Князь Курбский, исторический роман из событий XVI века. Сочинения Бориса Федорова, Белинский Виссарион Григорьевич, Год: 1843
Время на прочтение: 15 минут(ы)
В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений.
Том 7. Статьи и рецензии (1843). Статьи о Пушкине (1843—1846)
М., Издательство Академии Наук СССР, 1955
23. Князь Курбский, исторический роман из событий XVI века. Сочинения Бориса Федорова. В четырех частях. Санкт-Петербург. В тип. императорской Академии наук. 1843. В 12-ю д. л. 135, 172, 213, 115 стр.1
Кто не знает Бориса Михайловича Ф()едорова? Это бесспорно один из знаменитейших писателей нашего времени. На исчисление всех заслуг его потребовалась бы целая книга… Действительно, никто не доставлял в своих сочинениях так много торжеств добродетели, никто столько раз не казнил в них порока, как доблестный борзописец, о котором говорим мы: Б. М. Ф()едоров делал то и другое по крайней мере тысячу раз,— и если свет не сделался лучше, если добродетель попрежнему пребывает в угнетении, а порок торжествует, то уж, конечно, не от недостатка деятельности сего сочинителя, а оттого, что свет был чрезвычайно испорчен прежде, нежели сочинитель сей начал действовать. Не говоря уже о бесчисленном количестве детских книг, которых, к сожалению, никто не помнит и не читает, Б. М. Ф()едоров написал несколько сказок и между прочим ‘Виолетту’, одно из остроумнейших ‘аллегорических сочинений’, какие только когда-либо писались руками смертных. Сверх того, в продолжение многих лет в ‘Трудах’, издававшихся ‘Российскою Академиею’, печатались постоянно стихотворения Б. М. Ф()едорова, писанные большею частию на разные торжественные случаи… Но и это еще не вс. В короткие промежутки времени, остававшиеся от столь важных и разнообразных занятий, Б. М. Ф()едоров изредка возвышал свой голос в некоторых повременных изданиях, и есть, говорят, счастливые журналы, которые могут насчитать у себя по нескольку страниц, украшенных плодами вдохновенной музы сего деятельного сочинителя… Нет сомнения, что столь неусыпные и многочисленные труды давно уже доставили бы Б. М. Ф()едорову по крайней мере венец бессмертия, если б на них было обращено хоть какое-нибудь внимание неблагодарною публикою… Здесь время сказать, что при всех достоинствах Б. М. Ф()едорова, исчисленных выше, он еще и глубочайший философ.. Известно, что сочинения его, от первого до последнего, по какому-то странному и необъяснимому случаю, всеми журналами единогласно подвергались и подвергаются жестоким насмешкам и порицаниям. О детских книжках его столько наговорено острот, и забавных и пошлых, что пересчитать их нет возможности. Недавно еще один журнал серьезно рассказывал, что детям за какую-то шалость предлагали на выбор два наказания: чтение нравоучительных сказок Бориса Михайловича или розги, и что дети избрали последнее. Каллимах детских книг, Б. М. Ф()едоров, перенес эту и тысячи подобных ей насмешек с терпением истинно стоическим. В возмездие за все он только продолжал ревностно и неусыпно трудиться на своем блестящем поприще и, вслед за осмеянной книгой, выпускал другую, которая подвергалась не лучшей участи. Не было еще примера, чтоб хоть один журнал, сколько-нибудь одаренный здравым смыслом и уважающий своих читателей, похвалил хоть одну строку, написанную Б. М. Ф()едоровым, а между тем Борис Михайлович доныне ревностно продолжает писать! Не верит он, что для ‘сочинительства’ недостаточно одной страсти марать бумагу, как бы ни была сильна эта страсть,— не верит, что добродетель, торжествующая в его описаниях, ничего не выигрывает от его усилий,— не верит, что детские книги его пошлы и бесполезны, сатирические иносказания пошлы и никому не вредны, а торжественные и другие стихотворения наводят дремоту, даже крайне плохая продажа книг, одно из очевидных доказательств негодности литературного товара, не разуверяет его в достоинстве его сочинений… Что ж тут делать!..
Да, Б. М. Ф()едоров, к несчастию, не только не перестает писать, но даже в последнее время значительно расширил круг своей деятельности. Крайняя испорченность настоящего поколения взрослых людей, совершенно не читающих сочинений Бориса Михайловича, внушила ему мысль, что недостаточно заботиться об исправлении одного ‘юношества’ там, где все члены общества заражены пороками. И он решился… Продолжая поучать ‘юношество’, он двадцать лет носил в душе своей идею о возвращении на путь истинный всех и каждого и наконец издал книгу, в которой филантропическая и глубоко нравственная идея его является в полном блеске.2 Эта книга — ‘Князь Курбский’, она названа еще ‘историческим романом из событий XVI столетия’…
Здесь уже не детям, но всему человечеству, без различия пола и возраста, говорит Борис Михайлович,— с чрезвычайными ошибками против грамматики, т. е. синтаксиса и уменья ставить знаки препинания,— что добродетель полезна и рано ли, поздно ли будет торжествовать, а порок вреден и непременно будет наказан. Вот собственные слова Бориса Михайловича:
Цель моего романа: (двоеточие/..) показать, что никакие доблести, никакие заслуги не оградят от стыда и укоров, (точка с запятой!) преступника пред царем и отечеством, в самой славе он не может быть счастлив, и казнится — в собственной своей совести.3
Кто бы не узнал, по одним этим строкам, почтеннейшего Б. М. Ф()едорова, если б даже на романе не было его имени? За преступлениями следуют угрызения совести. Глубокая, оригинальная истина! Вы, может быть, скажете, что ее все уже давно знают без Б. М. Федорова, что не стоило писать четырех частей для доказательств того —
В чем все уверены давно,
что идея, которую избрал Борис Михайлович, тысячу раз была уже развиваема в букварях и прописях… Вс так, но у Б. М. Ф()едорова свои понятия о целях, которые должно избирать для сочинения романов…
Предоставляя себе удовольствие возвратиться в конце статьи к предисловию, из которого мы заимствовали вышеприведенные строки и в котором еще осталось много подобных им, взглянем теперь на самый роман, написанный с такою прекрасною целью. Действие романа начинается во время войны русских с Ливониею. ‘Россияне’, под предводительством князя Курбского и других славных ‘мужей’, празднуют за победой победу. А в Москве, между тем, царь Иоанн Васильевич производит суд и расправу: Адашев, Сильвестр и многие бояре, по наветам клеветников, обвинены в колдовстве и в изведении чародейным зельем царицы Анастасии, которая, на беду их, около того времени умерла. Вс это узнам мы из разговоров бояр, осаждающих ливонские города. Затем следует описание любви рыцаря Тонненберга к дочери дерптского гражданина Риделя, Минне. Ридель был богат, Минна прекрасна, удивительно ли, замечает сочинитель, что Тонненберг старался ей понравиться? Между рыцарями Минна никого не видала отважнее и прекраснее: удивительно ли, продолжает тот же сочинитель, что он нравился ей?
Юность его красовалась мужественным видом, стройный стан придавал ему величавость. Страстный взор часто безмолвный изъяснитель любви, и Минна, не понимая чувств своих, краснея застенчиво, опускала в землю свои прелестные глаза голубые, встречаясь с красноречивыми взорами рыцаря, но снова желала их встретить. (Каково сказано?) Тонненберг невинному сердцу льстил так приятно, что прелестное личико Минны невольно обращалось к нему, как цветок, по разлуке с солнцем тоскующий. При Тонненберге ей в шумных собраниях рыцарей не было скучно, без него и на вечеринках не было весело. Прежде Минна любила подразнить новым нарядом завистливых ратсгерских дочек, но когда привыкла видеть Тонненберга, то лишь тот наряд ей казался красивее, которым он любовался, и самое легкое блестящее ожерелье тяготи ло ее, когда рыцарь отлучался из Дерпта.
До такой-то степени новыми, оригинальными, грамматически правильными фразами изображает Б. М. Ф()едоров любовь героев своего ‘сочинения’. Но рука его еще не расходилась, посмотрите, что будет дальше. В Минну влюблен также дворянин Вирланд, которого сочинитель выдает за величайшего остряка и насмешника. Вот образчик остроумия Вирланда. Речь идет о рыцаре Зейдентале, который со всем соглашается, по привычке, как думает Ридель.
Этого не скажу (замечает остряк). Он соглашается потому, что иначе бы должен молчать, а молчать всю жизнь так же трудно, как баронессе Крокштейн перестать говорить.
Чертовски остро!.. Вирланд старается всеми силами замарать Тонненберга в глазах ‘почтенного родителя’ Минны и наконец, посредством какого-то письма, успевает в своем намерении. Ридель запретил Тонненбергу приходить к нему в дом. Минна плачет и в один прекрасный день пропадает, в то же самое время пропадает и Вирланд, которого все считают похитителем Минны. Тонненберг является к огорченному родителю и вторично получает от него согласие на брак с Минной, если рыцарю удастся найти ее. Следует глава восьмая: ‘Болезненный одр’. ‘Жизнь человеческая,— говорит Борис Михайлович,— подобна дню, который то проясневает, то вдруг становится сумрачным’. Адашев, признанный достойным смертной казни и только по особенной милости разжалованный из воевод в наместники выжженного Феллина, захворал. ‘Глаза его не могли узнавать окружающих. Тоскуя, в жару бросался он из края в край одра своего, то вдруг вскакивал, то опускался без чувств на ложе, лице его рдело, дыхание ускорялось, уста засохли — и ничто не могло утолить жажды его’. Он умер, печать тления изобразилась на лице прекрасном. Курбский, простившись с покойником, отправился в Москву. При въезде он встретил похоронный поезд: хоронили жену Адашева. Иоанн Васильевич, между тем, продолжал казнить адашевцев. Заступничество Курбского только усилило ярость царя, сам Курбский подпал его гневу. В возникшей вслед за тем войне с поляками Курбский оказал много мужества и предусмотрительности, но неудача под Новлем вс испортила. Чтоб унизить Курбского, Иоанн послал ему повеление быть наместником Юрьева. Здесь негодующий Курбский узнал, что самой жизни его угрожает опасность. Тогда он решился бежать. Поручив рыцарю Тонненбергу проводить жену и сына в Нарву, к Головиным, Курбский стал приготовляться в путь. Следует чувствительная картина, которую можно вполне передать только красноречивыми словами самого сочинителя:
Слезы лились из глаз Курбского, преклонившегося к земле. Встав, он в последний раз прижал к сердцу супругу и благословил сына. ‘Прости, Гликерия, прости, Юрий’… сказал он и, возложив на сына родительский крест и закрыв рукою глаза, вырвался из объятий их.
В это время вошел Шибанов известить, что Тонненберг ждет. Курбский, пожав руку Тонненберга, сказал: ‘Береги их и, когда будет можно, доставь мне весть о них!..’
Юрий вскрикнул. Княгиня упала без чувств. Супруг скрылся от ней… Вдали еще слышался шум шагов его — слышался голос его — и навеки замолк для ней.
Она опомнилась… Болезненное чувство в лице ее было столь сильно, что Юрий от испуга упал к ногам ее и, обливая руки ее слезами, говорил: ‘Матушка, не умираешь ли ты?..’
Тонненберг влюбился в жену Курбского и, вместо того, чтоб везти в Нарву, привез ее в свой замок, окруженный подъемными мостами. Тут он открыл ей любовь свою. ‘Злодей! — отвечала ему княгиня со всем достоинством оскорбленной добродетели: — ты забываешь, что говоришь с женою князя Курбского, ты можешь держать меня в неволе, даже лишить жизни, но кроме презрения ничего не увидишь в глазах моих’. Ночью княгиня подслушала разговор Тонненберга с его приближенными и узнала, что он действительно ужасный злодей. Бог знает, чем бы кончились наступательные действия Тонненберга, если б сама судьба не поспешила на выручку добродетели злополучной княгини: Тонненберг, возвращаясь однажды с добычи, был застигнут наводнением и утонул. Все жертвы, томившиеся в замке, получили свободу. Между ними княгиня узнала Вирланда и Минну, которую, как теперь оказалось, похитил Тонненберг, вместе с остроумным ее обожателем. Княгиня решилась идти в Нарву, но на дороге заблудилась и попала в хижину к рыжему эстонцу, который сначала хотел ее убить, а потом сжалился и предложил ей у себя приют. Она жила у эстонца несколько лет. Эстонец имел обыкновение отправляться за дровами с ее сыном, в одну из таких поездок эстонца съели волки, а Юрий, по уши завязший в снегу, был вытащен проезжим купцом и взят им на воспитание.
Синели сумерки, яркая вечерняя звезда блеснула на темной лазури неба, новый снег замл следы проезжих, но кто в сие время обегает вкруг уединенной хижины? Чьи призывания раздаются в лесу без ответа? — Это мать, зовущая напрасно сына, это княгиня Курбская, кличущая Юрия. Она озирается во все стороны, она ждет… но темнота простерлась по небу, скрывая от глаз ее окружающие предметы, сердце ее трепещет… она рыдает, простирает руку в отчаянии, не зная, какой жребий постиг ее сына…
Оплакав красноречиво, хоть и безграмотно, потерю сына, княгиня отправилась в Нарву. Для чего она не сделала того прежде? — спросите вы. Бог ее знает! уж, видно, такова была у нее натура! Между тем Курбский явился при дворе Сигизмунда и был принят чрезвычайно ласково. Король нарек его князем ковельским, осыпал богатством и почестями и поставил наряду с первейшими своими вельможами. Но ничто не радует изменника, ему тяжело на чужой земле, в самой славе он не может быть счастлив и — казнится в собственной совести… Замечаете: цель романа видимо достигается!.. Участие, которое принимал Курбский в неприязненных действиях Сигизмунда и потом Стефана Батория против России, еще более увеличило его терзания, брак с графинею Дубровицкою совсем не имел тех последствий, каких ожидал Курбский: графиня оказалась ветреною, пустою и капризною женщиною. Курбский развелся с женою и в ковельском замке своем, от нечего делать, принялся наблюдать за полетом птиц, сопровождая свои наблюдения чувствительными тирадами, вроде следующей:
‘Они (птицы) летят туда, где странствует Гликерия (прежняя жена Курбского) с сыном моим. Может быть, они пролетали перед ними, а я еще не скоро увижу родных! Для чего я не могу увидеть оставленных мною? Но могу уже подать им помощи и облегчить жребий их, мне самому безвестный! Летите, птицы, вы возвратитесь в прежний приют свой, а я бежал из отечества!’
Так, именно так должен был думать и говорить Курбский. Б. М. Ф()едоров, так мастерски представивший его в важнейших случаях жизни резонером и селадонным вздыхателем, а в остальных негодяем и глупцом,— прав, как нельзя более. Да и может ли ошибаться такой опытный и стародавний сочинитель?..
Но далее. Княгиня Курбская, узнав о вторичном браке своего неверного супруга, сперва, как водится, упала в обморок, а потом уехала в Тихвинскую обитель и там постриглась. Туда же прибыла прежняя воспитанница княгини, четвертая жена Иоанна Васильевича, Анна Колтовская. Приятность вида кроткой Анны, говорит Б. М. Ф()едоров, возбуждала общее удивление. Игуменья повела ее по кельям, в одной из монахинь царица узнала прежнюю свою воспитательницу — княгиню Курбскую.
— Неисповедимы судьбы господни!— воскликнула княгиня, всплеснув руками,— Царица приходит ко мне, и я в ней вижу свою питомицу! Бог возвеличил твое смирение и утешил меня твоим присутствием!
— Велика ко мне милость его!— воскликнула Анна, — когда я еще вижу тебя. Здесь отрада душе моей! Здесь в благоговейных молитвах прославляется имя господне!
Когда царица прибыла в Тихвинскую обитель, княгиня Курбская была уже на краю гроба. День ото дня становилось ей хуже. Послали за исповедником. ‘Пришел почтенный старец в сопровождении юного черноризца, его послушника’. Молодой инок не сводил глаз с княгини.
И она взглянула на него, до того времени не обращала она внимания на окружающих ее, предавшись благоговейному чувству, но тут она быстро, быстро устремила взор на него, приподнялась, качая головою, сердце ее сказалось ей воскресшею надеждою, все черты ее сына представились ей в лице инока, и она простерла к нему дрожащие руки. ‘Сын мой, Юрий!’ — исторглось из уст ее.
— Родная! — сказал инок, преклоняясь до земли.
— Ты сын мой! Юрий!.. Спаситель мне возвращает тебя!
И она с трудом дышала, лице ее изменилось от сильного движения души, она опустилась на одр и несколько времени лежала безмолвно, но прежнее спокойствие вскоре появилось на лице ее, радость чистая, небесная оживила черты.
Все присутствовавшие были поражены сим неожиданным случаем, многие не понимали судьбы, разлучавшей мать и сына и соединившей их в стенах Тихвинской обители(?..).
— Прошу, да скроется в стенах сих тайна возвращения сына моего!— сказала княгиня, обращаясь к окружающим: — умоляю вас священными тайнами божественных даров, от сего зависит спасение жизни его.
В заключение княгиня взяла с Юрия обещание отправиться к отцу и умерла. ‘О! родительница!’ — воскликнул Юрий и упал без чувств на труп ее. Князь Курбский продолжал следить, в своем ковельском замке, за полетом птиц и попрежнему говорил к ним чувствительные тирады, когда ему доложили о русском страннике, который желает с ним увидеться. Вошел Юрий. Курбский не узнал сына, и тот не счел нужным открыться. Более года жил он в замке отца под именем инока, рассуждая с ним о любезном их сердцу отечестве.
В сих разговорах неприметно проходило время. Курбский(,) предаваясь стремлению мыслей, забывал свою скорбь, и удивляться ли, что Юлиан слушал его с восторгом. Ему приятно было питать деятельность размышлений его отца, чтобы только успокоить болезненное чувство его души.
Наконец ему наскучило такое прекрасное занятие, и он однажды сказал отцу, что может быть сын его жив.
— Нет, отвечал Курбский, он погибе моею Гликериею, верный слуга мой не нашел следов их, были и другие слухи, но не оправдались. Нет никакого сомнения, что они (слухи?) погибли, я уверился в смерти их (?).
— Сын твой жив! — вскричал Юлиан, не удерживая более порыва сердечного.
— Что, говоришь ты? где он?— спросил приведенный в изумление Курбский.
— У ног твоих! — воскликнул Юлиан, бросаясь перед ним на колена.
— Боже! возможно ль?.. ты ли сказал?..
— Ужели ты не узнаешь меня, злополучный родитель?
Следуют обнимания, целования и рассматривание какого-то рубца, по которому выходит, как дважды два, что Юрий действительно сын Курбского. Радуются, потом снова плачут. Чтоб искупить грехи ‘злополучного родителя’, Юрий решается на великую жертву: он становится в ряды русских воинов, дерется с поляками и погибает. Вскоре после тою в Польшу приходит весть о кончине Иоанна Васильевича, а вслед за тем умирает Стефан Баторий. Курбский, забыв свои немощи, спешит в Гродно поклониться царственному праху своего покровителя. На дороге он останавливается в корчме и здесь встречается с призраком, явление которого Борис Михайлович изображает следующим образом:
Курбский лежал на одре, но тревожен был сон его, и глаза по временам открывались в смутной дремоте. Внезапно слышит он шум… слышит, как хлопнуло окно при сильном порыве ветра… и в сию минуту кто-то появился. Курбский не верит глазам своим: при свете лампады он видит самого Грозного, в черной одежде инока, его волнистая брада, его посох остроконечный.
Курбский содрогнулся.
— Что тебе? — вскричал он, торопливо поднявшись с одра и устремив взор на страшное видение.
— Я пришел за тобою,— сказал гробовым голосом призрак, остановив на нем впалые, неподвижные глаза, и, стуча жезлом, приближался к одру князя.
— Отступи! — воскликнул князь в ужасном волнении духа, отражая призрак знамением креста.
Привидение уже стояло у одра его и подняло остроконечный жезл.
За этою, чисто шекспировскою сценою следует вожделенный конец. Слава богу!
Из всех прелестей, которых можно насчитать в этом романе по крайней мере до тысячи, нас особенно поразило следующее обстоятельство. На всех почти действиях героев и героинь Б. М. Ф()едорова лежит печать какой-то глупости и тупоумия, как будто необходимых спутников дел того времени. Этот странный колорит сообщен даже некоторым событиям чисто историческим, нисколько не принадлежащим изобретательности Бориса Михайловича. Отчего это? Вероятно, это сделалось невольно, бессознательно… Царь Иоанн Васильевич, остающийся доныне нерешенного загадкою русской истории, обладавший умом великим, плодом которого было столько славных дел, — окруженный в самых пороках и преступлениях своих каким-то грозным, неприступным величием,— этот Иоанн Васильевич совершенно разгадан в романе Б. М. Ф()едорова.4 Борис Михайлович представил его бездушным тираном, злодействующим по внушению глупых и неискусно сплетенных клевет. Так искажаются в руках бездарности самые очевидные исторические факты!.. Князь Курбский, как мы уже сказали, низведен до степени недальновидного и пошло чувствительного резонера и, обреченный ‘казниться в собственной своей совести’, вместо того, чтоб действовать, беспрестанно толкует о добродетели и о помраченных изменою заслугах своих, которых, впрочем, из романа нисколько не видно. Смешно вспомнить, как изображен у г. Ф()едорова двор Сигизмунда, графиня Дубровицкая, почтеннейший Радзивилл и другие польские магнаты! Это — верх совершенства… Но стоит ли говорить о таких мелочах? Как будто можно было ожидать от почтеннейшего Б. М. Ф()едорова более того, что он дал нам? Борис Михайлович сделал свое дело: он представил нам в своем романе несколько умилительно трогательных встреч и прощаний нежных чад с дражайшими родителями, мужей с женами, сестер с братьями, вывел на сцену юродивого, без которого ни один плохой исторический русский роман обойтись не может, наградил добродетель, наказал порок,— а до исторической верности характеров, до колорита места и времени и до всего прочего, что требуется от исторического романа, ему нет и дела. Было бы доказано, что злодей в самой славе не может быть счастлив и казнится в собственной совести, вс же прочее — вздор!..
Из выписок, приведенных выше, читатели, между прочим, вероятно, заметили, что роман Б. М. Ф()едорова написан плавным, высокоторжественным слогом, каким нынешнее развратное человечество уж не пишет. Что прикажете делать? В наше время, когда некоторые дерзкие люди осмеливаются говорить, что будто и литература и язык русский значительно шагнули вперед, Б. М. Ф()едоров вс еще придерживается старины и округляет свои периоды по методе ‘карамзинской речи’, не обращая внимания на то, что сам Карамзин, после прозы Пушкина, не стал бы писать так, как писал в свое время. Эта метода, как всякому известно, заключается в употреблении разного рода реторических фигур и в особенном расположении слов, по которому причастия и прилагательные имена ставятся весьма часто после существительных. Вот образчики ее у Б. М. Ф()едорова: ‘Взирая на старца, плачущего о злополучном отечестве, плакали и воеводы московские’.— ‘Тонненберг невинному сердцу льстил так приятно, что прелестное личико Минны невольно обращалось к нему, как цветок, по разлуке с солнцем тоскующий’.— ‘Фимиам лести приятен только тогда, когда слегка и нечаянно доходит до нас, как ветерок, с цветков долетающий’.— ‘Тогда-то дни и ночи несчастная проводила в молитве, чтоб умилостивить небо за супруга виновного’.— ‘Печать тления изобразилась на лице прекрасном’… и т. д.
При всем нашем уважении к почтеннейшему Б. М. Ф()едорову, мы, не имея обыкновения занимать читателей вздором, как бы он ни был забавен,— ни за что не распространились бы так о ‘Князе Курбском’, если б в предисловии к этому роману не было строк весьма замечательных:
Многие знаменитые литераторы и любители словесности одобряли труд мой, в котором видели начатки русского исторического романа (?!??..).
Вот куда метнул почтеннейший Борис Михайлович! Начатки русского исторического романа — шутка!.. И в чем же эти начатки?.. В неверном и пошлом до невероятности пересказе некоторых исторических событий, с примесью пустяков собственного изделия сочинителя! Любопытно было бы услышать от самих знаменитых литераторов и любителей словесности, как и с какою миною отзывались они о романе почтеннейшего Бориса Михайловича?.. Не желая, чтоб ‘скромное’ предисловие сочинителя ввело кого-нибудь в заблуждение, мы сочли долгом показать читателям ‘сочинение’, в котором ‘многие видели начатки русского исторического романа’, в полном и настоящем его блеске и, с своей стороны, повторяем, что не видели в романе Б. М. Ф()едорова ничего, кроме в высшей степени неудачного порождения невероятных, но, увы, бесполезных усилий бесталантности…
Сочинитель, как видно, страстно влюбленный в свое хворое детище, не ограничился в предисловии тем, что мы выписали. С чувством рассказывает он, как двадцать с лишком лет сочинял ‘Курбского’ и какие препятствия, соединенные с воспоминанием горестных для сочинителя потерь, замедляли появление романа, в котором, как говорит он, принимали участие (?), многие любезные сердцу сочинителя особы. ‘Князь Курбский взял такую долю в моей жизни,— заключает Б. М. Ф(0)едоров,— что я должен бы написать повесть о моем романе. Многие ожидали его появления, но мысль о тех из них, которых уже нет, несколько раз останавливала надолго мой труд, без них тяжело мне было оканчивать историческую картину, которая была предметом их внимания, участия, заботливости!’ Покойники, видно, в самом деле были добрые люди, и нет ничего странного, что Борис Михайлович так горько о них сокрушается: он потерял в них, может быть, единственных своих читателей!
‘Сочинение’ испещрено эпиграфами, которые, вместе взятые, представляют живое подобие так называемых ‘российских песенников’, где рядом с стихами Пушкина безграмотные издатели помещают нелепые вирши разных темных стихоплетов. Напечатано оно на сероватой бумаге, с чрезвычайными ошибками, и посвящено памяти княгини Юсуповой, H. M. Карамзина и А. С. Шишкова, ‘благотворивших сочинителю’. Словом, в романе соблюдены все как внешние, так и внутренние условия, требуемые от книги публикою, которая запасается умственною пищею от брадатых букинистов, разносящих по лицу России творения, не принимаемые в порядочных книжных лавках.
1. ‘Отеч. записки’ 1843, т. XXIX, No 7 (ценз. разр. 30/VI), отд. VI, стр. 10—17. Без подписи.
Белинский в точение всей своей деятельности был беспощаден к Б. М. Федорову, как бездарному писателю и сообщнику Ф. В. Булгарина по шпионажу и доносам. С своей стороны и Б. М. Федоров буквально кипел ненавистью к Белинскому и ‘Отеч. запискам’, аккуратно делая из них выписки ‘преступных’ мест. В своей записке ‘Социализм, коммунизм и пантеизм в России за последнее 25-летие’, поданной в марте 1846 года Л. В. Дубельту, Булгарин писал: ‘Есть в Петербурге старинный литератор Б. М. Федоров… Он человек честный, благородный, без упрека и истинный патриот, преданный церкви и престолу. Он собирает все выписки из ‘Отечественных записок’. У него семь корзин с выписками, методически расположенными, с заглавиями: противу бога, противу христианства, противу государя, противу самодержавия, противу нравственности и т. п.’ (М. К. Лемке. ‘Николаевские жандармы и литература 1826—1855 гг.’. Изд. 2, СПб., 1909, стр. 309). По требованию III отделения Б. М. Федоров представил туда свой материал, который состоял главным образом из выписок из статей Белинского. В вину последнему, между прочим, ставилось: унижение русского характера и славы предков, превратное представление русской истории и т. п. (там же, стр. 312—314). Кроме того, Б. М. Федоров снабжал своими выписками попечителя учебного округа М. Н. Мусина-Пушкина. А. В. Никитенко писал об этом: ‘Мы узнали, из какого источника почерпает Мусин-Пушкин свои мнения о русской литературе. Он заимствует их у Б. М. Федорова, несчастного автора детских книжонок, обруганного всеми журналами. Жажда мести увлекла его к доносам, на которые он и прежде уже покушался. Теперь же он окончательно определился в шпионы к казанскому хану и руководит его суждениями о всех вопросах современной русской образованности’ (‘Записки и дневник’, изд. 2-е, т. I, СПб., 1904, стр. 364). После этих сведений становятся понятными слова Белинского сказанные в небольшой рецензии на ‘Сто новых детских повестей’ Шмита в переводе Б. М. Федорова, написанной через девять месяцев после настоящей рецензии: ‘Я не засыпаю за сочинениями г. Б. Федорова и не вижу во сне, навеянном ими, самолюбивой и жалкой бесталантности, которая ведет подробнейший журнал всего, что кажется ей преступлениями в ее противниках, и готова прислуживаться им всякому’ (ИАН, т. IX). Б. М. Федоров изливал свою злобу против Белинского и в печати. В первом томе ‘Русской беседы’, вышедшем в 1841 г., он напечатал басню ‘Комар’, где изображен Белинский под видом ‘заносчивого и хвастливого’ критика Пигмейкина. Эту басню Белинский полностью перепечатал в своей рецензии на ‘Русскую беседу’ (ИАН, т. V, No 47).
2. Публикация романа Б. М. Федорова ‘Князь Курбский’ началась в 1825 г. См. ИАН, т. VI, примеч. 5164.
3. В этой и последующих цитатах из романа Федорова курсив, как и иронические замечания в скобках, Белинского.
4. Характеристика Ивана Грозного, данная здесь Белинским, необычна для начала сороковых годов, когда большинство историков, следуя за Карамзиным, вс еще видело в политике и деятельности Ивана Грозного только произвол жестокого человека. Оценку Ивана Грозного, одинаковую с оценкой Белинского, дали потом в своих трудах С. М. Соловьев и К. Д. Кавелин. Статья последнего ‘Взгляд на юридический быт древней России’, написанная через два с половиной года после настоящей рецензии Белинского, привела критика в восторг своим взглядом на Ивана Грозного, о чем он писал А. И. Герцену 20 марта 1846 г. (ИАН, т. XII).