Усталый после спектакля, где переполненный цирк целый вечер надрывался со смеху над его меткими остротами, он сидел теперь передо мной в маленьком кабинете ресторана и, вздыхая, говорил о своей жизни.
— Да, — говорил он утомленно, — там, в цирке — гром аплодисментов, успех, блеск, внимание тысячной толпы — и кажется, что ты нужен ей, а вернешься в номер гостиницы — опять один и все уже о тебе забыли и никому не нужен…
Он опять вздохнул и провел своей бледной рукой с тонкими пальцами и крупным бриллиантом массивного кольца на мизинце по своей красивой черной шевелюре.
Он был еще и теперь хорош собой, этот пожилой и утомленный человек. Густые волосы, тонкие черты, живые, умные глаза. Широкий белый ворот нижней рубашки, выпущенный поверх бархатной куртки и расстегнутый, обнаруживал красивую, сильную шею с нежной кожей.
Я видел его и прежде на портретах: то ‘в шутовском наряде’, со смеющимся лицом, то в обыкновенном человеческом виде, и тогда с портрета смотрело хорошее, серьезное и печальное лицо.
С таким лицом он и сейчас сидел передо мной.
Мы с ним уже долго разговаривали, оставшись вдвоем. Это был вежливый, вдумчивый и серьезный собеседник. За все время беседы он, кажется, ни разу не улыбнулся, и странным казалось, что профессия этого солидного, даже немножко печального и очень озабоченного человека — смех.
Он рассказывал мне о своем детстве, и это был печальный рассказ — об одиноком ребенке, лишенном материнских ласк, о бегстве от строгих педагогов в ярмарочный балаган, скитаниях с балаганной труппой, где акробаты спали на голом полу и т. д. Это был тернистый путь настоящего, природного таланта, с определенным и несколько странным призванием — ‘в цирк’, с органической потребностью ходить на руках, сгибаться в кольцо и с серьезной до страдания, неистовой жаждой ‘смешить людей’.
Рассказал весь рост своей карьеры, когда из неопытного и молоденького ‘рыжего’ он вырос в ‘известного’.
Загадочна душа таких ‘талантов’, с капризной насмешливостью избравших своим поприщем роль циркового клоуна. Они всегда бросают в толпу острые словечки, едкие и подчас дерзкие насмешки, не могут жить без смеха и без толпы, а сами одиноки и серьезны.
‘Смешить людей’ не совсем безопасно: сила смеха страшна, и вот являются ‘враги’, завистники, недоброжелатели… Путь артиста устилается шипами. За острое словцо ему мстят ударом палки ‘сзади’, истреблением дрессированных зверьков, отравлением любимой ученой лошади и т. д., а с другой стороны, антрепренер цирка силой вытаскивает его из квартиры от постели умирающего ребенка и выталкивает ‘на арену’…
Такова жизнь циркового артиста.
Закуривая папиросу, он сказал: — Мне хочется рассказать вам один случай из моей молодости, а именно — о моей женитьбе: история тоже довольно невеселая, но — оригинальная!..
— Расскажите!
— Тогда мне только что исполнилось двадцать один год, и я был на призыве в солдаты. А в цирковом мире у меня уже образовалась маленькая известность, Публика меня любила, антрепренеры охотно приглашали и платили порядочно.
И была у меня Матильда — ‘дочь воздуха’ — эдакое милое, юное существо, и любили мы друг друга безумно. Ну, вот, как рассказал я, какая нам с ней предстоит разлука, заплакала моя Матильда в три ручья… А я и сам не знал, чем же ее утешить и как тут горю пособить! Чуть и сам-то с ней вместе не хнычу. И до того мне непереносно было видеть ее слезы, что вырвался я от нее — в шантан, хоть и не пил тогда ничего, да и теперь пью мало. Сел за столик в уголку, спросил полбутылки вина и, не притрагиваясь к стакану, облокотился на стол да так задумался, что не слышал ничего, что кругом меня в шантане делалось, и долго ли так просидел — не помню.
Вдруг кто-то положил мне руку на плечо: я вздрогнул и поднял голову: стоит надо мною кто-то высокий, тонкий, в черном сюртуке, в черном галстуке, черные волосы горой, черная эспаньолка и усы кверху, весь черный и горбоносый — на Мефистофеля похож. Вспоминаю, что где-то видел я его, но не помню где, и кто он — не знаю. Засмеялся, похлопал меня по плечу, сверкнули из-под черных усов белые зубы, — говорит:
— Что, брат Антоша, пригорюнился? Горе, что ли… у тебя какое?
На ‘ты’ со мной.
Я не удивился: с нашим братом-артистом легко на ‘ты’ сходятся, так что и не помнишь всех этих буфетных или закулисных приятелей, а они-то тебя помнят и всегда норовят этим ‘ты’ щегольнуть. Напрягаю память — где-то видел его и при этом музыку какую-то слышал, но где и когда и при чем тут музыка — хоть убей меня, не могу вспомнить.
Однако, как и всегда при подобных встречав, я сделал вид, что отлично знаю его и начинаю рассказывать ему свое горе.
Сел он со мной, спросил шампанского, выслушал меня и опять смеется. И смех его мне кажется неприятным, и весь он какой-то для меня, темный, и опять мучительно стараюсь припомнить — да где же я его видел?
А он сдвинул свои дьявольские искривленные брови, пронзительно впился в меня черными глазищами и говорит:
— А хочешь, я помогу тебе, Антоша? Откуплю тебя от солдатчины да еще и женю тебя: невеста молоденькая, красивая и с деньгами!..
Вижу — болтун кабацкий и враль, должно быть, не обратил я внимания на его слова.
— Пошел ты к чорту! — говорю ему по-приятельски.
— Да верно! — кричит.— Ну, по рукам, что ли?
И трясет мою руку.
Кое-как отделался я от него и ушел домой, а потом и позабыл совсем об этой кабацкой встрече.
Прошло недели две. Я попрежнему каждый вечер работал в цирке, а с предстоящей мне солдатчиной совсем примирился. Вдруг как-то утром постучали в мою дверь, и входит ‘он’: опять в таком же парадном сюртуке, в белом галстуке и даже с цветком в петлице.
— Здравствуй, Антоша! Ну, все готово, собирайся!
— Что готово?
— Да ты дурака не валяй. Карета готова, у подъезда стоит: едем сейчас к твоей невесте!
— К какой невесте?
— Послушай, Антоша, я серьезно с тобой говорю, а шутить тут глупо: я две недели хлопотал, чтобы избавить тебя от солдатчины, потратил уйму денег, когда женишься и возьмешь приданое — ты мне их возвратишь, но все уже сделано, в солдаты тебя не возьмут, и, чорт побери, ты должен сейчас ехать со мной на парадный обед к невесте, или — сам пойми — иначе ты будешь подлец из подлецов: подумай, в какое положение ты меня поставил!.. Ну, убудет тебя, что ли, если ты съездишь пообедать в хорошую, патриархальную семью, состоятельные люди, свой особняк, ну, съезди и посмотри только: а главное — солдатчина-то — фю-фю-фю!
И засвистал.
А потом опять — сдвинутые брови и пронзительный взгляд.
— Помни все-таки, что иначе — серая шинель!
Растерялся я. Ничего сообразить не могу, да и как-то околдовал он меня.
Смотрю — уж на мне фрак и галстук и сам он шубу мою на меня одевает.
Поехали.
Действительно, подкатали мы на рысаках к шикарному особняку: зеркальные окна, львы на воротах.
Входим.
Обстановка — крикливая роскошь: золоченая мебель, ковры, картины в тяжелых золотых рамах, портьеры — много шелку, атласу и золота, и опять пахнуло на меня чем-то ранее виденным, но где — не могу вспомнить и даже определить не могу, что это за стиль, что за люди тут живут: и не купцы и не дворяне, а что-то такое эдакое особенное и очень мне знакомое, что я видел где-то и когда-то, но никак не могу вспомнить…
Несколько минут посидели мы молча в гостиной, и, наконец, к нам вышла женщина — очевидно, мамаша невесты.
Толстая, в атласном оранжевом платье со сборками, с жирным двойным подбородком, в серьгах — крупные бриллианты, и от всей ее фигуры и костюма, от ее лица и голоса — опять все то же знакомое впечатление: вот-вот вертится что-то в мозгу, вот сейчас вспомню, где я видел эдакие типы, и — хоть убей — ничего!
Вышли еще какие-то молодые люди, приличные, с английским пробором и, наконец, — невеста.
Молоденькая, скромная девушка с опущенными глазками, беленькая и действительно очень хорошенькая: понравилась мне.
Начался общий салонный разговор, которым дирижировал мой черный товарищ.
Я подсел к невесте. Перебирает платочек в пальчиках, глаз не поднимает, и только от нее и ответов: ‘Да, мы бываем в цирке’, ‘Я люблю’, ‘Видела вас’, ‘Вы всегда имеете успех’ и так далее, но в общем — ничего, скромнеенькая, милая девушка
Скоро позвали в столовую. Обед был наславу, за обедом условный этикетный разговор и оживлял его своим красноречием главным образом Черный,
После обеда — музыка.
Невеста села за рояль, а Черный вынул скрипку.
И тут опять у меня засверлило: играли что-то хорошее и очень хорошо, но в самых приемах игры скрипача опять я узнал какой-то неуловимый, но страшно знакомый пошиб, с которым в области бессознательного связывалась и самая физиономия Черного, недаром он и вспоминался мне всегда вместе с какой-то музыкой!..
И я опять мучился в тщетных потугах вспомнить что-то знакомое и вместе с тем неожиданное.
Проводили нас как родных, приглашали бывать почаще.
Конечно, я в тот же день рассказал все Матильде и просил ее совета: как же быть? Не жениться — солдатчина, а жениться — прощай Матильда!
Она, конечно, вместо всяких разговоров — реветь! Думал я, думал и говорю ей: — А что если я обвенчаюсь, а прямо после венца опять к тебе сбегу? — И слушать не хочет! Ревность одолела, не смей туда ездить, да и шабаш! Дал ей слово плюнуть на все и итти в солдаты.
Ну, вот, хоть слово-то я и дал, а сам потихоньку от нее все-таки стал туда ездить: не мог освободиться от власти Черного. И скоро стал там своим человеком и даже переехал к ним в дом: все это устроил он же. На беду мою невеста-то мне стала всерьез нравиться, и стал я охладевать к Матильде, мало-помалу отдалился от нее и почти уже решил жениться.
Между тем, Черный не дремал: как-то очень скоро нас помолвили, обручили, и начались приготовления к свадьбе.
И все-таки что-то скребло у меня на душе: против Матильды — подлость, к Черному — какой-то страх и отвращение, от мамаши меня безотчетно коробило, да и в невесте не был уверен я: любит ли она меня.
И решил я испытать ее.
Как-то целовались мы с ней наедине, и рассказал я, что меня мучит неуверенность в любви ее.
Говорю ей:
— Ведь мы помолвлены и обручены, через несколько дней нас обвенчают, мы и теперь уже муж и жена, что может значить для любви нашей обряд? Не все ли равно? Отдайся мне до венчанья! Сегодня ночью я приду к тебе!
И, хотя она ничего мне не ответила, только задрожала вся и прижалась ко мне, однако, я принял это за согласие, и поздно ночью, когда все уснули, я тихонько прошел к ней как муж.
И не успел я обнять ее, как дверь отворилась и в спальню вошел Черный со свечей в руке.
Трагическим голосом проповедника он стал читать нам нотацию о святости чистоты до брака, я разозлился и ушел к себе.
Так и не отдалась мне жена до венчанья.
Наконец, наступил день свадьбы.
Приготовления были пышные, венчали в модной церкви, а после венчания — бал.
С моей стороны тоже пришли гости: товарищи-артисты, которых я хотя и пригласил, но знал, что они глубоко возмущены против меня за поступок с Матильдой, и боялся, что когда подопьют, то начнут неприятное объяснение. Так и вышло: за ужином главный из них поднял тост за здоровье Матильды и сказал уничтожающую речь о подлеце, бросившем ее для ‘всем известных грязных денег’.
И тут же по окончании речи все они разом встали и демонстративно ушли, не обратив внимания на поднявшийся скандал.
Я остался, как оплеванный. Скоро гости разъехались, огни погасли, и мы с женой удалились в нашу общую спальню.
Через несколько минут я убежал от нее с отчаянным криком, с проклятиями и слезами: меня обманули, меня использовали по заранее обдуманному плану какие-то темные, непонятные для меня люди!.. О! как я страдал! И не то меня оскорбило, что жена моя не оказалась невинной, а то, что от меня это скрыли до свадьбы, что меня женили при помощи обмана!
Всю ночь я метался в своей комнате, как зверь в клетке, и не заснул ни на минуту, а утром мне подали голубой шелковый халат с этакими атласными обшлагами и пригласили пить кофе. Жена вышла в шикарном капоте, заплаканная. И не сказали мы друг другу ни слова, посидели молча, не притрагиваясь к кофе, а потом разошлись — навсегда!..
Ох и запил же я тогда! Собрал своих цирковых и, пока меня не простит Матильда, решил не прекращать гульбы. Так с целой оравой гимнастов, акробатов и цирковых силачей и странствовал по ресторанам, кабакам, трущобам и злачным местам! Только и слышно было: ‘Антоша идет! Антоша пришел! Антоша загулял!’ Крик, гвалт, смех, пение, пляс! Одним словом — разгул пошел!..
Не день и не два и не одну ночь все это было: долго гуляли мы.
И вот однажды попали мы в эти самые веселые дома: переходим из дома в дом и везде пьем, танцуем, угощаем девиц, дурачимся. Обошли так всю улицу, во всех домах нашумели, больше некуда итти, а итти куда-нибудь хочется. Тут один из наших говорит: ‘Пойдемте в самый аристократический, куда только знакомых пускают! Я имею туда вход! Только, чур, не галдеть!’
Поехали в ‘аристократический’. Позвонили. Притихли. Тот дал карточку — впустили нас. И вот входим мы в шикарный публичный дом, вваливаемся в зал, я впереди всех, остальные за мной, а в зале музыка: рояль и скрипка.
И вижу я: на рояле аккомпанирует моя милая теща в своем любимом лиловом атласном платье, а на скрипке играет мой сват и друг — Черный, ее сожитель, сутенер, растлитель ее дочери — моей жены…
Клоун замолчал, глубоко вздохнул и обычным своим усталым жестом провел бледной красивой рукой по черным, густым волосам.
Во все время рассказа он много курил. И теперь, едва бросил потухшую папиросу, как вынул и закурил новую.
— Чем же кончилось? — спросил я.
— Чем кончилось? Дал я Черному великолепный удар в живот ногой, крикнул своим: ‘Бей все!’ и разгромили мы учреждение: все переломали, изодрали, исковеркали, били зеркала и так далее…
— Да я не об этом! — возразил я. — Встречались ли вы потом с вашей женой?
— Никогда! Ее вскоре опять-таки выдали замуж за одного актера, — настоящего его имени я не назову,— они оба живы, счастливы, богаты, но я, конечно, никогда больше не встречался с ней…
Мой собеседник опять замолчал. Мы оба поднялись из-за стола. Было уже поздно.