто знает?
В комнате стало жарко, пар шел от холодных оконных рам, и лампа слегка коптила. Дети казались сонными, и то один, то другой зевал. Сторож шумел своей кочергой. Наступило общая усталость, и пастор вскоре закрыл собрание после краткой молитвы, последовавшей за небольшой проповедью на евангельский текст: ‘Аще не обратитеся и не будете как дети, не внидете в Царствие Небесное’.
Когда дети затем одевались в передней, они избегали глядеть друг на друга, и опять в них ожило сильное впечатление пережитого, так что говорить об этом они не могли.
На Теклу это произвело глубокое впечатление, такое глубокое, что она, еще возвращаясь домой через кладбище, шла, как в полу-сне. Апрельский вечер погрузился в темноту, и поднялся теплый южный ветер, раскачивающий еще голые ветви лип, меж которых виднелись звезды, сиявшие как блестки на ветках деревьев.
Она шла тихими шагами и держала обеими руками перед лицом муфту, как будто это была красивая, только что написанная картина, которую она боялась запачкать. Иногда она подымала руки кверху, как бы желая разглядеть картину, а когда она затем на мгновение закрывала глаза, то ей мерещился среди толпы людей темноволосый, прекрасный юноша, шедший к ней на встречу с распростертыми объятиями, она обнимает его своими круглыми руками, прижимает лицо к его лицу так, что она видит лишь прядь волос и пару глаз, вливающих огонь в её глаза, её рот вдыхает теплое дуновение из его уст. Она держит его в своих объятиях и чувствует, как дрожащие руки её согреваются от его прикосновения, щека её склоняется к белой сорочке голландского полотна, белой, как одежда Искупителя, по словам проповедника, а посреди груди блеснула ярко красная капля крови, холодная и жесткая, придавила её висок, и тогда ей стало почти до крику больно, но боль эта ей сладостна, и она крепче прижимается к жесткому камню, так что виску еще больней. Затем она слышит голос учителя: ‘Да будет мир над вами’ говорит он. Руки опускаются, она как бы пробуждается, видит красноватый блеск лампы над головой юноши, как свет Духа Святого над головой юношей в Еммаусе, видит темные лица, глядящие из висевших по стенам рам, а потом входит сторож и затворяет за собою дверь. Она останавливается у кладбищенских ворот и снова призывает видение того же лица. Ноги её так. дрожат, что ей приходится схватиться за калитку. В это время раздается на базаре звук рожка, звонит непрерывно звонок где-то на судне, собаки лаять, дети кричат, а там по узкой улице поднимается еще слабая стукотня, она усиливается, растет, приближается, и что-то катит большое, красное, как огонь, оно совсем близко от неё, и видит она четыре большие лошади, огонь блещет из их глаз, и мимо неё проносится красная, как кровь, карета с людьми в золотых шляпах, карету со всех сторон обвивают черные змеи, а звонок на судне всё звонит, рожок дудит, собаки лаять, а отблеск кареты льется кругом.
— Что ты тут делаешь? — спрашивает мать, вышедшая на встречу к Текле, увидев что она стоит мертвенно-бледная и ухватилась обеими руками за прутья железной калитки.
— Видела ли ты? — спросила девочка.
— Конечно, я видела пожарную команду, ведь горят русские лавки. Но ты больна, Текла! Не больна ли ты?
— Да, кажется.
— Ну, иди же ради Бога домой.
И мать повела дочь в узенькую комнатку.
Текла всю ночь не могла сомкнуть глаз, она лежала в полу-дремоте и всё вспоминала слова пастора и необычайную сцену, которой она была свидетельницей. Все люди братья и равны перед Богом — как это приятно узнать! Но почему же они также не равны перед людьми? Почему они не равны перед людьми? Почему они не равны даже перед проповедником в церкви, где богатым предоставлены лучшие места со стульями, а где бедные стоят в проходе? На это она ответа не находила. Почему перед тем, как им всем расцеловаться, мальчикам и девочкам, пастор запер наружную дверь? Разве эти братские поцелуи предосудительны, что их никто не должен был видеть? Вероятно это было нехорошо, так как ей не хотелось об этом рассказывать матери. Несколько раз среди ночи, когда мать просыпалась от звонка, ей неудержимо хотелось всё рассказать матери, громко, откровенно заявить: ‘он поцеловал меня, смуглый мальчик!’ но она каждый раз удерживалась от этого, боясь, что как только она об этом заговорит, исчезнет вся её радость. Это, конечно, было тайной между ими и пастором, так как дверь была заперта. И она схоронила ее в своем сердце.
Время, назначенное для конфирмации наступило в одно прекрасное солнечное апрельское утро, когда прилетели уже скворцы и начали вить гнезда под крышей церковного купола. Колокола так звонко звенели в ясном весеннем воздухе, когда Текла в белом платье с непокрытой головой шла с отцом и матерью в церковь. Отец был в полной парадной форме, в мундире и с красной щеточкой на каске, на матери было черное платье, обшитое лисьим мехом. Старая мрачная церковь показалась Текле сияющей светом и, когда она ступила через каменный портик, у неё было впечатление, что она идет в гости к Богу, для Которого все люди братья.
Солнце отражается блеском на люстре, на позолоте церковной кафедры и алтаря, а обновленные трубы органа светятся серебром. Все разодеты по праздничному, и женщины в светлых весенних нарядах. Возле алтаря заняли места будущие причастники, мальчики в черном, девочки — в белом, все бледны, возбуждены, взволнованы от мысли о близости начала для них серьезной жизни и о шаге вперед к возмужалости.
Орган играет, священник говорит, смуглый юноша смотрит прямо в глаза Теклы, так что в конце концов ей надоело отворачивать свои взгляды, она останавливает их на нём, и так они и остаются. Ей кажется, что они одни сидят здесь и ведут между собой беседу, они говорят о сказках, о школе, о рождественских ёлках, о том, что слышали, о том, о чём днем думали и о том, что им ночью грезилось. А когда кончилась проповедь, то у неё было впечатление, что они знакомы давно. Она наизусть знала его лоб, его волосы, его маленькие, черные еле пробивающиеся усики, его короткий подбородок, ей знаком узел его тонкого белого галстука и его башмаки, и она через всю церковь чувствует его ландышевые духи.
Вот подошло время им подходить к алтарю, Текла думает о союзе любви с братьями одного общего Отца. Возле неё девочка в шелковом платье и с черными буклями, та тихонько ущипнула ее в бок, так как Текла нечаянно, опускаясь на колени, встала на край её платья. Но на этом празднике дружбы школьные дети поют унылый церковный гимн, а орган звучит плачевно, грустно, как будто он призывает всё горе и страдание мира на этих детей, поверивших, что их ожидает радость.
Все окончено. Родители приветствуют своих детей, а дети расходятся, довольные, что всё кончено.
* * *
Конфирмация имела на дальнейшее развитие Теклы влияние, которое сохранилось и в далеком будущем. Однако, это как нельзя более противоречило действительной будничной жизни. Классовое различие не могло быть уничтожено. Вчерашний товарищ завтра становился хозяином. Эти прекрасные слова о братстве среди человечества, не могли никак убедить больших и сильных, родители никогда не могли бы чувствовать себя одних лет с детьми, так как они фактически неоспоримо имеют над ними перевес в смысле опытности и возраста. Но верить этим учениям было утешением для слабых, и Текле так хотелось верить, что те девочки с белой кожей и в белых шелковых платьях — её сестры, тогда как она очень неохотно, прямо с ужасом, думала, что падшие женщины, живущие на дворе, ей подобны и равны, несмотря на то, что Иисус и Марию Магдалину признавал за сестру Свою.
До сих пор лежало на обязанности Теклы в полдень носить обед отцу. Это всегда было для неё пыткой, потому что коричневый горшочек всегда возбуждал нежелательное для неё внимание прохожих, и она видела, что носили еду только сторожа. После же торжества, которое вывело ее из детства, она пришла к ясному сознанию, что это хождение в казарму что-то совершенно постыдное, и вот она ищет тихие улицы и переулки, которые довели бы ее незаметно до казармы. Она отыскала такие улицы, но они темны, узки и грязны и на них она встречает лишь бедных и плохо одетых людей, которые смотрят на нее без презрения. Худо однако то, что ей приходится проходит через клочок базара, недалеко от ратуши. Она рада была бы сквозь землю провалиться, готова была бы натянуть капор на лицо, стать невидимкой, как в сказках, и кончается тем, что она дойдя до базарной площади робко опускает глаза, так что она видит лишь круглые камни мостовой под ногами. Каждый раз, когда она выходит из темной улицы и перед ней открывается светлая площадь, ее бросает в пот, и ею овладевает страх, на нее это производило такое же впечатление, как если бы она была обязана переплыть озеро или по канату пройти через пропасть. Этот переход по площади для неё так неприятен, что даже по воскресеньям в этот час ею овладевает страх, хотя в эти дни она избавлена от службы.
Когда она входит в казарму к отцу, фельдфебель обыкновенно берет ее за подбородок и спрашивает, как дела? Это он проделывает уже много лет подряд, но теперь, когда однажды он сделал это, отец сказал ему резко:
— Оставь эти ласки!
— Что? — возразил товарищ, — ведь это же наша Текла.
— Мне это не нравится, — проворчал снова отец. — Неужели ты не видишь, что у девушки теперь длинное платье.
Текла поняла, что она уже не ребенок, и её положение казалось ей еще щекотливее.
Однажды, идя к отцу и пройдя всю открытую ею маленькую улицу Петери-Аполло, которая на несколько шагов сокращала ей переход по площади, ей пришлось перейти на улицу Свиалагорд. Только что перед этим скололи с мостовой лед, и он лежал еще там и двигался под ногами вроде морских волн. Опустив, как всегда, глаза, она быстро и легко перепрыгивает по кусочкам льда, как вдруг нечаянно сталкивается с молодым человеком, при этом, не решаясь поднять глаза, она видит только одни его высокие сапоги. Удар от столкновения был настолько силен, что горшки в корзинке звякнули и вероятно разбились, так как на улице запахло гороховым супом. Текле стало так стыдно, что слезы брызнули из глаз, однако она почувствовала, как рука одетая в перчатку, дотронулась до неё, чтобы поддержать ее, и она услыхала мягкий, полный участия голос: ‘Pardon.’ — послышалось ей. Она подняла глаза и узнала смуглого юношу, который, приподняв шляпу, уже переходил на другую сторону улицы. Вся дрожа и в слезах вошла она в казарму к отцу, который начал ее, как мог, утешать и уверял, что на этот раз охотно пообедает в трактире.
Вернувшись домой, Текла почувствовала себя нездоровой.
Она села на табуретку, и уставившись в одну точку, не говорила ни слова. Несмотря на то, что она была голодна, она ничего не ела. Терзать свое тело доставляло ей наслаждение, и жизнь казалась ей ненавистной, как темная враждебная сила, которая в нее внедрилась и которую она желала бы уничтожить, лишая ее питания.
Она до самого вечера осталась сидеть на том же стуле. Мать то и дело спрашивала ее о том, как она себя чувствует. К вечеру Текла поела с аппетитом и легла спать. На следующее утро она проснулась с головной болью и до десяти часов лежала в кровати.
— Думаешь ли ты сегодня встать? — спросила мать, желавшая, чтобы дочь по обыкновению вымела пол.
— Я не знаю, смогу ли я встать, — отвечала Текла.
— Что с тобой? Ты выглядишь, как будто у тебя перемежающаяся лихорадка.
— Перемежающаяся лихорадка? Я не знаю, что чувствуется при перемежающейся лихорадке. Как она проявляется? Бывает ли озноб?
— Нет, озноб не всегда бывает, а делается жар, и это повторяется каждый день.
Текла еще с полчаса тихо пролежала в постели и не сводила глаз со стрелки висевших на стене часов, которая медленно двигалась к одиннадцати. Она то задерживала дыхание до того, что кровь бросалась ей в голову и натягивала одеяла выше рта, то дышала усиленно до того, что пульс начинал ускоренно биться. Тогда она слабым голосом позвала мать.
— Мама, — сказала она почти шепотом, — пощупай, нет ли у меня перемежающейся лихорадки.
Мать положила руки на лоб дочери и нашла его очень горячим.
Текла осталась лежать и глядела, как мать приготовляла обед. Она раздула огонь в печи и разрезала на две части соленую рыбу, которую она еще с вечера положила в холодную воду. Затем она налила воды в горшок и опустила туда рыбу. Вскоре по узенькой комнатке распространился неприятный запах рыбы, и Текла, не выносившая этого запаха, натянула одеяло до самых глаз. Разгоревшийся в печке огонь сильно грел постель, и Текле стало жарко, она лежа глядела как кипит вода в горшке.
Мать принесла корзинку, в которой всегда отправляла обед мужу, и слегка ворча вынула оттуда осколки разбитого горшка.
— Я пойду, куплю новый горшок, — сказала она. — На, держи веревку от двери и смотри за огнем. Я вернусь сию минуту.
Говоря это, она набросила на плечи платок и вышла.
Оставшись одна, Текла встала с кровати и расправила члены. Она подошла к окну и выглянула в скважину. Солнце светило, на церковном дворе кричали галки, по небу плыли белые облака. Ее влекло из душной комнаты и нагретой постели. Ей неудержимо захотелось уйти далеко, в освещенную солнцем даль, подышать морским воздухом, поглядеть на распускающиеся деревья, но увидав на столе коричневую корзину, она поняла, что она без неё, без этого сковывающего ее рабского ярма, выйти не может, она пришла в совершенное бешенство, бросилась снова на кровать и погрузилась в одеяло, казалось, что ей хочется потонуть, задохнуться и никогда больше не видать света Божьего. Но вот раздается звонок, он возвращает ее к действительности, и она тянет за веревку. Дверь отворяется, и входит мать.
Часы показывают двенадцать. Рядом с рыбой кипит и суп с капустой. Мать взглядывает на часы.
— Ну, Текла, — спрашивает она, — думаешь ли ты, что сможешь сегодня идти с обедом к отцу?
— Нет, мама, как можешь ты даже об этом спрашивать? Я вся горю, как раскаленная печь. Пощупай!
Мать, снова опустив руку на голову дочери, приходит к заключению, что у неё жар.
— Придется послать Марен, — говорит она, — но ей надо будет за это заплатить.
Сверху приходит на зов матери Марен, и в то время, как укладывается обед в корзинку, Текла забирается глубоко под одеяло. Когда же хлопнула за старухой дверь, Текла вздохнула свободно и скоро спокойно заснула. Сон длится час.
Проснувшись она чувствует сильный запах рыбы и на вопрос матери о том, как она себя чувствует, отвечает, что ей кажется лучше.
— Да, да, — говорит старуха. — Это несомненно перемежающаяся лихорадка, и надо тебе быть осторожней. Если бы хватило у тебя сил, тебе бы следовало выйти теперь.
Текла считает, что у неё сил не хватит выйти, но в конце концов она поддается уговору матери и одевается.
В весеннем платье, со светлым фартуком и новым шарфом на голове, выходит она из дому. Солнце стоит еще высоко на небе, и улицы полны народа. Она спускается вниз по улице и доходит до ярко освещенной солнцем базарной площади без намека на страх и не думая даже опускать глаза. Воздух так живительно действует на нее, все прохожие так видимо довольны, что прошла длинная зима и город так красив. Легко ей идти, когда нет на руках тяжелой корзины. А взгляды встречных прохожих кажутся ей дружественными или, по крайней мере, далеко не столь презрительными.
Вернувшись домой, она объявляет, что чувствует себя хорошо, но что кто знает, как будет завтра, если действительно она схватила перемежающуюся лихорадку.
На следующее утро Текла опять больна и остается лежать до после обеда, потом, поспав немного, она встает и идет гулять. Теперь можно сказать вполне уверенно, что у Теклы повторяющаяся каждый день перемежающаяся лихорадка, то же самое подтвердил и врач, когда ему передали, как проявляется болезнь, и он объявил, что временно нельзя рассчитывать на помощь Теклы по хозяйству.
* * *
Текла, вероятно просто ничтожная девочка, стала под влиянием различных неблагоприятных домашних условий и воспитания слабой натурой. В раннем детстве сознание низменного положения отца причинило ей разочарование и огорчение. Затем в церковной школе она приобрела надежду, что проповедуемое всеобщее равенство, поможет ей в жизни. И наконец она убедилась, что её положение отнимает у неё эту надежду. Ей стало ясно, что нет у неё сил превозмочь это огорчение, а не повиноваться родителям, открыто порвать с ними она также не решалась. Инстинкт и обстоятельства натолкнули ее на выход, не делающий ей честь: она стала притворяться больной.
Освобожденная от всякой работы, она теперь имела полную возможность делать, что вздумается. Ежедневные прогулки по городу помогали ей делать над людьми целый ряд наблюдений, которыми она умела пользоваться. Она научилась тому, как знатные дамы кланяются, как обмахиваются веером, как при ходьбе ставят ноги. Она скоро заметила, что они не ходят, как бедные женщины. Она поняла, насколько далеко назад должна сидеть на голове большая фетровая шляпа, как высоко можно поднимать юбку, насколько глубоко отвешивать поклоны. Скоро она постигла все малейшие оттенки, изобретенные высшими классами, чтобы между собой узнавать своих и чтобы держать в почтительном отдалении членов низших классов, стремящихся втереться к ним. Она скоро изучила все эти маленькие хитрости, которые, как ежедневный пароль в лагере, должны были постоянно обновляться, чтобы не стать достоянием врага. Это всё она легко схватывала и отлично применяла на деле, но гораздо трудней ей было идти за переменчивой модой. Сегодня она одета была по моде и достигала этим полного сходства с богатыми, а через три месяца она уже оказывалась отсталой и смахивала на служанку. Бороться в этом отношении было очень трудно. Тем временем открыла она большой элегантный модный магазин Маркуса Люден. Приглядевшись, она скоро узнала, что тайна в деле туалетов лежит в покрое лифа, в складках юбки, и вот она сидит весь вечер порет лиф, распускает складки или закладывает их. Она постигла секрет цветов и умеет выбирать такие, которые бы не бросались в глаза и не привлекали бы внимание зрителя на качество материи. Подражание прически было не столь драгоценно. Но что ей трудно давалось, это игра лица, спокойное, уверенное выражение, присущее людям с независимым положением. Достаточно было одного пристально брошенного на нее на улице взгляда, и она смущалась, как бы уличенная в обмане, и чувствовала себя переодетой.
Мать скоро заметила перемену в Текле, во всём её существе, но девушка так умела найти всему подходящее объяснение, что та замолкала быстро и не без некоторого удовольствия видела, как дочь развивается и принимает более благородную форму, чем та, которую она ей могла придать. Отец чувствовал некоторое беспокойство.
— Обратила ли ты внимание на Теклу? — спросил он однажды жену, сидя за кружкой пива.
— Да, она собирается выйти, — отвечала мать.
— Не в этом дело. Она начинает подражать хорошим манерам. Это часто доводит до вертепа.
— С какой стати? Думаешь ты разве, что я за ней не слежу? — возразила мать, огорченная, его резкими словами.
— Да, видишь ли, старуха, была бы надежда ей хорошо выйти замуж, но этого нет. И в таком случае лучше оставаться честно в своем круге.
— Что ты можешь знать об её замужестве? Разве не выходили девушки еще бедней её за благородных?
Дальше Текле ничего не удалось подслушать, но и этого было достаточно.
Внушив как-то матери, что неудобно молоденькой, хорошо одетой девушке нести простую корзину с обедом, так как она этим подвергает себя грубым насмешкам кучеров и дворников, она как-то отправилась на свою обычную прогулку на базарную площадь и мимо ратуши. На том же приблизительно месте, где она в тот злопамятный день встретила смуглого юношу и после этого заболела, она опять увидела его. Он равнодушно поклонился ей и прошел дальше. Текла же повернула назад по улице Свиалагорд, перешла на противоположный тротуар и увидела, как он повернул в Кинестагатан.
На следующий день она в тот же час снова отправляется на улицу Свиалагорд и была очень удивлена, встретив опять молодого человека. Он тоже кажется удивленным, кланяется сконфуженно и слегка краснеет.
На следующий день она опять встречает его. Она еще издали увидела его, узнала его шляпу, слегка надвинутую на лоб и бросающую поэтому тень на его глаза, кажущиеся вследствие этого больше и принимающие мечтательное выражение. Она еще издали притянула на себя его взгляд и удержала его до того, как он поклонился. На этот раз, когда он поклонился, лицо его выразило неудовольствие, как будто бы он вспомнил, что эту девушку, с которой никогда не заговаривал, он когда-то обнял и поцеловал.
Когда на следующий день Текла опять увидела его, она вспомнила в свою очередь, что этот молодой человек ее поцеловал, и она почувствовала, что бледнеет. В это время она замечает, что его лицо выражает волнение и что правая нога сделала быстрое движение в сторону, как будто он хотел спуститься с тротуара и подойти к ней.
Она скрылась на шесть дней, но после этого пришла опять на то же место. Издали видит она его мягкую шляпу, затем глаза, которые ловят её взгляд. Вдруг в это самое мгновение между ею и им проезжает по улице ломовой извозчик с винными бочками, и между хомутом и уздечкой промелькнули его глаза, радостно ее приветствующие, как после разлуки.
Всем темно с тех пор, как пришло солнце и унесло её единственную радость. Целые часы пролеживала она одна на кладбище, думала, передумывала, стараясь привести в порядок свои мысли.
Что надо ей было от этого молодого человека, — спрашивала она себя. Предположим он заговорит с ней, придет к ней в комнатку, когда она будет одна и скажет ей: ‘Видишь, я пришел, что тебе от меня надо? я вижу по твоим глазам, что ты чего-то от меня хочешь’. Что могла она ответить? и что ей с ним делать? Ничего не могла бы она ему ответить, потому что это было такой тайной, что она лучше согласилась бы умереть, чем ответить, даже если бы на мгновение могла бы догадаться о том, что именно она могла бы ответить. Что бы она с ним стала делать? Ничего! Целовать его она не хотела, ни обнять его, ни просить, чтобы позволено ей было за него работать, для него жить — она не могла. Чего же она от него хотела? Она хотела бы, чтобы он к ней пришел, чтобы он просил позволения поцеловать её глаза, обнять ее, чисто, невинно, как первый раз в церкви, он должен был просить позволение жить для неё, для неё трудиться, ее утешать, ею быть занятым всецело. Что же она от него хотела? Она желала, чтобы он просил позволения дать ей что-нибудь! Она, следовательно, от него чего-то домогалась? О нет. Домогаться, просить? Нет, нет, нет! Он должен был прийти и просить, молить о разрешении дать… Тут останавливались её мысли и недовольная этими гадкими мыслями, так ясно выраженными, она уходила прочь от той скамьи, от того дерева, которые могли понять, что говорили эти мысли. Глядя прямо перед собой, как бы стараясь ни о чём не думать, шла она по улицам и дошла до улицы Свиалагорд. Тут были ей знакомы каждая вывеска, каждое окно. Вот висят у часового мастера солнечные часы, они указывали время, когда он должен был прийти. Вот вывеска жестянщика, где обыкновенно появлялась его шляпа, а тут бондарь, напротив трактирчика, проходя мимо которого он в последний раз поклонился. Текла идет всё дальше, как будто она думает его встретить, она оглядывается направо, чувствует горячую потребность его увидеть, желает, чтобы он пришел именно теперь, хочет, чтобы он пришел, требует этого, так как он прийти должен или она тут же бросится на землю и умрет. Вот… вот его глаза, полузакрытые шляпой, и он увидел ее, но взглянул холодно, вопрошающе, как чужой, его лицо изменилось, выросли баки, она глядит на незнакомого юношу, который нерешительно кланяется, неуверенный, знает ли он эту девушку, или нет.
Текла возвращается домой счастливая, что хотя бы на мгновение в воображении видела его. На следующий день она опять идет туда же и снова вызывает его ‘колдовством’, как она это называла.
Так проходит для Теклы жаркое, душное лето, и в голове её создаются полусознательные и вполне сознательные планы без того, чтобы она хотя один исполнила. В постоянной самообороне против разума матери, часто подсказывающего ей, что такая праздная жизнь не может быть дочери на пользу, она довела свою энергию и красноречие до того, что мать всегда в конце концов сдается.
— Да, — говорит та, — ты можешь мне лицо на изнанку вывернуть.
Отец начинает удивляться её способностям и чем более он удивляется, тем более он делается близоруким.
— Что-то есть особенное в этой девушке, — говорит он, склоняя голову.
Текла же дошла до того, что теперь ей удается пользоваться для своих нарядов сбережениями родителей. Мать иногда спрашивает, не желает ли она на эти деньги вместо того, чтобы покупать тряпки научиться чему нибудь полезному?
— К чему мне учиться? — возражает Текла. — Я долго жить не буду.
Мать приходит в отчаяние, думает, что это правда, и делает всё, чего желает дочь, лишь бы не сократить её дней.
Каждое воскресенье Текла ходит в церковь. На первых порах после конфирмации, ей казалось неуютно то, что она уже не могла садиться на хорах, как было во времена подготовления к конфирмации, и она чувствовала себя уже не той, когда слушала проповедника. Она уже не была из числа главных лиц и не возбуждала ничьего внимания. Она должна была присутствовать при службе, стоя в проходе, тогда как другие сидели на своих абонированных стульях. Теперь же, когда все разъехались по домам и в имения, стулья оказывались пустыми и, так как вообще молящихся в церкви было мало, Текла могла всегда иметь хорошее место. Ей казалось, что она живет другою жизнью в тот час, который она проводила сидя на церковном стуле и читая знатную фамилию, прибитую к столику перед сиденьем. На стуле лежали подушки с вышитыми вензелями, в ногах были скамеечки или подушки для ног. На столиках лежали молитвенники в изящной оправе.
Когда народу в церкви бывало особенно мало и пастор по привычке обращался по направлению мест для богатых, Текле казалось, что он говорит ей одной, и слабым движением головы она показывала, что слушает и понимает его. Он и она, одни, знали тайну Бога богатых, которая для тех, что там стоят сзади, никогда не откроется. Она так глубоко верила в свое воображаемое величие, что чувствовала некоторое сострадание к тем робким, нерешившимся пройти туда, куда она прошла.
Так, наконец, прошло лето, и Текла с тайной радостью приветствовала первый осенний дождь. На кладбище скоро закружились вокруг могильных памятников пожелтевшие листья, и стало настолько холодно, что уже нельзя было сидеть на воздухе. — Теперь он скоро должен прийти, — думала она — и он пришел. Она после трех месяцев видит его снова, но лицо его изменилось. Он не только загорел и пополнел, но черты его лица приняли другое выражение. Он выглядит счастливее. Счастливее, после этих трех ужасных месяцев! Он, значит, не страдал без неё! Он видел солнце и море, но его глаза сливались еще и с другими и они и теперь еще сияют отражением тех глаз. Он несомненно любил другую!
Текла вернувшись домой, ложится в постель и не встает восемь дней. Затем она покидает кровать, как ни в чём не бывало, но сильная и решительная. Она каждый день в одно и то же время отправляется на улицу Свиалагорд, как на службу, и ходит туда всю зиму, до наступления весны, с горы, чтобы ехать кататься в Мелар. Парни с розами на шляпах, горожане с корзинами с провизией, приказчики с дудками, женщины в ярко зеленых чепцах и бисерных венках, девушки в красных юбках, дети с мячами и обручами, шотландские деревенские парни, цеховые и подмастерий с развевающимися флагами, всё это пестрой толпой двигалось к пристани. На колокольне церкви Грауменсхольма часы пробили девять, и сразу во всех городских и пригородных церквах зазвонили. Пахнет удушливым запахом пота, табачного дыма и одуряющей черемухи над движущейся массой, стремящейся из темных мастерских, сырых лавок, угарных кухонь, затхлых детских, подышать морским воздухом и прокатиться на увешенных флагами и украшенных зеленью яхтах.
Среди всех выделяется яхта ‘Злой лев’, выкрашенная в голубой цвет, с мачтами совершенно увешанными флагами и штандартами и с шатром из свежих березовых веток на палубе. Эта яхта почти вся наполнена членами какого-то общества, снявшего это судно для праздничной поездки. Господа с большими шелковыми белыми и красными перевязями и значками бегают и хлопочут, устраивая дамам места, музыка уже играет на корме. Яхта отходит в сопровождении десяти других, на которых тоже играет музыка.
На палубе сидит на половину оглушенная Текла с матерью, пока отец чем-то занят в каюте. Она сделала обзор всем туфлям и платьям других девушек и женщин и пришла к заключению, что находится в обществе, которое ею не может интересоваться. Она бледна, а свет проглядывающий сквозь молодые березовые ветки, дает всему зеленоватую окраску, благодаря которой у нее несколько болезненный вид. Большие темные глаза с расширенными зрачками остановились на красной гвоздике, воткнутой в зелень. Она производит впечатление, будто не знает, что ей делать среди этих чужих людей, а поехала она с родителями только, чтобы не остаться одной дома и чтобы иметь случай надеть свое новое платье. Мать молча сидит возле неё, она испугана, что попала из своей норы на яркий свет.
Теперь на всех парусах яхта вышла в фиорд, и сквозь зеленые ветви виднеются зеленые берега с белыми домиками, лодочные пристани, украшенные флагами, парники и тополевые аллеи, красные шалаши и белые заборы, зеленые поля и ярко-желтые луга. Свежие волны плещут о борт судна, а ярко голубое небо стоит над сушей и водой.
Текла глядела на мелькающие картины, морской воздух освежал её виски, а колеблющийся ритм музыки привел ее в тихое гармоническое настроение, придавшее её лицу выражение мира и довольства. Вдруг она услыхала возле себя незнакомый голос. Она взглянула и увидела смуглого юношу с перевязью через плечо, предлагающего ей бутоньерку.
— Вы ли это? — воскликнул он удивленно. — Надо же было нам еще раз в жизни встретиться! Я иногда думал на улице при встречах с вами остановиться, но не решался. Позвольте мне представиться вашей матушке.
И он низко поклонился матери.
— Роберт Клемент! сказал он. Мы с вашей дочкой были вместе конфирмантами в церкви Св. Гертруды.
Текла не проронила ни слова, мать тоже не находила, что сказать.
Роберт быстро роздал оставшиеся у него бутоньерки и вернулся к обеим женщинам.
— Быть может, фрэкэн, вы пожелаете подняться на мостик и полюбоваться видом. Мы теперь как раз. проходим вдоль живописных берегов Бокгольмзунда.
Текла молча взглянула на мать, та одобрительно кивнула головой.
Роберт пошел вперед, за ним Текла. Она находила, что выражается он изысканно, но что голос его не тот, который она ожидала. Что-то теплое было в том, что он вспомнил про то, как они вместе готовились к конфирмации. Этим воспоминанием он установил между ними какую-то связь.
— Вы, надеюсь, не найдете меня слишком назойливым? — начал он, когда они достигли мостика.
— Как можете вы так говорить? Ведь мы вместе пережили конфирмацию.
Она, казалось, вновь открыла чудесную силу слова ‘конфирмация’ и снова чувствовала на нём и на себе действие этой силы.
Он принес ей стул и стал указывать на красивые виды.
— Случалось ли вам уже бывать в Меларе?
— Никогда, — ответила Текла, и это как будто обрадовало Роберта.
— Видите это озеро, — продолжал он. — Оно больше Боденского и на нём насчитывают тысячу триста островов. Подумайте, тысячу триста!
— А это вот Бокгольмзунд. Не восхитительны ли эти небольшие круглые холмики, плавающие на воде и покрытые зеленью до самой воды. Видите эти ольховые рощи, они начинаются у самого моря, где растет камыш!
Текла находила всё очень красивым, но ей хотелось, чтобы он говорил о другом, о ней, о себе самом. Он же казался весь поглощенным природой, или говорил с ней только, чтобы не увлечься и не говорить о другом, о чём они не смели заикнуться! Слова его были деланные, он искал самые сильные выражения, как бы желая направить внимание слушательницы на постороннее, сам скрывая свою душу.
Текла увлеклась его настроением и приходила в восторг от деревенской церкви, от водяной мельницы, от проходящей яхты, и скоро они соединились в один общий восторг. Они слились в одно созвучие и стоило одному ударить по струне, как звучал полный аккорд на губах, и в глазах другого.
Через некоторое время Роберт спросил, не привести ли ему на мостик мать. Текла это намерение его одобрила, он ушел и вернулся в сопровождении старухи, при чём принес сиропу и апельсин. Опять наступила полная гармония в их настроении под благосклонным и одобряющим взглядом матери. Он говорил об охоте и о французской труппе, о новом стеклянном заводе, о последней дуэли, о финансовой комиссии, и всё, что он ни говорил, действовало на Теклу успокоительно. Ей нечего было отвечать ему и даже вникать во всё, что он говорил, его слова, как сладкая музыка, действовали лишь на её слух.
Наконец, пробил полдень, и яхта вошла в бухту, где на берегу должен состояться праздник. Роберт оставил на время обеих женщин, так как в настоящее время его положение члена общества накладывало на него некоторые обязанности по организации праздника, но просил разрешение потом опять присоединиться к ним, говоря, что в каюте он уже успел познакомиться с отцом Теклы.
С берега оркестр приветствовал яхту, а с вершины холма взвилась ракета, и раздался вслед за этим ружейный залп. Оркестр играл марш, и при криках ура! огромной толпы поселян яхта причалила к пристани графа, владельца усадьбы. Гуляющие спустились на берег и, предшествуемое флагами, шествие двинулось к дому владельца, где вышедшего на балкон графа приветствовала музыка, председатель общества поблагодарил его за гостеприимство и за разрешение пользоваться на этот день его парком. Граф с балкона благодарил с доброжелательной улыбкой на лице, и это неприятно подействовало на Теклу, так как это ей показалось пренебрежительным.
Оттуда шествие направилось к вершине горы, где был водружен шест со знаком общества и прочитана пастором краткая молитва. Затем трубачи дали сигнал к обеду.
Под тенью вековых лип были накрыты столы. Текла никогда еще не видала ничего великолепнее и на время забыла неприятное ей соседство замка и графа. Роберт сидел напротив неё рядом с отцом, который, видимо, был пленен обхождением молодого человека. Стучали ножи, звенели стаканы, шум стоял необычайный. То провозглашался тост, то раздавался туш или слышался залп. Текла чувствует, что вино действует на её кровь и подымается в голову, и она впадает в какое-то полусознательное блаженное состояние. Роберт, считавший своей обязанностью беседовать и с соседями с другой стороны, чувствовал на себе постоянно взгляд Теклы, и он был принужден обернуться к ней, говорить только для неё, она теперь слышала и ясно понимала всё, что он говорил, всякое его слово находило отголосок в её душе.
Кончился обед, и все разошлись по парку. Роберт пошел с Теклой. Родители сели на скамейку и оставили юношей одних. Они спустились к озеру и блуждали под тополями, углубились в бесконечные аллеи парка, посидели в беседке, которую покрыл каприфолиум и, наконец, поднялись на самую вершину горы.
— Удивительно, — сказал Роберт, воодушевленный выпитым вином и прогулкой вдвоем, — мне всё кажется, что мы старые знакомые.
Он таким образом впервые заговорил на эту тему и оставил посторонние предметы.
— Да, ведь мы действительно давно знакомы.
Она таким образом напомнила ему их первое знакомство в церкви, искра вспыхнувшая от первого поцелуя, теперь разгорелась вновь, она жгла ее.
— То был чудный вечер! — воскликнул в раздумье Роберт. — Его я никогда не забуду.
— Не думаете ли вы, — сказала Текла, чувствовавшая, что искру необходимо раздуть, — не думаете-ли вы, что души людей родственны между собой.
— Я думаю, — возразил Роберт, глубоко задумавшись, — что есть родственные души: наши, например. Когда я с вами говорю, я чувствую, что вы вполне понимаете меня, что у вас другой мысли, кроме моей, нет, так как иначе вы бы мне противоречили, и была бы разорвана наша связь, не было бы между нами той симпатии, это я не мог бы не чувствовать.
— Да, — отвечала Текла, опустив глаза в землю, — мне кажется, что каждое ваше слово есть выражение моей мысли. Не странно ли это?
Разговор их принял скоро таинственный, почти мистический оттенок. Они не видели уже друг друга, шли рядом, как бы замаскированные, и уносились в область чувства и фантазии. Голоса родителей вернули их к действительности, а трубачи оповестили, что на площадке начинаются танцы.
— Танцуете ли вы? — спросил Роберт.
— Да, но плохо, — ответила Текла.
— Однако, смело рассчитывайте на менуэт?
— Да, и с удовольствием, так как иначе я бы осталась сидеть.
— Вы? сидеть? Нет! Этого быть не может!
— Почему, не может быть? Если девушка некрасива, — у неё нет кавалеров.
— Некрасива? Думаете ли вы в самом деле, что вы некрасивы?
— Я это знаю отлично.
— Вы шутите?
— Не заметили вы разве, какой у меня некрасивый нос?
— Не замечал.
— В таком случае, вы первый не находите меня некрасивой.
Танцы уже начались, когда молодая парочка вступила в ряды танцующих. Роберт обхватил Теклу за талию.
— Это я не в первый раз, — сказал он тихо, — держу вас в своих руках.
Текла слегка вздрогнула, но ничего не отвечала.
— Вы танцуете отлично, — заметил Роберт.
Музыка сливалась с их речами и составляла аккорд к их голосам, поющим соло. Роберт делался более смелым и уже о постороннем не говорил.
— Помните ли вы, что я вас поцеловал в церкви? — спросил он, наконец. — Помните вы это?
Музыка аккомпанировала его горячим словам и заглушила ответ Теклы, только видно было как её губы побледнели и что-то прошептали.
Они танцевали как безумные, как бы одурманивая себя, как бы желая действительностью заглушить воспоминание и, наконец, остановились почти без дыхания.
Он теперь говорил о её глазах, её волосах, руках и наконец о ножке, а она слушала его, как пьяная. Ей казалось, что она делается красивой, больше, что его нервы придают ей больше силы, что её кровь оживляется его кровью, что она дышит его легкими, говорит его устами. Порою ей казалось, что она погибла, исчезла, уничтожена, и она хотела бы освободить свою душу, которую он втянул в себя, но было так сладостно быть не самой собой, предпринять как бы переход в душу другого, повиноваться воле другого, а самой тем временем быть погруженной в тихое оцепенение. Он так именно должен был прийти и освободить ее от всякого труда думать, говорить, действовать, он должен был быть её искупителем, который возьмет на себя все её грехи и печали. Ах, до чего сладостно чувствовать, что живешь, не испытывая бремени жизни!
Наступил вечер. Цветы и травы покрылись росою. Солнце село и бросало еще лишь розоватый отблеск на бухту и острова, фиорд стал голубовато-стального цвета, как клочки упавшего неба.
Яхта снова наполнилась пассажирами и отчалила. Текла сидела на палубе, на ногах её был распростерт дорожный плащ Роберта. Рядом с ней не переставая говорит Роберт, наклоняясь к ней и глядя ей прямо в глаза. Мать спала в каюте, а отец был на носу.
Роберт, спиной к розовым фиордам и островам, глядел только в глаза Теклы. Он пожирал ее своими взглядами, обнимал ее своими словами, дышал на нее своим горячим дыханием, как бы желая растопить холодный снег. Он хотел всецело овладеть ею, но Текла всё отклонялась.
Наконец, ему удалось поймать ее.
— Почему вы каждый день ходили на улицу Свиалагорд? — спросил он вдруг дерзко с отвагой, делающей героев.
— Потому что… я не знаю… я не могла иначе.
— Вы иначе не могли? Не потому ли чтобы…
— Вас встречать!
Слово было произнесено. Он вскочил и сорвал с головы шляпу, как бы желая остудить разгоряченную голову.
— Это правда? Правда ли, что вы любите меня?
— Это правда, — ответила Текла.
Искра взорвалась и зажглась. Роберт провел остальные часы до конца поездки в том, что расспрашивал, верно ли это, так маловероятным казалось ему его счастье, так казалось несбыточной сказка, будто она его любит.
* * *
Часы показывают от двух до трех утра. Текла сидит возле кровати умирающей матери в маленькой комнате, расположенной по ту сторону ворот. В двенадцать часов ночи ушел доктор и объявил, что надежды нет, а в час ушел на дежурство отец. Он простился с женой и расплакался.
Ночник догорает и начинает шипеть и коптить. Текла подливает масла, вставляет новый фитилек и снова садится на прежнее место. Взоры её уставлены в одну точку, на маленький огонек, освещающий в темной комнате только небольшой уголок и бросающий лишь маленький светлый круг на потолок. Она видит только на комоде ночник и пузырьки с лекарствами: из стакана с водой торчит ложка, половинка лимона издали кажется чуть ли не с тыкву. Вообще все предметы принимают при тусклом освещении причудливые формы и размеры, и это действует на усталое от бессонных ночей воображение Теклы. Она лишилась способности думать, а какие-то мысли сами по себе, помимо её воли, рождаются в её голове, как незаконные дети, которых, родившая их мать не хочет признать, но и не может от них отречься.
Белая сигнатурка, — приходит вдруг ей в голову мысль, — привязанная к горлышку черного пузырька говорит: ты видишь, как красиво будет выглядывать белый фартук на черном траурном платье! Ты пойдешь по улице с длинными белыми хорошо выглаженными завязками от фартука и с широким кружевным воротником: встречные будут оглядываться на тебя и непременно скажут вполголоса: бедная девушка, она в глубоком трауре! А там придет жених и увидит тебя в твоем трауре, он будет глядеть на тебя с особым благоговением, как будто ты, перенеся потерю, приобрела новые качества. Просидев у тебя с полчаса, он примется целовать твои заплаканные глаза, обоймет тебя, прижмет к себе и прошепчет: ‘это платье идет к тебе, Текла’.
Мать задвигалась под простыней, и это на Теклу произвело то же впечатление, как шорох кустов в лесу на вздрогнувшего путника.
Прочь! прочь! эти ужасные мысли, которые находят на нее, слабую, бессильную с ними бороться. Она просит Бога о том, чтобы мать осталась жива, просит Бога помочь ей самой пожелать, чтобы мать осталась жива. Но она этого пожелать не может. Почему ей желать матери продления этого жалкого существования, которое прежде было менее жалкое, чем теперь, когда ей пришло счастье. Разве она не видела, как страдал Роберт, когда он навещал невесту в этом темном доме сомнительной репутации. Разве, она не заметила, как на обручении у будущей свояченицы втихомолку подсмеивались над её матерью. Нет, это она заметила, точно также, как она видела горе и отчаяние матери, когда, вернувшись в жалкую свою комнатку, она села, расплакалась и на все вопросы дочери ответила только: ‘Туда ты пойдешь, Текла, но я уже туда никогда больше не вернусь’. А как будет, когда она выйдет замуж? Не придется ли Роберту при каждом посещении матери притворяться участливым и почтительным сыном? Не будет ли всякое необдуманное слово обидой и всякий задумчивый взгляд причиной ссоры? Да, пусть будет, что будет, и в этом милосердие Божие.
Мать простонала, и раза два приподнялось одеяло. Нить мыслей оборвалась, но узлы остались неразвязанными. И стоило лишь снова воцариться тишине, как вопросы снова поднялись в её воображении. Справедливо ли или нет? Права ли она или нет, желая матери смерти? Противоречия были так жестоки, а голова так утомлена, что настало лишь притупение. Ни то и ни другое, — ответила она мысленно. Также ты в этом права и не права, как ты не блондинка и не брюнетка. Так сложились обстоятельства, и иначе быть не может. Значит, всё равно! Какая светлая, успокоительная мысль: всё равно! Всё равно, права или не права, большой или маленький, жизнь или смерть, всё… всё… всё равно! Дикая лань останавливается в своем беге, сердце бьется менее сильно, легкие вдыхают воздух всё реже, мускулы ослабевают, мысли улетают, скрываются, становится темно, тихо, кажется, что близится всё уничтожающая сила, душа перестает чувствовать, тело уже ничего не ощущает, разум ничего не воспринимает.
Когда Текла проснулась, сидя на стуле, она увидела ночник, пузырьки, лимон и ложку, освещенными красноватым полусветом, но наверху на стене она ясно увидела два сердца в светло-голубом освещении. Ей почудилось, что пробили часы на колокольне, а с улицы до неё донесся звук метлы дворника по каменной мостовой, за окном чирикал воробей, доносились последние звуки зори с кораблей. Настало утро, и денной свет вливался сквозь скважины ставней. Придя окончательно в себя, она вспоминает мать и тихо кладет руку на морщинистый лоб. Он еле тепел, она прикладывает левое ухо к груди, но ничего не слышит. Она берет карманное зеркало и подносит его ко рту больной,—зеркало остается ясным. Она ей приподнимает слегка веки… Мать умерла!
После нескольких дней и ночей наступило ожидаемое, что было предсказано — совершилось, что должно было случиться — случилось. Приобреталась уверенность, прошли беспокойство, тревога, и наступила тишина.
Текла растворила ставни и вынула две чистых простыни, которые она гвоздями прикрепила к верху окон. Стало бело всё в комнате, как при выпадении первого снега, и все предметы как бы окутались туманом. Затем переоделась в свое черное платье, сняла золотые серьги. Каждый раз, проходя мимо зеркала, висевшего на стене, видела она свою черную фигуру на фоне белых простынь и ей было жутко одной. Она отворила наружную дверь и почувствовала себя более уверенной, но ей надо было услыхать человеческий голос. Смерть оставила в её жизни пустое место, и его надо было заполнить. Смерть чего-то ее лишила, и она хотела бы вернуть утерянное, но с некоторой выгодой: она хотела бы заботу превратить в радость и потерю в небольшую для себя выгоду, чтобы смерть не была для неё злой.
Шесть часов утра, и новая привратница отворила свою дверь, собираясь на базар. Видя, что на противоположной стороне дверь отворена, она стучится в нее.
На пороге показывается Текла, бледная, одетая в черное.
— Господи Иисусе! скончалась? — спросила старуха.
— Скончалась.
— Да будет воля Божья! — восклицает старуха и входит в комнату.
Ты ведь рада получить место, пронеслось в гибком воображении Теклы.
Затем приходят из гостиницы моряки, девицы из своей квартиры, ростовщик делает краткий обзор имуществу. Все почтительны, все выражают Текле сочувствие, которое та выслушивает, как должное.
В семь часов приходит отец и протягивает Текле руку.
— Умерла? — спрашивает он.
Он подходит к кровати и прижимает веки, затем в раздумье смотрит на жену.
— Предстоят нам хлопоты, — говорит он, наконец, — и это будет нам дорого стоить.
— Как жестоко, — думает Текла, — немедленно говорит о тратах. Она не думает, чтобы в эту минуту у отца была бы только одна эта мысль, которую он высказал, а и другие, о которых отец не может дочери сказать, но которые он мог бы шепнуть своей жене! Нежные мысли без выражения, сердечное воспоминание без имени, такое сильное горе, которое понятно тому, кто всё потерял. Если бы она могла на одно мгновение отрешиться от своих личных чувств, она могла бы понять, что было бы для неё, если бы она потеряла своего Роберта. Но близорукая к душе другого, она не сознает, что отец смотрит на свою потерю совсем при другом освещении.
Роберт приходит в восемь часов и, отпросившись из магазина, где служит, до десяти часов делает с Теклой необходимые покупки.
Они купили полосатой белой с черным материи, были у священника, у гробовщика, заказали рейнского вина и вина Мумма.
Три дня подряд принимает Текла посетителей в маленькой комнате, а затем двери отворяются настежь и с улицы стремится народ поглазеть на гроб. Потом у ворот и на улице разбрасываются еловые ветки, звонят колокола церкви святой Гертруды, приходит священник, приходят носильщики, шесть стражников, товарищей отца, подымают гроб и выносят его на черные дроги, толпа народа раздвигается, чтобы пропустить священника и Теклу, которые садятся в карету, мягко покачивающуюся на рессорах, шествие движется к кладбищу, а входная дверь темного дома с его темными воспоминаниями запирается, и девушка через смерть покидает сорный ящик и крыс, пьяных матросов и ростовщика, детство и родительский дом и вступает в новую жизнь.
II
Молодая женщина сидит в собственной своей квартире на набережной, которую солнце всегда озаряет своим светом. Цвет её лица стал значительно свежее. Обе небольшие комнатки и кухня блестят новой обстановкой и утварью, а она сама почувствовала себя королевой, когда служанка стала исполнять всю её прежнюю домашнюю работу. Когда же по утрам она отправляется за покупками на базар и служанка несет за ней корзину для провизии, она сознает, что возвысилась, что стала особой и что достигла некоторой власти. А когда возвращается домой муж, довольный, благодарный, то она чувствовала себя настолько безгранично счастливой, что нередко плакала.
Муж был веселый малый, никогда не приносивший с собой домой своих забот и хлопот. Он пел ей веселые песни, так что она часто смеялась, чего прежде в её жизни не бывало, а иногда он приводил с собой товарищей, и тогда все вместе пели и играли, всегда же подобные сборища кончались изъявлением благоговения перед молодой женщиной, которая в их кругу считалась солнцем, и сама того не замечая, светила им и обогревала их.
Но дни, проведенные в одиночестве и без работы, казались ей длинными, как иногда кажутся длинными праздники Рождества или Пасхи, когда, в конце концов, доходишь до того, что действительно ждешь не дождешься буден. Её счастье было так безгранично, что утомило Теклу, и часто уходила она надолго гулять, ища новых впечатлений, при этом она особенно часто подымалась до немецкой церкви. Она подолгу сидела на кладбище и уносилась воспоминаниями к тому времени, когда жаждала счастья, теперь достигнутого. Сравнивая достигнутое счастье с тем, к которому она тогда стремилась, она начинала грустить, потому что теперь ничего не было такого, о чём бы она мечтала. Однажды, выйдя из кладбища, она пошла проведать новую привратницу, она посидела у неё в узкой комнатке, чувствовала запах соленой рыбы, пересчитала все пятна на желтых обоях, испытывала прежние нервные вздрагивания при каждом звонке и при стуке затворяющейся входной двери. Вернувшись после этого домой, она испытала снова счастье первого времени, оживив впечатление новой светлой жизни темными воспоминаниями прошлого. Она почувствовала себя вдвойне счастливой и втройне благодарной тому, кто спас ее от нищеты и унижения.
* * *
Однажды Текла отправилась к огороднику, чтобы купить к обеду овощей, так как муж пригласил друзей ко дню её рожденья. Вернувшись домой, она была крайне удивлена, найдя отца сидящим в кухне перед бутылкой.
— Доброе утро, дитя мое, — приветствовал ее отец и попробовал приподняться.
Текла в эту минуту увидала, что он пьян.
— Я вспомнил, — продолжал с большим трудом старик, — что сегодня день твоего рожденья, и останусь у тебя, если ты ничего против этого не имеешь.
Текла заметила, что отец одет в штатское платье и как-то осунулся. Ожидая всего самого худшего и вообще не зная, что сразу ответить на его вопрос, она попросила его подождать, пока она переоденется.
Придя в спальню, она бросилась на кровать и расплакалась от обиды на судьбу, которая именно в этот день расстраивала её радость. Она любила оставленное за собой прошлое лишь как возбуждающее средство, чтобы с большей силой сознавать и оценивать свое настоящее, но вернуть это прошлое в лице отца в свой же дом она не хотела ни за что.
Время быстро проходило, минута за минутой, и она поняла, что ей необходимо вернуться к гостю в кухню, если она не желала подвергаться риску, что он пройдет в зал и там будет ждать прихода гостей. Она быстро вытерла слезы и направилась в кухню, но отворив дверь, она еле-еле удержалась на ногах: у стола всё еще сидел её отец совершенно пьяный и сжимал в своих объятиях служанку.
Все почтение дочери к отцу улетучилось моментально, и ею овладело безграничное омерзение. Но она сразу не могла выразить словами своих чувств, отец первый заговорил с ней.
— Ну, что же Текла, — сказал он сонливо, — ты идешь по своим делам и не приглашаешь меня даже войти к тебе в дом? Мне надо бы с тобой переговорить. Видите ли, я вышел в отставку и хотел спросить у твоего мужа, не найдется ли у него какой нибудь письменной работы.
— Я знаю наверное, что такой работы у него нет, — отвечала Текла, довольная тем, что сразу, без обиняков, может отрицательно ответить на его просьбу.
Старик взял в руки бутылку и взглянул на плиту, где из горшка торчала голова дикого кабана.
— Вот как! — пробормотал он и снова замолчал, выжидая, что скажет еще дочь.
Текла думала о том, что пора бы накрывать на стол и что через полчаса начнут сходиться гости. Наконец, она приняла твердое решение.
— Вот, отец, — сказала она, — возьми этот талер и выпей в кабаке за мое здоровье. А завтра, если придешь опять к нам, можешь переговорить с мужем.
Старик взял между пальцами талер, и казалось, что он прицеливается, что бы его забросить подальше. Но вдруг он плюнул на него, опустил в карман, нахлобучил на голову свою шапку и встал.
— Ты, Текла, не приглашаешь меня войти. Ты права, так как, видишь ли, одинаковые дети всего лучше играют вместе (ах! ведь уж когда нибудь это должно же было проявиться), но когда-то ты была моей Теклой, моей девочкой, видишь ли, и я легко этого забыть не могу. Не забуду этого никогда. Ты ждешь к обеду гостей, я вижу это и потому ухожу… Да, я ухожу!
Текла, стоявшая всё это время ни жива, ни мертва, не могла удержать вздоха облегчения, и это для отца не прошло незамеченным, он, видимо, вдруг изменил свое решение и нетвердой поступью направился в зал.
— Так, — сказал он вдруг, злобно оскалив зубы, — ты думала ценою талера избавиться от меня и хотела, чтобы я шел один пить в кабачок, когда я здесь могу быть в таком хорошем обществе!
Он, шатаясь, вошел в зал и опустился в кресло.
— Накрывай на стол! Я тоже хочу повеселиться! У тебя я видел в горшке кабана, а на блюде артишоки.
— Отец! — прервала его вне себя Текла — ты выпил и позволил себе вольность по отношению служанки. Прошу тебя уйти раньше, чем вернется Клемент! Подумай, что это не мой дом, а его, и что ты права не имеешь нарушать его семейное спокойствие. Приходи завтра, и я обещаюсь тебе, что сделаю всё от меня зависящее, чтобы тебе помочь!
— Так, так, девочка моя, ты хочешь сказать мне доброе словечко. Ну говори же, я тебя слушаю.
Видя, что нет возможности избегнуть неприятности, и не будучи в силах храбро перенести ее, Текла решила временно покинуть дом. Набросив на себя накидку, спустилась она со слезами на глазах по лестнице и вышла на улицу.
В голове у неё была одна лишь определенная мысль: раз ей не удалось удалить из дома посягателя на её спокойствие, то она не хотела, по крайней мере, присутствовать при том, как он нанесет свой удар. Она всё остальное забыла и без оглядки спешила по улицам, как бы убегая от неблагоприятного, злого рока, преследующего ее лично и настигающего ее теперь в самый день её рожденья, теперь, когда она высвободилась из мрака нищеты, от рока, сулившего снова ввергнуть ее в прежнее жалкое положение.
Она перешла по северному мосту, прошла весь пригородный базар и дошла до королевского сада, ворота которого были отворены. Она вошла, там дети играли, радуясь весеннему солнцу, она села на скамейку. Прежде всего мысль её остановилась на работе садовников, которые сажали цветы в клумбы и пересаживали их в новые цветочные горшки. Всё привлекало её внимание, и каждый малейший пустяк занимал ее, как будто она желала прогнать неприятность, ожидавшую ее. Вдруг с колокольни святого Якова раздался похоронный звон, она, сидя на месте, стала считать удары колокола, но от каждого удара она вздрагивала, и душу её наполняло тяжелое предчувствие.
Появилась вдруг целая толпа придворных слуг, одни принесли и расставили посреди аллеи стол и накрыли его скатертью, другие принесли блюда, тарелки, графины, стаканы. Текла с любопытством глядела на приготовления к королевскому обеду и в ту же секунду вспомнила об ожидавшем обеде дома, представила себе возвращение мужа, приход гостей, ненакрытый стол, инцидент с пьяным отцом и слышала вопросы об исчезнувшей хозяйке. Она хотела встать и идти домой, но не решалась двинуться. Мысль о том, что ей предстоит, мучила ее, боязнь скандала, которого она не могла предотвратить, приковывала ее к скамейке, и раздираемая чувством долга и малодушием, она всё же осталась сидеть, обращая взоры то направо, то налево, как будто ей трудно было решить в какую сторону глядеть.
Внезапно сторож прекратил её оцепенение, спросив ее грубо, по какому праву она вошла в королевский сад. Она оправдывалась тем, что ворота были отперты, но ей немедленно было приказано выйти вон. В сопровождении сторожа направилась она недовольная к выходу, когда же она увидела других женщин, немногим лучше её одетых, гуляющих беспрепятственно по аллее, нюхающих цветы, наступающих на траву, то почувствовала укол в сердце, так как она, казалось, одна подвергалась изгнанию, а увидев направленные на нее насмешливые взгляды, она почувствовала гнев, ненависть, зависть к тем, которые неизвестно почему пользовались преимуществами, которых она, почему-то, не имела.
Выйдя за ворота, которые за нею с шумом затворились, она пошла, не зная куда, стараясь только выбирать менее людные улицы, где бы ее не преследовали посторонние взгляды. Она таким образом спустилась к бухте, к месту впадения речки и заметила двигающуюся к мосту Голля кучку народа. Обрадованная тем, что внимание её может быть отвлечено посторонним предметом, она последовала за народом, остановившимся в начале моста, оцепленного стражниками. Протискавшись сквозь толпу, она увидела на мосту посреди стражников группу, состоящую из священников и судей, которые, казалось, совещались. Она скоро заметила, что всеобщее внимание было обращено на одетую в белое женщину, с связанными за спиною руками, которую за веревку держал палач, а два плотника тем временем поднимали перед ней перила моста.
— Текла, видишь ли ты колдунью с того места, где ты стоишь? Если да, то пусти меня к себе, — сказал за её спиной женский голос.
Обернувшись, Текла узнала Эббу, дочь графа, с которой они некогда подружились, готовясь вместе к конфирмации. Польщенная тем, что Эбба узнала ее, и обрадованная тем, что она обратилась к ней с просьбой, Текла вдруг страшно захотела сыграть роль покровительницы и, когда перед ней прошел случайно один из стражников, она слегка потянула его за мундир, поздоровалась с ним и попросила его поставить их с подругой в середину кольца стражников. Это было немедленно исполнено, так как стражник ее. помнил со времен её посещений отца в казарме.
Совещание видимо окончилось, и судья прочел какую-то бумагу.
Текла ничего не расслышала, но она не могла оторвать взоров от молодой женщины, присужденной к потоплению. Одетая в белую сорочку, обрисовывающую чудную фигуру, с распущенными черными волосами, падающими на плечи и на спину, она поражала своей бледностью и красотой, два пылающих глаза были победоносно обращены на толпу народа, и улыбка играла на её устах. Она, казалось, хотела им сказать, что как ни как, а она на целую голову выше их и что казнь, предстоящая ей, ничто иное, как единоборство между ею и Всемогущим, и что если она и потонет, то всё же она утешает себя тем, что вступила с Ним в борьбу.
Текла позавидовала положению этой женщины. Весеннее солнце освещало красивое лицо колдуньи, её белую сорочку. Палач толкнул ее в воду, которая маленькими круглыми волнами замкнулась скоро над её волосами, которые еще плавали как водоросли на поверхности воды когда белая фигура уже исчезла в глубине.
В эту минуту поднялся ропот в толпе, она как поток бросилась вперед, прорвала цепь стражников и навалилась на перила моста, которые переломились. В это мгновение Текла увидела, как Эбба сшибленная с ног толпой с отчаянным криком упала в воду. Не раздумывая и почувствовав какое-то безумное желание сыграть роль в этой драме, она бегом спускается на берег, бросается в воду, тянет подругу к берегу за платье, затем сама, оглушенная криками толпы на мосту, плеском воды, бряцанием оружие стражников, вытащив подругу на берег, падает рядом с ней без сознания.
* * *
Придя в себя и раскрыв глаза, Текла увидела, что лежит на кровати в незнакомой комнате. Когда она пришла в такое состояние, что могла кое-что различать, она в ногах увидела две ангельские головки, поддерживающие полог кровати из бархата, вышитого серебром, дальше она увидела кресло орехового дерева с резным графским гербом на спинке, за ним шкаф черного дерева с инкрустациями. Через опущенную занавеску окна просвечивал светло-оранжевый свет, образовавший на полу, благодаря хрустальному бокалу, стоящему на окне, круг, окрашенный во все цвета радуги.
Текла понемногу припоминала всё пережитое за последние часы: неприятность с отцом, бегство из дома, уход из королевского сада, неожиданное появление Эббы, колдунья, волнение толпы, падение Эббы и её личное поведение при опасности грозившей подруге. Мысль об ожидавших ее гостях и о беспокойстве мужа так сильно взволновала ее, что она вскочила с кровати на пол. Заметив, что она одета в чужое платье, она взглянула в зеркало и увидела, что на ней шелковая юбка и бархатная рубашечка, а на ногах изящные туфельки. Она некоторое время простояла перед зеркалом, любуясь своей молодой фигурой, никогда раньше не казавшейся ей такой привлекательной. Она расправила складки юбки и привела в порядок распущенные волосы. В эту минуту за её спиной раздался веселый смех, две ручки обняли её шею, и на щеке своей она почувствовала поцелуй.
— Видишь, злая, ты должна была очнуться! Я была в этом уверена! — проговорила Эбба. — А если бы ты не пришла в себя, я бы, кажется, умерла с горя.
— Милостивая Государыня, — послышался позади обнявшихся подруг, голос графа, — позвольте мне принести от глубины растроганного сердца благодарность отца за храброе и самоотверженное ваше поведение, благодаря которому, вы спасли вдовцу его единственное дитя, его последнюю радость на земле.
Искренно взволнованный маститый старец нагнулся и поцеловал у Теклы руку, она же, пораженная этой высокой милостью, не могла вымолвить ни слова.
— Я очень сожалею, — продолжал затем граф, — что мое положение в армии вынуждает меня завтра же покинуть город. Дочь моя проводит меня до Елфенаббен, когда же она вернется и поселится в Сандемаре, я надеюсь, что вы сделаете ей удовольствие и погостите у неё.
Текла поблагодарила и прошептала какие-то непонятные слова.
— А так как я теперь вижу, что силы ваши восстановлены, — продолжал граф, — и думаю, что ваш муж с нетерпением ожидает вас, я велел заложить карету, которая довезет вас до дома.
Граф предложил руку всё еще страшно смущенной Текле и повел ее через целую анфиладу комнат, одна роскошней другой. Дойдя по передней, он набросил ей на плечи элегантную накидку и просил позволения прислать ей её платья на следующий день.
Обнявшись с Эббой, повторявшей приглашение отца, она затем очутилась в закрытой карете, которая, мягко раскачиваясь на рессорах, помчала ее по улицам. Текла могла лишь думать о необычайной милости судьбы, которая только несколько часов тому назад становилась против неё, а теперь так возвеличила ее и спасла ее от необходимости выслушивать дома упреки за неисполнение обязанностей. Карета остановилась у дверей дома. Боясь всё же за прием, она послала слугу, провожавшего ее, к Клементу с тем, чтобы он ему рассказал обо всём случившемся и просил его спуститься и помочь жене подняться по лестнице.
Не прошло и нескольких минут, как прибежал Клемент, он обнял жену, покрыл поцелуями её руки, благодарил Бога за то, что Тот вернул ему ее, он, не считая ее в опасности, всё же был очень обеспокоен её исчезновением. Потом он сообщил, как они с гостями накрыли стол и всё ожидали её появления, думая, что она лишь задержалась в какой-нибудь лавке. Служанка передала ей, что немедленно по её уходе встал и вышел из дома отец — и это успокоило окончательно Теклу.
Настал такой праздник, о котором она никогда и воине не мечтала. Она во всех отношениях была героиней дня, и её болезненное самолюбие было вполне удовлетворено, так как весь обед речь шла лишь о ней. Когда же она стала рассказывать о графе, о том, что он говорил и что обещала Эбба, слушатели её молча внимали её рассказам. Один молодой виноторговец вспомнил, что как-то продал вина графу Шлиппенбаху и что сам ходил к нему со счетом, оба с Теклой в один голос рассказывали о дворце графа, о мраморной лестнице, о статуях и картинах в передней и о гербе над воротами. Она так предавалась этим описаниям до тех пор, пока Клемент, наконец, не начал зевать, он снова наполнил бокалы и предложил спеть хором, в чём ему отказала Текла, говоря, что очень устала.
Вскоре раздался наружный звонок и вошел камердинер графа фон Шлиппенбаха. Он просил Теклу от имени графа и его дочери принять в день рожденья, в виде незначительного воспоминания, подарок, и, поставив на стол серебряный поднос с цветами и фруктами, он, низко поклонившись, вышел.