Князь мира, Клычков Сергей Антонович, Год: 1927
Время на прочтение: 264 минут(ы)
Сергей Клычков
КНЯЗЬ МИРА
Глава первая
ТЁМНЫЙ КОРЕНЬ
ФИЛИМОНОВ ЗАВЕТ
Свети, месяц, свети!
Забирай на серёдку, чтобы дальше было видно стариковским глазам!
Уж то ли в них с каждым годом и в самом деле темнеет, то ли сам ты стал
не так уж казист и высок и часто влезаешь в синюю гору, как и я же, старик,
на полати!
Понемножку уходит из жизни и памяти всё!
Да и сама жизнь человечья, должно, стала короче, но только длиннее
осенняя ночь!
В осеннюю долгую ночь кружатся теперь воспоминанья, как листья с
плакучей березы, стоит она нищенкой под окном и отряхает слезу за слезой на
дорогу, сметает ветер листья к забору и дождь прибивает к земле!
Свети, месяц, свети!
Лучина теперь уж не в моде, да и ты сам как будто тоже из моды
выходишь?..
Видно ль только тебе, какие в Чагодуе у нас фонари, свет к ним бежит,
как плясун, по бечёвке с торфяного болота, на котором раньше жил леший
Антютик, а теперь скоро не будет даже лягушек, потому что сухо, как на
бульваре, и в небо замахнулась с вырубки железная большая труба!
Выходим из моды и веры и мы!
Как теперь приниматься за рассказку, когда многое уже позабылось, а коль
вспоминать, так нельзя ж от себя словца не прибавить, к тому же слепой без
очков разглядит, что ты ещё рта не раскрыл, а тебе уж наперёд никто на
грошик не верит!
А трудно, как только трудно, когда люди не верят!
Кажется, присягу бы принял, в поруку бы крест положил по всей
правильности и старине, побожился бы так, что если проскочит хоть одно слово
неправды, так отсохли бы руки и ноги и к чёрту отвалился бы в сумку язык, да
боюсь, что загалгачут, засмеют и бока протолкают: ни божбе, ни ворожбе народ
больше не верит, а расписку, известное дело, — не дашь!
Теперь же заранее можно сказать, в чём только тебя ни заподозрят и с
первого же слова ни обвинят, а ты хоть в чём и повинен, так ведь в очень
немногом: какая же вина может быть на человеке, если у него дырявая память и
к старости вытянулся язык длиннее, чем хвост у коровы, и краснее, чем бабий
кумач!
Начнём же теперь издалека, но с самого корня: откуда в нашей округе
пошёел и повёлся серый барин Махал Махалыч Бачурин.
* * * * *
Премного лет тому будет назад, сколько — точно трудно сказать, а если
считать, так на руках пальцев не хватит, — словом, очень давно жил в нашей
округе преподобный мужик Михайла Иваныч Бачура.
Слово раньше ценилось на вес, а потому и фамилия такая, можно сказать,
неспроста, а по причине: получил её Михайла Иваныч от дедушки, который тоже,
должно быть, был чудной человек.
Сначала всему удивлялся:
— Ба, дескать, ба-а, что-о случилось!
…а потом сильно чурался:
— Чур меня, чура! Дай, дескать, бог, чтобы такое не случилось со мной!
…Отсюда и вышло вместе: бачура!
Бачурин!
Фамилия по нашей местности известная всем и каждому, в ту же пору
Михайла, несмотря на такую дедушкину память, сам-то больше всё же прослыл по
прозвищу Михайла-с-Палочкой, или, что то же, Михайла Святой!
Святой, конечное дело, не святой, потому что у нас, в мужицком быту,
святой только с иконы снятой — святость тайное дело, но мужик и в самом
деле ничего, если то смекнуть, что и все-то мужики как в поле трава: издали
так же сливаются они перед глазами, хотя каждая травинка и пахнет по-своему,
и на свой голос шумит!
Мужик и мужик, каких в старое время было хотя и не много, но и не мало:
с бороды козёл, со нраву — ни добр, ни зол, со слов вроде как угодник или
угоднику сродник, всё по обету да по старинке, насчёт хмелинки ни в рот
ногой, тишины беспримерной, первый за шапку при встрече, первый в поклон при
расставанье, не человеку бо кланяешься, а ангелу, стоящему у него за плечами
(о том, что вместо ангела мог стоять тоже чёрт, Михайла даже страшился
подумать!), оттого-то тихий с лика, тихий с поступи — и глаза такие
бездомные, все в мелких морщинках, хоронящих каждому робкую улыбку,
застрявшую в бороде хилым, убогим цветком… говорит с тобой, а сам упрётся
куда-то под бегучее облако вдаль и словно вдали всё разглядывает кого-то и
ждёт между простых и незначащих слов сказать вдруг некое тайное слово, —
встренешь такого где-нибудь на дороге, непременно сочтёшь за ходока по
святыне, потому что и в руках сукастая повыше головы, на конце с загогулиной
палка, с какими только странники ходят, и глаза каждого обернуться заставят:
то ли заплаканы они, то ли надул в них ветер, и с ветром упали в их тайную
глубину бескрайные полевые просторы, о которых издревле тоскует мужичья
душа?
Словом, со спины — горбыль, а на чины — бобыль!
Из-за этой самой палочки, а может, также по всегда отринутым заплаканным
глазам Михайлу, должно быть, больше всего и прозвали Святым.
Когда на него ни поглядишь, на сходе и в огороде, — всегда он с ней с
юных лет, будто собирается всю жизнь куда-то очень-очень далеко идти, да,
видно, никак не то сторону выбрать не может, не то родная земля крепко за
ноги держит и не пускает.
Чудной был старик!
Иной раз выйдет из дома, потрётся, почешется на крыльце, а как увидит
кого на селе, сразу вдруг заторопится, заспешит с озабоченным видом, как
будто по делу, куда-нибудь к чужим сараям или на огороды, а дойдёт до
околицы — шагу убавит, постоит, обсмотрит всё слезящимся глазом и…
обратно домой!
Чего уж он там дозирал, о чём думал, прислонившись к изгородной верейке,
не глядя на дождик или метель, кто его знает: может, так, скуки ради… на
полосу ходил за нуждою!
* * * * *
Но не зря просудачили люди, и неспроста сам Михайла проходил всю жизнь с
палочкой.
Под старость годов случилась с Михайлой история, которой теперь уж никто
не поверит, да, признаться, и мы хоть и верим, но уж не так твёрдо, как
верили раньше, а вполовину.
Дело же получилось с виду очень простое!
На теперешнее время так и пастуху над ним головы бы ломать не пришлось:
умерла у Михайлы на шестом десятке старуха, пошла в гололёдицу за водой на
колодец, шут, видно, ножку подставил, оступилась на льдине и пришибла
досмерти затылок.
По деревенскому обычаю, когда ни умирать — всё умирать, кости своё дело
лучше знают, к тому же баба была неродиха, а бессеменная баба в старину
стоила дешевле пустого мешка, в то время не то что теперь: бабы спешили —
родили, ни одного года зря не пустовали, — значит, для Михайлы, вышло, не
страсть какая беда!
Да Михайла очень-то и не тужил, глаза заплаканные были и раньше, а так
разве кому к слову погорюхтается, что плохо всё же без старухи: ни щей тебе
сварить, ни латку положить, а всё живому человеку требуется, без чего
нельзя.
Да и хозяйство Михайла после старухи совсем запустил, и так-то было ни
два ни полтора, а тут землю запустырил, а сам во все уже тяжкие пустился за
христовым куском.
От одинокой жизни прок небольшой, мало мудрёного, что Михайла в первый
же год снова продел нитку в иголку!
Ночевал он где-то на постоялом дворе, обходивши перед этим бог знает
сколь места, а поутру, как вышел со своей палочкой на дорогу, глядит: откуда
ни возьмись, рядом с ним девка, желтолицая, трёпаная, худища с виду —
совсем как осинка по осени.
— Возьми, — говорит, — дедушка, меня с собой в соседнюю деревню лесом
пройти! — Путь же, видно, был немаленький.
Михайла за дорогу всё от неё вызнал, кто она да откуда, оказалась
круглая сиротина, тоже сбирает, когда нету работы.
Михайла обмозговал все это дело и сперва так про девку подумал:
‘С глинкой девка… с дурцой! Бог, видно, обидел!’ А когда лес прошли и
показалась деревня, Михайла свернул с нужной дороги и наладил впрямик на
Чертухино.
‘Что ж, что с дурцой, — обдумал Михайла, — это даже и лучше: такая
баба как лён на трепле!’
Оказалась же дельная баба, не поглядела, что Михайле за седьмой десяток
перевалило, должно быть, натерпелась, в сиротстве побираясь по людям.
После Михайловой старухи сразу прибрала к рукам кой-какое добро, сама
обшилась, Михайлу обшила, принялась за хозяйство в обе руки: изгорода,
глядит Михайла, подперта, гряды словно по линеечке в огороде, телёнок на
дворе жвакает полу, если к нему подойдёшь да за ухом почешешь, — даже
лучше, чем при старухе.
Так годка через два всё у Михайлы опять опрямилось, похоже на дело,
молодуха даже сердиться стала на Михайлу за его божью привычку ходить с
палочкой под чужими окнами на стороне, прося от своего, теперь совсем
неголодного куска Христа ради.
Сам же Михайла — должно быть, годы своё говорили — таял на глазах у
людей, крючился и пригибался всё ниже к земле, лысинка совсем у него съехала
за затылок, и козлиная бородёнка заиндевела, как недокошенный клок на
морозном ветру… облез Михайла, схудал с молодой женой и с каждым днём,
несмотря на её оговор, всё чаще выходил с палочкой за сельские ворота,
потому что всё же недоглядел в корень, рассчитывал, видно, на сиротство да
убогость, а дело повернулось совсем другой стороной, и с Михайлой случилась
беда, о которой прямым словом не скажешь!
— {{Ты бы, Михайла, к колдуну нето сходил!}} — советовали ему при
встречах старухи, у которых к старости на такие штуки глаз становится острее
иголки.
— К колдуну не колдуну, а богу молиться надо, — отвечал Михайла, по
своей привычке переводя всё на божественное, — надо богу молиться!
* * * * *
Но так и пришлось всё же сделать.
Пошёл Михайла к Филимону в Гусёнки, Филимон тогда уже был о полной
славе, и боком да намёком рассказал ему про напасть на старости годов.
Филимон только головой покачал, взял у Михайлы из рук палочку и долго
что-то шептал на неё, потом встал под образ, и Михайла даже слова разобрал:
— Спаси, осподи, распрями и выдыби раба твоего Михайлу, ты же вееши
одинако на дуб молодой и старый, прямишь и свежий побег и сук ото время
осохлый… сподоби же раба твоего Михайлу продолжения жизни, аки сподобил
еси Авраамля, Исаака, Иакова…
Слова вроде как божественные, и смысл в них хороший!
— Иди, — закончил Филимон молитву, — иди теперь домой, и если после
такой ограды через неделю не подымет, то опять приходи!
Но видно, что помощи Михайла у Филимона не получил, потому что, когда
Михайла во второй раз пришёл к Филимону, он и расспрашивать его не стал, а
помял губами, не глядя на Михайлу, вывел за ворота и через лес указал, куда
зимой солнце садится, роняя перед сумерками перо за пером, на большак к
Чагодую.
— {{Иди, — говорит, — всё время, пока землю кругом не обогнёшь!}}
У Михайлы даже в поджилках заныло, легко только услышать на старости лет
такие слова, не с корзинкой обойти округу или смотаться в Чагодуй на
четверговый базар: обогнуть кругом землю!
— Может, мази какой дашь, Филимон?..
— В этом разе, — говорит, — нет тебе мази!
— Мазь, она помогает! — опять шепнул Михайла.
— Нет уж, Михайла: стар старичок, и топор стал тупичок!
— Да уж это ты правильно сказал, Филимон: зарубил не по силе дерево, —
печально согласился Михайла, — да должен же сам понимать одинокое дело!
— Да дело-то — да-а!
— Ни щей тебе… ни заплатку поставить… сам посуди!
— Сквозь кулак дело видно… {{только, окромя земли, тебе теперь никто
не поможет!}} — отрезал Филимон последнее слово, как ломоть, и даже не
простился с Михайлой, оборотил на Гусёнки, а к околичным воротам под верею
сразу повалил туман из чертухинского леса, и из тумана выкатился круглолобый
месяц, уставился боком на Михайлу, будто так вот и хочет сказать:
— Ну и старый же ты куклим!
* * * * *
Какой был смысл в Филимоновых словах, надвое можно было понять, но
Михайла домекнулся впрямик: стариковское дело — глядит в могилу, а руки
тянет к сметане!
‘Да, — думает Михайла, — года как вода: текут, а куда?..’
Пошёл Михайла от Филимона домой и по дороге все обсудил: придёт сейчас,
поговорит обо всём ладами, и на утречко можно тронуть в дорогу, но, вошедши
в избу и разглядев впотьмах проснувшуюся бабу, напрямик всё говорить не
решился, а повёл речь издалека, потому что старик был всё же заносистый,
долгое время молчит, а уже если развяжет рот, так есть что послушать.
— Где это ты, Михайла, шляешьси, полуночник… дня-то тебе,
греховоднику, мало!
— Молчи, Марья, нишкни! — сконфузился Михайла. — По делу ходил…
богу в лесу помолился!
— Благо за бабой никакое дело не стоит! — перекрестила Марья зевок. —
Ложись, несь, Михайла, ложись!
— Полно, Марья… что в спанье хорошего: цыган приснится!
— И то вроде как снилось. Завалилась с коровами, ждала, ждала тебя:
гляжу — нету!
— Ты вот что говори, Марья, ты ведь у меня до божьего слова охотница…
вздуй светец: почитаю я те богонравную книгу!
— Да мне что: читай, коли не усну!
Марья вскочила с постели и проворно вздула огонь, видно её всю до
подноготной, отвернулся Михайла и книгу с полки достал.
Марья забралась под шубу и подперла подбородок, привыкла она послушать
Михайлу, хотя мало что понимала. Читал Михайла враспев, как и все в старину,
на голос, а книга осталась Михайле после чурливого дедушки, и как называлась
она, шут её знает.
Будто потом уж она попала к гусёнскому масленику Спиридону, да это
никому хорошо не известно.
Читал Михайла эту книгу больше по памяти, потому что в грамоте не был
силён, а держал раскрытой на середине перед глазами, так как вообще-то был
охмуряло, отчего, может, всегда у него и выходило с на десято в пято — то
смышлёно, то смешно, то грешно, то свято!
— Слушай, Марьюшка, — начал Михайла, водя по странице пальцем, —
слушай притчу про вьюношу Силантия и про блудную царицу Загубу… было сие в
старину, а и нам, несмотря, тоже знать не мешает.
Трещит, трещит, перед бедой должно быть, лучина в светце, и на бородёнку