Кастрен — человек и ученый, Тан-Богораз Владимир Германович, Год: 1927

Время на прочтение: 24 минут(ы)

КАСТРЕНЧЕЛОВЕК И УЧЕНЫЙ

Кто в увлечении молодости, не готов
жертвовать жизнью за идею?
(Из дорожного отчета М. А. Кастрена за 1842 г.).

МАТВЕЙ Александр Кастрен (по-русски Матвей Христианович) {Например, см.: Справочный словарь о русских писателях и ученых, умерших в XVIII—XIX ст. Берлин, 1880, стр. 121-122.} родился 2 декабря 1813 г. а умер 7 мая 1852 г., на полтора года не достигнув сорокалетнего возраста, дающего полный расцвет человеческой жизни. И образ его в летописях науки остается вечно юношеским, динамическим, стремительно-ярким.
‘Кто в увлечении молодости не готов жертвовать жизнью за идею?’ (I, 177). {Ссылка на посмертное издание сочинений Кастрена, в обработке академика Шифнера, под общим заглавием Nordische Reisen und Forschungen. Римская цифра обозначает том, арабская — страницу.} В этих коротких и пылких словах, взятых из дорожного отчета 1842 г., основной девиз и стимул работы Кастрена.
Но два года позднее (16 марта 1844 г.) письмо к академику Шегрену звучит, как похоронный звон.
‘Сегодня врач произнес надо мной смертный приговор. Легочная чахотка — вот болезнь, которая съела мозг костей и продолжает уничтожать его с огромной жадностью. И вот я стал разбитым человеком на весне моей жизни. Отныне могила будет той целью, куда направляются мои шаги. Я не стану скрывать, что я предпочел бы окончить свои дни в кругу моих друзей и родственников, если бы силы дозволили добраться до родины. Но в конце-концов мне мало важно, где будут гнить мои кости, зато я никогда не унесу в могилу упрека, что я взял у Академии субсидию, сознавая свою неспособность окончить работу’.
Это ужасное письмо выявляет и другую черту психологии Кастрена, его чрезвычайную щепетильность в деловых и личных отношениях. Кастрен был не только фанатиком идеи, но также фанатиком каждого взятого им на себя обязательства — перед финляндским университетом, перед Академией Наук, перед друзьями, даже перед финским литературным обществом, одним из основателей которого он был.
В первую половину своих путешествий Кастрен постоянно нуждался в средствах. Так, в 1842 г., во время морского путешествия по Белому морю, Кастрен был выброшен на берег вместе с судном. Три дня он лежал без памяти. Когда он пришел в себя, то напрасно умолял рыбаков отвезти его в ближайшую деревню. Рыбаки просили 100 рублей, денег этих у Кастрена не было и рыбаки оставили его одного в рыбачьей хате (I, 174).
В дальнейшем поддержка Академии Наук сделала его материальное положение более обеспеченным. Он получал вышеупомянутую ежегодную субсидию, получил также за зырянскую грамматику вторую Демидовскую премию. В 1849 г. он был назначен экстраординарным адъюнктом Академии с разрешением жить в Гельсингфорсе. — Так обыкновенно передают его биографы.
Впрочем, по более точным данным, заимствованным из архива Академии Наук, Кастрен не был назначен адъюнктом, а только — ‘определен на службу Академии Наук в качестве путешественника-этнографа по северной экспедиции со всеми правами и преимуществами адъюнктов оной, со времени отправки в экспедицию до представления окончательного отчета’.
При этом ‘доцент Александровского Университета доктор философии Кастрен, действительно был оставлен на жительство в Финляндии. С другой стороны Мин. Нар. Просв. отношением от 14/II 1844 г. запросило от Академии Наук сведения о том ‘имеет ли право на службу в оной Кастрен по своему происхождению’.
Жалованье Кастрену производилось с 11 мая 1845 г. по 700 рублей в год. По экспедиции он получал на содержание и расходы по 1.000 руб. в год, с высылкой авансов на полгода вперед. Зато в расходовании оных денег Академия отчетов не требовала.
От финляндского университета Кастрен получил в 1844 г. в виде единовременного пособия 1900 руб. Вообще же Кастрен к местной финляндской поддержке относился скептически. Так, в 1846 г. он пишет Снельману: ‘Относительно моего будущего я еще не принял определенного решения. Если в Финляндии я не смогу добыть себе кусок хлеба, как это весьма вероятно, то я ничего не имею против того, чтоб вернуться в Сибирь и заняться изучением тунгусского племени и надеюсь, что Академия Наук не откажет мне в поддержке’. (II, 160).
‘Жертвовать жизнью для идеи’ и ‘умереть от легочной чахотки’. Между этими двумя психическими и физическими полюсами отныне протекает вся жизнь Кастрена.
Работы своей, несмотря на болезнь, Кастрен не оставил. Совершенно больной, он забирается в самые далекие и гиблые места, работает с упорной интенсивностью в самых невозможных условиях.
В Колве на Печоре, поселке оседлых самоедов, где и теперь не легко найти приличное жилище, Кастрен поселился в жалкой избушке.
‘Меня мучила там жара и сырость, не давали покоя комары, паразиты и целая куча крикливых детей. Хотя я привык работать при всяких условиях, но здесь мне трудно было собраться с мыслями и я уходил в погреб под моей избой. Здесь под землею я писал свою зырянскую грамматику, но занятиям моим мешали крысы и мыши. Мой самоедский переводчик питал ужас к моей преисподней и неохотно спускался в ее недра’. (I, 254).
В Сургуте на Оби в сентябре 1845 г. Кастрен, вместе со своим спутником Бергштади, поселился в каюте большой обской лодки. Входить и выходить приходилось ползком, а свет проходил через отверстие для мачты. Сундук служил столом, самовар печью, сидеть приходилось прямо на полу. Кастрен сравнивает свою деревянную берлогу с бочкой Диогена (II, 104).
И сквозь этот мрачный юмор прорывается новый крик отчаяния.
В записной книжке Кастрена на 1846 г. находим такую трагическую запись, короткую, как выстрел:
‘В Дудинке я думал, что умру и собрался составить завещание’.
Дудинка лежит на нижнем Енисее, в 500 верстах от Туруханска.
Таких завещаний Кастрен написал на своем веку несколько. В одном из его писем к Ф. И. Раббе находим перечисление оставляемого им имущества: книги и рукописи, кучка аквамаринов и других ценных камней, различные древние предметы из золота и серебра, несколько сот рублей серебром. И дальше указание: ‘Все это наследство обратить на поддержку того, кто захочет предпринять путешествие к самоедам, чтоб изучать их язык, обычаи, религию и пр. и после того обработать и издать мои работы. В их настоящем виде они для печати не годятся’ (II, 452).
В этих строках отражаются вместе мужество и скромность великого работника. Академик Шифнер нашел в себе силы, чтобы исполнить это завещание в самом распространенном смысле и, не отправляясь ни в одно путешествие, обработать и издать все труды Кастрена.
В последние четыре года в отчетах и письмах Кастрена постоянно перемежаются сообщения о великих открытиях в этнографии и лингвистике, и краткие рассказы о страданиях, о болях, о великих напряжениях измученного тела, которое повиновалось до конца железной воле Кастрена.
Смерти Кастрен не боялся и глядел ей прямо в глаза. И не даром в письме к Снельману от 17/III 1846 г. он цитирует из Калевалы мужественный вызов Лемминкайнена: Yks on surma, miehen surma — ‘Одна смерть у человека'(II, 160).
В последние дни перед смертью, пока была возможность, он не переставал писать карандашей свою самоедскую грамматику.
Лишь в письме к Фабиану Коллану прорываются жалобные нотки. И то в подписи: ‘Твой озябший Друг М. А. К—н’.
Это озябшая в сибирском одиночестве душа Кастрена искала человеческого участия. Но другие подписи в письмах к различным друзьям только отражают разнообразие странствий и работ Кастрона: ‘Твой странствующий друг’, ‘Твой Турецкий друг’ и даже ‘Твой Китайский друг’. Или на северном русском наречии, хотя и латинскими буквами: ‘Твой брат Затундренской’, ‘Твой друг Забайкальской’, ‘Твой брат Барабинской’.
Между прочим, русскому языку Кастрен практически обучился в Сибири. Правда, по свидетельству Я. К. Грота он раньше довольно свободно читал русские книги, {Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, т. I. Спб. 1896 г. стр. 6.} но ни говорить, ни писать по-русски он не умел. ‘По-немецки он кое-как изъяснялся’, — пишет Грот. Также и по-немецки Кастрен писал не особенно охотно. Его немецкие письма в Академию Наук испещрены его собственноручными исправлениями стиля. С другой стороны в Сибири Кастрену приходилось писать по-русски. Так, в архиве Академии Наук нашелся довольно любопытный счет о покупке различных коллекций для Академии Наук, написанный Кастреном по-русски в Туруханске 12/24 января 1847 г. (см. таблицу).
Я. К. Грот, проживая в Финляндии, вел с Кастреном дружеские отношения вплоть до его смерти. Кастрен обучал Грота финскому языку.
В последний год жизни скупая судьба улыбнулась Кастрену, как будто в насмешку. В 1850 г. он женился на дочери отставного профессора Тенгстрема, молодой девятнадцатилетней девушке, и летом 1851 г. у него родился сын. Денежные затруднения смягчились не столько благодаря субсидиям из ученых источников, сколько при содействии и щедрости зажиточного тестя.
Нужно однако отметить, что до самого последнего времени Кастрен все же был стеснен в средствах. Так, в письме, адресованном им в Академию Наук, за 2 месяца до смерти (24 февраля 1852 г.) он пишет о том, что ему приходится дополнять свое недостаточное профессорское жалованье доходами от частных лекций и других побочных занятий. Его беспокоила мысль о том, что его отношения с Академией Наук должны прерваться и он скромно просил об дальнейшей поддержке, обещая в ближайшие три года обработать значительную часть своих материалов.
Свои обязательства к Академии Наук он рассматривал, как нечто священное, и мы имеем об этом, как бы загробное свидетельство в письме, написанном уже после его смерти, его другом доцентом Кельгреном (от 21 августа 1852 г.) от имени его вдовы:
‘Чтобы исполнить обязательства покойного перед Академией Наук посылается при сем рукопись его самоедской грамматики на благоусмотрение Академии’.
Умер Кастрен все же довольно неожиданно и, повидимому, не прямо от легочной болезни, а от рака или язвы в желудке. {Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым. Том III, стр. 581.}
Такая болезнь могла развиться на почве общей изнуренности его организма.
В последние дни перед смертью он не мог ничего есть.
За год до смерти 26 апреля 1851 г. Кастрен стал профессором гельсингфорского университета и, открывая осенью свой курс по Калевале, сказал с прежней твердостью:
‘Когда пятнадцать лет тому назад я принял твердое решение посвятить мою жизнь науке, прекрасная песнь Калевалы стала первым предметом моих изысканий’ (V, 315).
Его стальная душа, однажды намагниченная, указывала без колебаний в одном и том же направлении.
В личных отношениях Кастрен отличался бескорыстием и благородством, но он не отличался мягкотелостью и суждения его были резки и определенны. Современники его называли сдержанным и даже высокомерным.
Так, например, по адресу местных финляндских ученых доморощенного цеха у него вырывается подлинный крик негодования: ‘Вся эта раса обскурантов, ленивых и хвастливых, которую гнев божий ниспослал нам в наказание’. Он называет своих почтеннейших коллег ‘толстопузыми иезуитами, которые лоснятся от жира, интригуют во мраке, злословят и клевещут по углам’ (Письмо к Снельману 18 ноября 1844 г.).
Финляндский биограф Кастрена считает необходимым полить словесным елеем этот жестокий приговор, {Е. N. Setl, Centenaire de la naissance de M. A. Castr&egrave,n, Journal de la Socit Finno-Ougrienne, Helsinki 1913—18, vol. XXX, 1 b., p. 40.} но можно полагать, что через три четверти века, слова Кастрена, какие бы они ни были, уже не нуждаются и смягчениях.
В другом письме та же желчная оценка финляндских современников:
‘В Петербургской Академии Наук господствуют взгляды более широкие, чем в нашей Гельсингфорской коллегии с ее ограниченными мыслями’ (Письмо к Ленроту, 5/Х 1847 г.).
В тогдашней финляндской обстановке Кастрену и его единомышленникам было и душно и тесно.
И не даром над могилою его Снельман разразился гневным укором: ‘О, финское отечество, самые благородные твои сыны проходят по земле твоей, опустив взоры вниз и в раннюю могилу они сходят с разбитым сердцем’.
В юности своей Кастрен не чуждался и более активного протеста. Так, в 1828 г. он был исключен из университета за участие в студенческих беспорядках, правда, всего на полгода.
Приятные встречи с полицией бывали у Кастрена и в более зрелое время. Так, в карельском путешествии, земский заседатель, ночевавший в одной и той же избе с Кастреном и его спутником, ночью обшарил их мешки и карманы, и нигде не найдя паспортов, решил немедленно арестовать их и отправить под конвоем в ближайший город на благоусмотрение начальства. Их избавил от ареста другой случайно встреченный чиновник в чине коллежского советника, нагнавший в свою очередь холоду на ревностного заседателя (I, 81).
Так жил и умер Александр Кастрен. В то время работа этнографа-лингвиста среди первобытных и мало культурных народов встречала огромные трудности и вела к преждевременной смерти. Одновременно с Кастреном, в том же году, на расстоянии менее шести месяцев, умер другой талантливый финляндец, Георг Валлин. Он был старше Кастрена лишь двумя годами и надорвал свои силы в трудных путешествиях по Аравии, Сирии, Египту. Он между прочим побывал и в Мекке, переодевшись хаджею.
И третий ученый, связанный с Россией и Академией Наук, академик Г. И. Лангсдорф, в начале того же XIX века, но на десять лет раньше, совершал свое путешествие сквозь глубину Бразилии, тоже среди постоянных лишений и трудностей. Трудности эти в конце концов привели его к душевной болезни, от которой он уже никогда не мог оправиться. Он заплатил науке еще более тяжелую дань, чем Кастрен, ибо разум ценнее жизни. Физическая смерть Лангсдорфа имела место в том же 1852 г., как смерть Кастрена и Валлина.
Еще одна подробность. В тяжелых колебаниях своей болезни Кастрен имел несчастье встретиться с тогдашней медициной. И с некоторой жутью читаешь в его письмах описание той духовной и телесной помощи, которую он получал от присяжных целителей духа и тела.
В 1848 г. на возвратном пути из Восточной Сибири, не доезжая до Красноярска восьмидесяти верст, в селении Балай, с ним произошел тяжелый припадок.
‘Я страдал от невыносимого кашля, кровь пошла горлом так сильно, что все присутствовавшие думали, что настал мой последний час.
‘Ночью произошел новый и сильный припадок. Я заснул и проспал 20 часов, и вероятно проспал бы и дольше, если бы меня не разбудили прибывшие из волости приказные. Их было пять человек. Во главе их стоял писарь, который прочел мне волостной приказ. Уполномоченные должны были переписать мое имущество и забрать мой труп для вскрытия. Чтобы мне было понятнее, приказ прочли мне три раза.
‘Вошла и другая депутация, отправленная, вероятно, церковным советом. Эта депутация самым настойчивым образом убеждала меня призвать священника и покаяться в грехах. Они дали мне понять, что умирающие в таких случаях дарят церкви и ее служителям коров и тому подобное добро’ (II, 448).
Это помощь духовная. Дальше появляется помощь телесная.
‘Не успел он кончить, как послышался звук колокольчика и стук тарантаса, остановившегося перед моим домом. Вошло трое, врач, хирург и исправник. Красноярский губернатор приказал этим господам съездить в Балай и помочь мне.
‘Врач пустил мне кровь и прописал разные лекарства, но не в его власти было остановить третий припадок…
‘…Опять мне пустили кровь и так удачно, что кровохаркание скоро прекратилось…
‘Благодаря частым кровопусканиям и другим приемам выведения крови моему врачу удалось предупредить острое проявление болезни…’
В Красноярске Кастрен написал завещание и дальше поехал вперед с ланцетом в кармане для тех же кровопусканий.
Причиной преждевременной смерти Кастрена обыкновенно признают лишения, которые он вынес в своих поездках. Но нельзя упустить из виду эти постоянные врачебные кровопускания, которые приходили на подмогу к кровохарканью, чтоб вытягивать кровь из организма Кастрена. У него просто крови не хватило вдвойне для чахотки и для тогдашней медицины…
Как рождаются люди, подобные Кастрену? Чтобы понять Кастрена, нужно прежде всего припомнить основные черты его биографии.
Он родился 2/XII 1813 г. в далекой финлядской глуши, в климате холодном и суровом, на 66 с. ш., почти на самой черте северного полярного круга. Таким образом со дня рождения он знал незаходящее летнее солнце и долгие шестинедельные полусумерки зимы.
В этом климате родилась выносливость Кастрена. Тут рано привыкают к снегу. Кто, скользя вниз по обрывам на лыжах, не держится прямо, тот трус. Здесь мальчишки на рассвете уходят на охоту. Они вырывают себе яму в снегу на опушке леса и спрятавшись туда, ждут приближения добычи.
‘Как и прежде, мне казалось лишь веселой игрой скользить по бурным волнам сквозь пену налетающего шквала’ (I, 72).
Условия материальные были не менее суровы. Мать Кастрена после смерти мужа осталась вдовой с восьмерыми детьми. Она получала пенсию в 90 рублей в год. Ей помогал натурою торговец брат, зимою мясом, летом рыбой, а к Рождеству и Пасхе он посылал ей голову сахара и десять фунтов кофе. Вся жизнь проходила под знаком натурального хозяйства. Даже в университете Кастрен носил одежду, выпряденную и сотканную руками его матери.
Другой дядя по отцу помог молодому Кастрену окончить гимназию и поступить в университет. Кастрен рано начал жить уроками, и время свое делил между латинской грамматикой и спортом. Все его свободное время уходило на игру в мяч, плавание, катание на лыжах и коньках.
Такая тренировка потом пригодилась Кастрену в его путешествиях. И в описании своей первой поездки он рассказывает: ‘Мы целыми днями ходили по полям и лесам, пробирались на многие мили сквозь топи и болота, помогали нашим лодочникам тянуть лодку бичевой и перетаскивать вещи по берегу, обходя стремнины’ (I, 8).
В университете Кастрен упорно занимался греческим языком и готовился к пасторскому званию. Это считалось в Финляндии завидной карьерой для одаренных и честолюбивых юношей. Пасторское место давало материальный достаток и порою профессора и директора школ меняли свою школьную науку на более доходную проповедь.
Уже из Сибири в 1847 г. Кастрен пишет одному из своих друзей: ‘Если в мое отсутствие освободится один из упомянутых пасторатов, то не забудьте упомянуть в моем послужном списке, что я в течение трех месяцев в Минусинском округе исполнял обязанности могильщика (т.-е. раскапывал курганы). В Академии Наук можно получить об этом лучшее удостоверение’ (II, 354).
Этот мрачный юмор был в высшей степени свойствен Кастрену.
В университете Кастрен проявил исключительные способности, энергию и усидчивость в изучении языков. После латинского и греческого он занимался восточными языками. Так, в письме к академику А. И. Шгрену от 28 сентября 1838 г, он пишет: ‘Я намерен посвятить себя всецело изучению литературы востока, в особенности семитических языков’. Потом, под влиянием Калевалы, он перешел к изучению собственного финского языка, далее перешел к другим финским наречиям, к карельскому, эстонскому и лапландскому.
В то время финлядское национальное сознание едва пробуждалось. И в студенческих землячествах на собраниях возбуждались такие вопросы: Вправе ли одна нация (т.-е. шведская) поработить другую, менее цивилизованную (т.-е. финляндскую) под предлогом того, чтобы поднять ее до своей культуры?
Финский язык и культура, кроме шведского давления, подвергались, разумеется, и русскому. Через 12 лет Я. К. Грот отмечая, что Кастрен назначен ординарным профессором финского языка и членом университетской консистории, тут же указывает, что ‘финский язык при экзамене не требуется’. Неудивительно, что Кастрен, на своей новой кафедре чувствовал себя не особенно прочно.
Там же Грот отмечает, что ‘было запрещено печатать на финском языке все, кроме предметов, относящихся к религии и сельскому хозяйству’.
Тридцать студентов, товарищей Кастрена, подписало обязательство изучить финский язык и доказать свои познания в нем перед землячеством.
Для Кастрена это обязательство юности сделалось долгом и культом.
Первая статья в первом томе его сочинений открывается как бы присягой:
‘С пятнадцатилетнего возраста я принял решение труд моей жизни отдать изучению языка, религии, обычаев, образа жизни и всех других этнографических условий финского племени и других родственных племен’ (I, 3), Эта статья помечена 1838 г., когда Кастрену было всего 25 лет от роду.
Так воспитывался и вырос Кастрен, как лингвист.
Раньше было упомянуто, что его первая профессорская лекция за год до смерти открывается той же присягой, но только вместо ‘с пятнадцатилетнего возраста’ сказано: ‘пятнадцать лет тому назад’. Между этими двумя датами 15 и 15 протекла вся рабочая жизнь Кастрена.
В полевой лингвистической работе Кастрен не знал устали и был одинаково безпощаден к себе и к другим. Своих переводчиков и помощников туземцев он доводил до полного изнеможения. Он сам рассказывает, как его переводчик самоед вначале усердно исполнял свои обязанности, но через несколько часов дошел до полного отчаяния. Он чувствовал себя больным, катался по полу, плакал и стонал, подползал к ногам Кастрена и просил пощады, пока неумолимый и неутомимый лингвист, потеряв терпение, не выбросил его за дверь (I, 180).
Бедный самоед потом отдохнул на снегу вблизи кабака. Так как до того Кастрен называет его самым умным и трезвым человеком на всей Канинской тундре, то можно, пожалуй, предположить, что только полное отчаяние под воздействием лингвистики, довело его хваленую трезвость до дверей кабака.
С другой стороны Шифнер описывает, что в 1850 г. он часто присутствовал при занятиях Кастрена в Петербурге с различными самоедами, случайно приезжавшими с тундры. При этом Кастрен искусными расспросами заставлял самоедов с легкостью разрешать самые трудные вопросы, фонетические и лексикологические.
Кастрен заставлял туземцев склонять и спрягать слова их языка как то незаметно, этап за этапом.
Одновременно с этим отношение Кастрена к туземцам было глубоко человечным в тот жестокий век, когда на туземца смотрели вообще не лучше, чем на зверя.
Острый взгляд Кастрена видел все притеснения чиновников, торговцев и вообще русских соседей, по отношению к туземцам, даже угнетение более слабых племен более сильными.
Он передает, например, как русский смотритель хлебного магазина на Толстом Носу угрожал самоедам должникам, что всех их сошлют в каторжную работу на золотые прииски и перепуганные самоеды решили избавиться от этих угроз массовым самоубийством (II, 243). Ему стоило большого труда успокоить несчастных самоедов, — водкой и добрыми словами.
‘Правда, я не мог оспаривать полностью угрозы смотрителя’, — прибавляет Кастрен с характерной осторожностью, — очевидно, от русского начальства можно было в то время ожидать всего.
В другом месте он рассказывает с полным-знанием дела, как ижемские зыряне сперва отнимали оленей от ижемских самоедов всеми дозволенными и недозволенными способами, а потом от имени этих же уже безоленных самоедов заявляли притязания на всю юго-восточную половину Большеземельской тундры, стараясь оттягать ее от северных самоедов, еще сохранивших свои стада (I, 255). Действовали зыряне при помощи мезенского земского суда, который, очевидно, был предварительно подмазан.
Такие взаимоотношения ижемских зырян и самоедов, как известно, продолжаются и ныне. После Большеземельской тундры ижемцы явились и на Канинскую, перешли и на Ловозеро, в соседство с лопарями, распространились также и за Урал, как это описывает уже и Кастрен.
С другой стороны Кастрен не обходит вниманием и ссыльно-поселенцев, которые умирали с голоду в негостеприемном Туруханском крае. Он отмечает, что большая часть состоит из крепостных крестьян, указывает и на все разнообразие ссыльных по религиозным делам, скопцов, духоборцев, раскольников и иных (II, 229). Особенно он выделяет духоборцев. Как известно, ссылка духоборцев в Туруханск продолжалась с перерывами до самого конца XIX века.
Также и по отношению к внутренним финским делам, к взаимному положению бедных и богатых классов, глаза Кастрена были не менее широко открыты. Так, в одной из своих статей по финской мифологии, он приводит жесткий отзыв бедного крестьянина таваста о старых рассказах и песнях: ‘Мы занимаемся больше хлебопашеством, чем такими пустяками’. И в оправдание этого крестьянина он тут же передает рассказ его о том, как он разработал на чужой земле лесной участок и как через несколько лет его согнали с участка. ‘И богач завладел плодами моих трудов’, — кончает рассказ крестьянин (V, 243).
— ‘После этого отступления я возвращаюсь к моей собственной теме’, — продолжает Кастрен.
Такие отступления весьма характерны для литературной манеры Кастрена.
В путешествиях своих Кастрен, как указано, отличался полной неустрашимостью. Так, он пишет академику Шгрену из Шадацкого Поста в Минусинском уезде, от 17 июля 1847 г. ‘Я принял непоколебимое решение съездить в Китайскую империю, чтобы познакомиться с сойотами. Правда, такая поездка не упомянута в вашей инструкции и даже запрещена китайским пограничным регламентом. Но самая мысль о том, что происхождение сойотов останется неисследованным, для меня нестерпимее, чем опасность китайской тюрьмы’.
И он совершил свою ‘рискованную поездку, через Саянские горы в небесное царство Его Китайского величества. Вскарабкался по узкой дорожке, из Сибири ведущей на Китайское небо. Питался по дороге козьим и овечьим молоком и съедобными корнями, кандыком и сараной’.
Любопытно, что другой биограф Кастрена Тиандер, очевидно, не питая влечения к сибирской этнической ботанике, исключает из своего перевода Кастреновых отрывков, названия съедобных корней. {К. Тиандер, Матиас Кастрен — основатель финнологии. Журн. Мин. Нар. Проев. СПб., 1904, май, стр. 41.}
Научное наследство, оставленное Кастреном, настолько велико, что одно описание оставленных им рукописей и изложение его основных идей, потребовало бы долгого труда и многотомного издания.
Он одновременно является лингвистом и этнографом, археологом, мифологом и, наконец, писателем стилистом, полным сдержанного юмора и пламенных лирических описаний.
Его лингвистические работы не имеют себе подобных. Они вышли из глубины его творческого гения в украшенном и стройном виде, как Афина Паллада из головы Зевса. Они представляют чреду грамматических правил, как фонетических, так и лексикологических, длинные ряды склонений и спряжений.
Мы не видим черной работы исследователя, и также не имеем лексических документов, ни текстов, ни фразеологии.
Кастрен создал их как будто по наитию. Однако при поверке они оказываются правильными и точными. И если сравнить работу Кастрена с работою других современных ему исследователей, тоже одаренных и блестящих, различие выступает выпукло и отчетливо.
Так, Шифнер, обработавший с таким несравненным трудолюбием и искусством посмертное наследство Кастрена, в том числе и его тунгусскую грамматику, относительно лингвистических записей другого основоположника тунгусо-ведения, академика А. Миддендорфа, мягко замечает, что эти произведения писаны, конечно, не лингвистом, но тем не менее они имеют свое значение (IX, Vorwort, XII).
По этому поводу и Миддендорф спешит подтвердить, что он имел с тунгусами лишь беглые встречи, да и то они сговаривались с ним только по-якутски. {IX. 138. Примечание А. Миддендорфа.}
Но и встречи Кастрена с тунгусами тоже имели характер весьма беглый. Он использовал для этого остановку в Чите, где задержала его упорная и злая лихорадка. Там в промежутках болезни от нескольких нерчинских тунгусов он сделал ряд записей грамматических и лексикологических, из которых Шифнер потом извлек основы тунгусской грамматики.
У Миддендорфа мы видим как раз тунгусские тексты, отсутствующие у Кастрена, и притом весьма любопытные. Но вместо подстрочного перевода они снабжены вольной передачей, ничуть, не объясняющей грамматического построения фраз.
Напротив того, тунгусская грамматика Кастрена до сих пор является классической, единственной в своем роде и теперь, через три четверти века, ее приходится переводить с немецкого языка на русский для практических надобностей. {М. А. Кастрен, Основы изучения тунгусского языка, перевод с немецкого М. Г. Пешковой. Редакция и примечания Е. И. Титова. Иркутск, 1926. К сожалению перевод не особенно удачный, с неточностями и пропусками.}
Все позднейшие работы в области тунгусской лингвистики, вплоть до второй четверти двадцатого века, в сущности представляют лишь переработку грамматики Кастрена с некоторыми добавлениями.
Мало того, Кастрен в последние годы своей жизни составил план нового путешествия в Сибирь, именно для изучения тунгусов, как видно, например, из его письма к Снельману в марте 1846 г.
Финские биографы Кастрена предлагают Финно-Угорскому обществу осуществить в ближайшем будущем предположения Кастрена. Будем надеяться, однако, что инициатива в этом деле будет принадлежать русским ученым, в частности Академии Наук СССР.
В области фонетики Кастрен отличался тонкостью и сложностью восприятия, далеко опередившею его эпоху.
‘Сижу и прилежно изучаю широкое и узкое е в турецких наречиях’, — пишет он из Минусинска (II, 365).
Е. N. Setl даже упрекает посмертного редактора в том, что он не напечатал целиком подлинных записей Кастрена в их черновом виде. По его мнению каждая отдельная запись и заметка Кастрена имеют особую цену.
Точно так же Кастрен сумел рано оценить значение физиологического анализа звуков. И в 1846 г. он пишет в своем дневнике.
‘Изучение звуков перед зеркалом с точным наблюдением всех движений и действий звуковых органов будет оценено каждым серьезным ученым. Только таким образом можно выяснить факты фонетики, ибо они зависят главным образом от различного действия звуковых органов в разных языках’.
Из своих лингвистических трудов Кастрен успел обнародовать при жизни лишь те, которые относятся к его финно-угорским исследованиям.
Сюда относятся такие работы, как:
1. De affinitate declinationum in linga Ferinica, Esthnic et Lapponica, 1839.
2. Статья — Om accentens inflytande i lappska spraket:, 1844, переизданная по-немецки в 1845 г’.
3. Elementa grammatices Syrjaenae, 1844.
4. Elementa grammatices Tscheremissae, 1845, и, наконец.
5. Versuch einer ostjakischen Sprachlehre, 1849, вошедшая шестым томом в серию Nordische Reisen und Forschungert в 1858 г. и потом переизданная Шифнером в 1858 г.
Однако посмертное наследство, оставленное Кастреном, содержит в этой области много необнародованного даже и поныне, несмотря на огромное трудолюбие академика Шифнера.
Так, сравнительно недавно, в бумагах Кастрена, сохранившихся в Финляндии в руках его потомков, была найдена финская грамматика, уже на половину приготовленная к печати.
Монументальное издание трудов Кастрена в обработке академика Шифнера содержит 12 томов. Оно называется Nordische Reisen und Forschungen.
I. Reiseerinnerungen aus den Jahren 1838—1844.
II. Reiseberichte und Briefe aus den Jahren 1845—1849.
III. Vorlesungen tiber die Finnische Mythologie.
IV. Ethnologische Vorlesungen ber die Altaischen Volkerschaften.
V. Kleinere Schriften.
VI. Versuch einer Ostjakischen Sprachlehre (два издания).
VII. Grammatik der Samojedischen Sprachen.
VIII. Wrterverzeichnisse aus der Samojedischen Spracheii.
IX. Grundzge einer Tungusischen Sprachlehre.
X. Versuch einer Burjtischen Sprachlehre.
XI. Versuch einer Koibalischen und Karagassischen Sprachlehre.
XII. Versuch einer Jenissei-Ostjakischen und Kottischen Sprachlehre.
Семь последних томов, посвященных лингвистике, содержат 20 грамматик различных языков и диалектов. Поражает у Кастрена обилие изученных диалектов. Так в т. XI койбальское наречие сопоставлено с карагасским. В т. XII сопоставлены енисейско-остяцкий и коттский языки, причем для первого разработаны два наречия, инбацкое и сымское. В самоедской работе (т. VII) сопоставлены даже пять диалектов. Общее количество самоедских диалектов и говоров, отмеченных Кастреном — 12. {Любопытно, что в последнем письме в Академию Наук, упомянутом выше, Кастрен пишет: ‘Я первоначально намеревался составить пять грамматик с соответствующими словарями для 5 самоедских наречий, но при ближайшем рассмотрении нашел более удобным и соответствующим требованиям филологии, весь мой самоедский материал соединить вместе и 5 наречий со всеми многочисленными говорами обработать сравнительно’.} Почти все эти языки были до Кастрена не изучены. Самое существование некоторых из них было не известно. До Кастрена в области познания сибирских туземных языков царствовал полный сумбур. Не было данных для классификации всего этого племенного разнообразия.
Об этом сумбуре свидетельствует, например, инструкция, полученная Кастреном еще в первую поездку от академика А. И. Шгрена: Кастрену предлагается на севере распутать этнографический клубок и установить границы взаимоотношений различных племен самоедских и остяцких, положить конец недоразумениям и смешениям в этой области и разъяснить все относящиеся сюда противоречия.
В южной области надо уяснить отношения между самоедами, татарами и мелкими неизвестными племенами. Надо прежде всего разыскать эти племена, и узнать, существуют ли, например, карагасы и сойоты или уже вымерли.
Как известно, карагасы и сойоты существуют и поныне. Карагасы, правда, близки к вымиранию. Но сойоты окрепли и даже на границе СССР учредили особую Танну-Тувинскую республику.
Тунгусов Шгрен предлагает оставить вне поля изучения, так как они еще довольно многочисленны — успеется и после, — надо торопиться захватить остатки племен, уже исчезающих ныне.
И Шгрен прибавляет с беспокойной настойчивостью:
‘Недостаточно того, чтоб Кастрен собирал на ходу скудные словарные списки> как это делалось до сих пор, которые дают материал только для скудных и противоречивых гипотез. Нет, он должен стараться обследовать все грамматические построения языка, фонетику, морфологию, синтаксис, сделать текстуальные записи народной литературы, песен, пословиц. Собрать подробный географический словарь, установить топонимию, записать, наконец, предания, легенды и рассказы’ (II, 511).
Программа Шгрена не потеряла значения и в настоящее время. И несмотря ни на какие настояния, она слишком часто не исполняется совсем или исполняется частично и небрежно.
Между прочим, Шгрен жалуется, что у койбалов записаны образцы языка сначала Фишером, потом Спасским, потом губернатором Степановым. Все эти записи не похожи одна на другую. По записям Фишера койбалы родственны коттам и аринам, по записям Спасского койбалы это — самоеды. По записям Степанова это — совершенные татары. Шгрен предупреждает Кастрена против записывания таких образцов языка.
Кастрен разыскал и определил все эти мелкие и мнимо исчезнувшие племена, вплоть до коттов, почти полумифических, давно похороненных учеными.
Такие воскресения похороненных племен случались и позже.
Нашел же В. И. Иохельсон в конце XIX века колымских юкагиров, тоже исчезнувших было из поля зрения науки.
Мало того, Кастрен объединил указанные племена вместе, связал их с самоедами и финнами и построил, такам образом, широкую и стройную систему, которую преемники его были не в силах понять, и которая только теперь развертывается перед нами во всей своей простоте и гениальности.
Надо указать, что по поводу этой удивительной системы родства алтайских и саянских племен, вышеупомянутый Тиандер, снисходительно упрекает Кастрена в том, что вместе со всеми научными авторитетами того времени он считал всемирный потоп догматом неопровержимым. {К. Ф. Тиандер, стр. 57.} Однако, и в этом случае Кастрен интуитивно воспринял, что расселение праазиатских племен связано с изменением очертания внутренних морей и озер Средней Азии и Западной Сибири.
Я коснусь этого вопроса подробнее в статье о палеоазиатах. Также и алтайская схема Кастрена будет изложена в одной из последующих статей.
Вместо того я хотел бы оттенить другую, еще более широкую схему, построенную Кастреном, которую до сих пор излагали без всяких комментариев, или, точно так же, как и первую, снисходительно старались опровергнуть.
Начну с взаимоотношения индо-европейских и финно-турецких языков.
Индо-европейские лингвисты, вплоть до настоящего времени, рассматривают этот вопрос не без примеси обычного западно-европейского шовинизма.
Приведу одну из множества цитат: ‘Тип языка, служивший средством выражения для Гомера, Софокла, Платона, для Данте, Шекспира и Гете {Ни одного француза, ни одного славянина!..} и даже содействовавший тому, чтоб выработать такие труды, такой тип языка, конечно, должен был произойти от самого благородного и плодоносного зародыша’. {H. Steinthal, Charakteristik der hauptsachlichsten Typen des Sprachbaues, bearbeitet von Franz Misteli, Berlin, 1893, S. 487. Neubearbeitung des Werkes von Prof. H. Steinthal, 1861.}
Даже завоевание было полезно для побежденных именно введением языка победителей. ‘ Не безразлично, дается ли народу грубый или образованный язык, задерживающий мышление или содействующий ему’. Дело идет о завоеваниях европейцев в Южной Африке.
Кастрен прежде всего выворачивает этот шовинизм наизнанку, ставит его, можно сказать, вверх ногами.
‘Нам придется раз навсегда отказаться от родства с эллинами, с десятью коленами Израиля и другими привилегированными нациями’, — говорит он, обращаясь к финнам (V, 122). ‘Но пусть нам служит утешением, что каждый человек сын своих дел. Меньше риску быть сыном сапожника, чем сыном сенатора. Пока мы бобыли, так будем утешаться сознанием, что наши отцы тоже были бобылями. Я же с своей стороны совсем не забочусь о благородных предках, и больше люблю таких, у кого в отцах состояли мельники, каменщики, вязальщики. Такова моя вера и я горжусь, что с каждым днем открываю все больше совпадений между финским и сибирскими языками’ (II, 144).
После этого шутливого отпора Штейнталю и прочим, написанного как бы заблаговременно, за 20 лет вперед, Кастрен переходит в наступление и прежде всего разрушает теорию раздельных человеческих рас, составленную Блюменбахом.
Его аргументы весьма простые, но до сих пор не опровергнутые.
‘Разве есть определенные различия между кавказской расой и монгольской? По моему мнению такого различия нет. Что бы ни говорили естествоиспытатели о различной формации черепа, остается тот замечательный факт, что у европейского финна приметы кавказской расы, а у азиатского — монгольской. Турок в Европе похож на европейца, а в Азии на азиата. Если же, исходя из данных физических, последовательно провести это различие, то пришлось, бы одну половину финских и турецких народов отнести к кавказской расе, а другую к монгольской, — а это очевидная несообразность’ (II, 161).
От различия рас Кастрен возвращается обратно к различию языков.
‘Индо-европейские и монгольские языки в своем грамматическом строе не представляют никаких существенных различий, кроме тех, которые зависят от различной ступени развития их мысли’ (II, 162). ‘Различие отдельных языков зависит не от разницы рас, а от различных ступеней культуры, на которой находятся отдельные народы’ (IV, 17).
Современный финляндский критик нашел по этому поводу единственное возражение, что Кастрен не понимал, что раса и язык две разные вещи. Критик забывает, что раса до сих пор не имеет точного научного определения. И в сущности единственное, что мы знаем в этой области, есть какая-то основная связь между расой и языком, совершенно несомненная, но тоже недостаточно выясненная.
Между тем формулировки Кастрена близки к некоторым формулировкам новейшей яфетической школы. И во всяком случае можно утверждать, что раса и язык теснейшим образом связаны друг с другом, хотя порядок этой связи для нас не ясен.
Таким образом Кастрен соединяет все народы обозреваемого им круга в одну непрерывную цепь.
‘Поскольку родство финского и самоедского племен установлено моими изысканиями, а финны, очевидно, родственны туркам и татарам, то ближайшей задачей языкознания является установление родства между финнами и тунгусами при посредстве все тех же самоедов. От тунгусов прямая дорога ведет к манджурам и далее к монголам ведут все пути’ (II, 161).
В эту цепь сам Кастрен через посредство енисейских остяков включил и палеоазиатов. От палеоазиатов, продолжая его аргументацию, прямая дорога ведет к эскимосам и американским индейцам. Цепь таким образом постепенно удлинняется и включает все новые звенья и обходит весь северный мир.
Быть может, еще любопытнее отметить, что широкие и смелые обобщения Кастрена в своем существе являются не индуктивными, а скорее дедуктивными и во всяком случае интуитивными. Огромное обилие и разнообразие фактического материала является только подтверждением основное предпосылки. Это фундамент, подведенный после для большей прочности здания. Человеческое мышление по существу интуитивно. Истинный ученый с самого начала знает, куда надо стремиться, чего искать. Тоже и Кастрен с ранней юности знал, к чему стремился. Он нисколько не скрывал, что наука имеет для него определенную цель.
‘Исследователь не может успокоиться, раньше, чем будет найдена связь, соединяющая финское племя с какой-нибудь другой частью остального мира, большой или малой. Я вполне убежден, что такая связь действительно существует и даже в форме более очевидной, чем то посмела бы принять самая отважная гипотеза ‘ (II, 75, — написано в Сургуте в сентябре 1845 г.).
Это: ‘убежден, что такая связь, действительно, существует’ — чрезвычайно характерно для всего мышления Кастрена.
Рядом с этим в своем введении к ‘Этнологическим чтениям об Алтайских народах’ Кастрен подчеркивает: ‘Повидимому преобладавшее до сих пор умозрительное направление в науке сыграло свою роль и теперь зарождается новое. Куда ни взглянешь, повсюду представители науки собирают факты, все новые факты. Мало заботятся о новых комбинациях, не ищут выводов, — господствуют одни лишь факты.
‘Конечно, и теперь понимают, что набор разрозненных фактов не может послужить основанием для истинной науки, но сумма уже собранных фактов кажется еще недостаточной для построения новых систем.
‘Как бы то ни было, совершенно очевидно одно: в наше время науки приняли по преимуществу материальное направление. Вместе с другими науками так обстоит дело и с лингвистикой или сравнительным языкознанием’ (IV, 6, 7).
Таким образом Кастрен отвергает априорное, умозрительное философское направление. Его собственный метод представляет органическое сочетание интуитивного подхода и обильного накопления новых фактов, однако не разрозненных, а с самого начала до конца сочетаемых и связываемых вместе.
Работа Кастрена, как этнографа, будет рассмотрена в другой статье.
Можно отметить, что сам он ценил более свои этнографические материалы, относящиеся, во-первых, к самоедам, во-вторых, к енисейским остякам и предполагал связать их в общее этнографическое описание (II, 467). Такого описания, как известно, не появилось. Для посмертной обработки этнографических материалов не нашлось другого Шифнера.
Мне остается отметить заслуги Кастрена в области изучения религии, в частности религии первобытной, ранней мифологии и магии. Его разносторонний гений и здесь успел овладеть огромным материалом и далее дополнить его новыми данными и свести все вместе, в одно стройное целое.
В его чтениях по ‘финской мифологии’ элементы западно-финские (собственно финляндские) сопоставляются с восточно-финляндскими, — вплоть до остяков, — далее с лопарскими, самоедскими, турецкими, даже кетскими (енисейско-остяцкими).
Мы находим у него, например, такие указания: ‘относительно изображений божеств у турецких народов я не имею никаких других сведений, кроме тех, которые мне удалось получить путем личных расспросов у языческих татарских племен южной Сибири’ (III, 230). Далее следуют драгоценные подробности в этой области, которая до сих пор остается скудно обследованной.
Точно так же сообщения Кастрена о духах и божествах енисейских остяков послужили стимулом к работе В. И. Анучина. {В. И. Анучин, Очерк шаманства у енисейских остяков. Сборник МАЭ, т. II, 2, 1914 г.}
Встречаем у Кастрена и еще указание, что у кетов Kins означает одновременно ‘дух (злой)’ и ‘русский’. Такое же отношение к русским встречаем у различных северо-сибирских народов, которые вообще говорят, что русские и духи заразной болезни приходят вместе, с запада, от страны вечера.
У анадырских чукоч вышло навыворот. Имя ‘казак’ kacak стало применяться к злым духам.
Более удивительно, что у гиляков злой дух также Kins, как у кетов.
И рядом с этими полевыми фактическими сборами такие же поразительные построения в области теории. Воззрения Кастрена на магию в сущности опередили даже Тейлора и Спенсера и стоят на уровне современности.
‘Искусство волшебства, магия, заклинания представляют более первобытную культурную стадию, чем вера в богов. Правда, впоследствии вера в богов позаимствовала из магии те или иные элементы, однако, из веры в богов нельзя объяснить происхождение магии (V, 235)’.
И далее: ‘Магия в своем возникновении не стремится к познанию мира, она выражает протест человека против ига природы и стремится ее победить не только бурными телодвижениями и непонятными словами, но также и усилием собственной воли’ (V, 236).
Это указание на активность магии, на наличие волевого элемента, на стремление к борьбе с природой, а в дальнейшем и с духами, представляет очевидный противовес позднейшему учению об анимизме, где человек изображается пассивным перед властью могущественных духов. Эти духи, враждебные людям, приходят на помощь к избранникам, давая им шаманскую силу.
По мнению Кастрена волшебник, шаман, сам стремится стать господином природы и, стало быть, и духов помощников сам избирает себе.
Точно также у Кастрена было отчетливое понимание того, что на самой первобытной стадии материальные изображения представляют не символы, не место обитания, не воплощение богов или духов, но сами по себе являются живыми и могущественными в своей первичной форме (V, 197). Деревянные фигурки сами съедают жир, которым им мажут рот.
Эти идеи и воззрения Кастрен применял к анализу религии западных финнов, стараясь, например, в Калевале отыскивать наиболее первобытные элементы. В этом смысле поразительна его глава ‘Об изображениях божеств и священных предметов’ в указанном томе.
Таким же усердным и ценным исследователем Кастрен является в области археологии. Он занимался раскопками еще в юности в Финляндии и Лапландии. В восточной Сибири его археологическая работа сосредоточивалась в Минусинском округе, где он был предшественником Адрианова и Аспелина. Он раскапывал курганы и списывал надписи с писаниц. Коллекции, пересланные им в Академию Наук, состоят одинаково из предметов этнографических и археологических, как видно из его отчетов Академии Наук.
И в археологии, как всюду, Кастрен остается верен себе. Так, описывая одну из абаканских писаниц, которую разбил губернатор Степанов, чтоб увезти часть надписи, Кастрен сравнивает разрушающую руку губернатора с рукою разрушающего времени и с отвращением отворачивается от бюрократического вандализма (II, 329).
Предметы этнографических коллекций Кастрен покупал для Академии на собственные средства, отчасти получал от разных лиц в виде подарков и пожертвований. В архиве Академии имеются различные счета туземцев, русских жителей и чиновников, связанные с коллекциями.
Например,—
‘1846 года Апреля 19 дня я нижеподписавшейся Енисейскаго округа Надско-Пумпокольскаго управленія Ясашной инородецъ Семенъ Петровъ Белозеровъ далъ ciю росписку Доктору Философіи Александръ Христьяновичу Г. Кастренъ в томъ что обязуюсь я Белозеровъ вамъ доставить одежду нашего обряда какъ то парку, шапку, рукавицы ичарки закоторую получил денегь серебромъ пять рублей въ чемъ иподписуюсь личною прозбою инородца Семена Белозерова руку приложилъ Енисейский мщанинъ Григорій Стыжных’.
(Орфография подлинника сохранена).
Академия Наук впоследствии уплатила Кастрену по чрезвычайно дешевой расценке, — в одном случае три рубля пять копеек, в другом случае пять рублей.
К сожалению, часть этих коллекций была растеряна за минувшие три четверти века, но многое сохранилось в МАЭ.
Сюда относятся одежда и оружие восточных самоедов и северно-енисейских тунгусов, несколько татарских и койбальских черепов из Минусинского края и т. д.
В великой и сложной науке о человеческих народах, в ее разделе, относящемся к северной Евразии, Кастрен зинимает место, единственное в своем роде. Он был началом движения, первым биением творческой жизни. Это — исходный пункт, откуда разошлись многие и разные пути. Но по этим различным путям он шел одновременно и сам, и так далеко зашел, что мы, вышедшие после него на столетие, до сих пор не можем догнать его. Это зачинатель, опередивший продолжателей. Его человеческий образ сияет кристальной чистотой, его научные работы доныне не превзойдены.

В. Богораз.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека