Погода сегодня веселая, праздничная, телефонная трубка звенит беспечными голосами, зовущими, приглашающими и укоряющими, а я сижу дома, простуженная, сонная и сердитая, сижу у письменного стола, по которому разложены листы для спешной работы.
Я не рассчитывала простудиться и сидеть дома и отпустила свою Франсину. Она прибежала только на несколько минут, наспех разбила чашку и перед уходом вразумительно растолковала мне, что завтрак мой, собственно говоря, готов, потому что на плите стоит кастрюлька с приготовленным ‘курбуйон’, а на столе лежит рыба — ‘une belle саrре’ и надо только эту рыбу положить в кастрюльку на четверть часа — и все будет готово.
Я все отлично поняла и, когда настало время завтракать, пошла в кухню.
И все было так, как Франсина мне растолковала: на плите стояла кастрюлька, в которой плавала луковица и петрушка, а на столе лежала толстая рыба с темной спиной и бледным животом. Крупная чешуя красиво золотилась. Это, конечно, очень хорошо, что она красиво золотилась, но ведь для того, чтобы рыбу сварить, надо эту чешую содрать, что Франсина, очевидно, забыла сделать.
Я дотронулась до рыбы кончиком пальца и вдруг она дернула хвостом. Она была живая!
Я налила воды в стакан и плеснула ей на жабры.
Она вздрогнула и ударила хвостом по столу.
Какой ужас!
Что же мне с ней делать? Скрести ее ножом, когда она как собака виляет хвостом?
Я налила воды в миску и осторожно столкнула в нее рыбу. Для этой операции я обвернула руку полотенцем, таким отвратительным было для меня прикосновение к этой твари, потому что она живая. Странно — именно потому, что живая.
Рыба шлепнулась на дно, пустила пузыри, чуть-чуть шевельнула жабрами, но лежала на боку. Очевидно ее дела были плохи.
Но вот жабры шевельнулись сильнее. Открылся круглый хрящеватый рот, широко, словно рыба запела. Рот этот был чуть-чуть розоватый.
Ей тесно в миске. Нужно найти что-нибудь попросторнее.
Стала обыскивать бабье хозяйство моей Франсины. Нашла за шкапом какой то металлический таз, для стирки что ли. Налила в него воды и осторожно перелила миску с рыбой.
Рыба всколыхнулась, шлепнула хвостом, обдала меня всю водой, повернулась спиной кверху и поплыла вокруг таза, тычась носом в стенки.
Нужно ее накормить.
Покрошила ей хлеба.
Взглянула на часы, заметила, что провозилась больше часа. А на столе работа, и голова болит, и хочется есть.
— Послушайте вы, рыба! Это очень хорошо, что вы воспрянули духом, но ведь я есть хочу!
Пошла в столовую, разыскала в буфете корочку сыра, погрызла. Села работать. И все время чувствую, что я в квартире не одна, что поселилось у меня в доме существо, чья то жизнь, незамысловатая, но все же жизнь, протечет рядом с моею, вошла в мою.
Она мне мешает работать, эта рыба. Я все время невольно прислушивалась — что она там, не плеснула ли…
Куда мне ее деть?
Не могу же я навязать ее себе на всю жизнь. Карпы живучи. Она может протянуть еще лет двести. Недаром поймали в каком то итальянском пруду карпа с кольцом на жабре, а на кольце надпись: ‘Рыба эта пущена в воду за полтораста лет до Рождества Христова’. Почему бы и моей не прожить еще несколько сот лет? Перспектива для меня не веселая. Возись с ней двести лет. Вид у нее здоровенный, спина лошадиная. Если на лошадь смотреть сверху из окна — совсем мой карп.
Да и имя у нее самое подходящее — ‘Карп’. Купецкое имя. Карп Иваныч.
Куда его деть? Подарить Франсине? Так ведь она его съест. Нехорошо. Он теперь вроде как бы свой человек, живет в доме, купается, ест. Выходит, что сама я убить его не могу, но если убьют другие — протестовать не стану. Некрасиво выходит.
Между прочим, я совсем не сентиментальна. Когда один французский университет прислал мне протест против смертной казни, я не подписала его. Решила отложить и подумать. И сколько вздору пришлось тогда выслушать по поводу этих протестов.
— Вы ведь не подадите руку палачу?
— Не знаю. Знаю, что вид человека, который может зарабатывать себе хлеб таким омерзительным ремеслом, наверное вызвал бы во мне физическое отвращение. Мясник, только что зарезавший быка, тоже не очень аппетитен.
Удивительное явление это физическое отвращение к убийству. Явление ненатуральное. В природе его нет. Оно привоспитано в течение веков. Отвращение моральное вызывает уже физический рефлекс, — тошноту, обморок.
Вот та публика, которая, по свидетельству газет, элегантная и веселая приезжает прямо из кабаков Монмартра смотреть на казнь, та публика по-моему очень подозрительна. Не есть ли это сборище потенциальных убийц? Если они не испытывают физического отвращения при виде убийства, то ведь при случае не придется им разрушать самую могучую преграду на страшном пути — преодолевать физическое отвращение.
***
Что-то как будто плеснуло…
Это он, Карп!
Что я буду с ним делать?
Будь это где-нибудь в деревне, я бы выпустила его на волю, куда-нибудь в речку. А здесь в Париже бросить в Сену очень трудно. Это, кажется, даже запрещено, кто их знает. Пришлось бы ночью подхватить карпа под мышку (а он будет хлопать меня хвостом по спине!) и спуститься вниз под мост. Но там всегда присматривает полиция и, чуть шлепнет карп по воде, мгновенно раздастся свисток и за моей спиной вырастут две тени в пелеринах.
— Что вы бросили в воду? — спросит одна тень и схватит меня за руку.
— Не трудитесь отпираться, — скажет другая тень и схватит за другую руку.
— Я бросила рыбу, — отвечу я стуча зубами.
— Рыбу? Она бросила рыбу! — усмехнется первая тень.
— Рыбу вытаскивают из реки, мадам, а не бросают в реку, — скажет другая тень.
— Будьте любезны следовать за нами, — скажут обе вместе.
И вот я в участке.
Меня вводят в отдельную комнату. Садят на стул и направляют прямо в лицо яркий свет лампы с рефлектором. Кто-то сидит с другой стороны лампы. Двое стоят у дверей.
— Вам нет смысла отпираться, — говорит спокойный, уверенный голос. — Ваши сообщники уже арестованы и принесли повинную. Отпираясь, вы только отягощаете свою вину.
Я понимаю, что это хитрость, на которую он хочет меня поймать.
— Но у меня не было никаких сообщников! — лепечу я.
— Так вы утверждаете, что вы совершили преступление одна? — строго спрашивает голос.
— Какое преступление? — в отчаянии восклицаю я.
Он ничего не отвечает на этот вопль. Я слышу только как шуршит его перо по бумаге.
— Может быть вы — fille-mere? — снова раздается его голос. — Помните, что чисто-сердечное признание… Что толкнуло вас на этот ужасный шаг?
— Нужда, — отвечаю я машинально. — То есть нет. Жалость.
— Убийство из жалости, — говорит голос. — Отлично. Значит, он был безнадежен?
— Ну конечно. У него уже жабры не шевелились.
— Жабры? — переспросил он и прибавил вполголоса, — какая грубая! Ну-с, подпишите протокол. Завтра с утра будут посланы водолазы обшаривать реку на этом месте.
Да. Они пошлют водолазов и те найдут то, что всегда находится на дне современных рек: семь правых рук, три бедра, две головы мужских, четыре женских, одну ключицу детскую, одно ухо, один рот и восемь поясниц. Все это предъявят мне для опознания. Меня затошнит и все станет ясно. И все будет кончено.
Меня посадят в тюрьму. Холливуд пришлет мне предложение крутить фильм. Казино де Пари — сыграть скетч, как я убивала. ‘Matin’ поместит мой портрет, на котором я выйду с бородой и с тремя глазами.
Начнут исследовать мои умственные способности. Найдут, что я вполне сумасшедшая, но за свои поступки ответственна.
Потом меня повезут в суд. Вызовут в качестве свидетельниц всех моих знакомых дам и хотя они ничего показать не смогут, их все же заставят под присягой сказать, сколько им лет. И я буду смотреть на их муки и ничем не буду в силах им помочь.
Потом защитник скажет, что я очень раскаиваюсь и, утопив своих жертв, хотела сама броситься в воду, но промахнулась.
— Да, виновна, — прозвенит голос председателя. Я спокойно выслушаю приговор.
Толпа на улице захочет разорвать меня на части, но правосудие откажется от этих услуг и ночью, на рассвете, меня разбудят и предложат мне выпить стакан рому. Это мне напомнит разные чествования в русско-цыганском стиле, когда стоишь и через силу глотаешь не по вкусу сухое шампанское, а все кругом, выпуча глаза, припевают: ‘Пей до дна, пей до дна, пей до дна!’.
Я отгоню недостойные воспоминания, откажусь от рома и поеду казниться.
— Палач! — скажу я гордо. — Делайте свое дело.
И ни одна фибра моего лица не дрогнет.
Нарядные дамы из кабаков Монмартра встанут на сиденья автомобиля, чтобы лучше меня разглядеть. Нарядные дамы… Посмотрю-ка и я в последний раз, какие манто теперь носят…
Ну вот, я и умерла. Голова моя с сухим стуком упала в корзинку. А есть все-таки хочется.
Пошла в кухню, нашла хлеб. Нечего сказать, — весело.
Карп шевелил плавниками, глотал воду, пускал пузыри и жил полной жизнью. И я, так трагически из за него погибшая, очевидно совершенно его не интересовала.