Книги, читатели и писатели, Гиппиус Зинаида Николаевна, Год: 1911

Время на прочтение: 12 минут(ы)

З. H. Гиппиус

Книги, читатели и писатели

Гиппиус З. H. Собрание сочинений. Т. 7. Мы и они. Литературный дневник. Публицистика 1899-1916 гг.
М., ‘Русская книга’, 2003.
Передо мною целая груда новых книг. Можно бы выбрать из них две-три стоящие и поговорить обстоятельно. Так делает обыкновенно литературный критик, и это метод правильный. Но мне хочется сегодня от него отступить. Хочется думать не о читателях моего отзыва, а о тех, для кого написаны и выпущены все эти книги, о читателях -публике. Они часто исполнены добрыми намерениями, но разобраться не умеют. Берут, думая, что хлеб, — получают камень. А от незамысловатого хлеба — но все-таки хлеба — по незнанию отворачиваются. Этих беспомощных читателей ‘без претензий’ больше, чем мы думаем. Нельзя же не взглянуть хоть раз в их сторону.
Таким образом, сегодняшнюю заметку мою я намеренно делаю ‘рекомендательной’. Вот новая книга, я ее читал и знаю, стоит ли взять ее в руки, знаю, что она может дать, чего не может. И только. Конечно, при всем желании я не могу сейчас упомянуть больше, чем о 18 — 20 авторах, но это уже нечто. Да если бы мы взяли пятьдесят, сто книг сегодняшнего дня, — они распались бы на те же три главных категории: на печатную макулатуру, на писательство средне-низшее и, далее, на писательство средне-высшее, — середину хорошую.
‘По платью встречают’. При самом небольшом внимании к одежде, к внешности книги, можно сразу угадать, к косому из трех разрядов она принадлежит. Бывают ошибки, но не часто. Понять ценность души человеческой по внешнему облику не так легко, по физиономия книги, — у нас, в России, по крайней мере, — наивно и громко говорит о степени своей внутренней литературности. Обложка, бумага, украшение внизу, печать, размер полей — все необыкновенно красноречиво. С книг самых низших, о которых и упоминать бы не стоило, если бы читатель умел тут разбираться с ‘последнего класса’ — я и начну.
Не о лубке откровенном я говорю: нет, — это лубок, лезущий в литературу и мнящий, что грязное платье его очень мило и совсем не грязно. Вот некоторые.
Т. Львов. ‘Мать’. Первая часть романа ‘Извечные цепи’ — На обложке — лиловая скульптура изможденной женщины с толстым ребенком. Не открывайте книги. Там недоуменная полуграмотная какая-то история, похожая на бред женщины в родильной горячке.
Ю. Писарева. ‘Улыбки и слезы’. Сборн. рассказов и стихотворений. — Заставочка и обложечка такие, что это новейшее варшавское произведение похоже скорее на детище царевококшайской типографии лет 20 тому назад. На первой странице читаем:
Научи меня, Великое Начало,
Душу принести на жертву идеалу…
О. Александрова. ‘Борьба жизни со смертью’. Выпуски. — Читателю богатому, не знающему, куда деньги давать, я бы рекомендовал накупить побольше этих брошюр и жечь, не открывая. Лубок какой-то даже зловредный, граничащий с патологией, скучнейшее из помешательств.
Н. Попов. ‘Лили (Власть женщины)’. — На обложке розочки, гостинодворский модерн. Вся бумага — нежно-голубая. Лили — героиня — обольстительная и благородная падшая женщина. То есть такой хотел ее, кажется, сделать г. Попов, но все у него в конце замутилось. С горечью, с ужасом читаю я на этой книге: ‘пятнадцатая тысяча’. Пятнадцать тысяч! Целое население города, держало в руках ‘Лили’ и питало души косноязычием автора. Неужели пятнадцать тысяч человек могло обмануться? На что пошли? На голубую бумагу? Кто искал ‘пикантности’ — поделом обманулся, другие? Для меня все-таки загадка — ‘успех’ (читательский) книг, подобных ‘Лили’. Я понимаю распространи лубка откровенного, вроде Арсенов Люпенов и Нат Пинкертонов, он может ‘интересовать’. Главное же, неисцелимое свойство лубка ‘под литературу’ — абсолютная неинтересность. Обыкновенный читатель может прощать плохой стиль, даже не замечать нелитературность книги, но мне всегда казалось, что в таком случае он требует ‘интересности’, занимательности. Чем же прельстила ‘Лили’ толпу в 15 тысяч? Чем прельщают ‘Ключи счастья’ г-жи Вербицкой? Они, эти ‘Ключи’, столь же нелитературны и, главное, в той же мере незанимательны, как и Лили. Тут очевидное недоразумение. А может быть, есть в современном русском ‘простом читателе’ неизвестная черта, — для нас, присяжных литературных судителей, неизвестная, а для читателей вряд ли очень лестная.
Поднимемся, однако, ступенькой выше, перейдем от безграмотности к полулитературности.
Не знаю только, можно ли книгу А. Куркина ‘Очерки новейшей бурсы’ поставить в разряд ‘полулитературных’. Слишком первобытно неумело она написана, и как это жаль! Тема по существу интересная. А книгу смогут прочесть разве только однокашники А. Куркина. Прочтут и скажут: ‘Ага, вон что Алеша-то вспоминает. И написал! Да, да, как же, было это у нас!’ Но помимо товарищей одного выпуска с А. Куркиным, книга никому ничего не даст и не может дать, разве внушит сожаление к автору, как к доброму человеку, занимающемуся явно не своим делом.
Валериан Светлов. ‘Змея и чаша’. (Изд. Маркса.) Рассказы из ‘быта’ военных докторов. — Автор, кажется, ‘присяжный’ писатель, и потому удивительно, что у него нет примитивного навыка. Язык мало гладкий и утомляет серая, серая скука — признак неисцелимой бездарности. Напечатано убористо, но все же не рекомендую покупать эту книгу и на железнодорожных вокзалах: она не развлечет, а утомит.
Вяч. Артемьев. ‘Стены’ (Изд. Гонг.) — Тоже рассказы из военного быта, в ином несколько роде, как будто живее, но зато с большими претензиями.
И. Данилин. ‘Рассказы’ (Изд. Сытина.) — Книжка, в сущности, совершенно невинная. Никаких, конечно, надежд, никакого интереса, но и зловредного ничего.
О. Онегина. ‘Рассказы’. — Не очень затейливое женское рукоделье. Любовь, дети. Детские платьица часто удаются дамам. О любви г-жа Онегина пишет так: ‘Тайные мечты жгли его в часы одиночества, но мешал какой-то неясный страх…’ и т. п. Очень обыкновенно, — до безобидности, если ничего не требовать.
Л. М. Гущин. ‘Новые рассказы’. (К-во Антей.) — У всех да современных полулитературностей — бесплодная надежда на какую-то милую ‘картинку’, именно картинку, без хвостика, без сюжета, без эпоса. А язык вроде: ‘Сегодня волшебная лунная ночь…’, ‘Как ядовитая змея прокрадывается в душу апатия…’. Один рассказ называется: ‘Роза трауре’.
Е. Курлов. ‘Ира’ и др. рассказы. — Неприятные рассказы, не без позывов на декадентство пятнадцатилетней давности. Особенно неприятен первый рассказ: волшебная Арина превращается в Иру, и во время превращения ‘чудные серые глаза с поволокой зажигались огнем, все лицо светилось совершенно своеобразным ярким светом’. Не занимательно.
Г. Завражный. ‘В народе’. — Это симпатичная невинность. Похоже, что автор сам из народа. Он — ‘сознательный’, но при этом добродушен и оптимистичен. Ни языка ни рисунка — нет, конечно, но нет и претензий, и за то спасибо.
Однако подымемся еще на одну ступеньку выше, перейдем к хорошей середине, к хорошему второму сорту. Идти так, как я иду, т. е. снизу вверх, — выгоднее и приятнее. После какого-нибудь Львова радуешься и Снегиной, а после Снегиной видишь достоинства Гусева-Оренбургского, видишь ясно все его права на существование.
Гусев-Оренбургский! Да неужели он — серьезный литературный писатель, — ‘хорошая середина’? Это зависит от точки зрения. Подойти к г. Оренбургскому с литературной программой maximum — и от него ничего не останется. Но справедливо ли это? Нужно ли?
Нет, Гусев-Оренбургский, да и не он только, а и г. Шмелев, и г. Сургучев, и г. Коцюбинский (все изданные ‘Знанием’, в скромно-приличных, форменных обложках) — это настоящая середина, второй литературный сорт, имеющий право на читателя. Индивидуальные особенности очень не резко выражены у таких писателей. Описывают они, приблизительно, одну и ту же среду, у них похожий, спокойно недурной язык (если и есть прорухи, то во всяко случай в тонкостях, недоступных для обыкновенного читателя), — а главное, что делает их мало-различимыми, — это, что они пишут под одинаковым углом зрения, я знаком однообразной воли, переходящей иногда в однообразную тенденцию. Середина — типична, но не индивидуальна. Гусев-Оренбургский, может быть, немного талантливее Шмелева, зато последний нигде не изменяет себе, а у г. Оренбургского в его очень недурных рассказах из жизни временного духовенства есть неожиданные выпады в ‘модерн’, это нейдет к мирному писателю, это безвкусно и производит такое впечатление, точно хорошие, ясные люди заболели мгновенным умопомешательством. Но есть рассказы и выдержанные.
Единая воля в произведениях г.г. Шмелева, Сургучева, Г.-Оренбургского, Гольдебаева и других — воля чаще добрая. И при наличности недурного языка и некоторых способностей нельзя не назвать эти книги хорошими средними книгами для чтения. Именно хороший второй сорт.
Однако подниматься еще выше, еще на одну ступеньку — некуда. У нас, по совести, нет сейчас ‘литературы’ хорошего первого сорта (литературы, а не отдельных двух-трех писателей и поэтов). Есть целая гирлянда авторов, резко отличающихся по типу от упомянутых, от ‘хорошего второго сорта’, но я бы назвал эти тоже очень типические произведения ‘дурным первым сортом’.
Разны они — небо и земля! но, в конце концов, может быть, равноценны. Выбор между хорошим вторым сортом и дурным первым делается по вкусу. Кому что больше нравится. Человека мечтательного, тонкого, пустоватого и слабовольного повлечет скорее в ‘модерн’, к Петру Кожевникову, скажем, напротив, читатель более свежий, более молодой и грубовато действенный, — если он еще не успел отравиться купоросом Л. Андреевских творений, — с большим интересом станет читать Г. Оренбургского, в крайнем случае, даже Тана (хотя Тан скучнее и плоше). Между прочим: литература первого типа нужна более для ‘читателя’, я уверен, что Сургучев и Шмелев мало читают друг Друга, литература типа второго очень интересует самих ее творцов, каждый следит за тем, что вышло из-под пера собрата, умеет оценить, умеет выбранить. ‘Модерн’ живет самим собою.
Но посмотрим ближе на этот ‘модерн’, на ‘дурной первый сорт’. Я не случайно назвал Петра Кожевникова. Его последняя книга ‘рассказов’ (изд. Шиповника) очень характерна для определений общих. Посмотрите, какие удивительные у него описания: ‘Была листва платанов нежно-зелена и в золоте, и каждый лист как маленькая с пальцами ладонь. А стволы стальные, как голое тело, и, как голое тело, коe-гдe шелушились’.
Или: ‘…Вон вечерние осокоря над розовою речкою. Гаснут их отражения, но уходят жить в иных водах…’ ‘…Весь день со стороны города летало что-то розовое: твои, весна, световые райские птицы…’ Но не передашь в короткой цитате всю кружевную прелесть этих описаний. Если бы, однако, я сказал, что это цитаты не из Кожевникова, а из Б. Зайцева, мне бы легко поверили. Так же, как приведи я пять строчек из Сургучева и скажи, что это Шмелев — никто не усомнится. Коротенькие цитаты, впрочем, еще ничего не доказывают. Строить на них что-либо — дешевая задач Но можно сделать другой опыт. Передо мной два новейших романа ‘модерн’: в журнале ‘Новая жизнь’ роман г. Чуйкова ‘Дом на песке’ и в альманахе ‘Шиповник’ роман А. Толстого ‘Две жизни’. И там и здесь — деревенская барышня, которая потом выходит замуж. Без особого труда можно составить целую страницу или две так, что никто не заметит, где кончится г. Чулков и начнется Толстой. При этом я еще беру двух таких неравных писателей: Ал. Толстой природно талантлив, нутром талантлив, а г. Чулков — лишь словопереимчив, памятлив и заметлив, коренная его, собственная, пустота обнаруживается скоро. Неравноценность этих двух писателей вне сомнения, — а вот есть же между ними какая-то общность, тот и другой принадлежат объединяющему их ‘модерну’. Ни одного из воспитанников ‘Знания’ к Чулкову не приставишь.
Но связей между писателями ‘дурного первого сорта’ много и помимо стиля. Очень характерно, что у них, в отличие от Гусевых-Оренбургских, нет никакой литературной воли, ни хорошей, ни плохой. Я отнюдь не употребляю слово ‘литературная воля’ в смысле тенденции. Нет, ‘безвольным’ писателем можно назвать того, кто более ‘описатель’, нежели писатель, кто чувствует, — пусть очень сильно и образно, — личность, человека, героя — так же, как всякую другую подробность окружающего мира: как закат, озеро, город, дерево и т. д. — наравне. ‘Герои’ у подобных писателей естественно лишены воли, они ничего не могут ‘делать’, с ними только ‘делается’.
Начало этому литературному безволию, безличности положил, конечно, Чехов. Он первый взглянул на челока издали, со стороны, с той нежной и равнодушно-неподвижной грустью, с какой, вероятно, тени умерших следят нашей муравьиной жизнью. Что милее, что важнее — Дом с мезонином или живущая в нем Мисюсь? Равны, одинаковы для моего потустороннего холода, для моей ‘вечной’ любви. В дом с мезонином, внутрь, мне так же легко и так же ненужно входить, как в душу Мисюсь. Я вижу описываю то, что вижу, — не довольно ли?
В Чехове эта его описательная черта была не единственной, вряд ли даже преобладающей, но писатели, о которых сейчас говорю, несомненно поставили такую бесчеловечность, безличность, а следовательно и безволие — во главу угла. Они все, как Петр Кожевников, описатели более, чем писатели. Хорошо ли это, дурно ли — другой вопрос, но оно так. Напрасно и Л. Андреев думает, что у него есть ‘человек’ и что этот человек с чем-то борется. Каждый ‘герой’ его — опять то же дерево, про которое автор неестественно выдумывает, что оно борется с дровосеками.
Гусевы-Оренбургские не желают еще сойти на описательство, тянутся к ‘герою’, к человеку, — тут их отличие от ‘модерна’, тут их собственная правда. Что ‘воля’ эта нет-нет да и сорвется в тенденцию, оскорбляя художественность — грех, конечно, но такой же грех делают и ‘современны’, совершенно такой же: срываются в свою тенденцию. А тенденция, идет ли она от воли, идет ли от безволия, будет ли она ‘левой’, надоевшей, или ‘беспартийной’ (не менее надоевшей: искусство для искусства!), — одинаково портит художественность произведения.
Издают ‘описатели’ свои произведения так же, как пишут: более или менее красиво, культурно и мало индивидуально: схожие одежды — схожий стиль. Повторяю: все-таки они — дурной первый сорт, и если подойти к Петру Кожевникову или к Борису Зайцеву с литературной программой maximum — от них так же мало останется, как и от Гусева-Оренбургского. Но справедливо ли это? И жаль, что к некоторым писателям нас вынуждают подходить именно с программой maximum: вынуждают безумие их друзей, публики, собственное их поведение. Таков, например, Л. Андреев. Он, по существу, мог бы быть недурной третьестепенный беллетрист, но так неловко, так безрассудно потащили его на первое место, что он, упав, разбился на мелкие куски.
Говоря о двух типичных литературных уклонах, о красивой безвольности, безличности, бесчеловечности и о менее красивой доброй воле, стремлении к героизму (оба уклона взяты, конечно, в схеме, без переходностей и оттенков), я назвал эти явления, при их разности, — равноценными. В самом деле, как решить, что лучше: хороший ли второй сорт и дурной первый? Свежий ли кочан капусты или тронувшийся персик? Капуста притом из неважных, персик великолепный, но подгнил, — чуть-чуть. Среднее кушанье. Должно, однако, признать следующее: если есть у нас теперь несколько писателей настоящего первого сорта, если есть нас такой роман, как ‘Мелкий бес’ Федора Сологуба, рома отнюдь не бесчеловечный, безвольный, притом современно-красивый и стильный, — то ведь автор его стоит гораздо ближе к Ал. Толстым, к Ремизовым и даже к Петру Кожевникову, нежели к тихой, доброй середине Гусевых-Оренбургских. Увы, почему-то ‘воля’ последних еще не дала нам ни одного настоящего писателя, нашего, сегодняшнего. Может быть, даст? Посмотрим…
В заключение несколько вынужденных слов о критиках.
Лет пятнадцать тому назад самым острым литературным фельетонистом был нововременский Буренин. Из сказки слова не выкинешь, надо это признать. Судьба его — печальная судьба непонятного неудачника. Кажется, он обладал поэтическими способностями, большим литературным вкусом и пониманием. Но почему-то осекся (еще в незапамятные времена), и навеки озлобился. Все свои способности он употребил на выработку яда, все литературное остроумие — на высмеивание, на грубый памфлет. Зная сам, что писать иначе уже не может, он того, над кем и над чем смеяться запрещало ему внутреннее чутье, — не касался вовсе. Он замолкал. Так замолк о Чехове, да и о некоторых других. При первых звуках первого декадентства — он улавливал смешное и слабое в молодых голосах и указывал на него грубо, но верно. Большая публика его никогда не любила и не читала, но для писателей он был ‘забавной полезностью’. Давно… Времена эти прошли. Вот уже лет десять, как Бурении потерял глаза и зубы. Он уже никого и ничего не различает, имена и лица для него смешались в один хаос, которого он бессильно испугался, он так ‘отстал’ от литературы, даже внешне, что вместо прежних остроумных пародий царапает что-то наивно-невежественное и к делу не относящееся. Он более ни забавен, ни полезен. Злобная ‘критика’ его свелась окончательно к двум словам: ‘жид’ и ‘баба’. Вся литература для него разделилась на две части, одной стороны, жиды, а с другой — бабы. Тяжело, думаю, существовать с таким убеждением. Но не менее тяжело нам, смотреть на бесславные седины талантливого человека.
Буренин обрадовался, что и я непохвально отзываюсь последних произведениях Л. Андреева, Арцыбашева, Заменского, Дымова и др. Бурении непременно похвалил бы ме за это, если б умел хвалить. Но он только заявляет, первый сказал ‘э’ и бранил ‘Л. Андреевых, Сологубовых, Белых и Брюсовых’ тогда, когда ‘их еще все хвалили’. Вот пример жалкого, слепого смешения имен. Относительно Л. Андреева, — если бы г. Буренин удостоил просмотреть мои статьи в ‘Новом Пути’ и затем в ‘Весах’ (годы 901—908), он бы знал, что мнение мое о ‘современном идоле’ всегда было одинаково, трезво и крайне невысоко. Что же касается других писателей, сваленных г. Бурениным в кучу и которых я будто бы тоже браню, — то пусть он не радуется напрасно: о них свое ‘э’ он может говорить один. Я уже упомянул выше, как я смотрю на Сологуба и Ал. Толстого. О Вал. Брюсове, Андрее Белом, Ремизове, Блоке я неоднократно писал, стараясь, по мере сил, дать понять, какими я их вижу. Г. Бурении не видит ничего. Это его дело. Но пусть он не ищет произвольно единомыслие со мною в отношении к ‘молодой литературе’. Нельзя же так высоко ставить Л. Андреева и Арцыбашева, воображать, что если о них я думаю, как Буренин, то об остальных — само собой разумеется…
А все-таки престарелый нововременский сплетник, со всей своей злобой и беззубыми, однообразными бранными словами, все же они литературнее и корректнее иных наших честных, ‘левых’, журнальных обозревателей. Вот, например, г. Кранихфельд из ‘Современного мира’. Художественных мнений его я не знаю, — не мог уловить. Так как они и читателям мало известны, то думаю, что г. Кранихфельд просто не имеет способностей их ясно выражать. Но он способен на другое. Способен написать длинную статью — беседу с ‘воображаемым’ Львом Толстым о литературе. Если речи Л. Толстого сплошь выдуманы — это одно, если они составлены по его книгам и письмам — это другое, и, пожалуй, еще хуже. Не говоря о крайней степени безвкусия, — ловко ли вообще выискивать из Толстого слова и пригонять их так, чтобы они соответствовали репликам г. Кранихфельда. Распорядившись с Толстым, г. Кранихфельд в конце вдруг прибавляет: а вот г. Антон Крайний назвал Толстого ‘мухой’.
Привожу это как пример способности критиков некоторых уважаемых журналов к передержкам и не только способности, но даже необъяснимой любви. Какая цель этой явной неправды? Ведь и г. Кранихфельд, и мои читатели знают, что я писал не о Толстом, а о маленькой ‘рецензентской’ мухе, ‘попавшей в литературные сливки’ на чтении ‘Океана’ Л. Андреева. Муха, в восторге, перемешала свои слова с ‘текстами’ ‘от Толстого’. В сущности — тоже пригнала строки Толстого к своему настроению по поводу ‘Океана’. Я не считаю Л. Толстого — ‘Писанием’ и текстов не отметил. Но, вероятно, не отметил бы текста и в том случае, если бы, по поводу ‘Океана’, потрясенный рецензент сказал от настоящего Писания: ‘Тайна сия велика есть!’ В произвольном приложении текст остается на совести рецензента. Неужели, случись текст насчет ‘тайны’ — г. Кранихфельд объявил бы, что я и называю и апостола Павла — рецензентской мухой? Мог бы объявить, с тем же правом, а если бы оставил втуне — то лишь потому, что передержка насчет апостола Павла ему не показалась бы достаточно интересной.
Как жаль, что все наше характерное — столь мелко и скучно. Как жаль, что в пример литературному критику толстого журнала нужно ставить озлобленного, полуслепого старца из Нового Времени! Он нелепо обзывает всех жидами, гимназистами и т. д. — но это лишь мнение, ни разу еще не пытался он заверить, что Арцыбашев, скажем, назвал Лермонтова Сашей Черным, не выдавал этого за факт.
Если г. Кранихфельд издаст свои ‘художественные’ статьи отдельным томом (не издал ли уже?), я буду рекомендовать читателю величайшую осторожность. Надо считаться с болезненной склонностью к мелкой неправде. Хорошо, если неправды мелкие искупаются многими большими правдами. Но этого на свете никогда не бывает. Закончу и я текстом, — словами, для подобного случая написанными: ‘Верный в малом — и во многом верен, а неверный в малом — неверен и в большом’.

ПРИМЕЧАНИЯ

Русская мысль. 1911. No 4 (в разделе ‘Литература и искусство’ под псевдонимом Антон Крайний).
С. 372. Львов Тихон Николаевич (1866 — не ранее 1918) — прозаик, драматург, поэт. Его повесть ‘Мать’ была издана в Москве в 1911 г. Далее в поле зрения Гиппиус попали в основном произведения писателей, вскоре забытых.
Писарева Юлия Евгеньевна — поэт, прозаик, публицист, печаталась также под псевдонимом Ю. Иванова.
Попов Николай Андрианович (?—1921) — поэт, журналист.
С. 373. Вербицкая Анастасия Алексеевна (1861—1928) — прозаик, драматург. Автор романа в шести книгах ‘Ключи счастья’ (1909—1913), принесшего ей известность.
Светлов (наст. фам. Ивченко) Валериан Яковлевич (1860—?) — прозаик.
Артемьев (наст. фам. Лисенко) Вячеслав Константинович — прозаик.
Данилин Иван Андреевич (1870—1941) — прозаик.
Онегина (в замужестве Сно, 1883—?) Ольга Павловна, урожд. Тутковская — прозаик.
С. 374. Курлов Евгений Евграфович (1876—?) — поэт, прозаик.
Завражный Г. (наст, имя и фам. Григорий Поликарпович Попов, 1867—1921) — писатель-народник.
Гусев-Оренбургский (наст. фам. Гусев) Сергей Иванович (1867—1963) — прозаик. С 1921 г. в эмиграции.
Сургучев Илья Дмитриевич (1881-1956) — прозаик, драматург. Первый сборник рассказов вышел в издательстве ‘Знание’ в 1910 г. С 1920 г. в эмиграции.
Коцюбинский Михаил Михайлович (1864-1913) — украинский прозаик.
С. 375. Гольдебаев Александр Кондратьевич (наст. фам. Семенов, 1863—1934) — прозаик, журналист. Автор повести ‘Поддонки’ (Образование. 1904. No 9—12), привлекшей внимание критики.
Кожевников Петр Алексеевич (1871—1933) — прозаик, критик.
С. 376. Мисюсь — см. примеч. к статье ‘О пошлости’.
С. 378. Каменский Анатолий Павлович (1876—1941) — прозаик, драматург, киносценарист.
С. 379. …на чтении ‘Океана’ Л. Андреева. — Это чтение трагедии состоялось 25 сентября 1910 г. (см. примеч. на с. 362).
С. 380. ‘Тайна сия велика есть!’ — Из Послания святого апостола Павла к Ефесянам, гл. 5, ст. 32.
Если г. Кранихфельд издаст свои ‘художественные’ статьи… — В 1911—1917 гг. вышел трехтомник статей В. П. Кранихфельда ‘В мире идей и образов’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека