Книга о языке Гоголя, Горнфельд Аркадий Георгиевич, Год: 1902

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Книга о язык Гоголя.

I. Мандельштамъ, профессоръ Гельсингфорскаго университета. О характер гоголевскаго стиля. Глава изъ истори русскаго литературнаго языка. Гельсингфорсъ, 1902.

Своимъ обширнымъ изслдованемъ проф. Мандельштамъ длаетъ вкладъ въ литературу, которая у насъ еще должна быть создана: литературу изученя языка отдльныхъ писателей. Въ европейской наук такихъ изслдованй множество. У нмцевъ пишутъ цлыя диссертаци не только о язык ‘Buch der Lieder’ Гейне (Зелигъ, 1891), но даже о глагольныхъ формахъ въ гетевскомъ ‘Тассо’ (Тэвсъ, 1894), у французовъ въ великолпныя гашеттовскя изданя нацональныхъ классиковъ (‘Les grands crivains de la France’) входятъ не только провренные и полные тексты ихъ произведенй со всякими примчанями и объясненями, но также цлые словари ихъ языка, занимающе часто по два тома въ десяти-томномъ собрани сочиненй. И едва-ли кто-нибудь думаетъ теперь, что это — обременительный балластъ гелертерскихъ измышленй, нужный только спецалистамъ. Разнообразныя характеристики стиля мы привыкли встрчать въ критическихъ оцнкахъ литературныхъ произведенй, и не сомнваемся въ умстности такихъ характеристикъ. Но что он представляютъ собой почти всегда? Въ лучшемъ случа — подборъ эпитетовъ, выражающихъ впечатлне, произведенное на критика слогомъ разбираемаго произведеня, художественныя интуици, произвольныя и неустойчивыя, на мсто научнаго анализа. Всякй вспомнитъ извстную характеристику пушкинскаго стиха у Блинскаго: ‘И что же это за стихъ! Античная пластика и строгая простота сочетались въ немъ съ обаятельной игрой романтической римы, все акустическое, богатство, вся сила русскаго языка явились въ немъ въ удивительной полнот, онъ нженъ, сладостенъ, мягокъ, какъ ропотъ волны, тягучъ и густъ, какъ смола, ярокъ, какъ молня, прозраченъ и чистъ, какъ кристаллъ, душистъ и благовоненъ, какъ весна, крпокъ и могучъ, какъ ударъ меча въ рук богатыря’. И, конечно, нельзя не признать доли истины въ той непочтительной пароди, которой Писаревъ отвчалъ на эти зыбкя сравненя: ‘напрасно Блинскй не прибавилъ еще, что стихъ Пушкина красенъ, какъ вареный ракъ, сладокъ, какъ сотовый медъ, питателенъ, какъ гороховый кисель, вкусенъ, какъ жареная тетерька, упоителенъ, какъ рижскй бальзамъ и докъ, какъ сарептская горчица’. И такя характеристики легко пародировать, самое слабое мсто ихъ то, что он — иногда очень красивыя и яркя, быть можетъ, и врныя по существу, висятъ въ воздух, не основаны ни на чемъ, кром впечатлнй, которыя легко обманываютъ, и, наконецъ — по бдности языка — представляютъ собою общя мста, примнимыя къ чему угодно. Между тмъ, научное изучене языка всякаго писателя, занимающаго мсто въ истори литературы, и возможно, и необходимо. Языкъ писателя есть языкъ опредленнаго народа въ опредленную эпоху, писатель принадлежитъ въ извстной групп или, врне, въ цлому ряду группъ, взаимоотношенемъ которыхъ опредляется его личность, его творчество, его языкъ. Употребляя обще-литературный языкъ, онъ, какъ и всякй говорящй, преобразуетъ его. Изслдоване, не довольствуясь нашимъ безсознательнымъ чутьемъ, подмчающимъ индивидуальныя особенности рчи, должно формулировать. и регистрировать ихъ, оно выдляетъ вс разнообразные элементы слога, оцниваетъ ихъ комбинацю, опредляетъ собственный вкладъ писателя въ словарь, формальное строене, въ фразеологю языка. Кто думаетъ, что это будетъ изучене формы, тотъ ошибается: это есть уяснене содержаня, ибо въ томъ, что называется формой, нтъ ничего, что бы не было содержанемъ {Это замчане было уже сдлано на страницахъ ‘Русскаго Богатства’ (‘Сборникъ’ 1899 г.) я въ свое время вызвало возраженя, на которыя, кажется, умстно будетъ отвтить здсь. По мнню . Д. Батюшкова (‘Въ борьб со словомъ’ въ ‘Журн. мин. нар. пр.’ 1900, No 2), въ форм ‘не все неизмнно представляется содержанемъ. Бываютъ и ‘пустыя формы’, то есть, не вызывающя въ насъ соотвтствующаго имъ содержаня’. Въ соотвтственномъ текст говорилось, собственно, не о такихъ случаяхъ, если-бы они и были возможны, говорилось о той форм, къ которой стремится нкоторое содержане, по существу еще не выяснившееся и, такъ сказать, недостойное этого названя, но существующее и ощущаемое творческой мыслью писателя. Форма, наконецъ, обртенная, не будетъ безразлична для такого содержаня. Она преобразуетъ его, и это даетъ право сказать, что въ ней все выразительно, все содержательно. Во всякомъ случа, если ужъ расширять спорное положене и видть въ немъ утверждене: пустыхъ формъ нтъ,— то на это надлежало бы отвтить указанемъ такихъ формъ, мы такихъ не знаемъ. Бываютъ въ искусств явленя, въ которыхъ содержане совпадаетъ съ формой (геометрическй орнаментъ, звуковой ритмъ), мы назвали бы ихъ чистыми формами, но никакъ не пустыми, такъ какъ невозможно отрицать ихъ эмоцональное дйстве.}. Малйшее фонетическое измнене придаетъ слову новую эмоцональную окраску и вмст съ тмъ сообщаетъ новый оттнокъ его значеню. О синонимик и говорить нечего, все новое въ творчеств есть новый нюансъ мысли — и гд же онъ найдетъ выражене, какъ не въ новомъ полутон рчи. Формальные элементы ея — падежи, наклоненя, порядокъ словъ, всевозможныя отклоненя отъ обычныхъ формъ — также выразительны. Наконецъ, равнымъ образомъ не къ вншней оболочк рчи, а къ самому существу содержаня относятся и т традицонные и новые обороты, которые риторика назвала фигурами, и равно многообразныя формы поэтическаго иносказаня, извстныя подъ названемъ троповъ. Все это должно быть выяснено, опредлено, изучено — и нкоторую долю такой работы съ успхомъ исполнилъ авторъ лежащаго предъ нами труда.
Въ основане своихъ выводовъ онъ положилъ необъятное множество фактовъ, подмченныхъ и собранныхъ съ такимъ вниманемъ и терпнемъ, которому отдастъ честь всякй, кто и не согласится съ его конечными результатами. Эти груды отдльныхъ выраженй, словечекъ, эпитетовъ, сравненй, оборотовъ, распредленныхъ по рубрикамъ, приведенныхъ въ нкоторую систему, производятъ интересное впечатлне. Было бы преувеличенемъ сказать, что это изслдоване вводитъ насъ въ самую мастерскую и знакомитъ непосредственно съ процессомъ художественнаго творчества, но оно показываетъ намъ въ вид сырого, неиспользованнаго матерала на палитр художника т краски, которыми мы восторгались на картин — и это уже кой-что. Это — начало изученя микроструктуры литературнаго произведеня, и какъ изучене клточки даетъ намъ ключъ къ пониманю жизни всего организма, такъ и эта литературная гистологя даетъ возможность понять многое изъ того, что было недоступно прежнимъ методамъ изслдованя. Но это, конечно, только методъ — не больше, и результаты его примненя зависятъ боле всего отъ тхъ рукъ, которыя примняютъ.
Работа проф. Мандельштама богата матералами и попытками сдлать изъ нихъ выводы. Постановка вопросовъ — главная его заслуга. Онъ ведетъ изслдоване широко, неизмнно ставя его на общую почву психологической теори творчества и попутно представляя разнообразныя соображеня, выходящя за предлы изученя языка отдльнаго писателя. Основной проблемой въ опредлени гоголевскаго стиля является для него — какъ и должно быть — вопросъ о связи языка Гоголя съ тми традицонными формами, которыя его творчество застало готовыми въ живой рчи и въ литератур народной и индивидуальной. (Онъ считаетъ языкъ Гоголя не только народнымъ, но простонароднымъ, по преимуществу,— демократичнымъ даже, ‘не находя другого выраженя для обозначеня существеннйшаго признака, которымъ языкъ Гоголя отличается отъ языка всхъ писателей’. Эту народность гоголевскаго стиля, находящуюся въ связи съ его несравненной общедоступностью, авторъ объясняетъ нсколькими разнохарактерными причинами: ‘во-первыхъ, отчасти воспитанемъ, большой близостью къ самымъ не сложнымъ вопросамъ жизни въ продолжене долгаго времени, исключительной любовью въ Малоросси, вчно въ себ привлекавшей хорошими сторонами патрархальнаго быта, развитымъ чувствомъ сознаня своей народности во всей стран (въ то время), большою сплоченностью сословй’. Второю причиной народности гоголевскаго языка авторъ считаетъ то, что Гоголь спецализировался въ области вопросовъ нравственныхъ. ‘Его теоретическя представленя -въ этомъ отношени могли быть не обоснованы философски, но съ чутьемъ самой простой правды, общечеловческой правды, подходилъ къ этическимъ вопросамъ, голосъ совсти, голосъ самой элементарной любви къ собрату подсказывалъ ему то, чего быть не должно. Не длай другому того, что не желаешь, чтобъ теб сдлали. Это его мораль. И такъ какъ эта мораль общечеловческая, она этимъ самымъ демократична. Въ этомъ источникъ и демократичности стиля. Такъ какъ Гоголь въ поэзи своей не поучаетъ морали, а показываетъ отступленя отъ нея… отступленя, постоянныя, ежеминутныя, повсюдошня, то языкъ его и принялъ выражене такой обыденности. Въ этомъ все дло’. Едва ли эти дедуктивныя доказательства удовлетворятъ кого-либо. Если Гоголь былъ такъ необычайно народенъ въ своемъ язык, какъ находитъ его изслдователь, то, конечно, не потому, что былъ моралистомъ, моралистами были и друге наши велике писатели,— по мнню проф. Мандельштама, мене народные въ своемъ язык, моралистомъ былъ Гоголь и въ своей проз,— неуклюжей, натянутой и далеко не общедоступной. Что касается до того сознаня племенной общности, которое будто бы обусловило народность гоголевскаго стиля, то вдь Гоголь — какъ показываетъ сакъ авторъ (стр. 196—208) — живе всего чувствовалъ свою связь съ народностью малорусской, а писалъ на язык ему не вполн родномъ — великорусскомъ. Не даромъ онъ писалъ: ‘прежде чмъ прймусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и рчью. Боюсь нагршить противу языка’. И, какъ извстно, онъ гршилъ достаточно.
Не показались намъ убдительными также факты, подобранные авторомъ для выясненя народности гоголевскаго стиля. Мы не возражаемъ противъ тезиса — онъ кажется намъ допустимымъ, быть можетъ, позднйшее изслдоване подкрпитъ его достаточными основанями. Но такихъ основанй мы не нашли въ работ лежащей передъ нами. И здсь главная причина этого — фатальная неясность основныхъ положенй, представляющая ея ахиллесову пяту. Что такое тотъ ‘народный’ языкъ, исключительное пользоване которымъ составляло особенность творчества Гоголя,— мы такъ и не узнаемъ. ‘Въ большинств случаевъ Гоголь говоритъ тмъ самымъ языкомъ, которымъ говорятъ самые обыкновенные люди — и, однако, только Гоголь умлъ воспроизвести эту рчь. Въ этомъ его тайна’. Затмъ идетъ глаза ‘Связь стиля Гоголя съ языкомъ народа’. И что же мы находимъ въ ней? Нсколько указанй на совпадене стилистическихъ и элементарно-поэтическихъ премовъ у Гоголя и въ народной поэзи: любовь къ тавтологи, къ такъ называемому hendiadys и т. п. Но если бы все это было даже убдительно, разв повседневный языкъ, ‘которымъ говорятъ самые обыкновенные люди’, и языкъ народной поэзи — одно я то же? Глава X носитъ назване ‘Внесене русскаго народнаго (простонароднаго) элемента’. Факты перечисленные въ ней, относятся именно къ употребленю простонародныхъ выраженй тамъ, гд это было нужно. Но народный и простонародный не одно и тоже, и ставить эти термины, какъ однозначуще, значитъ смшивать то, что должно быть раздльно. Простонародными словами Гоголь, дйствительно, интересовался. Художникъ-жанристъ, онъ составлялъ даже словарь колоритныхъ провинцализимовъ, которыми умло пользовался въ своихъ произведеняхъ, но едва ли есть необходимость преувеличивать значене этихъ живописныхъ простонародныхъ элементовъ и противополагать языкъ Гоголя языку другихъ нашихъ великихъ писателей. ‘Какъ ни художественъ языкъ, какъ ни нацоналенъ онъ у Пушкина, Лермонтова, Толстого, Тургенева, Достоевскаго, онъ,— полагаетъ проф. Мандельштамъ,— не проникнутъ духомъ, который свидтельствовалъ бы о преобладани элементовъ, исключающихъ мысль о томъ, что онъ не касается всхъ и каждаго’. Мы думаемъ, что дло обстоитъ нсколько иначе. Пушкинъ не справлялся съ записной книжкой, чтобы писать языкомъ насквозь русскимъ, Гоголь-же черпалъ изъ нея такя слова, какъ кирченая изба, причвокивать, мурлыканье и т. п. Они очень колоритны, но назвать ихъ общепонятными трудно, малороссйскя выраженя, какъ извстно, даже потребовали особаго словарика, составленнаго и приложеннаго къ повстямъ самимъ Гоголемъ. Еще мене подходитъ назване общепонятныхъ къ такимъ гоголевскимъ новообразованямъ, какъ несбытодуме, безпроисшествге, обдумье, окуплепе, цлизна, опретчивость,— а ихъ множество, особекно въ письмахъ Гоголя. Еще больше грамматическихъ неправильностей — диче, ярч&#1123,е оглянутый и т. п. Неужто-же этотъ писатель, столь недостаточно чуткй къ формамъ и звукамъ великорусскаго языка, оказался въ немъ ‘народне’ величайшихъ мастеровъ и двигателей русскаго слова? Это было бы чудомъ — и въ дйствительности этого чуда не убждаютъ изысканя проф. Мандельштама.
Въ глав объ отличи языка Гоголя отъ языка другихъ писателей русскихъ мы не нашли опредленныхъ признаковъ этого отличя. Вмсто того, чтобы собрать факты для ршеня этого интереснаго вопроса, а затмъ сдлать отсюда возможные выводы о личности Гоголя, авторъ предпочелъ идти обратнымъ путемъ: ‘отсылая читателя къ превосходнымъ книгамъ г. Шенрока, Кулиша, которыя дадутъ разъясненя для пониманя характера Гоголя, я остановлюсь на выводахъ изъ данныхъ, приводимыхъ бографами. На основани ихъ возможны заключеня о его стил’. Понятно, что эти апрорныя разсужденя не привели ни къ чему. Мы не располагаемъ еще ни твердо установленными нормами зависимости стиля писателя отъ его психики, ни исчерпывающимъ Анализомъ характера Гоголя. Какъ же мы будемъ по даннымъ его бографи длать заключеня о его язык? Примемъ даже за % несомннное, что Гоголь, рисуя отрицательные образы, старался, путемъ этого изображеня и объективированя людскихъ недостатковъ, очиститься отъ нихъ, будемъ считать совершенно безспорнымъ, что Гоголь писалъ Хлестакова съ себя. Но характеристика Гоголевскаго стиля должна быть не выводомъ изъ этого предположеня, а доводомъ для его подтвержденя {Такъ и длалъ покойный Потебня, доказывая ту-же мысль цитатами изъ писемъ Гоголя (кой-что изъ нихъ приводитъ и проф. Мандельштамъ). Въ доклад г. Савинова на ту-же тему, прочитанномъ въ конц истекшаго года въ Харьковскомъ историко-филологическомъ обществ, говорилось,— судя по изложеню мстной газеты,— между прочимъ, слдующее: ‘Даже въ слог того, кмъ гордится наша словесность, замчается хлестаковщина вообще и спецадьныя хдестаковскя стилистическя формулы… Хлестаковщина — не простая ложь, а — ‘гипербола въ крови’, отъ которой чрезвычайно трудно отдлаться’. По указаню докладчика ‘вс литературныя произведеня Гоголя и характеризуются гиперболой и противоположной риторической фигурой литотесомъ.}. И затмъ гд-же. здсь указаня на индивидуальныя особенности Гоголевскаго стиля? А дальше идутъ общя мста, ни мало не захватывающя языка писателя,— все ‘вокругъ да около’. И въ заключене — неожиданный афоризмъ: ‘если Альфонсъ Додэ говоритъ о себ: ‘вс мои глаза въ ушахъ, какъ у слпого’, то Гоголь могъ бы о себ сказать ‘вс мои уши въ глазамъ’, до такой степени онъ все видлъ ясно, что происходило вокругъ него, до такой степени онъ былъ наблюдателемъ въ сфер, служившей источникомъ его. творчества’. Удивительно характерное мсто. Додэ говоритъ вещь совершенно опредленную и очень цнную для изслдователя его стиля: у него слуховыя ощущеня перевшиваютъ, сложныя явленя онъ апперципируетъ съ ихъ звуковой, а не зрительной стороны. Было бы очень интересно найти доказанное утверждене, что у Гоголя это было наоборотъ, что у него преобладали зрительные образы, это было бы дйствительно вкладомъ въ изучене Гоголевской стилистики. А вдь слова — ‘онъ былъ наблюдателемъ въ сфер, служившей источникомъ его творчества’ — просто расплывчатое ‘туманное пятно’.
Гораздо боле содержательными показались намъ замчаня о вляни на стиль Гоголя современныхъ ему писателей. Великому реалисту было весьма сродни неясное стремлене къ неопредленнымъ областямъ — и въ современной ему изящной словесности онъ нашелъ готовыя формулы для выраженя этихъ мутныхъ порывовъ: реторика романтизма была первичной формой настроенй Гоголя, языкъ Жуковскаго оказалъ ршающее и и довольно устойчивое — вплоть до ‘Тараса Бульбы’ и даже до портрета Улиньки — вляне на его языкъ. Также значительны, но боле глубоки и потому меньше бросаются въ глаза слды вляня Пушкина, они очевидны тамъ, гд они поверхностны — какъ напр. въ ‘Ганс Кюхельгартен’. Вляне со стороны Пушкина въ позднйшую пору творчества авторъ обходитъ: ‘оно касается идей, мыслей, а не формы, не языка, не стиля, что я единственно имю въ виду’. И потому онъ совершенно напрасно утверждаетъ, будто характеристика Ноздрева ‘и въ общемъ и въ частностяхъ, и въ выраженяхъ и словахъ, ршительно направляетъ насъ въ лдующему мсту изъ ‘Евг. Онгина’:
Нтъ презрнной клеветы
На чердак, вралемъ рожденной…
И такъ дале. Такихъ ‘сближенй’ можно набрать сотни — и ни ни на линю не подвинутъ впередъ ршеня основного вопроса всякаго стилистическаго изслдованя: что писатель нашелъ въ формахъ литературнаго языка готовымъ и что онъ внесъ въ нихъ своего.
Этотъ переходъ отъ готоваго, банальнаго, мало индивидуальнаго и мало индивидуализирующаго къ своему, выразительному и опредленному изображенъ авторомъ въ глазахъ IX—XII, которыя мы склонны считать наиболе цнной частью его работы. Онъ иметъ предшественниковъ въ этой истори Гоголевскаго стиля въ лиц Шенрока, Тихонравова, Некрасовой. Но многое онъ сдлалъ самостоятельно и нкоторые выводы его будутъ приняты.
Гоголь начинаетъ съ ‘отсутствя стиля’. ‘Нтъ ничего скучне этого безжизненнаго языка, этого стиля, въ которомъ слышатся ничего незначущя или все значущя отвлеченныя выраженя. И это не былъ тотъ родъ отвлеченныхъ выраженй, которыми пользуется писатель для обобщенй, они появляются единственно вслдстве безсиля уловить въ данный моментъ наиболе существенные частные признаки’. А между тмъ — какъ цнилъ онъ впослдстви эти ‘частные признаки’, какъ жадно гонялся за ними, какъ страдалъ отъ сознаня, что отсутстве ихъ мертвитъ его положительныя созданя. ‘Чмъ выше достоинства взятаго лица,— писалъ онъ въ ‘Исповди’,— тмъ ощутительне, тмъ осязательне нужно выставить его предъ читателемъ. Для этого нужны вс т безчисленныя мелочи и подробности, которыя говорятъ, что взятое лицо, дйствительно, жило на свт, иначе оно станетъ идеальнымъ, будетъ блдно, и сколько ни навяжи ему добродтелей, все будетъ ничтожно’. Неустанное искане этихъ ‘безчисленныхъ мелочей’, постоянный переходъ къ нимъ отъ всеобъемлющей ‘идеальности’ и заполняетъ всю работу Гоголя — и въ этомъ отношени его черновыя рукописи представляютъ собой настоящй кладъ для изслдователя.
Г. Мандельштамъ хорошо воспользовался этой сокровищницей. На ряд выразительныхъ примровъ онъ показываетъ, какъ работалъ Гоголь надъ первоначальнымъ текстомъ своихъ произведенй, въ какомъ направлени сосредоточивалось его творческое внимане, каке результаты достигались этимъ. Входя постепенно все глубже въ духъ языка, Гоголь исправляетъ грамматическя погршности своихъ произведенй, очищаясь отъ прежней манерности, онъ упрощаетъ свои образы и тмъ усиливаетъ ихъ, стараясь какъ можно производительне использовать внимане читателя, онъ работаетъ надъ точностью и выразительностью языка, ради этой выразительности онъ приподымаетъ эмоцональный тонъ рчи, длая ее тмъ сильне, глубже и содержательне, отъ общихъ выраженй, отвлеченныхъ и тусклыхъ, онъ переходитъ къ конкретнымъ образамъ, яркимъ, захватывающимъ читателя полнотой реальной жизни, трепещущей въ нихъ. Г. Мандельштамъ, по его собственному указаню, взялъ лишь ничтожную долю тхъ драгоцнныхъ для психологи творчества фактовъ, которые даютъ исправленя Гоголя, мы, къ сожалню, лишены возможности познакомить читателей и съ тмъ немногимъ, что обработано и выяснено у него. Возьмемъ хоть первый попавшйся незначительный примръ. Въ первой редакци Тарасъ Бульба говорилъ сыновьямъ: ‘Вотъ это свитки! Ну, ну, ну! такихъ свитокъ еще никогда на свт не было! А ну, побгите оба: я посмотрю не попадаете ли вы?’. Въ исправленномъ вид онъ обращается къ дтямъ: ‘Экя свитки! такихъ свитокъ еще на свт не было. А побги который-нибудь изъ васъ! я посмотрю, не шлепнется ли ли онъ на землю, запутавшись въ полы’. Исправленя вносятъ лишь незамтные оттнки, но, вдумавшись, мы видимъ всю ихъ законность: ненужный плеоназмъ никогда выброшенъ, Бульба обращается не въ обоимъ сыновьямъ, а къ одному — и предложене его становится оттого живе и опредленне, вмсто боле абстрактнаго попадаете, мы находимъ яркое и образное шлепнется. Еще примръ. Въ первоначальномъ текст говорилось: ‘зачмъ же выставлять на показъ бдность нашей жизни и наше грустное несовершенство’, въ исправленной редакци мы читаемъ: ‘Зачмъ же изображать бдность, да бдность, да несовершенства нашей жизни’, казалось-бы,— какая ненужная и чисто вншняя поправка это введенное повторене слова бдность. А между тмъ она вноситъ нчто новое: ‘задто чувство, и оно пробуждается’, оно сближаетъ насъ съ авторомъ, оно вводитъ насъ въ его настроене — и содержане фразы получаетъ новый оттнокъ. Конечно, толкованя такихъ исправленй возможны различныя — какъ толкованя цлыхъ готовыхъ произведенй. Но это не лишаетъ ихъ интереса, не избавляетъ насъ отъ необходимости изучать ихъ. ‘Трудно сказать, что думалъ, какъ думалъ Гоголь, длая исправленя въ текст. Онъ говоритъ въ одномъ мст, что онъ производилъ переработку, ‘основываясь на разумньи самого себя, на устройств головы своей’, нтъ прямыхъ указанй или данныхъ для опредленя того, каке мотивы заставляли его предпринять и совершить ту или другую перемну, такимъ или инымъ образомъ, но анализъ однородныхъ исправленй, сдланныхъ въ одномъ и томъ же направлени, анализъ цлыхъ группъ подобныхъ исправленй долженъ привести къ опредленнымъ выводамъ, основаннымъ на логик, на естественномъ и необходимомъ закон движеня мысли языка’. Кой-что изъ характерныхъ для Гоголя движенй поэтическаго языка подмчено и выяснено г. Мандельштамомъ. Онъ останавливается на стремленяхъ поэта сообщить своей рчи народно-поэтическую эпичность стиля, на премахъ, которыми онъ охотно пользовался для характеристики дйствующихъ лицъ, на эпитетахъ и сравненяхъ поэта, на его гиперболахъ. Кой-что здсь спорно, но останавливаться на этихъ мелочахъ, пока интересныхъ лишь для спецалиста, не стоитъ. Лучше, чмъ кто-либо, почтенный авторъ понимаетъ, что онъ лишь намтилъ работу, которую предстоитъ совершить будущему.
Основнымъ недостаткомъ книги г. Мандельштама мы считаемъ неясность теоретизирующей мысли и связанную съ этой неясностью недостаточную опредленность доводовъ, которыми онъ подкрпляетъ свои соображеня. Яркимъ примромъ неопредленности исходныхъ воззрнй автора можетъ служить тотъ фактъ, что въ изслдоване о язык Гоголя у него вошла обширная — четверть всей книги — глаза о гоголевскомъ юмор. Какъ ни суживать поняте о юмор — а г. Мандельштамъ вполн основательно совсмъ не желаетъ его суживать — видть въ юмор писателя не только элементъ его мровоззрня и личности, сколько элементъ поэтическаго языка, боле чмъ рискованно. Языкъ Гоголя полонъ выраженй, свидтельствующихъ о его юмор, но разсматривать ихъ съ точки зрня юмора значитъ, кажется намъ, создавать искусственную въ данномъ случа категорю, которая не подвинетъ впередъ изученя языка. Если же дло не въ язык, а въ индивидуальности поэта-юмориста, то его юморъ, конечно, шире то языка и заслуживаетъ боле широкой постановки изслдованя. И на самомъ дл, изучая юморъ Гоголя, авторъ постоянно то выходитъ за предлы данныхъ, представляемыхъ языкомъ Гоголя, то даетъ выводы, относящеся совсмъ не къ юмору, а къ языку Гоголя. Таковы, напримръ, очень цнныя замчаня о тхъ постепенныхъ измненяхъ, прослдить которыя даютъ намъ счастливую возможность рукописи Гоголя. Авторъ хорошо показываетъ, какъ путемъ постоянной работы великй писатель концентрировалъ силу, увеличивая или измняя выразительность и тмъ экономизируя энергю писателя. Множество фактовъ этого рода очень интересныхъ и убдительныхъ было отмчено на своемъ мст, теперь, въ глав о юмор, авторъ опять возвращается къ тому-же. ‘Все, что сказано было выше въ глав о работ надъ стилемъ, примнимо и къ стилю юмора, только здсь боле спецализируется (?) Гоголь, направляя усиля на достижене цли въ одну сторону. Тамъ заботы разбрасывались по всмъ направленямъ’. Никакихъ основанй для этого утвержденя — въ сущности, не имющаго опредленнаго содержаня — мы не нашли. ‘Заслуга художника не въ томъ содержани, какое ему думалось, а въ сил возбуждать самое разнообразное содержане’. Это взято дословно у Потебни, и вполн врно. Но затмъ слдуетъ непосредственно фраза: ‘Юморъ Гоголя и обладаетъ такой силой’. Это — отъ себя, и ровно ничего не значитъ: такой силой обладаетъ все творчество Гоголя, и всякое истинно художественное произведене, юморъ здсь ни при чемъ.
Другой стороной этой неясности основныхъ воззрнй является довольно частое несоотвтстве между доводами и выводами г. Мандельштама. Онъ, напримръ, хочетъ показать зависимость языка Гоголя отъ языка народнаго, матералы для этого есть, но они должны быть тщательно отобраны, очищены, умло истолкованы и примнены. Между тмъ, у г. Мандельштама мы сплошь и рядомъ встртимъ огульное смшене содержаня со стилемъ, сознательнаго пользованя чужой традицей для характеристики выведенной личности съ безсознательной зависимостью отъ своей, родной традици, въ условныхъ формахъ которой движется и творитъ мысль. Разговоры Пульхери Ивановны о цлебныхъ настойкахъ, дйствительно, повторяютъ свдня изъ народнаго лчебника XVIII вка,— да вдь они и заимствованы оттуда, на языкъ ея совсмъ другой, и строить на этомъ основани какя бы то ни было заключеня о язык Гоголя — довольно неосновательно.
Послдняя глаза работы г. Мандельштама, не имющая прямого отношеня къ языку Гоголя, но посвященная одному ‘методологическому’, какъ его называетъ авторъ, вопросу, основана, намъ кажется, на недоразумни. Это — вопросъ о томъ, должно-ли при изучени языка писателя отдлять языкъ автора отъ языка изображеннныхъ имъ лицъ. Одинъ ученый — г. Мандельштамъ не называетъ его — высказался за такое отдлене, г. Мандельштамъ ‘считаетъ свой методъ изслдованя, не отдляющй языкъ Гоголя отъ языка его дйствующихъ лицъ боле правильнымъ’. Доводы, которыми онъ подкрпляетъ это убждене, длятся на апрорные и апостерорные: апрорные, заключаются прежде всего въ указани на то, что хотя дйствующя лица говорятъ языкомъ, свойственнымъ характеру самыхъ изображаемыхъ лицъ, но тмъ не мене они говорятъ языкомъ творца ихъ. ‘Тургеневъ заставляетъ своихъ героевъ говорить тихою, мягкою рчью, художественно построенною, а безалаберная, дикая рчь Достоевскаго передается авторомъ его героямъ. Въ псн ‘Косаря’, ‘Лихача Кудрявича’ и др.— слышится рчь самого Кольцова’. Доводы второго порядка заключаются въ фактахъ изъ гоголевской стилистики. Извстно изъ неоднократныхъ признанй Гоголя, что онъ надляетъ своихъ героевъ своими недостатками,— чтобы очиститься отъ таковыхъ. Изъ этого для г. Мандельштама ‘ясно, что съ передачей своихъ свойствъ Гоголь передавалъ и форму этихъ недостатковъ — какъ въ дйствяхъ, такъ и въ язык’. Слдуютъ указаня на факты, указаня такого рода. Городничй въ. критическй моментъ ожиданя кары молитъ Хлестакова: ‘Не погубите… по неопытности, недостаточность состояня… Сами извольте посудить: казеннаго жалованья не хватаетъ даже на чай и сахаръ. Если же и были какя взятки, то самая малость: къ столу что-нибудь, да на пару платья’. Т-же рчи мы встрчаемъ въ письм одномъ (Гоголя), чуть не дословныя рчи: ‘Теперь взятки господъ служащихъ… гораздо ограничены, если же и случаются какя-нибудь, то слишкомъ незначительны и едва могутъ служить только небольшою помощью къ поддержаню скуднаго ихъ существованя’. Изъ этого должно слдовать, что языкъ Гоголя и языкъ городничаго — одно. Самый сильный доводъ, однако, брошенъ въ конц: предположимъ, такой-то писатель создавалъ только исключительно драматическя произведеня и ничего больше, неужто языкъ такого писателя такъ и не можетъ стать предметомъ изслдованя?
Вопросъ коварный, но не побдоносный, скоре наивный. Истина, конечно, не на сторон того, кто утверждалъ бы, что самая тема ‘Языкъ Шекспира’ есть абсурдъ, но едва ли она на сторон того, кто по языку Карла Иваныча въ ‘Дтств и отрочеств’ вздумалъ бы конструировать языкъ Льва Толстого. А между тмъ по теори г. Мандельштама это возможно: ‘Можно ли сомнваться въ тожеств рчи Гоголя: ‘Всюду могутъ случиться Просмотры… за самимъ губернаторомъ могутъ завестись грхи…’ съ рчью въ письм къ Городничему прятеля послдняго, или между рчью Гоголя: ‘Какъ хорошо, что служащему не назначается никакихъ наградъ, и что нтъ здсь никакой мрской приманки человку…’ со словами Городничаго, счастливаго тмъ, что старается для отечества и ночей не спитъ…?’ Но неужто эти рчи въ самомъ дл кажутся г. Мандельштаму тожественными? Кажется, это — увлечене своей теорей. Иначе какой же смыслъ иметъ длая глаза, въ которой авторъ рельефно и убдительно показываетъ, какъ индивидуализирована у Гоголя — въ связи, конечно, съ ихъ психикой — рчь дйствующихъ лицъ: ‘мрило внутренняго человка’, какъ говоритъ г. Мандельштамъ. Вотъ для примра удачная характеристика языка Бобчинскаго: рчь его ‘ближе всего подходитъ къ языку Манилова, только убожество запаса словъ больше и чувствительне, только смысла еще меньше: ‘ходитъ этакъ по комнат и въ лиц этакое разсуждене… физогномя… поступки и здсь много, много всего’. Рчь отличается, однако, нкоторыми замтными особенностями. Она, прежде всего, характеризуется первобытностью, отъ которой разитъ неистощимая болтовня сплетницы-бабы, постоянныя повтореня — ходъ мысли ума неразвитаго. Прямой нити сообщеня или разсужденя этотъ умъ не слдуетъ, онъ топчется на одномъ мст, еле-еле сообщене подвигается впередъ, онъ останавливается на двадцати второстепенныхъ обстоятельствахъ, не идущихъ вовсе къ длу, и съ большимъ трудомъ добирается до словъ, нужныхъ для выраженя того, что сообщеню подлежитъ. Онъ сбивается съ дороги вслдстве того, что побочныя обстоятельства не отдляются отъ главныхъ, принимается все въ разсчетъ, что попадается на пути, и слушателю остается выдлить главное изъ кучи мелочей, сора. Отступленя ежеминутны. Онъ хочетъ разсказать ‘все по порядку’, а порядка въ голов настолько незамтно, что посл каждаго предложеня слдуетъ: ‘да-съ’, свидтельствующее, что онъ задумывается надъ тмъ, что самъ произнесъ, и что слдуетъ произнести дальше, такъ какъ цль разсказа уходитъ все дале’.
Характеристика ясна, основательна и удачна, но что изъ нея взяли бы мы для характеристики языка Гоголя?
Ршене вопроса, кажется, такъ просто и такъ подсказывается здравымъ смысломъ, что на него какъ будто и неловко отвчать. Но разъ два ученыхъ о немъ спорятъ, очевидно, ршене нужно. При всей простот, оно, однако, сложне, чмъ полагаютъ г. Мандельштамъ и его противникъ. Они просто спорятъ о разныхъ вещахъ. Если рчь идетъ о томъ капитал словъ и оборотовъ, которымъ располагалъ поэтъ въ своемъ творчеств, если рчь идетъ вообще о тхъ средствахъ, которыми онъ выдлялъ и создавалъ чужя индивидуальности съ ихъ характерной рчью, то, очевидно, изслдованю подлежитъ вся масса языка, представленная въ его произведеняхъ. Въ словарь Гоголя войдутъ, конечно, со всми ихъ значенями вс слова, которыми онъ онъ пользовался, хотя бы он встрчались лишь въ устахъ выведенныхъ имъ лицъ. Но если мы собираемся по его языку, по его стилю, по свойственнымъ ему лично оборотамъ живой рчи, судить о его индивидуальности, вопросъ усложняется. Ршене его разнообразно, оно зависитъ отъ того, въ какой степени было объективно творчество поэта, въ какой степени онъ отдлывался отъ индивидуальныхъ особенностей своей рчи, создавая рчи своихъ героевъ, въ какой степени онъ писалъ ихъ съ себя — или съ другихъ. Изслдоване о язык Шекспира, конечно, возможно, но возсоздать по рчамъ его безконечно — разнообразныхъ созданй личныя особенности его рчи и сдлать отсюда каке-либо выводы о его мроотношени, о его премахъ познаня, о его личности — задача боле чмъ трудная. Не всегда можно считать ее невозможной, бываютъ поэты, которые создаютъ безконечно разнообразныхъ — прямо противоположныхъ — героевъ, списывая ихъ въ значительной степени съ себя, бываютъ такя многообъемлющя человческя индивидуальности, въ предлахъ которыхъ помщается цлый мръ людей — отъ Алеши Карамазова и героя ‘Блыхъ ночей’ до омы Опискина и еодора Павловича. Несомннно, что однообразе, которымъ яко бы запечатлнъ языкъ героевъ Достоевскаго, зависитъ отъ того,- что ихъ рчь разнообразна — въ предлахъ его рчи и его личности, но разговоры героевъ ‘Мертваго дома’ или польскихъ пановъ въ ‘Карамазовыхъ’ лежатъ, конечно, за ея предлами. Изъ того же, что г. Мандельштаму удалось найти рядъ словечекъ и выраженй, которыя Гоголь и употребляетъ отъ себя, и вкладываетъ въ уста своихъ героевъ, можно сдлать кой-каке выводы для характеристики Гоголя, но нельзя вывести никакого общаго ршеня вопроса. Рчь выведенныхъ лицъ можетъ и должна служить матераломъ для характеристики языка писателя: въ этомъ проф. Мандельштамъ совершенно правъ, но сливать ихъ для такой характеристики въ одну грубую массу не годится, этотъ матералъ требуетъ особаго чутья,’ особаго знаня языка, особыхъ премовъ изслдованя, гораздо боле сложныхъ, чмъ предлагаемые и примняемые проф. Мандельштамомъ. Особенно дурно отразилась его теоря и вызванный ею методъ смшеня на интересной глав о малорусскихъ элементахъ въ язык Гоголя. Вмсто того, чтобы точно отдлить сознательное смшене великорусскихъ и малорусскихъ элементовъ отъ безсознательныхъ ‘малоруссизмовъ’, которые довольно часты въ язык Гоголя и очень интересны, изслдователь его стиля смшиваетъ все это доходитъ этимъ путемъ до утвержденй едва ли основательныхъ. Говоритъ ли тетка едора Ивановича Шпоньки: ‘Воно ще, молода дьггына’, пишетъ ли Гоголь въ русскомъ письм: ‘пошли по художника’ — для него это явленя одного порядка, у изъ ряда такихъ оборотовъ онъ смло выводитъ: ‘въ случаяхъ, когда художнику не представлялось необходимости писать на общерусскомъ язык, т. е. когда по требованю самой мысли онъ не обращался къ русскому языку, малороссйскй языкъ преобладалъ, какъ боле послушное ему оруде мысли’. Такимъ образомъ оказывается, что въ творчеств писателя, никогда не писавшаго по малорусски, именно малорусскй языкъ былъ правиломъ, а великорусскй исключенемъ. И извративъ такимъ образомъ для себя всю перспективу, г. Мандельштамъ спрашиваетъ себя: ‘каковые же моменты, заставлявше его обращаться къ общерусскому языку’. Каковые моменты? Да вдь Гоголь былъ русскй писатель. Неужто надо указывать, когда онъ писалъ по-русски? Г. Мандельштамъ указываетъ въ описаняхъ природы, въ философскихъ разсужденяхъ, затмъ ‘творческая мысль искала выхода въ язык русскомъ, когда захватывалась сторона вопроса, выходящаго за предлы узкой жизни Малоросси, когда затрагивались интересы общественные, общенародные. Этимъ объясняется, почему въ двухъ крупнйшихъ произведеняхъ, ‘Ревизор’ и ‘Мертвыхъ Душахъ’, рчь ведется и дйствующими лицами, и авторомъ по-русски преимущественно‘. Оказывается, надо объяснять, почему Хлестаковъ и Чичиковъ не говорятъ по-малорусски. Совсмъ не потому, что они русске люди и говорятъ по-русски, а потому, что въ нихъ ‘затрагиваются общественные, общенародные интересы’. А заключительное ‘преимущественно’ совсмъ хорошо — врод знаменитаго семинарскаго: ‘извстно, что вс люди боле или мене смертны’.
Въ текст насъ удивили обороты, оригинальные въ устахъ автора ‘главы изъ истори русскаго литературнаго языка’: ‘Ближайшимъ родственникомъ Хлестакова по рчи — Ноздревъ’, ‘нтъ возможности привести всхъ оттнковъ’, ‘потребовалось бы особаго изслдованя’, ‘не смотря на то, что по дйствю Гоголевскй юморъ сплошь почти нацоналенъ, главнымъ образомъ потому, что онъ основанъ на самомъ язык, по и какъ таковой онъ долженъ быть принимаемъ въ разсчетъ при построени теорй’… Среди ‘недосмотровъ’ мы не нашли ковычекъ, пропущенныхъ при ряд — слегка видоизмненныхъ — цитатъ изъ сочиненй Потебни, даже не названныхъ. Не названо также сочинене г. Истомина объ особенностяхъ языка Гоголя. Все это мелочи, которыя могутъ быть исправлены въ новомъ издани, котораго можетъ потребовать работа проф. Мандельштама въ виду интереса, возбуждаемаго темой и богатыхъ данныхъ для ея разработки, собранныхъ здсь.

А. Горнфельдъ.

‘Русское Богатство’, No 1, 1902

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека