Кавказ, Коровин Константин Алексеевич, Год: 1936

Время на прочтение: 16 минут(ы)
Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.

Кавказ

В 1901 году мне предложили сделать декорации и рисунки костюмов к опере Рубинштейна ‘Демон’ для московского Большого театра и для Мариинского.
Была ранняя весна. Взяв эти постановки, я решил, что необходимо съездить на Кавказ, написать с натуры этюды гор, найти характер и настроение Кавказа. Директор Императорских театров Теляковский согласился с моими доводами, но сказал, чтобы я ехал на свой счет, так как на поездку не дадут ассигнования.
В начале мая я приехал во Владикавказ, остановился в гостинице. Маленький город, за которым большой тенью возвышались ровно громады гор Кавказа. В городке распустилась акация, и ее аромат сливался с кристальным воздухом гор. В шесть часов вечера ко мне приехал полицмейстер города Котляревский — бравый человек, с закрученными усами, высокого роста.
Войдя ко мне в комнату, он сказал:
— Здравствуйте. Вот ведь что: вы художник Коровин, да не тот! Я знал другого. Я сумец, кавалерист. Когда были маневры под Москвой, там с нами был другой Коровин. Хорошо так рисовал лошадей и атаку. Сергей Алексеевич звали.
— Это мой брат,— говорю я.
— Ах, ваш брат? Вы и похожи. Только тот красавец такой, эдаких-то мало и бывает.
— Да,— говорю,— брат мой был красивый, верно.
— Как — был?
— Да так… Ведь он умер.
— Вот что, прошу вас, поедем ко мне сегодня пообедать. Я согласился.
Мы подъехали к пятиэтажному каменному дому, где помещалась квартира полицмейстера и участок. У крыльца стояли городовые.
В грязной комнате участка, где сидели писаря и дожидались какие-то люди — просители, я увидел старика в рваном бешмете, под которым была видна металлическая кольчуга. Старик походил на орла, и в глазах его застыли слезы безысходного горя. Когда мы проходили мимо него, он опустился на колени.
‘Какой странный человек…’ — подумал я.
В комнатах полицмейстера подошла к нам девочка лет одиннадцати.
— Моя дочь,— сказал вслух Котляревский, а на ухо мне прошептал: — А мать ушла… от меня… с репетитором-студентом.
Он позвал вестового и что-то приказывал ему насчет обеда.
— Скажите,— спросил я,— кто этот старик там? И отчего на нем надета кольчуга?
— Ишь, вы заметили,— сказал Котляревский. — Его сейчас в тюрьму поведут: фальшивые деньги сбывает. Ах, этого много здесь. Горе — жизнь наша.
— Жаль мне его,— говорю я,— у него такое хорошее лицо.
— Да? Хорошее лицо? Ну, вот пойдем, я вам покажу. Это хевсур,— сказал мне полицмейстер. И, пройдя в участок со мной, он сел за стол и предложил мне сесть. Старик стоял перед нами.
Котляревский сказал что-то дежурному чиновнику. Тот принес сверток грязной бумаги и положил на стол. Котляревский развернул сверток, вынул из него зеленого цвета бумажки, нарезанные в размер трехрублевок. Я взял одну из них и рассмеялся. Они были сделаны так грубо — на чайных обертках, так просто, что я сказал:
— Кто же их может принять за деньги?
— Вы смеетесь?— спросил полицмейстер. — А вот он,— показал он на старика,— их сбывает на базаре и идет под суд и в тюрьму.
Лицо старика, его глаза, в которых, как сукровица, остановились слезы горя и мольбы, возбуждали глубокую жалость.
— Неужели найдется хоть один дурак, который может принять это за деньги?
— В том-то и дело, что есть,— сказал Котляревский.
— Спросите его, откуда он их достал.
Чиновник спросил на неизвестном языке. Старик ответил:
— В горах, там… Приехал к ним молодой, с кокардой, царь послал его. ‘Давай масла,— говорит,— давай брынзу, рога, холст’ — и заплатил этими деньгами.
— А разве он не видит, что это не деньги?
Старик провел рукою по глазам, и я увидел на пальцах его грубой руки железные гвозди. Не рука — а какой-то кастет. Железные колышки так приросли к рукам, что соединились с костями. Котляревский, заметив мое недоумение, сказал:
— Это у них у всех, у хевсуров. Драться любят друг с другом.
— Ступай на волю,— сказал ему Котляревский. — Сколько мошенников по Кавказу ездит. Обманывают этот простой, дикий, честный народ.
Но старик попросил отдать опять ему деньги.
— Вы видите,— сказал я,— он ничего не понимает.
— Ступай же сейчас,— сказал Котляревский. — А то плохо будет.
Чиновник перевел ему слова полицмейстера. Он пристально посмотрел на нас орлиными глазами и, поклонившись, ушел.

Дарьяльское ущелье

Из Владикавказа я поехал по Военно-Грузинской дороге на станцию Казбек. Дорога шла по равнине, а впереди были видны громады гор. Они высоко поднимались над долиной. Потом обступили громадными глыбами камня, шли по обе стороны дороги. Первая остановка, станция. Небольшой одноэтажный дом с крыльцом, над входом вывеска, на которой написано: ‘Не уижай, голюбчик мой’ — и нарисован чайник, калач и бутылка вина.
Когда меняли лошадей, я зашел на станцию. Большая комната, лавки, стол. За столом сидели казаки в черкесках и грузин-священник в высокой шапке и в черной рясе. Они пили чай.
Я спросил себе у буфетчика вино чихирь, но оказалось, что он не знает, что такое чихирь. ‘Вот,— думаю я,— как же, на Кавказе, я слышал, есть вино такое’. Я еще, помню, в детстве видел картинку: какой-то веселый человек идет по дороге между гор и в руках у него бутылка, из которой он пьет из горлышка. А подпись была:
Я пью чихирь и оглашаю пространство
Стихами Лермонтова.
Мне подали кахетинское вино и чудный шашлык.
В это время в комнату станции вбежал казак и крикнул: ‘Выходи!’
Священник и сидящие за столом солдаты, вскочив, схватили ружья и быстро выбежали наружу. Я тоже вышел на крыльцо.
Казаки, бежа по дороге от станции, по временам останавливались и стреляли в горы.
— Вон, вон,— кричал священник, показывая рукой кверху, на гору.
Я увидел, что далеко в горах, между грудой камней и скал, перебегали какие-то люди, один, другой… Казаки стреляли.
— В кого они стреляют?— спросил я священника. Он, смотря в горы, рассеянно ответил:
— Воры, ингуши. Корову у казаков угнали из станицы. Но разве в них попадешь, где же!
‘Все так просто’,— подумал я.
Я сел опять в подводу. Мы поднимались у самых громадных скал, и горы теснили нас все больше и больше. Ровные серые тучи закрывали вершины. Я как бы въезжал в облака.
Дорога шла над пропастью, где далеко внизу, между облаков, белела белой пеной река. Это был Терек.
— Что,— спросил я возчика,— казаки стреляли на станции в ингушей? Что же, они разбойники?
— Ингуши-то? Да,— ответил возчик. — Ведь это так у них завсегда: друг дружку. Ингуши — казаков тоже, а те их.
Дорога опускалась вниз. Переехали каменный мост через Терек. Светлые воды его омывали камни и, прыгая, кипели, шумели. На ровной долинке среди темного ущелья стояли белые одноэтажные дома, скучные, покрытые красной черепицей,— казармы и станция.
Ущелье становилось все уже и уже. Я увидел на высокой скале четырехугольную башню, которая кверху суживалась. В этой башне было длинное окно. Это и есть ‘Башня царицы Тамары’.
В той башне высокой и тесной
Царица Тамара жила…
Но Тамара там не жила. Это древнее сооружение, эти башни были военные посты на этой старой дороге в давние времена.
‘Вот тут-то и надо мне написать ущелье, где обвал пересекает путь Синодалу,— подумал я. — Уж очень хорош и мрачен цвет этого ущелья. Какой-то особый тон, и впечатление такое таинственного и глухого края’.
Ущелье расширялось, и за синими тучами показалась, блистала в высоте снежная вершина Казбека. Дорога шла понизу, и на серой ровной долине под Казбеком, извиваясь и зеленея, неслись воды Терека. А слева внизу, у больших темных обрывов гор, покрытых снежными узорами, лежал аул, с плоскими крышами и маленькой часовней. Стояла станция Казбек.
Во втором этаже станции мне отвели комнату.
Из окна ее видны были близко скалы гор. Стены были выбелены мелом. Стояла жалкая железная кровать, грязный стол и один стул.
Я сказал начальнику станции — он же и телеграфист,— что останусь здесь несколько дней для работы.
— Чего ж,— сказал молодой начальник станции. — Только вот теперь барашка нет, всех за перевал угнали. Но, может, куру вам достану поесть.
Уже вечерело. Мне принесли на стол жалкую жестяную лампу. Я открыл окно, было свежо. По мутной и скучной дороге в сумерках шел человек с лошадью и пел на чужом языке. Это был грузин.
Вечером ко мне пришел начальник станции пить чай. Принес кахетинское вино и сыр, какие-то лепешки. Когда я спросил про вино чихирь, он тоже не знал. Я рассказал ему про того хевсура, который менял фальшивые деньги во Владикавказе.
— Чудной народ,— сказал начальник станции. — Ведь вот они тут живут,— показал он рукой в окно на гору,— высоко. Такие гнезда, чисто орлы. К ним и не проедешь, и не пройдешь. А вот воры находятся, приезжают к нам на Кавказ. И этот простой народ обирают. Вот дают им чайную бумагу, говорят, что деньги. Те берут. И отнимают у них товар — кожу, сыр, масло. Пользуются дикостью… Беда!..

Станция Казбек

Рано утром проснулся я чуть свет. Вся долина Терека была в синеве тумана и темных туч, а высоко выделялась на бирюзовом небе, розовея снегами, вершина Казбека в предутреннем рассвете. Покуда я нанимал подводу, собирал краски, инструменты для живописи, чтобы ехать писать ущелье Дарьяла, все кругом изменилось. Тучи низко опустились, закрывая горы, и Казбек окутался мглой.
В ущелье Дарьяла, когда я приехал, была еще ночь. Оставив дожидаться возчика на дороге, я пошел по камням к подножию скалы, над которой возвышалась старинная башня. Таинственно и мрачно. Внизу, у бегущих вод Терека, я расположился на
берегу, поставил складной мольберт, холст и торопился писать тяжелые громады ущелья. Этот тон скал, мрачных и мертвенных, так подходил к картине, где остановился Синодал перед обвалом и где он увидел его — врага Демона.
Воды Терека шумели, ударяясь о камни, и как будто в звуках его вод кто-то говорил, не смолкая. Когда я наклонился к ящику взять флакон белил, я увидел стоящего неподалеку высокого роста человека — юношу в черкеске, с большим кинжалом у пояса. Это был стройный юноша, он пристально смотрел на меня острыми, как у птицы, глазами. Смотрел с удивлением.
Я писал и думал, как это он подошел ко мне, я ничего и не слыхал. Подкрался, как кошка…
Я далеко оставил на дороге возчика, и мне стало как-то жутко. ‘Трус’,— подумал я про себя.
Я спросил юношу: чтб он — грузин, ингуш или черкес.
Он молчал.
Я вынул папиросу и закурил. Предложил и ему, но он не взял. Стоит и смотрит на меня в упор… Тогда я достал из бокового кармана револьвер — маузер. Глаза у него разгорелись при виде блестящего пистолета. Он смотрел на него не отрывая глаз. Вижу — нравится ему мой маузер.
Я взял из ящика другой небольшой холст, нарисовал на нем кистью кружок, поставил в середине черную точку, дал его юноше и сказал:
— Пойди, поставь на тридцать шагов, я попаду. Он взял холст и недоуменно смотрел на меня.
— Поставь,— сказал я.
Он что-то ответил, я не понял. Я пошел с ним, отсчитал тридцать шагов, поставил холст к камню, вернулся назад, прицелился и выстрелил. Холст упал. Он побежал смотреть. Я попал в край подрамника. Тогда он опять поставил холст и прибежал ко мне. Я дал ему свой маузер и сказал:
— Стреляй.
Он засмеялся,— я увидел его белые, как чищеный миндаль, зубы,— долго целился, выстрелил и побежал смотреть. Схватив холст, он принес его мне: его пуля попала в самую черную точку. Он радовался, заливаясь смехом, хлопая в ладоши, и опять отнес холст — вдвое дальше.
Но я сказал ему, что мне нужно писать, а стрелять будем потом, когда окончу картину.
Я продолжал писать этюд. Он сел около меня на земле и все любовался маузером, поворачивая его в руках и целясь. Я почему-то подумал, как бы он в меня из него не ахнул. Кругом никого, только скалы. А Терек все говорит, говорит, не смолкая.
Когда я кончил работу, он опять стрелял и попадал в середину холста.
— Молодец,— сказал я,— якши.
Я собрал свои принадлежности, и он помог мне нести их до дороги, где дожидался возчик. Положив в повозку вещи, я хотел взять у него свой маузер. Но он держал его у груди и говорил скороговоркой:
— Твоя — моя, кунак. Твоя друга — моя друга… — и прикладывал ладонь правой руки ко лбу и к губам, и все сыпал и сыпал непонятными словами.
Я недоуменно смотрел на возчика.
Возчик, смеясь, сказал:
— Он — чечня. Он говорит, чтоб вы его на службу взяли. Он рад и благодарит. Он будет служить вам, всегда защищать вас до гроба, себя не жалея. Только не берите у него этот пистолет.
— Как же,— говорю я,— у него дом, отец, мать, как же я его возьму?.. Чего служить? Он по-русски не знает.
— Знает, знает… Твоя — моя друга… — волновался чеченец.
— Чего, барин,— заметил возчик,— ежели надо вам, берите, он и домой не пойдет. Они ведь верные. Он за вас кого хошь убьет. Я чечню знаю — народ хороший. Они как татаре, одной веры.
А чеченец уже сел на облучок, вместе с возчиком, повернулся ко мне и скалил белые зубы. Он весело смеялся и ехал со мной, будто на какой-то особый пир жизни, кого-то ловить, догонять, кого-то резать этим большим кинжалом, в кого-то стрелять из маузера…
Он вдруг строго посмотрел на ехавший мимо нас экипаж и закричал: ‘Стой!’ Проезжие от неожиданности остановились. Тут я увидел, что ‘служба’ уже началась…
Подъезжая к аулу Казбек, я вошел в духан. Позвал чеченца и возчика выпить вина и съесть шашлыка.
Шашлыка не оказалось, но приготовили какой-то ‘чахохбили’. Когда я налил моему новому слуге-чеченцу вина, он отказался пить, приложил руку ко лбу и, взглянув кверху, сказал:
— Магомет не велит…
Он попросил лепешку хлеба и стал в дверях, как на часах.
— Я здесь, на Кавказе, 31 год,— говорил возчик,— сызмальства ямщиком. Всегда с русскими. А сам я татарин — с ним одной веры. Только до их трудно, они твердые, трудно… Я и вино пью, как русский. А он — вот вам служить будет, как собака… Вот они верные. Только его, барин, не ругай. Он горячий народ. И-и… беда! Ежели вас кто обидит, он убьет разом. Верно. И-и… служить будет. Смелый народ!
Возчик говорит, а я ем чахохбили и думаю: ‘Куда его деть, этого чеченца… Совсем он мне не нужен. И вообще никакого слуги’.
Смотрю на него, он стоит в дверях, ест лепешку, и у него такое детское, доброе лицо. ‘Вот,— думаю,— нечаянный слуга. Как быть?’ У него кинжал у пояса, он весело смотрит на меня, ворочая глазами, как арабский конь. ‘Погоди,— говорит выражение его лица,— я уж услужу тебе. Кого-нибудь за тебя обязательно укокошу’.
‘Хорошо это все,— думаю,— но куда все-таки его девать?..’
Вдруг я увидел: он как-то вытянулся, посмотрел в дверь из духана, с испугом подбежал к нам и сказал:
— Смотри. Война едет. Казак едет…
Из дверей духана я увидел, как вдали, за станцией Казбек, по ровной долине около Терека ехала кавалерия. В черных бурках, с ружьями… Подъехав к нам ближе, на лугу у Терека, казаки спешились. Несколько из них отделились, поехали к станции, а двое к нашему духану.
— Казаки… — сказал возчик-татарин,— кубанцы… Мой чеченец стоял бледный и не спускал с них глаз.
Двое больших, здоровых людей, соскочив у входа с лошадей, вошли в духан. Грубо крикнули хозяину:
— Давай хлеба, давай баран…
Хозяин духана ответил, что хлеб есть, но барана нет.
— Где баран, покажи!— крикнули они моему чеченцу.
— Моя не знай, вот-вот не знай,— согнувшись, отвечал мой струсивший слуга.
— Веди сейчас на аул, ты, слушай, плутня!— закричали казаки. Чеченец пошел с ними. У него были глаза испуганной птицы.
Я уехал на станцию и на дороге видел, как двое казаков везли на плечах заколотых баранов, а чеченец бежал за ними с мешком хлеба.
Он нашел меня в станционной гостинице, вошел так тихо, что я не слыхал. Я как раз собирался снимать сапог.
Он наклонился над моей ногой, чтобы мне помочь.
— Зачем грязный чувяк? Чисто буду… Твоя вера, моя вера… один Бог, нет другой Бог… Твоя — моя друга… Казак здесь, баран жарит… Ух, казак… Твоя боится казак?
— Нет,— говорю я,— зачем?
— Моя боится…
И глаза чеченца опять стали похожи на глаза испуганной птицы. Он взял у меня сапоги и пошел по лестнице вниз.

* * *

Я заснул и спал долго. К вечеру мой чеченец принес сапоги.
Надев сапоги, начищенные до блеска, я вышел из станции. Над Казбеком зеленело вечернее небо, а уже в долине был сумрак, и на бивуаке у казаков, на лужайке, бродили расседланные кони. Казаки жарили баранину, и дым от костров поднимался ввысь в тихом весеннем вечере.
Я подумал: ‘Вот нужное мне отношение красок: костры, цветные пятна сидящих казаков, и дым, и горы, и тучи, и снежные вершины,— Кавказ…’
Мой чеченец пропал.

* * *

— Ушел,— сказал мне начальник станции. — Он боится казаков. Они едут во Владикавказ. Везут в мешке головы убитых разбойников с персидской границы.
Взяв небольшой ящик с красками, я пошел к кострам. Казаки ужинали, опуская ложки в котел, и пили вино. Один, с большими усами, спросил меня — кто я такой и что это я списываю? Узнав, что я приехал писать картины Кавказа, сказал:
— Спиши и нас. Хочешь, покажем тебе отрубленные головы разбойников? Они там у нас, у есаула, в мешках. Хочешь?
‘Правду сказал начальник станции’,— подумал я, но смотреть головы разбойников отказался.
Я наметил цвета красок гор и костюмов, все контрасты и, вернувшись в гостиницу, ночью делал эскизы к опере.

* * *

Проснувшись утром, увидел: казаки чистят лошадей.
А мой чеченец пропал. Не идет. ‘Украл маузер’,— мелькнула грешная мысль.
Но, когда я двинулся от станции Казбек по дороге на перевал, чтобы спуститься к долине Арагвы, из-за камней выскочил вдруг ко мне мой чеченец и быстро вспрыгнул на подножку экипажа.
— Твоя — моя друга… ушел казак… Ох, казак! Сидел тут, тебя ждала… Боюсь — его крадут… — и он показал рукой на грудь, где у самого сердца был запрятан у него мой маузер.
Что за странная любовь к оружию!
Мы ехали от станции долиной, где извивался Терек. Были видны громады гор, на вершинах покрытые узорами снегов. Неожиданно мой чеченец сказал: ‘Стой!’ — и соскочил с экипажа.
— Пойдем туда,— сказал он мне,— вода Нарзан.
Он показал рукой вниз от дороги. Я вылез и пошел за ним по крутой тропе.
— Вот вода…
Из расщелины камня быстрой струей текла блестящая вода. Около валялся разбитый глиняный кувшин и еще черепки. Чеченец наклонился и прямо пил воду ртом.
— Пей вода,— сказал он,— гора дает…
Я наклонился и пил, хватая ртом быструю струю. Она как-то шипела во рту и колола язык. Вода была дивная. Подошел и возчик, набрал в бутылку воды и пил.
А кругом высоко синели горы, и солнце весело освещало дивные долины. Когда-нибудь, должно быть, содрогнулась земля и воздвигла эту бесконечную громаду гор. Высоко, в лазоревом небе, кружась, летали орлы, сверкали узоры снегов.
Мы двинулись дальше. Я не мог налюбоваться на волю и красоту Кавказа. А мой чеченец чистил рукавом черкески маузер, который блестел на солнце в его руках…

Станции Гудаур и Млеты

Дорога поднималась все выше и выше. Снега горной цепи как бы приближались. Воздух стал холоднее, и я почувствовал запах, как в России, первого снега.
Возница остановился и опустил между колес толстую палку. За поворотом придорожных скал дорога была покрыта снегом. Мы поднялись высоко. Ехали по снежной дороге, и кругом лежали снега.
Дорога становилась уже. Мы ехали как бы среди огромных сугробов. Солнце сияло ярко, освещая снег так сильно, что было трудно смотреть.
Справа открылась бесконечная снежная пустыня горных вершин, сверкающая на солнце гранями. Слева от сплошной снежной стены гор сыпались на нас комочки снега, все чаще и чаще. Возчик, стоя в пролетке, хлестал кнутом лошадей. Те опрометью неслись по дороге. Комки снега сыпались на нас, и я услышал сзади шум, который перешел в грохот. Ямщик, погоняя лошадей, кричал: ‘Пошел! Эй, эй, выноси, алла’. Чеченец выскочил на дорогу и побежал рядом, нахлестывая лошадей.
Впереди к нам навстречу торопливо шла толпа каких-то людей с заступами и лопатами. Поравнявшись с нами, они о чем-то говорили с ямщиком по-грузински.
— Обвал, должно быть?— спросил я у ямщика.
— Да,— ответил, смеясь, ямщик. — Место такое, часто обвал. Проехали — хорошо. Невелик, а то пропадешь да закроет совсем. Копать надо. Время такое, тает в горах.
На ровной дороге показалась вдали станция Гудаур — Крестовый перевал.
С террасы станции видна была спускающаяся змеею в огромную долину дорога, а далеко внизу — станция Млеты, где все было в ясной зелени и в весенней цветущей растительности — розовые, белые деревья, сияющая красота рая в голубой воздушной дымке, весна. И какой контраст являл этот вид со снежными сугробами, которые лежали здесь около меня, на станции Гудаур.
Какое очарование для глаз — далеко видно на предгорье внизу монастырь с высокими стенами и башнями по краям. Одиноко стоит он на возвышенности, окруженный пирамидальными тополями.
— Вот Кавказ,— сказал мой слуга. — Что хочешь: тут зима, а тут лето. Твоя — моя. Тут барашка есть, люли-кебаб есть, шашлык, чихирь есть.
За столиком на террасе сидели путешественники, какие-то судейские люди с кокардами на фуражках. Пили чай, закусывали, выпивали.
Я и слуга мой, чеченец, тоже сели за стол, и я спросил еду и чихирь. На стол подали водку. Отведав шашлык, я напомнил слуге, чтоб дали чихирь.
— Вот чихирь,— показав на водку, сказал станционный слуга.
‘Что такое,— подумал я. — Я-то думал, чихирь — это какое-то кавказское вино, а, оказывается, это просто наша водка’.
Возчик перекладывал мои вещи в новый экипаж, над которым была белая покрышка, как в Крыму у извозчиков, опустил к колесу экипажа какую-то цепь, укреплял тормоз. И сам переоделся в белый армяк. Видно было, что мы едем туда, где уж тепло.
По дороге вниз был особенно ароматный воздух. Пахло цветами. На станции Млеты был теплый вечер.
Я писал большой этюд высоких деревьев дивной формы, покрытых сплошь розовыми цветами,— эти деревья почему-то назывались Иудиными деревьями. Они были пышны, и очертания их ветвей на фоне голубых гор были прекрасны. А внизу по мелким камешкам бежала светлая речка. У противоположного берега шла тропа кверху с положенными большими камнями ступеней.
‘Вот,— подумал я,— эти ступеньки’:
…по ним мелькая,
Покрыта белою чадрой,
Княжна Тамара молодая
К Арагве ходит за водой.
И как-то неожиданно я увидел — на той стороне реки пришли грузинки, в узких бешметах, в больших шароварах, с кувшинами, и поставили их у самой воды. Они были высоки и тонки. Около висков их чернели локоны, и сзади от головного убора ниспадали цветные вуали.
Увидав меня, они, как испуганные лани, смотрели в мою сторону.
Я скорее хотел занести их на свой холст. Сказал чеченцу:
— Пройди реку-то, пойди к ним. Здесь мелко. Попроси, чтобы они постояли, я им заплачу.
— Твоя — моя, не дай Бог,— разводя руками, сказал слуга. — Не надо, не можна никак. Отец придет, брат придет, кинжал возьмет. Не надо, что ты!
Настали сумерки. Долина покрылась тенью. Был тих и отраден весенний вечер. У станции на скамейке сидел заросший бородой, хмурый начальник станции, еще молодой человек. Я подошел и сел подле него на лавочку. Он был немножко на взводе.
— Тоска… — сказал он. — Здесь как в ссылке. Жена уехала. Вот в Тифлис я ездил, деньги за ремонт получать. Вот ее белил,— показал он на здание станции. — Приехал из Тифлиса, значит, а жены нет… Письмо оставила. Пишет, что к мамаше едет, жить больше тут не может. Вот оно что. Вот что Млеты-то, вот они, Млеты, какие. Кругом хгоры и хгоры. Вот до чего надоело, хуть бы ровное место поглядеть, как у нас в Новочеркасске. Эх, да что говорить! Жена через это самое уехала. Тут по всем станциям, сказать правду, все жены от мужьев убежали, начисто, потому что хгоры… тоска…
Он замолчал, затянувшись дымом папиросы. В холмах, покрытых лесами, среди тишины, в лощине гор протяжно завыли волки.
Звездное небо. В долине, среди деревьев, вышел полный месяц.
Я наскоро собрал краски, холсты и торопил начальника станции дать лошадей — ехать в монастырь неподалеку, чтобы написать ночь, монастырскую стену.
Когда я подъехал к монастырю, от пирамидальных тополей в лунном сиянии по стенам ложились большие тени. А сверху было видно окно, длинное, узкое, освещенное светом лампады. ‘Вот’,— подумал я:
Он поднял взор: ее окно,
Озарено лампадой, блещет…
У большого входа в стене из калитки кто-то показался. Посмотрел в мою сторону, где я писал этюд, а мой слуга-чеченец держал фонарь. Опять захлопнулась калитка — вероятно, он думал: ‘Что за сумасшедший! Пишет, изо всех сил, торопясь, ночью красками’.
Через некоторое время показались трое. Хотели подойти ко мне, но мой преданный слуга крикнул:
— Не ходи!
Они вернулись к калитке. Я думаю: ‘Вот чеченец!’
— Идите,— кричу я им,— идите, пожалуйста!
— Что ты,— говорю чеченцу,— можно смотреть.
— Не надо,— говорит он.
‘Вот,— думаю,— слуга!’ Я встал и пошел к калитке. Здороваюсь с монахами и говорю им:
— Вот рисую ночь, это мне нужно для театра… опера ‘Демон’,— тороплюсь им объяснить. — Нельзя ли,— прошу их,— посмотреть монастырь? У вас тут есть в монастыре келья.
Старший из них, уже седой человек, учтиво сказал мне:
— Пожалуйте, все вам покажем. Только днем.
— А теперь нельзя?— спросил я. — Мне ведь ночь нужна.
— Понимаю, понимаю,— сказал старик. — Ну что ж, пожалуйте.
Я наскоро собрал свои принадлежности, но мой слуга отказался их нести.
— Никак не можно… Как пойдешь? Другая вера… Магомет не велит…
Освещая путь фонарем, мы шли по узкой каменной лестнице и вошли в кованную железом дверь в витиеватых узорах-орнаментах. Келья была каменная, низкая, со сводом. У стены стояла икона, и горели лампады. Напротив—узкое окно, в которое видна лунная ночь. Низко у стены стояла деревянная кровать, обитая гвоздями, в орнаментах, с большими светящимися шляпками. Около стоял большой таз с высоким кувшином… Над постелью — выбитые в каменной стене кресты особенного восточного орнамента.
Наскоро нарисовав келью, я, поблагодарив монахов, вышел из монастыря. Мой слуга подошел ко мне, разводя руками, и сказал:
— Моя молится моя Аллах, твоя молится твоя Аллах…
Начальник станции не спал.
— Здесь у кузнеца, с краю, недалеко,— сказал он мне,— ветчина хороша — окорок. Он коптит их в кузнице. Хороша, язык проглотишь.
Мы с ним пошли ночью к кузнецу, разбудили. Кузнец достал небольшой окорок, который висел у него снаружи сакли под навесом. Окорок был маленький, сухой, как камень.
— Хорош… — сказал хозяин, отрезал кинжалом тонкий кусок и дал попробовать.
Окорок был особенного вкуса. Нигде, никогда я не ел такой ветчины. Она была прозрачна, как янтарь. Начальник станции поставил на стол чихирь, вино, шамаю, лук, приготовил шашлык, а слуге моему сказал:
— Поставь самовар.
Слышу — рядом — начальник станции ругательски ругает моего чеченца.
— Моя не знай самовар,— отвечает тот.
— Баран ты, чертова кукла,— кричал на него начальник станции. — Что же ты воду не налил, балда. Кае гчеби (глупый гусь) ты, сукин сын.
— Ну и слуга у вас,— сказал он мне. — Эк, дура, воду не налил в самовар. Откуда он у вас? Такая балда!
— Он хороший человек,— говорю я,— верный мой телохранитель. От разбойников меня защищает…
— Да тут у нас нет никаких разбойников и воров нет. На Кавказе народ честный. Приезжают вот сюда мошенники разные, обирают народ. А разбойников нет.
Когда сели за стол, начальник станции нарезал ветчину, подал шашлык. Я просил его позвать моего чеченца.
Чеченец сел и робко ел лепешку, а про ветчину сказал: ‘Аллах не велел’. Начальник станции налил ему рюмку чихаря, водки. Тот не пил.
— Вот видите,— с огорчением сказал начальник станции,— водки не пьет! Верно, Мутамет запретил вино из винограда, а водку из хлеба гонят.
— Понял?— спросил он у чеченца. — Из хлеба! Дак это не грех пить, чертово вы племя!
Чеченец послушался, выпил разом рюмку и закашлялся. Глаза у него завертелись.
— Якши?— спросил начальник станции, держа его за рукав.
— Якши,— ответил покорно слуга-чеченец. В его глазах — глазах оробелой птицы — стояли слезы.
— Никогда из них русских не выйдет,— сказал начальник станции, печально покачав головой. — Водки не пьют! Не понимают ни черта!..

ПРИМЕЧАНИЯ

Кавказ — Впервые: Возрождение. 1936. 16, 23 февраля, 1 марта. Печатается по газетному тексту. В той башне высокой и тесной… — из стихотворения М.Ю. Лермонтова ‘Тамара’ (1841).
…по ним мелькая… — из поэмы М.Ю. Лермонтова ‘Демон’ (1832) (часть 1: V).
Он поднял взор: ее окно… — из поэмы М.Ю. Лермонтова ‘Демон’ (часть 2: VII).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека