Казнь, Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1895

Время на прочтение: 13 минут(ы)

А. В. Амфитеатров

Казнь

Амфитеатров А. В. Мертвые боги: Рассказы. Роман
М.: Современник, 1991.— (Из наследия).

I

Вечером 17 сентября 187* года судебный следователь города У., Валериан Антонович Лаврухин, был в гостях у своего ближайшего соседа, доктора Арсеньева, справлявшего именины своей племянницы, Веры Михайловны. Молодая жена Лаврухина, Евгения Николаевна, чувствуя себя не совсем хорошо, осталась дома. В десять часов она приняла бромистого кали и легла в постель, приказав горничной наведаться в спальню часам к двенадцати и — в случае, если б Евгения Николаевна уже заснула,— потушить лампу. До назначенного срока горничная сидела в людской, играя в карты с кухаркой и дворником, кроме их троих, барыни да спавшего на кухонной печи вестового, в доме никого не было. В полночь горничная отправилась взглянуть на больную. К своему ужасу, она увидела окно спальни раскрытым настежь, а пол испещрен чьими-то темными следами. Бросились к барыне — и нашли ее всю в крови и уже холодною. Поднялся шум, явилась полиция.
Следствие по этому делу дало такие результаты: Лаврухина была зарезана тремя безусловно смертельными ударами колющего орудия в горло, живот и левый пах. Ссадин, царапин и боевых знаков на теле не оказалось, а спокойное выражение лица умершей и положение трупа давали основание думать, что убийца подкрался к своей жертве во время сна и поразил ее внезапно. Из ушей покойной были вынуты серьги, с пальцев сняты кольца, с ночного столика пропал драгоценный складень — благословение матери Евгении Николаевны.
Спальня помещалась во втором этаже и выходила своим единственным широким — венецианским — окном в сад, от окна спускалась вниз железная пожарная лестница. Ее ступени и подоконник были в нескольких местах запачканы кровью. У окна не было задвижки, только утром в день убийства в него вставили новое стекло, вместо разбитого накануне самим барином. От лестницы следы, такие же, как в комнате убийства, вели к забору, отделявшему лаврухинский сад от обширного пустыря, круто спускавшегося к реке Тве. Здесь следы исчезали.
В убийстве был заподозрен стекольщик Вавила Тимофеев — горький пьяница, истый бич города, полный бездомник. Против него говорили весьма веские улики. В одной из клумб лаврухинского цветника нашлась отлично отточенная окровавленная стамеска, своими размерами она пришлась как раз по ранам Евгении Николаевны. Стамеска принадлежала Вавиле. Утром, пред убийством, Вавила вставлял стекло в окно спальни и сильно побранился с Лаврухиной из-за платы. Вечером его видели, мертвецки пьяного, бродящим по пустырю, вдоль садового забора. Наконец, в дополнение всего, Вавила в ночь на 18 сентября скрылся из У. Неделю спустя его арестовали в соседнем уезде, по доносу трактирщика, которому он предложил в залог похищенные вещи. Сапоги Вавилы аккуратно подошли к следам убийцы.
Несмотря на столь очевидную виновность, преступник упорно запирался и рассказывал в свое оправдание, будто он действительно 17 сентября был сильно выпивши и не помнит, где заснул, на другой день очнулся на берегу по ту сторону Твы, рядом с собой нашел свои сапоги, а у себя за пазухой драгоценные вещи, очень испугался, что его за такую находку засудят, и бросился в бега. Кто подложил ему вещи и как он попал на другой берег Твы — ему неизвестно. Понятно, что суд не удовлетворился таким нелепым лганьем, и Вавила пошел на каторгу.
Смерть горячо любимой жены едва не убила Лаврухина, он потерял рассудок и, помещенный в лечебницу душевнобольных, провел около года в самой мрачной меланхолии. Потом он поправился, пришел в память, оставил больницу, начал гулять, бывать в обществе, ходить в гости, и особенно часто к Арсеньевым. В У. заговорили, что Лаврухин женится на Вере Арсеньевой, и скоро слухи оправдались.
Молодые супруги зажили отлично. Замечали только, что Лаврухин как будто опять начал хандрить, находится в большом подчинении своей жены и, пожалуй, даже побаивается ее. Так прошел еще год.
Память смерти Евгении Николаевны, как уже сказано, совпадала со днем ангела Веры Михайловны. 17 сентября у Лаврухина было много гостей. Хозяин весь вечер казался очень не в духе и довольно неудачно притворялся веселым. Вера Михайловна делала приготовления по хозяйству и наконец пригласила гостей закусить. За ужином она обратилась к мужу с каким-то вопросом, и тогда произошло нечто неожиданное и ужасное. Едва несчастная женщина произнесла ‘Валя!’ — Лаврухин, как тигр, вскочил с места с пеной у рта и, с ножом в руке, которым только что резал ростбиф, бросился на жену. Безумного схватили, но уж слишком поздно: Вера Михайловна упала на пол бездыханною…
— Что вы сделали, несчастный?! — в отчаянии спросил убийцу Арсеньев.
— Теперь она не будет больше сводить меня с ума! — отвечал Лаврухин и лишился чувства. Через три недели он умер в больнице, ни разу не приходя в себя: буйные припадки следовали один за другим. По смерти Лаврухина, между его бумагами, были найдены записки, где он рассказал странную историю своей жизни. Вот что он писал.

II

Я получил назначение в У. семь лет тому назад. Тогда я только что женился на Евгении Николаевне Рогаткиной. Моя первая жена была, как все помнят, маленьким совершенством: хороша собой, добра, как ангел, не глупа, прекрасно воспитана и с порядочным состоянием. Она меня обожала, мне казалось, что и я ее люблю. Вскоре моя страсть остыла, но мне было совестно показать охлаждение женщине, достойной вечного и непрерывного поклонения, и я стал играть роль нежного супруга, каким, еще недавно, был на самом деле. Порою мне удавалось заигрываться до того, что я сам себя обманывал и снова верил в действительность уже не существующей любви. Но гораздо чаще ложь моих отношений к жене уязвляла меня горьким стыдом, тем не менее показать себя в настоящем свете у меня никогда не хватало духа, и целые четыре года я громоздил пред Евгенией обман на обман в словах, чувствах, поступках. Стыд своей трусости тяжело отзывался на мне, и из человека, полного жизненных сил и более или менее довольного судьбою, я сделался мрачным, унылым брюзгой. Презирая себя за слабоволие, я все надеялся, что авось как-нибудь, если уж я сам безвластен над собою, так хоть счастливый случай переменит и направит мой скучный быт по новому руслу.
В это время к доктору Арсеньеву приехала на житье его племянница Вера Михайловна — отслужившая срок пепиньерка одного из провинциальных институтов. Эта оригинальная девушка, не особенно красивая, с холодными руками и тусклым взором, произвела на меня весьма смутное впечатление. Я сразу ощутил тоскливое предчувствие, что она не пройдет бесследной тенью в моей жизни, в душе моей шевельнулась безотчетная боязнь ее, и, несмотря на то, меня все-таки потянуло к ней. Покойной жене моей Вера Михайловна была глубоко антипатична. Ее мертвенная бледность, ее странный взгляд, ее холодные руки почти пугали Евгению. А когда однажды обе женщины разговорились наедине, то Вера, оставив обычную молчаливость, высказала столько цинизма в своих убеждениях, столько сухого бессердечия и безверия, что Евгения совсем растерялась и искренно пожалела об институте, где Арсеньева была надзирательницей. Я лично, справясь с первым впечатлением, заинтересовался Верою, как новым лицом, как умною и развитою — совсем не похожею на барышень уездного городишка,— девушкой. Потом я начал находить, что она далеко не дурна собою и очень изящна, и кончил тем, что влюбился в нее. Не знаю, угадывала ли Вера мои чувства,— в ее загадочных глазах никогда нельзя было ничего прочитать. Она не кокетничала со мною, но и не избегала меня. Я, стыдясь своего увлечения, никогда не говорил с ней о любви.
Однажды, в июле, жены не было дома. Я лежал в своем кабинете на кушетке, закинув руки за голову, и думал о скуке своей жизни и а Вере. Легкий шорох в гостиной заставил меня подняться, и, отворив дверь, я увидал ту, о которой только что мечтал.
— Вы обещали мне,— сказала Вера своим ровным, тихим голосом,— вы обещали мне позволить разобраться в старых портретах: их у вас, вы говорили, много валяется где-то. У меня выдалось свободное время — вот я и пришла.
Портреты были сложены на чердаке, и мы с Верой взобрались туда. День был жаркий и знойный, под раскаленной крышей было душно. Вера внимательно вглядывалась в пыльные полотна, по-видимому совсем не замечая волнения, овладевшего мною, едва мы остались вдвоем. А оно все росло, росло… и вдруг безумное влечение к этой женщине, как пламя, охватило всего меня — и я овладел ею насильно.
Когда затем Вера взглянула в мои глаза, я задрожал. Я увидел белое, как полотно, лицо, синие искривленные губы, широкие черные глаза с нестерпимым враждебным блеском. Ни стыда, ни страха, ни отчаяния — одна злоба, и даже не гневная, но холодная, свирепая злоба легла на ее черты. Мне стало страшно. Вера приблизилась ко мне и, не отрывая от меня своего ненавистного взора, сказала внятным и грозным шепотом:
— Теперь ты женишься на мне, или… ты пропал!
Потом отвернулась и спокойно начала спускаться по лестнице. Когда я — опомнившись — собрался последовать за нею, она уже оставила мой дом.

III

Раньше я был неискренним, но честным человеком, и первое преступление легло тяжелым камнем мне на душу. Я не смел поднять глаз на жену, стыдился видеть себя в зеркале. Позор сознания, что я — представитель правосудия, счастливый семьянин, развитой человек — оказался способным на гнусный зверский поступок, заедал мое существование, и позор был тем более велик, что меня сильнее чем когда-либо тянуло к Вере. Единственным возможным оправданием была для меня упорная мысль: должно быть, я действительно горячо люблю, если не мог справиться со своею страстью… Грозное лицо, дикие слова Веры стояли в моей памяти, и мучительное любопытство, какого мужчина не может не чувствовать к женщине, заставившей бояться ее, влекло меня посмотреть на странную девушку и разгадать ее. Странное дело! Я не помню — я не умею вспомнить, была ли она девушкою, когда я ее там — на чердаке — взял… И тогда не мог вспомнить. Иногда мне казалось — да, иногда — нет, но стыдно, мучительно стыдно было одинаково всегда. Стыдно и страстно.
Мы увиделись, и судьба моя была решена. Я стал рабом Веры и весь ушел в идею: обладать ею на всю жизнь, назвать ее своею женою.
Между мною и Верою стояла Евгения.
В один темный вечер, когда в беседку арсеньевского сада — приют наших свиданий — теплый южный ветер дышал благоуханиями цветника, когда с черного неба смотрели на нас большие звезды,— я, задыхаясь от страсти, между двумя поцелуями, ответил любовнице согласием на страшный приказ убить жену.
С тех пор я жил словно в полусне, будто пьяный. Мой подавленный ум сроднился с идеей необходимости убить. Не понимаю, как я удержался от простого, грубого нападения на жену, как мог зародиться и вызреть в моей голове дьявольски тонкий план, которым я отправил на каторгу невинного человека, сам оставшись вне всяких подозрений! Я действовал как бы под внушением… О, Боже мой! если б я мог забыть эти безумные ночи в арсеньевском саду, робкий свет сквозь шумящую листву тополей, бледное женское лицо с сверкающими глазами, цепкие руки на моих плечах и тихий ровный голос, нашептывающий мне кровные слова!
В ночь на 17 сентября я хотел освежить свою душную спальню, встал с постели, попробовал отворить окно, и вдруг — будто нечаянным движением локтя — выбил стекло в раме. Утром жена проснулась с легким хрипотцом и уже заранее решила, что не пойдет на вечер к Арсеньевым. Пришел стекольщик Вавила и поправил раму. Он запросил лишнее, и жена с ним побранилась.
— Избавь меня от шума! — с досадою сказал я,— заплати ему, сколько он просит!
Евгения повиновалась, но, отдавая деньги, не утерпела, чтобы не обозвать Вавилу мошенником и вором. Стекольщик ушел ворча и очень недовольный.
Вавила был давно указан мне Верою, как человек пригодный, чтобы свалить на него подозрение. Помимо своей отвратительной репутации, он был драгоценен для меня еще вот чем: каждый вечер он напивался до бесчувствия и принимался буянить в своем доме, дело обыкновенно кончалось тем, что жена Вавилы сзывала соседей и выталкивала мужа из хаты на улицу, после чего стекольщик, покричав и поругавшись малую толику, отправлялся спать всегда в одно и то же место — на пустырь под забором нашего сада.
Оставив жену дома, я посоветовал ей лечь в постель. Я был совершенно спокоен, хотя знал, что вернусь домой лишь затем, чтобы убить Евгению. Видите ли, у меня чересчур много совестливости, но я не знаю, не вовсе ли умерла во мне совесть, я из тех, кто лжет, притворяется, насилует свою натуру, лишь бы не нанести постороннему человеку явного, хотя бы маленького нравственного укола, чтобы потом не слышать упреков за это,— но, во имя своего личного спокойствия или удовлетворения господствующей страсти, легко решается на тайное преступление над ближайшим другом. Я нервен. Сызмальства я боялся одиночества, потемок, крови. Годы и судебная практика закалили меня, но и ожесточили. Я присмотрелся ко всяким страхам и научился дешево ценить человеческую жизнь — слабую искру, погасающую от первой несчастной случайности. В самом преступлении я боялся одного: что застану Евгению еще не спящей и тогда не посмею напасть на нее. Евгения должна была умереть, не ведая, что я негодяй, продолжая верить в меня, как при жизни: один взгляд разочарования в ее честных глазах — и моя рука не поднялась бы на нее, я почувствовал бы себя ее рабом.

IV

Я кончил робер за почетным столом и передал место мировому судье Сабурову, а сам присоединился к кружку молодежи. В комнатах было жарко, темный осенний вечер заманчиво глядел из сада в окно. Вера предложила гостям прогуляться немного. Сад у Арсеньевых громадный, тенистый и темный. Я шел сзади всей компании, под руку с Верой, она весело болтала со мной и еще одним молодым человеком, нотариусом Динашевым. Он остался без пары и шел рядом. Так мы добрались до крайней аллеи сада, протянутой вдоль берега Твы, здесь, у купальни, качался на волнах маленький ялик — забава Веры. Я почувствовал легкий толчок… сердце мое забилось: Вера дала мне сигнал действовать. Я нарочно споткнулся.
— Какой вы неловкий, Валериан Антонович! — досадливо заметила Вера,— с вами невозможно идти… M-r Динашев! дайте мне вашу руку!
Я понемногу отстал. Вот они повернули внутрь сада, к цветнику, и исчезли за кустами. Я быстро сел в ялик и оттолкнул его от купальни. Преступление началось. Теперь у меня не было ни сомнения, ни боязни. Лишь бы скорее! скорее! скорее!.. В два взмаха вёсел я достиг своего пустыря. Было очень темно, но я не сделал и десяти шагов, как наткнулся на храпевшего Вавилу. Пьяница спал как убитый. Я снял с него сапоги, переобулся и разделся, оставив на себе одну фуфайку. Затем поднял бесчувственного Вавилу за плечи и перетащил его в ялик, где и оставил вместе со своею одеждой. Проникнуть незаметно в свой дом мне ничего не стоило: вспомните пожарную лестницу и отвинченную задвижку венецианского окна.
Евгения приняла на ночь бромистый кали — я сам советовал ей это. На ее здоровую, непривычную к лекарствам натуру бром подействовал сильно, отворяя окно, я немного нашумел, но Евгения и не пошевельнулась. Тогда я подкрался к кровати… Я недаром изучал когда-то судебную медицину и присутствовал при десятках вскрытий: Евгения умерла моментально, без мучений, от сна она прямо перешла в объятия смерти. Я стоял над ее телом, пока не убедился, что она мертва. Потом я забрал ценные вещи с ночного столика, снял с покойницы серьги и кольца и вылез обратно в окно. Орудие убийства — стамеску — я по дороге бросил в цветник.
Следствие напрасно сочло эту стамеску собственностью Вавилы: я получил ее — блестящую и наточенную, как бритва,— за два часа перед тем из рук Веры, а где достала ее Вера — не знаю. Вавилу я перевез на другой берег Твы,— рассказ его на суде совершенно правдив. Проходя по арсеньевскому саду, я зажег спичку и посмотрел на часы. Все мое отсутствие продолжалось сорок минут. Я направился в кабинет Арсеньева, к винтерам, зеркало в передней показало мне, что я, несмотря на спех и темноту, оделся как следует.
— Нагулялись? — спросил меня хозяин.
— Да,— ответил я беззаботно,— сыро, знаете… Молодежи хорошо рисковать, а у меня ревматизм.
Сабуров вышел из игры, и я сел за него. Играл я отлично, не хуже, чем всегда, а между тем делал ходы совсем машинально. Скоро ли откроется? Скоро ли прибегут из дома с известием об убийстве?.. Вошла Вера. На ее вопросительный взгляд я чуть кивнул головой. Она равнодушно отвернулась. Почему-то меня покоробило ее хладнокровие, я рассердился, и вдруг во мне что-то словно сорвалось с места, всколыхнулось и задрожало, мои колени невольно застучали одно о другое, а карты заплясали в руках. Могучим напряжением воли я сдержал этот нервный припадок — тогда он принял другую форму. Истерическое удушье шаром поднялось от диафрагмы к горлу, и я, едва дыша, чувствовал, что если не проглочу этого шара, то он меня задушит, а чтобы проглотить его, я непременно должен сперва заплакать… Наконец зашумела соседняя комната, двери наполнились бледными лицами в искажениях страха и любопытства,— убийство обнаружилось. Опрометью добежав домой, я упал на тело своей жертвы в непритворном обмороке.

V

Рассказывать свою жизнь в лечебнице я не буду. Я не жалел Евгении и не страдал муками совести: я не верю в бессмертие, а раз его нет, — так чего же стоит жизнь, что ужасного в ее потере? И самоубийство не страшно и убийство не жестокое дело, не преступление. Свои больничные дни я проводил лежа на кровати и устремив глаза на медный отдушник печки. Меня занимало, как, под моим пристальным наблюдением, он мало-помалу расплывался в большое светлое пятно, и на фоне его я видел разные странные фигуры, лица знакомых, а чаще всего Веру. Сторожа утверждали, будто я часто разговаривал сам с собою, но я не замечал этого. Вообще, не решусь сказать, был ли я вполне нормальным умственно в то время. Скорее нет: уж слишком апатично жилось мне и думалось в лечебнице. Сколько помню, я тогда с удовольствием сосредоточивался лишь на двух мыслях — что мне надо притворяться сумасшедшим и что скоро женюсь на Вере. Арсеньевы изредка навещали меня.
Наконец, я выздоровел. Женился.
Тут-то и ждало меня возмездие. В день свадьбы я был сильно взволнован, у меня как-то особенно болела голова — боль, вроде мигрени, шла от затылка двумя ветвями к вискам — и все летали мушки перед глазами. Помню так же, что в тот день я несколько раз ошибался в распознавании цветов, хотя раньше никогда не страдал дальтонизмом. Под венцом я, совсем больной и расстроенный, едва крепился, чтобы выдержать церемонию до конца прилично, с достоинством. Священник предложил нам поцеловаться. Я взглянул на Веру — и кровь застыла в моих жилах, голова закружилась, я чуть не закричал от испуга, едва устоял на ногах: из-под венчального вуаля на меня смотрело не Верочкино лицо — предо мной стояла Евгения! Она выглядела здоровой, румяной, кроткой, веселой, как при жизни: она улыбалась… И это лицо я должен был поцеловать! Я сознавал, что брежу, галлюцинирую, но — какая страшная галлюцинация! Призвав на помощь всю силу духа, я быстро дотронулся до своего левого глаза,— давление на сетчатку — лучшее средство прогнать обманы зрения: видение исчезло. Я снова узнал Веру, она смотрела на меня с выражением изумления и беспокойства: так изменился я в лице!
Когда я рассказал Вере, что случилось со мной, она расхохоталась. Эта женщина никогда ничего не боится, ничем не волнуется и над всем смеется! Прошло несколько дней, мне стало лучше, голова меньше болела, настроение было спокойнее. Вдруг, в один вечер, когда мы с Верой сели за ужин, галлюцинация повторилась с прежней отвратительной и беспощадной ясностью. Я оттолкнул тарелку и встал из-за стола, задрожав, как лист. Вера догадалась.
— Тебе опять причудилось? — спросила она со своим обычным сухим смехом, но и слова ее, и глумливый тон, вместо того чтобы ободрить, привели меня в еще больший страх: я слышал голос Веры, а продолжал видеть Евгению. Так длилось несколько секунд.
С того вечера приговор моей жалкой участи был определен. Галлюцинация посещала меня все чаще и чаще, Вера по нескольку раз на день превращалась для меня в Евгению. Просыпаясь ночью, я то и дело узнавал рядом с собой, на подушке, голову своей погибшей жертвы, не выносил этого зрелища и будил Веру, а она злилась, что я не даю ей спать, и ругала меня сумасшедшим. Ни хлоралгидрат, ни морфий не помогали мне. Я принужден был бояться присутствия своей жены, заслышав ее шаги, я всякий раз с невольной дрожью думал: ‘А вдруг она сейчас войдет, и снова повторится проклятое видение?’ — и мои опасения почти всегда оправдывались. Я стал дичиться Веры, запираться от нее, но ведь мы — муж и жена, у нас не проходит часа без невольной встречи, а встречаться так жутко, так нестерпимо!.. Расстаться бы, разлучиться совсем — так воли нет: я люблю Веру! Да и не пустит она меня от себя! И кто мне поручится, что в другом месте, другая женщина не сделается для меня предметом такой же, а может быть и еще худшей, галлюцинации? Мозг мой поражен и не способен на правильные отправления,— я слишком много видел чужого безумия, чтобы притворяться теперь, будто не сознаю своего. И если оставить Веру, за что же тогда погибла Евгения? Я человеческую жизнь отдал за право владеть ею и скорей погибну, чем уступлю взятую с бою, омытую кровью добычу!..
Но как утомили и ожесточили мой бедный ум эта жизнь под вечным страхом, эта постоянная пытка зрения, эти бесконечные сомнения! Что делать, как быть, как жить дальше! Я преступен, я злодей, но казнь моя выше меры, и я проклинаю мстительный призрак моего воображения! Когда он является ко мне, я ненавижу его и, вопреки своему страху, готов броситься на него и истерзать его образ, как он сам терзает мою душу, и только убеждение, что я болен, что меня пугает ложная мечта, что под оболочкой призрака скрыта моя любимая Вера,— только это убеждение, еще присущее моей отуманенной мысли, сдерживает меня, и я в бессильной злобе кусаю себе руки, но молчу и терплю. Но что, если все это так и продолжится? Если мой ум еще больше ослабнет под тяжестью ежедневных грозных впечатлений? Если последнее спасительное убеждение погаснет? Мне страшно… Я не хочу…
А голова все болит и болит, день ото дня всё сильнее, резче, назойливее, и черные мысли стучатся в нее громко, самоуверенно, как полновластные хозяева. И откуда взялись они — мои злые мысли? Неужели они — голос совести, пробудившейся от долгой спячки? Если — да, почему же я один изнемогаю под бременем ее проклятия? Отчего Вера спокойно спит, сладко ест и пьет, а я сам не свой мыкаюсь по свету, как Каин, отвергнутый Богом? А ведь она больше виновата, чем я: она была злою волей моего преступления, я — только орудием…
Жена идет. Я слышу шелест ее платья. Вот в моем настольном зеркале отразилась ее фигура… Опять Евгения! опять!..
Боже мой! да когда же и чем кончится этот ужас?!

Примечания

Рассказ написан в 1885 г., включался в сб. ‘Случайные рассказы’, ‘Психопаты’, ‘Мифы жизни’ (раздел ‘Украина’).
Печатается по изд.: Амфитеатров А. В. Мифы жизни // Собр. соч.: Снб., 1911. Т. 10.
Дальтонизм — врожденное нарушение зрения, при котором утрачивается способность различать некоторые цвета.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека