Карл V, Кудрявцев Петр Николаевич, Год: 1856

Время на прочтение: 114 минут(ы)

Карл V.

Charles-Quint, son abdication, son sejonr et sa mort an monast&egrave,re de Yuste. Par M. Mignet. Paris 1854.
Charles-Quint, chronique de sa vie intrieure et de sa vie politique, de son abdication et sa retraite dans le elottre de Yuste. Par Am. Pichot. Paris 1854.
The closter life of the emperor Charles the fifth, by W. Stirling. London 1859. (1)

——

I.

Время от времени память великих исторических деятелей как бы вновь освежается в литературе. К ним возвращаются с усиленным вниманием после забвения многих лет и начинают разбирать их жизнь и дела с большей прежнего любовью. По временам история любит делать пересмотр своих собственных мнений о лицах и событиях. В последние годы особенно посчастливилось славной исторической памяти Карла V. Ученый кредит Робертсона, старого его историка, вдруг упал на несколько процентов. Вновь возбужденное участие к знаменитому современнику Реформации вызвало несколько новых замечательных монографий о его жизни и смерти, появившихся в короткий срок двух или трех лет. Некоторое время не было ни одного сколько-нибудь значительного периодического издания, которое бы обошло вовсе Карла V. Со слов французских историков, одни передавали обстоятельства избрания его на императорский престол, другие пересказывали своим читателям загадочную историю его отречения и пребывания в монастыре. Вопрос, поднятый впервые на отдаленном Западе, так или иначе отразился и в нашей периодической литературе.
Неслучайно пробудился вновь интересе к лицу, над которым, казалось, уже произнесен был суд истории. Ближайшего повода, конечно, надобно искать в успехах новых архивных разысканий. Только в наше время открылись любознательности драгоценные архивы Испании, так долго бывшие недоступными. Нельзя описать всего исторического богатства, извлеченного в последнее время из одного знаменитого Симанкского (de Simancas) Архива, благодаря настойчивости и неутомимой деятельности бельгийских и французских разыскателей. Гашар оставит по себе почетное имя в новой историографии лишь своими превосходными изданиями актов и корреспонденций, касающихся Испании и Нидерландов под управлением императоров и королей Габсбурго-австрийского Дома. Никогда еще, может быть, изданиями одного трудолюбивого собирателя не проливалось столько света на одну из замечательнейших эпох в истории, наполняющую в ней более столетия. Биографическая история Карла V и сына его Филиппа II в особенности приобрела новые весьма важные основания, бывшие прежде почти вовсе неизвестными. Может быть, менее видны и гласны, но не менее существенны и полезны новые труды немецких ученых по той же части истории. Они прямо примыкают к изданиям бельгийских собирателей, как необходимое и весьма важное их дополнение. Великое историческое значение двух царствований не менее хорошо было понято в Германии, как и в самой Бельгии или в Испании, где хранились для них главные источники. Впрочем, как и надобно было ожидать, интерес немецких исследователей сосредоточился главным образом на жизни Карла V, которого деятельность всего более принадлежала Империи. Бельгийские же архивы доставили Ланцу обильный материал для характеристики знаменитого императора, состоящий из его дипломатической и частной корреспонденции. Она наполнила три довольно плотные тома особенного издания [1]. Но вслед за тем немецкая любознательность также нашла себе доступ и к заповедным сокровищам Симанкского Архива. Гейне извлек из них драгоценную двухлетнюю корреспонденцию с Карлом V его духовника, о существовании которой едва подозревали[2]. Наконец, уже в 1853 году, исторической комиссией Венской Академий предпринято, при содействии того же Ланца, полное издание (в трех отделениях) ‘Памятников’ Габсбургского Дома, начиная от первого появления Максимилиана I на политической сцене до смерти Максимилиана II, или от 1473 до 1576 года. Первый изданный том относится ко 2-му отделению и обнимает в себе первые года правления Карла V[3].
Вновь изданные документы, впрочем, лишь прибавили пищи старому интересу, который всегда соединялся с воспоминанием о Карле V. Немного лиц в истории, способных в такой степени возбудить и надолго привязать к себе однажды возбужденное внимание мыслящего человека. Кто хоть раз проходить с мыслью разные перемены в судьбах Карла, тот никогда не может изгладить из своей памяти этого величественно-печального образа, заживо схоронившего в монастыре свое царственное величие и свои колоссальные замыслы. Чувство, возбуждаемое его судьбой, нельзя назвать симпатией, но оно почти равняется ей своим постоянством и неизменностью. Карла нельзя прировнять ни к одному из великих деятелей старого и нового времени: он стоит отдельно, сам по себе, поражая обращенную к нему мысль не столько величавым видом, сколько таинственностью своего выражения. Дивишься его неослабной душевной силе при постоянной физической болезненности, с изумлением взвешиваешь мировые средства, отданные судьбой в его распоряжение, и, зная притом его неутомимую деятельность, не знаешь чему приписать недостаток великих результатов… Кто более его беспокоился свою жизнь, и кто менее пожал истинной славы от трудов своих? Какая смелая предприимчивость, какая редкая непреклонность воли, и при всем том — как мало настоящей производительности! У Карла V нет, кажется, ни одного соперника, который бы мог поравняться с ним обширностью средств и тонкостью расчета, а между тем редкий успех его не был отравлен быстро следовавшей за тем неудачей, или новой превратностью счастья. Чем крепче затягивал он узел дипломатической сети, которая по его мысли должна была соединить в один союз большую часть современных ему политических сил, тем больше она рвалась, и недавние союзники один за другим переходили в ряды его противников.
Не была ли к нему судьба в одно и тоже время нужной матерью и злой мачехой? Не оттого ли уж венец истинно великого человека миновал его головы, что он имел против себя таинственную силу рока, с которой ни в каком случай не может быть равной борьбы? Но такой фатализм был бы очень странным явлением среди других весьма разумных движений в истории того времени.
А это добровольное и вместе таинственное отречение Карла от власти, которым так неожиданно для всех разрешилась его многолетняя государственная деятельность? Было ли оно естественным следствием усталости после многих лет самого напряженного внимания к делам, или, может быть, источником его было не столько отвращение к делам, сколько накопившееся презрение к лицам и утрата всякой веры в достоинство их действий? Во всяком случае, дело непринужденного и соединенного с торжественностью отречения Карла V от престола стоить одиноко в истории и всегда останется привлекательным для мысли, хотя бы только ради своей оригинальности. Им в сильной степени поражены были умы современников, но даже и через триста лет после события едва ли можно защититься от заключающейся в нем притягательной силы особенного рода. Драматизм положения не ограничивается впрочем одним моментом: он простирается и на всю остальную жизнь Карла V, или на все время пребывания его в монастыре св. Юста. Недаром некоторым современникам знаменитого отшельника приходило в голову видеть в нем великого актера. Поразителен в самом деле контрастом царственного величия и скромного монастырского уединения, почти с равными достоинством выдержанных одними и теми же душевными силами. По-видимому, только решительное сценическое призвание могло удовлетворить таким требованиям, лишь оно могло создать и сочетать мощу собой столько несродные положения. Но едва ли можно так легкомысленно играть с мыслью о смерти, едва ли можно приносить великие жертвы лишь из суетного желания снова привлечь к себе ослабевшее внимание публики неожиданной переменой роли. Справедливо, что Карл V, заключенный в своей тесной келье, почти не менее занимал собой современный ему мир, чем во время своего величия, когда всеобщее внимание приковано было к нему столько же огромностью его средств, сколько и обширностью его замыслов, но при всем том должно признаться, что перемена положения и соединенной с ним роли до сих пор оставалась загадкой, к которой еще не подыскано было настоящего ключа. Не нашли ли его разве современные нам исследователи, которые имели в своих руках столько нового материала?
Новые исторические монографии, сюда относящиеся, замечательны особенно выбором своей темы. Все они главным образом посвящены последним годам жизни Карла V, или пребыванию его в монастыре. Прежняя деятельность императора и его общая характеристика едва наполняют в них несколько вступительных глав. Стирлинг, автор английской монографий, прямо начинает со знаменитого отречения. Причины лежат близко. Они заключаются в том, во-первых, что английскому и французским историкам прежде всего досталась в руки та часть нового материала, которая именно относится к пребыванию Карла V в монастыре. Стирлинг приготовился к своему труду знакомством с испанской исторической литературой, в которой естественно всего более можно найти известий о жизни императора в самой Испании. Он же первый воспользовался богатой испанской рукописью Томаса Гонзалеса, поступившей с 1844 года во Французские архивы и составляющую главное пособие для изучения в подробностях того же предмета. Бельгийские издания Гашара, которые сверх того дали так много материала для монографий Минье и Пише, большей частью относятся к тому же периоду в жизни Карла V. Немецкие издания Ланца и Гейне, хотя не остались вовсе неизвестными французскими историкам, были, впрочем, от них гораздо далее. Прибавить надобно романическую занимательность предмета. История Карла V собственно оканчивается его отречением, а затем начинается роман его жизни. В уединении св. Юста нет более места государственной и вместе с тем исторической деятельности: интерес привязан только к лицу и к переменам в его положении. Как скоро открылись источники, которые изо дня в день пересказывают все обстоятельства пребывания Карла V в монастыре, эта часть его жизни, до тех нор остававшаяся столько загадочной, должна была привлечь к себе все внимание новой историографии. Не часто достается мой клад в руки историкам: как было тому или другому из них не воспользоваться архивными приобретениями для рассказа, который бы соединял с занимательностью романа достоверность истории?
Нельзя в этом случае не порадоваться соревнованью историков, так горячо взявшихся за одну из самых интересных страниц в истории реформационного периода, столько обильного замечательными лицами и событиями. Но с другой стороны нельзя не заметить, что каждая отдельная страница из жизни исторического лица, как бы ни велика была степень ее занимательности, никогда, впрочем, не будет достаточно полна и ясна без связи с другими. Самое неправильное развитие имеет, однако, свою последовательность, прошедшей жизнью условливаются большей частью ее позднейшие явления. Рассказ о последней судьбе исторического деятеля особенно нуждается в пояснений ее предшествующими обстоятельствами. Как может быть занимательна развязка, когда не знаешь узла, который должен быть развязан ею? Или какое может быть участие к герою, когда не различаешь ясно, пожинает ли он плоды своей прежней деятельности, или под закат своих дней принужден испытать и понести на себе последствия своих ошибок? Полное наше участие мы дарим лишь полному человеку, который влечет нас к себе не только своим личным характером, но своим образом мыслей и всем направлением своей деятельности.
От новых историков Карла V не укрылась необходимость — говоря о последних годах, проведенных им в Испании, несколько связать их с прежней его жизнью. Только один из них, Стирлинг, так увлечен был интересом вновь доставшегося ему материала, что открыл свой рассказ прямо распоряжением императора об отречении от престола. Французские историки, взявшиеся за то же дело несколько позже, поступили несколько осмотрительнее. Пишо отделил целую особую часть в своей книги и поместил в ней все собранные им сведения о предшествующей жизни Карла V, о его детстве и юности, об избрании его на императорский престол, о пребывании его в Нидерландах, об отношениях к Фердинанду и т. п. Читатель получает, таким образом, обильный материал для размышления, прежде чем достигает тех событий, которые составляют главное содержание монографий. К сожалению, сам автор мало помогает читателю своей собственною мыслью. Амедей Пишо принадлежит к числу тех писателей, которые довольствуются внешним порядком в расположении своего материала. Мысль их не господствует над ним и потому не бывает в уровень со своей задачей. Их сочинения можно употреблять с пользой для пополнения сведений, при недостатки подлинных источников, но едва ли можно надеяться от них разъяснения задачи и решения трудных вопросов. Они уже достигли своей цели, если успели сколько-нибудь занять ваше внимание внешним повествованием. Другое дело — умный и талантливый автор ‘Антонио Переса’ и ‘Марий Стюарт’. Если нельзя совершенно поравнять его с корифеями французской историографии, то нельзя также зачислить его в число последователей той или другой исторической школы. Минье слишком самостоятелен для того, чтобы идти по чужим следам. Призвание его быть историком решительно обнаружилось уже в самом раннем его произведении. Вполне же созрел его талант на многолетних занятиях историей реформационного периода в самом обширном смысли слова. По этой части издано им в свет несколько отдельных монографий. Вместе взятые, они заслужили своему автору столько же почетное, сколько и видное место между представителями нового исторического искусства. Каждая из них есть плод обширного и многосложного изучения. Минье не прежде принимается за перо, как выработав себе отчетливое представление о характере своего героя и его исторической деятельности. Рассказ всегда спокойный, ровный и необыкновенно ясный составляет одну из главных особенностей его изложения. По-видимому, самыми простыми средствами он умеет достигать высшей степени исторической занимательности. Ему часто недостает широты воззрения, но редко ошибется он во взгляде на человека, или недосмотрит в нем существенных сторон. Вот почему из всех новых толков о Карле V мнение Минье имеет для нас особенную важность.
Задача Минье собственно ограничивалась тоже лишь пребыванием Карла в монастыре св. Юста. Но как писатель одаренный настоящим историческим тактом, он тотчас понял, что без связи с прежней жизнью императора, рассказ о его отшельничестве имел бы только сказочный интерес в глазах читателя. Исторически интерес события лежит в противоположности его с прежней жизнью и деятельностью того же лица. Чтобы привязать читателя к знаменитому отшельнику, надобно, по крайней мере, рассказать историю его торжественного отречения от власти. Как, однако, говорить об отречении Карла и не коснуться ближайших причин, которые приготовили этот необыкновенный акт воли со стороны могущественнейшего европейского властителя в данную эпоху времени? Но что, если ближайшие причины не объясняют явления? Не обязан ли тогда историк подняться еще выше по времени и взойти, может быть, к самым началам деятельности исторического лица, чтобы доискаться того узла, который окончательно развязался лишь в последние годы его жизни? Минье действительно следует этому порядку в своем изложении. Он начинает с отречения и старается, прежде всего, объяснить таинственный смысл его. Скоро становится ясно историку, что признаки известного расположения в Карле V можно замечать многими годами ранее, чем совершилось само отречение. Очевидно: первых поводов к нему надобно искать гораздо выше, в прежней жизни императора, может быть в самом его характере, естественных наклонностях и самой деятельности. Таким образом, историк приведен к необходимости собрать все черты Карла V, из которых слагается его внешняя и внутренняя характеристика.
Последуем и мы за историком. Приводимые им черты тем драгоценнее, что собраны из донесений официальных венецианских легатов, которые находились тогда почти при всех европейских дворах и отличались точностью и верностью своих наблюдений[4] . По их описаниям, Карл был обыкновенного роста, но хорошо и крепко сложен. В молодости своей он отличался физической силой и ловкостью и считался между лучшими наездниками своего времени. Охота была одним из любимых его удовольствий. Случалось даже, что он сходил на арену, где происходил бой быков, и собственными руками повергал их на землю. Но впоследствии эта благодетельная физическая деятельность должна была уступить место другой, которая требовала крайнего напряжения его душевных сил. Чем больше расширялись политически виды Карла, тем больше увеличивалась его умственная деятельность и заботливость. Он любил сам входить во все. После канцлера Гаттинары, который умер в 1521 году, у него не было более первого министра. Высшая администрация и политика принадлежали ему лично. Секретарь Ковос и хранитель печати Гранвелла пользовались наибольшей его доверенностью: он ничего не предпринимал без совета с ними, но последнее решение в делах всегда удерживал за собою. Широкое чело его было отмечено редкой силой духа, в его твердом и вместе проницательном взгляде отражалась постоянно деятельная мысль: но к сожаленью, ни та, ни другая более не находила себе отдыха или временного развлечения физических упражнениях, которые бы, приводя в движение кровь, вместе с тем возобновляли и самые силы духа. Императору некогда было подумать о них: как скоро он не был в походе, он неизменно вел сидячую жизнь, которая вредно действовала и на физическое его здоровье.
Присоедините сюда следствия известной всем неумеренности Карла V. Слабость к женщинам следовала за ним во всех его переездах из одной стороны в другую. По словам одного венецианского посла, где бы он ни появлялся, женщины как высшего, так даже и низшего состояния никогда не были лишними в его присутствии. Другой не менее известный недостаток Карла составляло его крайнее невоздержание на пищу. Все современники согласны в том, что аппетит его страдал какой-то болезненною неумеренностью. Может быть, первый повод к тому заключался в неправильном образовании нижней части его лица. Нижняя челюсть Карла была так широка и длинна, что значительно выдавалась вперед перед верхней, и он, закрывая рот, никогда не мог сжать у себя зубов. Такое странное образование рта придавало много оригинальности его фигуре, но в тоже время имело вредное влияние на его пищеварение. Он должен был мять каждый кусок, вместо того чтобы жевать его. Оттого он любил только блюда, сильно приправленные пряностями. Все другие казались ему совершенно безвкусными. Монфальконе, одному из майордомов, заведывавшему столом императора, не раз приходилось выслушивать выговоры за то, что будто кухня его никуда не годится. Майордом был человек веселого нрава и притом довольно находчивый. Он не хотел оставаться в долгу даже у императора. Однажды, на подобное замечание относительно кухни, он отвечал следующей шуткой: я право не знаю, как угодить В-му В-ву, разве не заказать ли новое рагу из стенных часов?.. Последние слова напоминали Карлу страсть его к часам, которые он любил иметь во множестве и самых разнообразных форм. Шутка майордома очень позабавила его, но нисколько не отучила от прежней слабости.
Напротив, неумеренность Карла кажется возрастала с годами. Он, который умел повелевать своими страстями, не властен был над своим аппетитом, он, который во всех превратностях жизни сохранял власть над самим собой, за столом постоянно был рабом своего собственного желудка: так выражается о нем наш историк. Не только советы медиков, — даже голос духовника бессилен был против этой несчастной его слабости. В изданной Гейне переписке кардинала Осмы то и дело встречаются увещания его духовному сыну — быть как можно воздержаннее на пищу. Доходило до того, что духовник должен был говорить тоном заботливого дядьки, предостерегающего своего воспитанника от каждого вредного куска. Так, между прочим писал он Карлу в конце 1530 года: прошу В. В-во воздерживаться от тех блюд, которые вам нездоровы, всему свету например известно, как вредит вашей груди употребление рыбы, ради самого Бога подумайте, что ваша жизнь принадлежит не вам одним, но и всем, и если В. В-во решились не жалеть вашей собственности, то все же мы имеем право дорожить нашей[5]. В начале следующего года кардинал Осма счел за нужное еще раз повторить свое увещевание, наряду с напоминанием о высших христианских обязанностях. Прошу В. В-во — писал он Карлу — во-первых, жить в духе любви к Богу и отвращаться грехов, во-вторых, в пище и питье удовлетворять лишь необходимой потребности, а не служить рабски своему аппетиту, и т. д.[6]. Но никакие увещевания не были довольно действительны, чтоб помочь Карлу избавиться от укоренившейся в нем слабости. Несмотря на усиливающиеся недуги, он оставался верен своим застарелым привычкам. Англичанин Рожер Ашам нашел его в 1550—51 году больного в Аугсбурге. Он почти безвыходно оставался в своей жарко натопленной комнате, и во всю зиму только три раза вышел к парадному столу, приготовленному в соседней зале. Ашам присутствовал при одном из этих обедов и был удивлен несоразмерностью аппетита с состоянием больного. Карл не отказывался ни от одного блюда и очень часто наполнял свой стакан рейнвейном, выпивая его всякий раз значительное количество (не менее четверти галлона).
Но яснее и выразительнее всего свидетельство Фан-Мале, занимавшего должность камергера при императоре и имевшего много случаев близко наблюдать за ним. Во время осады Меца, через два года после пребывания Ашама в Аугсбурге, он писал к одному из нидерландских сеньоров: ‘Старый и очень глубокий источник многочисленных болезней императора заключается в чрезмерной ненасытности его желудка. Он до того подвержен этой слабости, что даже среди припадков своей болезни не может отказать себе в тех блюдах и напитках, которые особенно вредны ему. Вы совершенно вправе жаловаться как на невоздержанность императора, так и на излишнюю, до слабости доходящую снисходительность его докторов. Здесь только об одном и говорят. Захочет ли он мяса? Чтобы сейчас подавали ему. Вздумается ли ему покушать рыбы? Чтобы тотчас же готова была рыба. Требует ли он пива — ему не отказывают и в том, надоело ему вино — его тотчас уберут прочь. Врач превратился в угодника: чего сам цезарь хочет или не хочет, то и он приказывает или запрещает. Признаемся — говорит Фон-Мале в заключении — мы здесь про себя куда как не рады усердью венгерской королевы, которая то и дело присылает ему в подарок рыбу. Недавно два дня к ряду он кушал ее в большом количестве, с величайшей опасностью для своего здоровья. По его приказанью, ему подавали камбалу (sole), устриц и разных морских рыб, и он кушал их в разных видах — сырые, вареные и жареные'[7].
Неудивительно, что недуги Карла V росли с каждым годом: они питались его невоздержанием. Начало его болезненности восходит, впрочем, еще к его юности. Когда ему еще не было 20 лет, с ним начались первые припадки, в роде эпилепсии, повторявшиеся потом несколько раз. Случалось, что он падал от них вовсе без чувств на землю. Со времени брака его с португальской инфантой Изабеллой (в 1526 году) эти припадки прекратились, но Карл и после того продолжал чувствовать сильные боли в голове, так что впоследствии принужден был остричь свои длинные волосы. Что для самого Карла было средством облегчения от боли, то для придворных его скоро обратилось в моду. Подражая императору, испанские гранды также расстались со своими длинными локонами и приняли ту же короткую прическу. Но Карла стерегли другие недуги. Ему было только 30 лет, когда он почувствовал первые припадки подагры. Руки и ноги его поражены были почти в равной степени. С каждым годом потом болезнь делала новые успехи. Карл все больше и больше терял способность произвольных движений. Часто он не владел довольно правой рукой, чтобы подписать свое имя, во многих случаях он должен был прибегать к носилкам, чтобы переходить с одного места на другое. Лишь с величайшим трудом мог он ездить верхом на лошади. В одно время с подагрой, его не менее сильно беспокоила одышка и часто повторявшиеся приливы крови. Он еще был довольно молод летами, как уже голова и борода его покрылись сединами.
Странно впрочем: душевные силы Карла по-видимому не изнемогали в борьбе с физическими недугами. Минье, конечно, не говорить того, но у немецкого историка Реформаций есть черты в этом роде, которые навсегда остаются в памяти. Император постоянно занимался сам всеми делами внутреннего управления, во внешней политике никто не мог сделать без него ни одного важного шага, в решительных обстоятельствах, когда весь успех зависел от оружия, он обыкновенно показывался лично впереди своего войска, и его бледный и болезненный вид производил даже эффект особенного рода на противников. Таково было например почти неожиданное появление его в битве при Мюльберге (1547). Мы приведем это обстоятельство словами немецкого историка. Битве предшествовала переправа императорского ополчения через Эльбу. ‘Первые переправились Альба и Мориц, за ними вся остальная легкая кавалерия, в числе около 4000 всадников, к которым подсажено было сзади до 800 стрелков, потом следовал Фердинанд и за ним сам император. Протестанты знали, что император выступил в поход в самом больном состоянии, и что еще недавно, находясь в Нюрнберге, он неохотно принимал у себя кого бы то ни было, и смотрели на него почти как на мертвеца: точно как набальзамированный труп, или привидение, выезжал он вперед по направленью к ним. А того не знали они, что эта болезненная, истощенная и, по-видимому, совершенно разбитая натура способна была вдруг возвратить себе свою первоначальную энергию и в таком случае неудержимо стремилась к цели, которую видела у себя впереди. Карла нельзя было узнать в походе: он опять становился и здоров, и бодр, каждый день в четыре часа утра он был уже на ногах. Так и теперь он рыцарем выехал вперед, в своем блестящем вооружении, под красным бургундским знаменем, шитым золотом, с нетерпеливым желанием мести во взгляде и с полной уверенностью в победе'[8].
По тем или другим причинам, французский историк проходить молчанием подобные явления. Мысль его всего более занята усиливающеюся болезненностью Карла V. В ней видит он главную причину не только физического изнурения, но и нравственной усталости императора. Силы его слабели, — думает он, — по мере того, как расширялся круг его деятельности. Наконец, — говорит тот же историк, — Карл V должен быть совершенно изнемочь и пасть под излишней тяжестью, несоразмерной ни с какими индивидуальными силами[9].
Так объясняется, по мненью Минье, решимость Карла V сложить с себя власть, которая под конец превышала его личные средства. Ближайшие причины к последовавшему за тем отреченью от света он находить также в самой организации императора и его ранних душевных расположениях. Он был наклонен от природы к задумчивости. Никогда не видали его совершенно веселым: напротив того, грустное душевное настроение замечали в нем в самой ранней молодости. Оно не приходило от внешних причин, но развивалось в нем естественным образом из условий его внутренней организации. Грусть безотчетная, но тем не менее глубокая, не редко овладевала им до такой степени, что он, хотя и против своей воли, временем отдавался ей всем своим существом. Тогда он сам одевался в траур, приказывал обтянуть свою постель черным полотном и ставил вокруг себя несколько восковых пламенников… Среди полного разгара деятельности, Карл вдруг иногда меланхолически отворачивался от жизни и любил окружать себя симптомами смерти. Это мрачное душевное расположение, возвращаясь время от времени, указывало на глубоко скрытый корень болезни в самой природе человека.
Не без основания думают, что душевный недуг Карла V был наследственным. Кажется, без ошибки можно сказать, что первый зародыш болезни достался ему от матери, Хуаны Кастильской. Женщина страстного темперамента, она легко теряла власть над собой. Страсть нарождалась в ней из самого простого и естественного чувства и тотчас принимала то одностороннее направление, которое не оставляет более никакой свободы душевным движениям. Она не иначе могла любить, как страстно, и потому никогда не была свободна от ревности. Другими словами, Хуана до того отдавалась своей страсти, что не властна была даже над своим сознанием. Известна история отношений ее к Филиппу Габсбургскому. По-видимому, ни в чем не было недостатка для их супружеского счастья, но в самом деле Филипп был слишком любим своею женой, чтоб мог назваться вполне счастливым. Это была та больная любовь, которая хочет полного обладания любимым предметом и в каждом несколько свободном его движении непременно видит измену себе. Филипп не выдержал и, наконец, бежал от такой любви… Оставив беременную супругу в Испании, он сам уехал в Нидерланды (1503). Бедная Хуана была поражена в самое сердце, ею овладела несказанная грусть, она, казалось, потеряла голос, перестала владеть языком и вся превратилась в слух, в нетерпеливое ожидание возвращения мужа. Но он не являлся, и мать едва успокаивала дочь обещанием скоро отпустить ее на свидание с ним в северные провинции. Разрешение от бремени сыном (Фердинандом) сделало ее еще нетерпеливее: она на время как бы потеряла употребление своих умственных сил, ничего не слышала и не понимала вокруг себя и жила только одним желанием. Наконец, ей удалось обмануть своих приставников: раз она ушла из дома, где ее стерегли, чтобы идти пешком во Фландрию. Ее скоро остановили и воротили назад, но ничем потом не могли убедить ее занять отведенную ей комнату. День и ночь Хуана проводила вне покоев и почти ни на минуту не оставляла наружных галерей замка. Чтоб отвратить новый побег, мать принуждена была переправить ее в Брюссель. Но несчастная страсть ее скоро нашла здесь себе новую пищу. От ревнивых глаз жены Филиппа не укрылась связь его с одной фламандкой. На беду эта девушка была очень красива собой. При виде ее, Хуаной овладела неукротимая ярость мщения: она ворвалась в комнаты ненавистной женщины, силой обрезала ей длинные белокурые волосы, которыми Филипп любовался в особенности, и без жалости исцарапала иглами ее румяные щеки. Как и следовало ожидать, этот поступок заслужил ей от Филиппа лишь суровую укоризну. Горькие упреки его, разумеется, не могли быть для нее целительным бальзамом: они глубоко вонзились в ее сердце и погрузили ее в мрачное отчаяние, из которого она не выходила до самой смерти своего мужа.

П. Кудрявцев.

——
(1) Подлинного сочинения стирлинга, к сожалению, мы не имели под руками при составлении нашей статьи и должны были довольствоваться немецким его переводом, сделанным Линдау (Дрезден 1853). Авт.
[1] Correspondenz des Kaisers Karl V. von Dr. K. Lang. 3 Ddc. 1874-46.
[2] Briefe an Kaiser Karl V geschrieben von seinem Beichtvater in dem Jahren 1530-32. von Dr G. Heine. Berlin 1848.
[3] Monumenta Habsburgica. Sammlung von Actenstucken und Briefen zur Geschichte des Hauses Habsburg in dem Zeitraume von 1473 bis 1576-2 Abtheilung. Kaiser Karl V und Konig Philipp II. I-r Band. Wien 1853.
[4] Известно, что этими донесениями особенно много пользовался Ранке для своих исторических произведений. Он должен был почерпать их большей частью из архивов, но после во Флоренции предпринято было полное издание венецианских донесений под названием: Relazioni degli ambasciatori veneti al senato. Пo 1844 год их издано было 7 томов.
[5] См. Briefe аn к. Karl. V, р. 94.
[6] Ibid., p. 97.
[7] См. Mignet, Charles-Quint, p. 55-56.
[8] Ranke, Deutsche Geschichte, B. IV, Sю 513-514.
[9] Mignet, ibld, p. 13.
В 1506 году Филипп возвратился вместе с женой в Испанию и через несколько месяцев потом опасно заболел в Бургосе. Новая беда опять застигла Хуану в состоянии беременности. Несмотря на то, она ни на минуту не хотела отойти от постели больного мужа. Прежняя любовь сказалась в ней со всей своей силой. Как глубок был ее сон, так тревожно было ее временное пробуждение из него. Филипп умер на руках Хуаны, и у нее не нашлось ни одной слезы, чтобы омочить его охладевший труп, но никакая сила не могла разлучить ее с ним, пока его не схоронили в земле. Умирая, Филипп выразил желание, чтобы тело его положено было вместе с прахом Изабеллы в Гранаде. Предстоял довольно длинный переход из северной Кастилии на юг Испании. Труп был набальзамирован и в заколоченном гробе поставлен на время в одном картезианском монастыре неподалеку от Бургоса. Вдруг, откуда ни возьмись, явилась Хуана среди церкви и заставила расступиться монахов, стоявших на молитве. Она требовала, чтобы ей отдали труп ее мужа. Напрасно возражал ей епископ, ссылаясь на местные постановления, строго воспрещавшие нарушать покой умершего: он не прежде хотел допустить перенесение тела, как по истечении шести месяцев. Многие гранды и прелаты были сначала того же мнения, но как противоречие лишь более раздражало Хуану, то все они принуждены были уступить ее желанию, из опасения ускорить разрешение ее от бремени. Тогда гроб вынесен был из склепа и открыт в присутствии послов папы, императора и Фердинанда, для того чтобы они могли засвидетельствовать тождество трупа с лицом умершего. После того Хуана не расставалась со своим покойником до самого места его погребения. Из Бургоса печальная процессия направилась в Торквемаду. Тут, по случаю разрешения Хуаны от бремени (она родила принцессу, которая впоследствии была замужем за португальским королем), произошла остановка на несколько недель. Гроб поставлен был в церкви, и вооруженная стража ни на минуту не отходила от него. Каждый день совершалась в церкви обычная служба, но женщинам воспрещено было переступать церковный порог. Хуана продолжала гореть той же страстью к умершему, которая составляла ее мучение во время его жизни. Она не сомневалась более в смерти мужа, но, веря какому-то темному предсказанью, все ждала, что он еще встанет из гроба. Лишь в апреле 1507 года процессия двинулась далее. Сделав небольшой переход, она снова должна была остановиться на ночное время в одном незначительном местечке. Гранды, сопровождавшие процессию, расположились ночевать в крестьянских домах, а гроб поставлен был на ночь в церкви одного монастыря, находившегося неподалеку оттуда. Но как монастырь оказался женский, то Хуана тотчас дала приказание воротить гроб назад. Встретив его на обратном пути, она призвала кузнецов, велела им поднять крышу, и при свете факелов, раздуваемых ветром, долго смотрела на лицо своего мужа, обезображенное смертью. Погребальное шествие продолжалось потом с разными остановками. Не будем пересказывать всех его подробностей, довольно заметить, что Хуана осталась верна себе до конца. Переходы от одной станции до другой обыкновенно совершались ночью. ‘Кто навсегда утратил солнце своей жизни, — говорила Хуана, — тому неприлично показываться при свете дня’. Когда ее просили остановиться в каком-нибудь большом городе, она отвечала, что печальной вдове не идет заботиться о приятном местопребывании, хотя бы даже только на время. В Тортоле встретился с ней старый отец ее, Фердинанд, возвращавшийся тогда из Неаполя. Он не мог видеть дочери без слез, а она — она смотрела на него сухими глазами, как будто не испытавши никакого горя. С тех пор, как прекрасная фламандка похитила сердце ее мужа, Хуана потеряла навсегда способность плакать [10].
Весьма естественно находить в сыне наследственные черты матери. Отчего не отнести данное явление к настоящему его источнику, как скоро может быть указана родовая связь между ними? Имея в виду это обстоятельство, мы сочли нелишним привести некоторые наиболее характерные черты из жизни матери Карла V. Они бросают свет и на некоторые более или менее постоянные душевные расположения в нем самом. Притом, разумеется, никто совершенно не смешает двух весьма различных между собою натур. Многие женские свойства существенно изменяются, как скоро они перенесены на почву мужской природы. Кроме того, Карл V нисколько не наследовал от матери ее горячего, страстного темперамента. Природа его скорее была фламандская, чем испанская, холодная кровь Габсбургов, по-видимому, взяла в нем перевес над воспламенительной кровью южной породы, к которой он принадлежал по женской линии. Может быть, немало способствовал тому же фламандский климат, среди которого прошли его детство и молодость. Физические силы Карла развились и окрепли на отдаленном севере. Внуку Фердинанда и Изабеллы почти не пришлось дышать воздухом Испании, пока не сложился в окончательную форму его организм. Лишь по смерти деда, Карл переправился из Нидерландов в Испанию, чтоб занять наследственный престол. Тогда уже ум его созрел настолько, что, по прибытии на место, он тотчас понял главные трудности своего положения и умел искусно обойти их своей политикою. Бывшие при нем неотлучно фламандские советники могли только удивляться его восприимчивости и способности пользоваться чужими уроками. Кардинал Хименес, поседевший в управлении политическими делами Кастилии, должен был отступить перед непреклонной волей юного короля, которой вовсе нельзя было ожидать от его возраста. Молодость и неопытность Карла нисколько не помешали ему навязать испанцам, против их воли, фламандское управление. Учреждения остались в прежнем виде, но высшая администрация перешла в руки нидерландцев, прибывших с королем в Испанию. Столкновения представлялись на каждом шагу, но при всем том со стороны Карла не вышло наружу ни одной страстной вспышки. Он вел себя очень умеренно и не показывал никакой запальчивости. Это, впрочем, не значит, чтобы в природе его не было ничего страстного, но страсть имела у него совсем другой характер. Она не кипела у него в крови, но сливалась в одно с его волей. Однажды поставивши себе цель, Карл шел к ней упорно, вопреки всем обстоятельствам, часто даже своим собственным выгодам, ставши раз враждебно к тому или другому лицу или явлению, он никогда не мог совершенно изменить своих к нему отношений. Как скоро воля его устремилась в одном направлении, своротить ее туда или сюда было трудно и почти невозможно. Она скорее бы отреклась от самой себя, чем от своей цели, не достигнув ее. Страсть жила в нем слишком глубоко, чтобы обнаруживаться внешними волнениями. Он мог быть очень тих и спокоен по наружности и в то же время гореть сильным внутренним огнем от одной постоянной мысли. Он мог иметь в голове обширные планы и не нуждаться в сообщении их другим. Если мысль его не достигала исполнения, она умирала в нем. Карл нуждался не в сочувствии других, а разве только в помощи для осуществления своих планов. Самые близкие к нему люди угадывали его мысль не столько по словам, сколько по принимаемым мерам. Страсть молчаливая, сдержанная, — она не имела ничего общего с более чувственной страстью Хуаны, обыкновенно разрешавшейся в необузданные порывы. Болезненная сторона организации матери отразилась в сыне не постоянным свойством, а временными припадками менее насильственного характера. Они возвращались к нему время от времени, но не могли переломить его природы и покорить себе его волю: по крайней мере, нам кажется, что трудно было бы доказать противное.
Если мы не ошибаемся, французский историк Карла V придает гораздо более важности его болезненному состоянию в физическом и нравственном отношении. В глазах Минье не столько важен первоначальный корень недуга, сколько последующее его действие на пораженный им организм. Он видит постепенно усиливающееся меланхолическое расположение императора, которое наконец овладевает им совершенно и так сказать диктует ему приговоры над самим собою[11]. Последним словом такого больного душевного настроения было решение Карла V отказаться не только от власти, но даже от света, и провести остаток дней в монастыре. Истолковав себе в этом смысле одно из самых главных жизненных решений своего героя, историк всего более озабочен тем, чтобы показать, как оно постепенно подготовлялось в предшествующей жизни того же лица. Таким образом он проходит, одну за другой, различные степени одного и того же психического явления, до тех самых пор, пока оно не овладевает волей Карла V и его же собственными устами произносит ему последний приговор. Последуем и мы за автором в этом любопытном изложении.
По словам Минье, первая мысль об отречении явилась у Карла V за двадцать лет до ее исполнения. Это было в 1535 году. Карл возвратился тогда из своего блестящего и очень счастливого похода против Туниса. Мы ничего не знаем о ближайших побуждениях, расположивших победителя к такому нечаянному обороту мыслей. Да и сам факт этого поворота так нов, по крайней мере до сих пор был так малоизвестен, что над ним стоит остановиться с некоторым вниманием. Минье открыл его впервые в неизданном письме португальского посла, Лоуренсо Пиреса де Тавора, к королю Иоанну III[12]. Известие, впрочем, вовсе несовременно самому случаю, к которому оно относится. Лоуренсо Пирес узнал о раннем намерении Карла V удалиться от света не прежде, как за несколько дней до окончательного перемещения его в монастырь Св. Юста, из разговора, который происходил между ними в Харандильском Замке (chteau de Jaraudilia). Само же письмо относится к началу 1557 года. Сущность известия состоит в том, что император незадолго перед тем, как ему заключиться навсегда в монастырь, беседуя с португальским послом, вспомнил, что подобная мысль представлялась уже его уму назад тому с лишком двадцать лет. Современный Карлу историк Сепульведа упоминает о том же, хотя в более общих выражениях. Но, сверх этих известий, ранняя мысль Карла об отречении от мира не оставила никаких видимых следов в его жизни и деятельности.
Позволим себе выразить здесь некоторые сомнения — не в истине самого факта, а относительно приписываемой ему силы и значения. Мысль могла так же скоро исчезнуть, как неожиданно она мелькнула в увенчанной свежими лаврами голове победителя. Если в ближайшие к тому времени годы жизни Карла незаметно никаких видимых ее следов, то едва ли не справедливее считать ее случайным болезненным припадком, чем зерном будущего великого рушения. Мы знаем корень, от которого время от времени могли нарождаться в душе Карла разные болезненные расположения, но не видим еще причины думать, чтобы они имели прямое влияние на его практическую деятельность. Она оставалась свободна по-прежнему. Со стороны Карла было весьма естественно перед вступлением в монастырскую ограду вспомнить ту минуту, когда мысль об удалении от света впервые представилась его воображению. Переживая необыкновенное, человек невольно обращается к прошедшему и ищет там или предчувствия или более сознательного предощущения своей последующей судьбы. Но кто поручится нам, что, если бы не произошли некоторый чрезвычайные обстоятельства, мечта или предположение давних лет точно нашли бы себе осуществление в самой действительности, а не исчезли совершенно при другом ходе жизни?
Во второй раз замечают присутствие той же мысли в душевном расположении Карла V через семь лет после первого случая. Известие опять принадлежит к числу тех, которые можно бы назвать ‘памятными’, в том смысле, что они по памяти возвращаются к некоторым случаям в прежней жизни лица, будучи наведены на них позднейшими событиями. На этот раз свидетелем выступает Дон Франсиско де Борха (Borja), маркиз де Ломбай, который из наследственного герцога Гандии сделался в последствии генералом иезуитского Ордена (третьим после основателя)[13]. В 1556 году, накануне своего вступления в монастырь, Карл вызвал к себе в Харандильский Замок Дона Франсиско, известного своей строгой жизнью. Разговор коснулся последнего столько важного решения в жизни императора. ‘А помните ли вы, — сказал ему Карл, — что еще в 1542 году я говорил вам о моем намерении удалиться от мира?’ Дон Франсиско отвечал ему утвердительно. Биограф его прибавляет, что это доверенное сообщение сделано было ему императором во время собрания аррагонских Кортесов.
Еще раз встречаемся мы в жизни Карла V с таким обстоятельством, которое сохранилось лишь в его собственной памяти и в памяти одного лица, пользовавшегося тогда доверенностью императора. Нет сомнения, что мысль действительно представлялась ему и была передана другому, но, кроме временного пребывания Карла V в одном из испанских монастырей, она также не оставила наружных следов по себе. Любопытно было бы по крайней мере узнать, чем она возбуждена была в душе Карла V вторично? Можно ли это новое ее появление считать столько же случайным, как и первое, или оно было условлено обстоятельствами самой жизни императора? У Минье же находим одно указание, которое отчасти разрешает наше недоумение. Он приводит множество случаев, показывающих между прочим, что Карл любил иногда провести несколько дней в тиши монастырского уединения. Это случалось с ним особенно в трудных или грустных обстоятельствах жизни. Так, между прочим, он заключился на некоторое время в Мехорадском монастыре, неподалеку от Ольмедо, в 1541 году, после своего несчастного похода к Алжиру, когда суда его были рассеяны бурей, и он должен был совершенно отказаться от своего предприятия[14]. Тут понятны причины, заставившие Карла бежать, хотя на время, света. Они не зависели от случайного расположения духа, а лежали в самых событиях. Предприятие задумано было не хуже тунисского, а кончилось ничем. Вместо ожидаемой громкой славы Карл привез с собой признание в неудаче. На нем, конечно, не было никакой вины, но гордость его потерпела чувствительный удар. Неохотно было ему показываться в свет, когда на лице его всякий мог читать невольное сознание в бессилии. Куда скорее мог он унести свое недовольство и свой внутренний разлад, как не в монастырское уединение? Где лучше мог он укрыться, хотя бы только на время, от любопытных взглядов, от докучливых расспросов, наконец, просто от встречи с людьми? Но во всяком случае рана, нанесенная его гордости, кажется, была не такого свойства, чтобы могла скоро закрыться. К тому же в положении дел внутри империи не могло быть ничего утешительного, успокаивающего для императора. Вышедши из монастыря, он опять встречался с теми же трудными задачами, которые до сих пор беспрестанно возмущали и нарушали правильный ход его внутренней политики. Узел, затянутый в Германии реформационным движением, с каждым годом запутывался все более и более. На внешнем политическом горизонте также собирались новые тучи. Франция опять готовилась к войне, когда Карл V со своей стороны всего менее чувствовал охоту принять вызов. Он торопился стянуть свои войска в северной Италии и тем обнажал Германию, которой в то же время угрожала другая опасность со стороны Венгрии. Франциск I приступал к новой борьбе со своим старым соперником, усилив себя союзом с мусульманской Турцией. Германия, разделенная религиозными интересами, мало обещала императору дружного содействия. Некоторые из немецких князей втайне готовы уже были подать руку на союз с Францией. К числу их принадлежал, между прочим, герцог клевский, которого владения лежали между Германией и Нидерландами. Враждебные действия с его стороны, когда Франция грозила Нидерландам с другой, могли поставить наследственные провинции императора в весьма опасное положение. В 1542 году ему было вовсе не легче, чем в предшествующем 1541. Небо кругом обкладывалось густыми облаками, и никто не мог сказать, где и чем может разрешиться гроза. Если после алжирского похода Карл страдал чувством своей громкой неудачи, то в следующем году его беспокойно томила неизвестность ближайшего будущего. Так можно ли удивляться, что в голове его скопилось тогда столько мрачных мыслей, что у него опять явилось грустное желание совсем отречься от власти и удалиться от мира?
Читателю может быть покажется высказанное нами мнение не более как голым предположением? Попробуем заглянуть в переписку Карла V около того времени. Она наверное поможет нам разрешить сомнение. Есть несколько писем Карла от 1542 года. Чтобы лучше видеть тогдашнее положение, если не само настроение императора, приведем несколько отрывков из двух писем его к Фердинанду, писанных в августе месяце, т. е. в то время, когда уже довольно определились отношения империи к Франции и Турции. Извещая брата об открытии военных действий со стороны Франции, он писал, между прочим: ‘Видя, в каких я нахожусь трудных обстоятельствах вследствие того, что противник мой начал войну именно с той стороны, откуда я всего менее мог ожидать ее, и притом в такое время, когда почти все мои силы были стянуты к Италии, чтобы быть в готовности тотчас выступить в Венгрию, вы поймете, что в настоящую минуту я не имею средств помочь вам, и что мне невозможно в этих обстоятельствах и думать о том, чтобы послать войска в Венгрию, ибо я принужден отвести в другую сторону (в Нидерланды?) часть немецких и испанских сил, которые находились до сего времени в Италии (как в Ломбардии, так и в Неаполе с Сицилией), оставляя, впрочем, и в ней столько войска, сколько необходимо здесь содержать, чтобы всегда быть готовым дать отпор как туркам на границах Неаполя и Сицилии, где они угрожают нападением, так и французам в Ломбардии и в других пунктах Италии, где только можно опасаться удара со стороны короля (Франциска), который нарочно старается вдруг зажечь огонь в нескольких местах, чтобы я не в состоянии был с успехом сопротивляться ему. Надеялся было я иметь еще в своем распоряжении несколько немецких дружин, которые вдовствующая венгерская королева (правительница Нидерландов), сестра наша, велела вновь набрать, как скоро узнала о предприятии герцога клевского в соединении с Мартином фон Россом: она даже писала, что немедленно отправляет их ко мне, когда до нее дошли слухи, что король французский выступил с большими силами по направленью к югу (de deca), но потом я известился, что она сама находится в затруднительном положений, угрожаемая в одно и тоже время нападением с двух различных сторон, и что набранные ею ратники много запоздали против ее ожидания, и я признаюсь, что меня уж гораздо больше озабочивает его положение, чем все беды, которые грозят мне с суши и с моря в южных странах'[15]. Через восемь дней потом он опять писал к Фердинанду: ‘Хотя, сказать по правде, я сам нахожусь в весьма стесненном положений, оставаясь в Испании, как вы можете судить по тем большим силам, которые король французский собрал против меня как у Руссильона, так и у Наварры, тогда как в моем распоряжении нет других войск, кроме туземных испанских, вовсе непривычных к войне, и хотя сверх того есть большая вероятность, что дело не обойдется без вмешательства турок, которые могут послать свою армию морем, но при всем том меня гораздо больше беспокоит то, что я слышу о движениях французов к Люксембургу, а равно о движении клевского и датского ополчений, которые с другой стороны достигли уже Диета (Биеви, приток Мааса?), так что я не сомневаюсь, что, как скоро обе эти армий соединятся между собою, они в состоянии будут отважиться на многое и сделают мне много вреда в тех провинциях. А я решительно не знаю, как могу помочь им отсюда, и не вижу также, чтобы в этом случае могли принести какую-нибудь пользу мои уполномоченные в Италии…'[16]
Карл V обыкновенно не отличался особенной откровенностью. В переписке с самыми близкими людьми редко раскрывал он сполна свои планы, еще менее свое настоящее чувство. Уже те признания, которые он принужден был сделать в августе 1542 года своему брату, достаточно показывают, как безотрадно представлялось ему состояние политических дел в различных частях обширной его империи. Каково же должно было тогда быть его истинное расположение? Мог ли он, при известной его болезненной наклонности, освободиться хотя на минуту от мрачных мыслей? Притом не надобно терять из виду того обстоятельства, что письма, из которых мы взяли приведенные отрывки, писаны Карлом в Монсоне (Moncon, Montson), следовательно прямо относятся к пребывании его в Аррагонии во время собрания тамошних штатов. А мы видели, что вторичное выражение мысли императора об удалении от мира принадлежит тому же самому времени.
Поэтому не иначе, как с некоторыми ограничениями, можем мы допустить следующие слова французского историка, которыми он заключает свой рассказ о первых признаках меланхолического настроения в Карле V, завершившегося впоследствии совершенным отречением его от власти. ‘Это первое охлаждение к власти Карл почувствовал в такую пору своей жизни, когда ему еще не исполнилось сорока лет, и когда он был в полном блеске своего могущества. Он окончил (?) с выгодой для себя ту продолжительную борьбу, которая с самого начала века тянулась между Францией и Испанией за обладание Италией. Победитель Франциска I в трех войнах, следовавших одна за другой, победитель Климента VІІ и всех независимых итальянских государств, он видел между своими пленниками сначала короля, потом Папу, и наконец заставил страну, так долго оспариваемую у него, подчиниться во всем своим политическим видам. С другой стороны, он же был победоносным защитником Германии в опасной борьбе ее с турками. Он дал сильный отпор столько страшному Солиману II, угрожавшему своим нашествием самой Вене, и положил предел его завоеваниям. Выступив потом против Хайр-Эддина Барбароссы, он смело атаковал неустрашимого корсара на северном берегу Африки, в Алжире и Тунисе, где тот считал себя в полной безопасности… Вообще говоря, Карл до сих пор знал только удачу во всех своих предприятиях'[17].
Наверное, можно сказать, что, если бы подобные речи достигли слуха самого Карла V во время пребывания его в Монсоне, он сомнительно покачал бы над ними головой. Не дал бы он веры словам других о счастливом исходе борьбы за Италию, когда ему за нее же угрожали четвертой войной, возбуждавшей в нем так много опасений. Не принял бы он без оговорки и всего, что сказано новым историком об успехах его против мусульман, в особенности против Барбароссы, когда у него в свежей памяти был неудачный поход против Алжира, и не находилось достаточных средств, чтобы прикрыть Венгрию от угрожавшего ей вновь нашествия турецких сил. Если бы Карл V действительно чувствовал себя в то время на высшей степени своего могущества, не боялся бы он так за свои наследственные провинции и не высказывал бы так откровенно своих опасений за них. Через год или два, конечно, положение изменилось. От Нидерландов опасность была отвращена, и Карл своим смелым движением по направлению к Парижу угрожал своему главному противнику в самой его резиденции. Но через два года нет более и речи об удалении императора в монастырь. Он опять воспринимает свою обычную деятельность, он крепче чем когда-нибудь держит в руках свою власть и замышляет самый сильный удар против тех, в которых видел главных врагов внутреннего мира в империи. Мрачное расположение его духа как будто рассеялось вместе с опасностями, грозившими ему с разных сторон.
Отсюда вплоть до 1556 года, т. е. когда Карл V на самом деле сложил с себя власть, известные случаи не повторялись более в его жизни. По крайней мере, до нас достигли только известия о двукратной тяжкой болезни императора (в 1547 и 1548), которой он подвергся вследствие усиленных трудов в войне с протестантами. Некоторое время сама жизнь его была в немалой опасности. Тогда, между прочим, продиктовал он свою обширную инструкцию в руководство Филиппу II, в которой изложил свои политические виды и подал сыну многие полезные советы, внушенные многолетней государственной опытностью. Но это была болезнь чисто физического свойства, то мрачное душевное настроение, которое сопровождалось у Карла отвращением к светской деятельности, при ней не повторилось. Зато, возобновившись еще раз через несколько лет, оно взяло над ним такую силу, что он немедленно приступил к необходимым распоряжениям для передачи своей власти со всеми ее атрибутами своим законным преемникам и вскоре после того действительно затворился в стенах одного испанского монастыря, где и оставался безвыходно до последней минуты своей жизни.
Получив однажды сомнение в непреодолимой силе некоторых прирожденных наклонностей в душе Карла V, в настоящем случае мы еще более вправе спросить — при каких обстоятельствах совершилось окончательное и безвозвратное отречение его от власти и от мира? — Сколько мы могли заметить, мнение Минье относительно этого важного пункта не совсем твердо установлено. Он проходит одно за другим все замечательнейшие события того времени, касается их во многих подробностях, и хотя нередко признается, что они принимали весьма неблагоприятный оборот для императора, особенно в последние годы его управления, но нигде не говорит, чтобы обстоятельства имели сильное влияние на его решение: судя по некоторым выражениям, можно даже подумать, что — во мнении нашего историка — Карл V не прежде отказался от государственной деятельности, как вышедши победителем из трудных обстоятельств, в которых он поставлен был со времени вторичного своего столкновения с князьями протестантской Германии. За тем промедлил он несколько лишних лет во власти, чтобы иметь время восстановить свой авторитет в полной его силе и без всякого ущерба передать его своим преемниками. Вместе с другими историками Карла V Минье также признает, что внутренние события империи, начиная с 1552 года, не только ничего не прибавили к прежней славе императора, но еще много повредили его прежде столько высокому авторитету в общем мнении Европы. И странно было бы отрицать то, что каждому бросается в глаза. Со времени знаменитого движения Морица Саксонского от Магдебурга к Тиролю Карл V несколько раз находился в самом затруднительном положений. Застигнутый врасплох, он должен был в ночном бегстве искать спасения своей личной свободы и безопасности. Беглецом пришел он в свои наследственные провинции, и осужденный в них на бездействие, принужден был в перемирии со своими противниками потерпеть унизительные для своего достоинства условия. После того ему оставалось только покрыть свою внутреннюю неудачу успешными действиями против внешнего неприятеля, от которого страдала честь и существенные выгоды империи. Пользуясь внутренними смутами в ней и действуя в союзе с протестантами, сын Франциска I отхватил от Германии целую область с несколькими значительными городами. Рассеянные силы Карла V опять собрались понемногу, но счастье и тут изменило ему. Осада Меца стоила ему половины армии и кончилась бесславным отступлением. Ничто не удавалось Карлу V в эти трудные минуты его жизни. Не только надобно было отречься, как от несбыточной мечты, от всякой мысли о восстановлении политического и религиозного единства Германии: самое естественное желание отца передать императорскую корону прямо по наследству своему сыну не нашло себе никакого сочувствия ни в немецком народе, ни даже в семье императора, и потому осталось также неисполненным. Неудовлетворение стало в душе Карла V господствующим чувством. Счастье как будто вдруг повернулось к нему спиной. Он сам довольно ясно сознавал свое положение, и приписывая свои неудачи старости, с горькой улыбкой говорил другим, что и ‘Фортуна любит молодость'[18].
Все это признает и довольно подробно излагает автор истории ‘Отречения’, хорошо знакомый со всеми обстоятельствами жизни своего героя. Но он очень мало оттеняет действие приведенных событий на самый дух Карла V, он недовольно дает почувствовать читателю, что они могли иметь сильное влияние на последнее решение императора. По его мнению, это решение было гораздо более свободное. Карл V пришел к нему не прежде, как исправив свое невыгодное положение, как внутри империи, так и во внешней политике, и возвратив своему авторитету прежнее его достоинство и величие. На то посвятил он следующие (они же были и остальные) три года своего управления и сошел с престола в обстоятельствах более счастливых. Нельзя было развить более деятельности, чем сколько употреблено было им в последние годы, для поправления своих обстоятельств. Энергия его воли ничего не хотела уступить силе недугов, возраставших с каждым днем, и торжествовала над крайним физическим изнурением. Постоянно больной, он, однако, не пренебрегал ничем для восстановления своего политического значения внутри и вне государства в прежнем его достоинстве, и не прежде решился передать власть в другие руки, как устроив все дела более или менее по своему желанию.
Историк нигде не говорить прямо, чтобы Карл V успел во всех отношениях восстановить свой высокий авторитет и достиг цели всех своих желаний: но таково почти общее впечатление двух первых глав его сочинения. Была минута, когда повелитель Германии, Испании и Нового Мира действительно находился в крайне стесненных обстоятельствах, но он выдержал невзгоду, изгладил невыгодное впечатление, произведенное ею на него самого и на других, и тогда только произнес свое отречение, когда исчезла всякая тень внешнего принуждения. Читатель опять приведен к тому заключенью, что последним решением Карла V выразилась лишь самая сильная степень того болезненного душевного расположения, которое и прежде не раз играло деятельную роль в его жизни и деятельности. Подготовить же в нем такую печальную настроенность могли разве только усиливавшиеся его недуги и сопровождавшее их крайнее изнурение физических сил.
Нет спора, что принятый нашим автором от начала взгляд на Карла V верно выдержан до конца. Но чем ближе к развязке, тем больше растут наши сомнения. Как? Неужели даже такие события, как бегство из Инспрука и последовавшее за тем Пассауское Перемирие, так мало соответствовавшее постоянным желаниям и видам императора, не имели довольно сильного влияния на его дух? Неужели даже безуспешная осада Меца, почти равнявшаяся признанию в политическом бессилии, нисколько не тронула его самолюбия? Наконец Аугсбургский Религиозный Мир, которым закреплены были на долгие времена невыгодные условия Пассауского Перемирия, разве так отдален был по времени от знаменитого решения, произнесенного Карлом V над самим собой, что между ними не могло быть никакой внутренней связи? Сомневаемся и готовы несколько раз повторить наши сомнения. Автор, по-видимому, несколько обольстился осторожными и искусными речами самого императора, который прикрывал ими свое отступление перед превосходными силами неблагоприятной, если не прямо враждебной ему современности. Но даже и в этих речах, если только быть к ним внимательнее, можно заметить пробивающееся в них чувство неудовлетворения. Так, в 1555 году, вызывая своего сына Филиппа в Бельгию, Карл V велел передать ему (через Рюи Гомес де Сильва), что ‘он должен был отложить свою поездку в Испанию, вынужденный силой обстоятельств, которые без него могли бы принять совсем другой оборот, так что вред от них почувствовался бы на всем пространстве его владений, но что теперь, когда с помощью Божьей все опять уладилось, когда часть недавних потерь возвращена снова, и потрясенная репутация тоже отчасти восстановлена, он намерен возложить на него (т. е. на сына) попечение о делах и управление ими и надеется, что тот окажется вполне достойным возлагаемого на него поручения и устроить все к лучшему'[19]. Итак, Карл V не надеялся уже исправить всего своими собственными силами и спешил покинуть незадолго перед тем с большими усилиями подстроенную сцену, на которой действовал до сего времени, из опасения, чтобы она не расшаталась еще более. Послушаем еще одного итальянского политика, Федерико Бадоаро, выразившего, по словам самого Минье, мнение своих современников о том, какое внезапное превращение произошло не только во внешней судьбе Карла V, но и в самой репутации, соединенной с его именем. Уже после того, как совершилось отречение, этот умный наблюдатель доносил венецианской Синьории: ‘Назад тому шесть лет[20] репутация Карла V стояла на высокой степени, какой не только в наше время, но и за несколько веков прежде, не достигал ни один император между современными ему повелителями по отношению к своим явным и тайным врагам, как внутри христианского мира, так еще более между неверными. Она была плодом многих и столько славных побед, одержанных им в разное время: в Африке — над владетелем Туниса, в Германии — над курфюрстом Иоганном Фридрихом саксонским, ландграфом гессенским, вольными городами и герцогом клевским, в войнах с Францией — над королем французским, который был даже его пленником, в Италии — над Папой Климентом, над Генуей, Флоренцией и Миланом. Но бегство из Инспрука и несчастный исход осады Меца вдруг прервали это славное течение. Тогда ожили воспоминания и о других прежде понесенных им неудачах, как то: об отступлении из Прованса, об алжирской экспедиции, о безуспешной атаке Кастельново и о невыгодном мире, заключенном с французским королем: все это, вместе с отречением его от власти и заключением в монастырь, нанесло почти (quasi) решительный удар репутации императора. Говорю ‘почти’, ибо от него уцелело лишь столько, сколько судно, движимое ветром и веслами и получившее известное направление, сохраняет еще его после того, как ветер перестаете дуть и весла не действуют более. Отсюда все заключают, что доселе огромный корабль обширной империи Его В-ва движим был вперед благоприятным дуновением Фортуны’.
События последних годов в жизни Карла V очевидно оставляли совсем иное впечатление в его современниках, нежели какое производит изложение тех же перемен у современного нам историка. Временно и он, конечно, вынужден делать некоторые уступки другому мнению и признаваться, что ‘положение императора перед его отречением все еще было довольно затруднительно и опасно’, но эти уступки не такого рода, чтобы ими можно было удовольствоваться. Современники самого Карла смотрели на дело совсем другими глазами. Во всем, что произошло с 1552 года, они поражены были не энергией его воли, способной изворотиться в самых затруднительных обстоятельствах и направить их к лучшему, а постепенным падением громкой репутации, которая до того времени соединена была с его именем. Самое отречение его от власти, по их мнению, было лишь новой степенью в том же падении. Тут, кажется, трудно найти середину: или Карл V действительно торжествовал над обстоятельствами, или они окончательно взяли верх над его волей.
При всем нашем уважении к талантливому историку, мы не можем принять сполна его воззрения. Мы позволяем себе думать, что оно вообще несколько односторонне, и ищем только формулы, чтобы выразить немногими словами наше разногласие с автором ‘Отречения Карла V’. В общем итоге оно, кажется, может быть представлено в следующих чертах. Определяя своего героя, Минье более всего останавливается на природных недостатках или особенностях самой его организации и из них главным образом объясняет самый важный и вместе столько загадочный шаг в его жизни, которым он заключил свою государственную и политическую деятельность. Положение дел и внешние обстоятельства тут мало имели веса и значения: разве только что они требовали от Карла V более усилий, чем сколько могла выносить его природа, и привели с собой крайнее изнурение его сил, физических и душевных, ранее чем можно было ожидать. Но если бы даже события расположились и гораздо счастливее для него, если бы он и не испытал в своей жизни никаких тяжелых переворотов, рано или поздно он все бы, кажется, кончил тем же самым решением, т. е. отдался бы весь своей болезненной наклонности и распростился преждевременно не только со своей властью, но и со всем обществом: ибо корень недуга он постоянно носил в душе с самого раннего возраста. Мы также не отвергаем некоторых болезненных расположений в природе Карла V, но далеко не можем признать за ними того влияния на важнейшие его решения, какое приписывается им автором новой французской монографий. По нашему мнению, знаменитый император далеко не всегда был полным господином своего положения: внешние события играли гораздо более значительную роль в его жизни, чем думают. Скажем прямо: на наш взгляд, отречение Карла V скорее вытекало из его положения и хода внешних обстоятельств, чем из его душевных расположений. Какое бы развитие ни получил крывшийся в нем зародыш болезни, едва ли бы когда он взял совершенный верх над его привычкой властвовать.
Но это мнение в свою очередь также может показаться лишенным твердых оснований предположением, и потому мы берем на себя развить его несколько подробнее, в связи с обозрением общей политики Карла V, в одной из ближайших книжек ‘Русского вестника’.

П. Кудрявцев.

[10] См. между прочим Havemann, Francisco Ximenez, p. 25-33.
[11] Charles-Quint, p. 12: La disposition quune tristesse naturelle, nne doolenr profonde et piet nrdente avaient alors fait natre, une extrme fatigue la renouvela dans la suite en la rendant de plus en plus imprieuw.
[12] См. Mignet. р. 6.
[13] Показание его приведено у Рибаденейры, в его Vida del Padre Francisco de Borja. См. Mignet, ibid. p. 8.
[14] См. Mignet, ibid. p. 58-59.
[15] См. Lanz, Correspodenz des Kaisers Karl V, II, p. 351-352. Мы сохраняем в переводе длинные периоды дипломатической корреспонденции Карла V, как они есть в подлиннике.
[16] Ibdid. p. 359-360.
[17] Mignet, ibid. p. 8-11.
[18] Fortanam esve javenum amicam. Strada, De bello belgico.
[19] Из Симанкского архива. См. Mignet р. 91.
[20] Писано в 1558 году. См. р. 131-132.

II.

По нашему мнению, ошибочно думать, что из одних природных свойств Карла V и недостатков его организации объясняется все течение его жизни и важнейшие в ней повороты. В Карле V, более чем в ком-нибудь из его современников, не надобно ни на минуту забывать по преимуществу политического деятеля. Если он хотел класть свою печать на события и давать им направление по своей воле, то они в свою очередь еще сильнее, может быть, отражались на его собственной судьбе. Слишком глубоко завязавшись в борьбу между современными ему направлениями, он не мог выйти из нее целым и неуязвленным.
И потому еще нельзя надеяться объяснить себе многое из одной частной жизни императора, что с самого начала он очень мало принадлежал семье. Еще в детстве лишился он отца и, можно сказать, не имел больше матери, с тех пор как она впала в безысходную грусть. Оба деда его, Фердинанд Испанский и Максимилиан Германский, оставались почти одинаково чужды ему. С раннего детства Нидерланды заменили ему родину: он стал прививком к чужой земле, и все его воспитание было искусственное, удаленное от естественных влияний родной страны, семейных уз, народного духа и обычаев.
Прежде всякой другой школы он попал в политическую. Она не ограничивалась только окружавшими его фламандцами, но некоторым образом простиралась на всю страну, в которой довелось ему провести свою молодость. В Нидерландах, по их центральному положению между Германией, Францией и Англией, сходились тогда многие нити общеевропейской политики. Тут даже завязывались вновь некоторые узлы ее, и не раз отсюда задавались довольно трудные задачи современным правителям. Душей этих интриг была тетка Карла V, правительница Нидерландов. У нее было врожденное призвание к дипломатике. Чем больше узнаем Маргариту по открывающимся вновь источникам, тем больше раздвигается в наших глазах круг ее дипломатической и политической деятельности. Многое, что до сих пор без всяких оговорок приписывалось другим более именитым политикам того времени, оказывается теперь несомненно принадлежащим ее уму и искусству. Не делая большого шума, она, однако, умела делать очень многое. В ее ловких руках дипломатика стала одним из самых сильных рычагов европейской политики.
Политическая жизнь Европы приливала тогда к Италии. Первая сделала поворот к ней Франция, и возбудила за собою и против себя сначала Италию, а потом и Империю. Фердинанду, обманом и силой вместе, удалось захватить Неаполь, Максимилиан мечтал обновить старые права своей короны, по крайней мере, на северную и среднюю Италию, Людовик XII старался удержать за собой хотя Миланское герцогство. Не говоря уже об итальянских государствах, которые замешаны были в борьбу самым непосредственным образом, Англия также не могла долго оставаться равнодушной к общему действию. Мало по малу все политические силы Европы приливали к одной области, протягивающейся вдоль по течению реки По, между Альпами и Апеннинами. Вопрос был в том: как разойдутся, или как соединятся между собой эти силы? Против кого будет направлен главный удар? И какая рука будет довольно искусна, чтобы завязать общее действие между столько разрозненными интересами и направить их к одной цели? — Союз действительно составился: он соединил в себе до сих пор разделенные противоположными интересами силы Испании, Франции и Германии. Общий удар их, казалось, направлен был главным образом против Венециан, которых хотели оттеснить далее к морю, чтобы не оставить им более никакой части в будущем новом разделе Италии. Глаза всех и каждого обращены были тогда на Папу Юлия II. В этом желчном и воинственном старике, казалось, ожили старые воинственные стремления Римского престола. В нем видели душу и главного двигателя Камбрейского союза. Никто не замечал, за его резко выдающеюся фигурой, действия другой более скромной руки, которая в тишине и в тайне подготовляла пути союзу и с искусством опытного дипломата затягивала нити его в один узел. По крайней мере, в настоящее время не подлежит более сомнению деятельное участие Маргариты Нидерландской в составлении камбрейской лиги. Кто знает? Можете быть, и в самом деле, как думает один новый историк, из-за одного союза ей тогда уже ясно виделся другой, непосредственно следовавший за первым и имевший своей прямой целью обратить соединенные силы против одного из союзников, т. е. против Франции. Юлий II, при всей своей предприимчивости, едва ли одарен был такой дальновидностью: ближе всего лежали к его сердцу те интересы, которые входили в круг действия первой лиги. Нужны были более сильные личные мотивы, чтобы призывая французов к участию в камбрейской лиге, в то же время замышлять совершенное изгнание их из Италии. Еще сами итальянцы были довольно равнодушными зрителями французского владычества в своей родной стране, как уже в Нидерландах обдумывался широкий план, вмещавший в себя не только ослабление венецианского могущества на твердой земле, но и вынужденное возвращение Франции к естественным ее пределам [1].
Маргарита Нидерландская имела свои важные личные причины не любить Францию и не желать ей успехов во внешних предприятиях. Есть душевные раны, которые не излечиваются целую жизнь. Дочь Максимилиана была еще в поре первой молодости, когда, без всякой вины с ее стороны, во Франции нанесено было глубокое оскорбление ее лицу и достоинству. Назначенная невеста Карла VIII, она, вследствие одной домашней и вместе политической интриги при французском дворе, должна была уступить свое законное место другой принцессе и с незаслуженным стыдом возвратиться на родину. С той минуты жизнь потеряла для нее свою поэзию, свое очарование. Маргарита еще не хотела отказаться вовсе от счастья семейной жизни: два раза вступала она в брак, сначала с инфантом испанским, потом с Филибертом Савойским, и два раза осуждена была оплакивать преждевременную смерть мужа. Счастье обмануло ее во всем, ей осталось одно утешение — во власти. Управление нидерландскими провинциями открывало ей довольно широкое поле деятельности. Как женщина, она не могла принимать непосредственного участия в воинственных предприятиях своего времени: гибкая рука правительницы гораздо больше приспособлена была выводить тонкие узоры и вязать сложные узлы в тишине домашнего уединения. Маргарита деятельно взялась за дипломатику. Если в душе ее была какая пустота, то она с избытком наполнялась этой новой деятельностью, требовавшей многих соображений и поглощавшей много времени. Из Нидерландов мысль правительницы свободно обнимала современные политические отношения. Пока другие двигали друг против друга военные силы, Маргарита в тылу воюющих ткала свои тонкие дипломатические сети. В них хотела она поймать и запутать Францию. В то время, как политическое действие все более и более стягивалось к югу, она первая обратила внимание на Англию и старалась вовлечь ее в союз с континентальными державами. Победы, которые Франция выигрывала на юге, не раз уравновешивались действием искусной политики на севере. Юлий II действительно мог думать некоторое время о союзе с французами против венециан: в глазах Маргариты этот союз мог иметь лишь временное значение, как посредствующая ступень для образования будущей лиги против французского владычества в Италии. Оттого она не спускала глаз с Англии и потом, когда составился великий политический союз между Австрией, Англией и Испанией, никому не хотела уступить чести его создания. Последствия известны каждому, Людовик XII не в состоянии был сохранить свое завоевание и принужден был очистить северную Италию.
Историк, который первый раскрыл эту не видную, но трудную и деятельную роль Маргариты в эпоху итальянских войн, некоторым образом вправе называть ее после того ‘истинно великим человеком своей фамилии и даже основателем величия Австрийского дома’. И в самом деле, начало его возвышения — здесь, а между тем никто конечно не скажет, чтобы виновником его успехов был Максимилиан, или кто либо другой из бывших тогда на лицо членов той же фамилии. Сомнительно также, чтобы Маргарита, замышляя свое хитрое дело, прямо имела ввиду выгоды своего отца, или чтобы в ближайшем ее окружении не было других более сильных побуждений. Мы, кажется, не ошибемся, назвав между ними те высокие надежды, которые соединялись с именем кастильского принца, продолжавшего в Нидерландах свое воспитание. Правительница, без сомнения, не хотела трудиться бесплодно, но как у нее не было прямых наследников, то все ее надежды в будущем должны были сосредоточиться на том лице, которое по своему рожденью и положению более других имело право на ее участие. Карлу, сыну Филиппа Габсбургского и Хуаны Кастильской, досталась эта завидная доля с самого детства: едва исполнилось ему шесть лет, как уже в приятной перспективе сияли перед ним, одна после другой, короны Касталии, Аррагонии и, может быть, Неаполя. Права младшего его брата далеко не равнялись его правам. Сверх того, Фердинанд оставался в Испании, тогда как брату его довелось жить в том самом городе, который был резиденцией его тетки-правительницы. Помещая в Брюссель молодого принца и в лице его — надежды будущего поколения, судьба как будто хотела указать в нем дочери Максимилиана живую цель ее стремлениям и вместе с тем поощрить ее к дальнейшей деятельности.
Рано оторванный от семьи и от родной почвы, Карл сделался почти вовсе чужд им от последующего воспитания. Оно, впрочем, вовсе не было непосредственным делом Маргариты и, может быть, даже немало способствовало к охлаждению последних родственных связей между молодым принцем и его теткой, которая подле него была единственной представительницей фамилии и ее интересов. Воспитатели Карла были фламандцы родом, душой и нравом. Между ними самое важное место занимал гувернер его де-Шьевр (de Chievres), из старого рода Кроев (de Croy), а за ним надобно назвать еще Адриана Утрехтского, в качестве главного наставника принца. Оба они проникнуты были важностью своего назначения и вели дело воспитания с большой точностью, но в то же время педантически холодно и без всякого участия сердца. Думая образовать из Карла государственного человека и тонкого политика, часто вовсе забывали в нем человека. Мало обращая внимания на его детский смысл, его хотели заранее приучить к государственным занятиям и заставляли его читать все сколько-нибудь важные бумаги. Де-Шьевр не брал на себя даже труда чтения: он хотел, чтобы Карл читал сам и потом делал донесения правительственному совету. Его иногда нарочно будили ночью, по случаю какой-нибудь вновь поступившей бумаги, чтобы приучить к деловому порядку. В деле умственного образования Карла главная заслуга бесспорно принадлежит его наставнику, но он ни чем не в состоянии был наполнить того пробела, который оставался в воспитании принца вследствие его исключительного положения. Адриан в этом отношении мог сделать для своего воспитанника только одно: утвердить в нем католицизм и таким образом скрепить хотя религиозную связь его с Испанией.
В Карле посредством искусственного воспитания развита была преимущественно, на счет других душевных сторон, государственная и политическая восприимчивость. Хотел он того или нет, к его уму в самом раннем возрасте привиты уже были ходячие правила современной ему политики. Впрочем, для восприятия их у него нашлось также довольно собственного, природного смысла. Брошенные семена пали не на каменистую почву. Прибавьте сюда пример и неутомимую политическую деятельность тетки, которые были постоянно в глазах у Карла. Как бы дух воспитания ни охлаждал добрые отношения между ними, главное направление ее политики не могло не сообщиться и ее племяннику. В этом направлений были два полюса — Испания и Франция. Как только начинал раскрываться политический смысл Карла, он уже научился смотреть на Францию, как на естественную соперницу при исполнении тех обширных замыслов, которые могли быть основаны на обладании Испанией и соединенными с ней землями. От самого начала тут было место не симпатии или дружеству, а разве прямо противоположному чувству. Не то чтобы Карл высоко ставил народные интересы жителей Испании, или чтобы ему были дороги их существенные выгоды, которые могли бы потерпеть от соперничества с соседственной страной: народонаселение края, народ вообще и его истинные интересы были для него понятия отвлеченные, его учили дорожить формой без отношения к ее содержанию, Испания могла быть населена кем угодно, — от того Карл еще нисколько бы не изменил своих отношений к ней. Но от Испании производил он свои права, на Испанию смотрел он как на свое будущее достояние: так мог ли он оставаться равнодушен к успехам Франции за естественными ее пределами?
Потому, когда Карл по смерти деда своего, Фердинанда Католического, вступил в королевские права и занял соединенные престолы Аррагонии и Кастилии, трудная задача управления обширным государством не показалась ему свыше сил. Благодаря искусственному воспитанию, он достиг преждевременной зрелости. Несмотря на свой юный возраст, он уже знаком был с тайнами внутренней и внешней политики, другими словами, знал, чего хотел, и как действовать для своих целей. Давно известную теорию ему оставалось лишь прилагать прямо к делу. Советники, которые заправляли его воспитанием в Нидерландах, был неотлучно при нем и в Испании. Мы имели уже случай упомянуть о внутренних его распоряжениях по управлению Аррагонией к Кастилией. Уступая воле юноши, старик Хименес должен быть сойти с высокого поста, который занимал до сего времени и на котором думал умереть спокойно. Не хуже хитрого и многоопытного деда, Карл умел заставить преклониться пред своей волей все еще гордые своей независимостью местные государственные чины. В формальном отношении он, впрочем, делал им всевозможные уступки. Школа, в которой Карл получил свое политические образование, допускала крутые и резкие меры лишь в том случае, когда считала их вполне благовременными, в противном же случае, не отказываясь от них совершенно, охотно предоставляла исполнение их более отдаленному будущему… В этом духе действовал и Карл в первые годы своего пребывали в Испании.
Но еще любопытнее наблюдать за ним во внешней политике. Нельзя сказать, чтобы им руководила особенная любовь к той стране, где суждено было ему положить первые основания своей обширной власти: подобные чувства не входили в его воспитание и не могли быть внушены ему фламандскими наставниками, но самый интерес власти, которой Испания служила первой и главной опорой, заставлял его позаботиться о том, чтобы как можно выгоднее устроить ее внешние отношения. Начало этих действий восходит еще ко времени пребывания Карла в Брюсселе. Самые ранние из них непосредственно примыкают к известной политике правительницы Нидерландов. Так, гораздо прежде чем Карл узнал лицом к лицу Испанию, от его имени и в интересах Кастилии заключаемы были союзные трактаты между нею и Англией. Ряд договоров, подписанных принцем кастильским (как титуловался тогда сын Филиппа и Хуаны) и королем английским, и возобновлявшихся время от времени, открывается 1513 годом[2]. Договаривающиеся стороны обязывались не только хранить добрый мир между собою, но и помогать одна другой в случае неприятельского нападения на ту или на другую. Одним из первых царственных актов Карла, по принятии им испанской короны, было подтвердить прежние условия новым договором с Англией[3]. Расчет был очень верный: пока еще не определились отношения к Франции, молодому королю, необходимо было оградить себя против возможных случайностей прочным союзом с ее старой соперницей.
С некоторого времени, впрочем, и отношения ко Франции склонялись более к миру. Смерть Людовика XII произвела в них заметный поворот. На первое время можно было думать, что умерший король унес с собой в могилу большую часть французских притязаний на разные итальянские области. Виды и намерения его преемника еще не определились, и личные свойства его были еще не довольно известны на стороне, что бы по ним можно было заключать о будущем направлений его политики. Начинавшееся соперничество двух домов не успело превратиться в закоренелую вражду между ними. Возвращение к дружественным отношениям казалось тем возможнее, что представлялись виды на заключение политического союза родственным. Что, например, мешало дочери Людовика XII сделаться невестой принца кастильского? И почему было не воспользоваться этим случаем, чтобы предотвратить опасности возможного разрыва? Наследник прав на Испанию тем более нуждался тогда в верных союзниках, что вовсе не мог похвалиться добрым расположением своего деда. Фердинанд не очень жаловал своего внука. Так составился проект родственного союза, превратившийся потом в формальный договор между эрцгерцогом Карлом и Рене, дочерью Людовика XII[4] . Со стороны Франции договор подписан был королем Франциском I. Главное обязательство состояло в том, что Рене на восьмом году своей жизни должна быть помолвлена, а на тринадцатом выдана замуж за кастильского принца. Комбинация не могла составиться без участия Маргариты: мы имеем тому прямое доказательство в особенном условии договора, касающемся некоторых, ей собственно принадлежавших прав на разные участки.
Трактат не получил еще никакого исполнения, как Франция уже снова угрожала Италии. Новое нападение было даже гораздо стремительнее, чем все прежние. Подобно лавинам, тесно сомкнутые ряды французов скатились с непроходимых альпийских высот и смутили своим быстрым появлением мало приготовленных к тому противников. Переход был сделан там, где казался наименее возможным. Каким-то чудом доброй воли и терпения тяжелая артиллерия в 72 орудия была перевезена в короткий срок времени через высокий хребет гор. Крутые, неприступные скалы раздвигались, уступая действию мин. Как гроза Божия, целая армия увала вдруг на Ломбардскую равнину. Даже не робкое сердце Проспера Колонны дрогнуло, когда вдруг сказали ему о приближении французов. Рыцарь Баяр застал его за столом нисколько не приготовленного. Уж не упали ли они с неба? Спрашивал неприятельский полководец в недоумении, и, растерявшись, не сделал всех должных распоряжений к бою. Силу французов составляло не столько их число, сколько смелость и стремительность их натиска. Собственно говоря, у них не было даже предводителя. Старые генералы, Тремуль и Тривульче, уже изжившие свое время, присутствовали тут больше для парада, чем для действия. Армию вели вперед сам король и родственник его, констебль Бурбон, одному из них было только 21 год, другому не более 25. Не смотря на то, один удар с их стороны мог решить участь целой Ломбардии. Спасение ее зависело не столько от самих итальянцев, сколько от наемного швейцарского войска, которое стояло неподалеку от Милана. Еще не было силы, которая могла бы сломить несокрушимые ряды швейцарцев. По своей необыкновенной стойкости они одни заслуживали в свое время название пехоты в строгом смысле олова. Они не отличались пылкостью удара, но выдержав удар противника, смело и твердо переходили потом в наступление. При Мариньяно произошла кровавая встреча между двумя армиями. Гром ее огласился потом на всю Европу — и недаром. Противники оспаривали друг у друга не только поле битвы в обладание страной, но и честь быть первой армией. В действии не было почти никакого единства: часто одна часть армии не знала, что в то же время делалось с другой. Но каждый исполнил свой долг в упорнейшей битве, разрешившейся окончательной победой лишь на другое утро. Тяжесть боя пала более всего на французскую пехоту: лишь с величайшими усилиями могла она выдерживать натиск швейцарских масс, которые давили ее своей густотой и едва ли не превосходили своей стойкостью. Впрочем, и медленные немецкие ландскнехты, бывшие во французской армии, также сделали свое дело. С пылкостью, свойственною молодости, Франциск и командовавший под ним Карл Бурбон бросались вперед наравне с простыми ратниками. Они мужественно врубались в густые ряды неприятеля и бились с возрастающим их числом до истощения. Несколько раз Франциск был в опасности не только за свою жизнь, но и за свою личную свободу. Нависшая катастрофа могла постигнуть его десятью годами ранее. Французская артиллерия под опытным начальством Пьетро Наварро производила разрушающее действие на неприятеля, но не она решила дело. Лишь наступившая темнота на время разлучила сражающихся. В некоторых пунктах швейцарцы остались внутри французского лагеря, куда успели пробиться в продолжение дня. Никто не спал ночью, перед лицом друг друга противники изготовляли оружие и силы к новому бою. Вплоть до самого утра не умолкали звуки швейцарских рогов, мешаясь по временам со звуком военных труб из другого лагеря. Но французские начальники лучше умели воспользоваться ночным роздыхом, чем их противники. Когда швейцарцы, собравшись с силами, пошли снова в бой, они везде встретили или устремленные на них копья немецких ландскнехтов, или пушечные жерла, которые вносили смерть в их густые колонны. Скоро борьба стала неравной. При самых отчаянных усилиях швейцарские львы нисколько не подавались вперед и едва в состоянии были наполнять пустоту в своих рядах. Под убийственным огнем артиллерии заметно остывал жар нападения. Смелое боковое движение французской кавалерии решило битву. Железные ряды швейцарцев поколебались и были сломлены. Появление Альвыано с союзной венецианской кавалерией заставило их еще более ускорить отступление. Как упорен был бой, так совершенна и обильна последствиями была победа. Через несколько дней после Мариньяно Максимилиан Сфорца сдал Франциску Миланский замок и вместе с ним свою власть над герцогством. Одним ударом достигнута была цель похода, и никто более не осмеливался оспаривать триумф у победителей.
Нет нужды говорить, что этот неожиданный удар быстро отозвался по всем окрестным странам. Он, впрочем, был слишком силен, чтобы тотчас же возбудить противодействие. Карл был к нему, может быть, чувствительнее многих других, но ни положение, ни средства его не позволяли ему думать о разрыве. Один дед его стоял тогда на краю могилы, а другой еще менее предприимчив был от самой природы и еще больше ослабел от старости. Смерть Фердинанда, последовавшая через несколько месяцев после того, передала в руки Карла тяжелое наследство управления двумя обширными государствами. Прежде чем воспользоваться для своих целей их средствами, ему еще нужно было утвердить в них свою власть. Карл явился в Испанию чужим ей человеком: за недостатком народной любви, ему надобно было позаботиться о других, более искусственных основаниях для прочности своего авторитета. В таком положений не уместнее ли было для него подумать о том, чтобы обеспечить себя новыми союзами, чем без нужды подвергать свою нисколько еще не упроченную власть опасностям неверной войны? Весьма возможно, что необходимость подтвердить прежний союз с Англией новым договором внушена была ему между прочим этим самым расчетом. С другой стороны успехи французов в Испании должны были возбудить в нем опасения за итальянские его владения, соединенные с аррагонской короной. Чем затевать вновь опасный спор, которого исход был очень сомнителен, не лучше ли было попробовать мирным трактатом оградить безопасность отдаленных владений против возможных покушений на них? Одним словом, в положении Карла было гораздо выгоднее закрепить новыми трактатами прежний союз с Франциском, чем начинать с ним войну.
Наследник Фердинанда и Изабеллы действительно предпочел первый путь. Несколько следующих один за другим договоров с Франциском, прежде и после похода его в Италию, свидетельствуют о заботливости Карла сохранить с ним дружеские отношения. Нойонский трактат, подписанный 13 мая 1546 года, занимает в том числе самое важное место. Не исчисляем всех отдельных условий этих договоров, по нашему мнению, всего занимательнее в них указания на те общие начала, которыми Карл и его ближайшие советники хотели руководиться в своей политике. Так, в самом первом трактате, заключенном с Франциском еще при жизни Фердинанда, внук обязывался не подавать более помощи деду, если тот в положенный срок не согласится уступить Наварру Франции. Для этой цели союзники условились отправить от себя общее посольство к Фердинанду и назначали ему год для размышления. В договоре не было упомянуто о том, что могло произойти в случае отрицательного ответа со стороны Испании, но легко было угадать намерения договаривающихся по самой его сущности: они очевидно были прямо враждебны властителю Аррагонии[5]. В Нойонском трактате также есть одна подобная черта. Выговаривая себе право помогать Максимилиану в войне с венецианцами, Карл, впрочем, нисколько не противоречил неприязненным действиям против деда со стороны своего союзника. Договор скреплялся новым брачным условием, в силу которого Луиза, дочь Франциска, объявлена была, вместо Рене, невестой Карла и должна была принести ему в приданое французские притязания на одну часть Неаполитанского королевства[6].
Так, в самом начале своего политического поприща Карл не задумывался приносить в жертву интересы своих близких родственников своим политическим видам и соображениям. Он готов был на наступательный союз против одного своего деда и почти отступался от другого. Сказать ли, что он действовал таким образом из национальных побуждений? Более чем сомнительно: как не было до сего времени семьи для Карла, так не находилось еще нации, которую бы он мог назвать своей и ко благу которой привязал бы все свои желания. По крайней мери, испанцы не считали его своим, да и он не тщеславился много своим испанским происхождением. Карл действовал на общей, можно бы даже сказать — отвлеченной политической почве: он преследовал свои государственные идеалы и мало думал о тех, к кому они были прилагаемы на практике.
Еще далеко было до союза Карла с нацией, как он был уже в тесном союзе с королями французским и английским. Но он обманывал себя, если предполагал много прочности в этих политических связях. Не могло быть ничего прочного, во-первых, в союзе с Генрихом VIII, у которого все зависело от первого капризного движения воли. Франциск I, в сущности, был гораздо постояннее в своих стремлениях, но зато по другим, более глубоким причинам, от него еще менее можно было ожидать неизменной твердости в добрых отношениях к новому союзнику. Не успели еще они, не имели случая узнать друг друга лично, а то бы они сами почувствовали и сознали, что между ними нет и не может быть ничего общего. Мы уже встретили раз Франциска на поле битвы: не раз еще и потом найдем его в самом жару боя, запальчиво заносящегося в густые ряды противников. Это была настоящая его роль, та, которая прямо вытекала из его природы и воспитания, тут он был, может быть, более на мести, чем где-нибудь. Не надобно только искать в нем талантов искусного вождя: как генерал, он никуда не годился. Его делом была личная отвага, благородное презрение опасностей, мужественный жар в горячей схватке с неприятелем. Он не в состоянии был решить битву искусным маневром, но мог увлечь за собой вперед* многих нерешительных. Те же блестящие рыцарские качества, которыми он отличался дома, в своем домашнем и придворном кругу, приносил он с собою и на войну. Воспитание лишь довершило то, что дано было ему счастливой природой. В целой Франции немного было людей: более красивых и привлекательных по наружности. Статный ростом, Франциск отличался еще необыкновенно приятной фигурой. Мужественные черты его постоянно смягчены были светлой улыбкой. Глаза его смотрели приветливо и влекли к нему добродушным выражением. Какая-то особенная, мужская грация разлита была по всему его существу и свободно проявлялась во всех его движениях. Франция любила уже его за одну только прекрасную наружность, и, со свойственным этому народу увлечением, заранее обещала в нем себе великого короля. Какая разница с неграциозной фигурой Карла и его наружным болезненным видом!
Было и другое, еще более существенное различие между двумя знаменитыми современниками. Франциск был горячо любим в своей семье, которая почти вся состояла из женщин. Он вырос и воспитался среди самых нежных женских симпатий. Мать и сестра — la perle des Valois, как называли ее современники — были при нем неотлучно. В этом постоянном окружении сторона души, чувства развилась в нем может быть даже несколько на счет головы. В своих склонностях к женщинам Франциск способен был даже на излишество. И теперь еще не знают с точностью, где следует поставить крайнюю черту в его более чем братски дружественных отношениях к Маргарите. Политике в строгом смысле, далеким и тонким планам и соображениям тут немного оставалось места. Франциск готов был на самые отважные предприятия, но они вытекали скорее из его воинственных инстинктов, личных наклонностей и часто даже слабостей, чем из верных политических расчетов. Предпринимая важное дело или вступая в борьбу с сильным противником, он редко умел удачно обезопасить себя со стороны искусными политическими союзами. Все действия его были личны до крайности. Из личной антипатии к противнику он способен был продлить войну доле, чем сколько позволяли государственные выгоды. С другой стороны, впрочем, надобно заметить и то, что симпатии его никогда не были очень глубоки. Если ему не напоминали о них словом или делом, он легко выбрасывал их из своей памяти. Какая опять разница с Карлом, у которого все основано было на широких политических соображениях, и который так мало способен был забывать однажды нанесенные ему оскорбления!
Напрасно Карл ласкал своего союзника нужными именами, напрасно обсылался с ним подарками и называл его в письмах ‘своим добрым отцом’, за что Франциск платил ему не менее нежным названием ‘доброго сына’. Временем они обменивались между собою и еще более лестными комплиментами. ‘У меня одно лишь на мысли, — писал однажды Карл французскому королю, — чтобы быть угодным вам, так как всякий добрый сын должен быть угоден своему доброму отцу[7]’. Подобные уверения, конечно, больше всего относились к предположенному родственному союзу. Но не только никогда не суждено было состояться этому браку: из всех попыток Карла к сближению с Франциском не могло выйти ничего прочного. Чем далее вперед простирались события, тем больше оказывалось несомненным, что не было натур менее симпатичных одна другой, чем современные властители Испании и Франции.
А им очень нужно было позаботиться о том, чтобы хотя бы искусственными политическими связями восполнить недостаток естественных симпатий. Так поставлены они были судьбою в отношении друг к другу, что им приходилось сталкиваться почти на каждом шагу. Уже союз с Англией был такого свойства, что из-за него только могло со временем возникнуть между ними опасное соперничество: ибо Франция почти не менее Карла заискивала расположения Генриха VIII. Затемм предмет неисчерпаемого спора составляли границы между Нидерландами и Францией, потому что старое бургундское наследство все еще не было поделено окончательно. Далее, союзникам никогда не развязать было полюбовно тех сложных узлов, которые еще их предшественниками завязаны были как в северной, так и в южной Италии. Наконец ко всем этим спорным предметам присоединился еще немецкий императорский престол. Максимилиан дряхлел и слабел с каждым годом: открывались новые виды на самую почетную корону во всем образованном европейском мире. Не одно дотоле спокойное честолюбие возбуждено было к необычной деятельности приближавшегося кончиной императора. К счастью для претендентов и к несчастью для Германии, никакое особенное право не ограничивало выбор лица для замещения немецкого королевского престола. Наследственное право представлялось первое, но оно вовсе не имело безусловного значения и по воле курфюрстов легко могло быть заменено свободным избранием. От их взаимного соглашения зависело провозгласить императором Германии того или другого короля или даже принца, хотя бы он был чужестранного происхождения. Прямое наследственное право неоспоримо принадлежало Карлу Испанскому, но Франция совершенно на равной ноге могла противопоставить ему, — если бы оно выпало, на ее долю, — согласие курфюрстов на избрание ее короля в немецкие императоры. Искусная дипломатическая интрига значила тут гораздо более, чем законность, основанная на наследственном праве.
Карл нисколько не обманывал себя насчет своих прав престолонаследия в Германии. Он хорошо понимал, что ему, может быть, придется иметь дело с самыми близкими своими союзниками, королями французским и английским, и заранее принимал меры, чтобы обеспечить за собой избрание[8]. Первая трудность заключалась в воле самого Максимилиана, который желал передать после себя немецкий престол другому своему внуку, Фердинанду, считая Карла уже достаточно, награжденным. Это неудобство было отвращено, благодаря особенно содействию Папы, который, в случае разделения Австрийского дома, имел причины опасаться усилений Франции. Следующие за тем меры, принятые Карлом, относились к князьям избирателями. С этою целью, в августе 1517 года, нарочный посланный Виллингер отправлен был из Нидерландов в Германию. Он имел поручение условиться по тому же предмету с императором и стараться склонить на сторону Карла князей империи. Для успешнейшего действия ему отданы были в распоряжение, сверх обыкновенных, и некоторые чрезвычайные средства. Так он имел в своих руках банковые билеты на значительную сумму на знаменитый аугсбургский банкирский дом Фуггеров. Трем духовным курфюрстам велено было обещать от имени Карла очень выгодные бенефиции в Испании, а трем светским — пансионы по 2000 гульденов, о четвертом не упоминалось в инструкции, потому вероятно, что его считали слишком честным для подкупа: это был славный покровитель германского реформатора, Фридрих Саксонский. О нем, вместе с герцогом баварским и маркграфом бранденбургским, поручено было посланному разведать, не согласны ли может быть они принять от Карла более почетную награду — орден Золотого Руна[9]. Аугсбургскому Регименту, то есть городовому управлению, обещано было сохранение его в полном составе, с прежними правами и привилегиями[10]. Другие значительные лица в империи также получили разные лестные обещания, соответствующие их положению и влиянию.
При содействии Максимилиана, внутри империи дело Карла мало по малу устраивалось по его желанию. Задолго до наступления кризиса он имел уже на своей стороне большую часть владетельных князей Германии, Некоторое время можно было сомневаться за Фридриха Саксонского. Между тем его голос принадлежал к числу самых решительных. Не столько по объему своей власти и силе, сколько по своим высоким нравственным качествам, это был первый авторитет в целой империи. На его стороне были и врожденное благоразумие, и многолетняя опытность. Не раз в отсутствие императора управлял он империей и своими действами заслужил себе всеобщее уважение и прозвание Мудрого, данное ему современниками, было не случайное: во всех обстоятельствах своей жизни Фридрих в самом деле отличался неизменным здравомыслием. Для своего времени он был бесспорно самым верным представителем лучшей стороны немецкого народного характера. Отсюда почти всеобщая к нему доверенность и внимание к каждому его действию. Потому и в деле избрания, его решение было бы самое важное: он мог увлечь за собой многих единственно силой своего авторитета, который высоко ценился во всей Германии. Фридрих долго не обнаруживал своего мнения относительно будущих выборов. Частью природное благоразумие, частью же некоторые сомнения, имевшие свой корень в его патриотическом чувстве, не позволяли ему прежде времени высказываться в таком важном деле. Он не имел ничего личного против Карла, но не совсем твердо уверен был в благовременности избрания его на германский престол. Однако, благодаря личному вмешательству Максимилиана и его хорошим отношениям к Фридриху, и эта важная трудность была побеждена. Когда, на последнем аугсбургском сейме (1518 года) напомнили императору, как необходимо при предстоящих выборах иметь на своей стороне согласие саксонского курфюрста, Максимилиан отвечал с довольной улыбкой: ‘Я уже имею от него добрый ответ[11].
Но и после того оставалось еще сделать очень многое для успеха предположенного избрания. Последовавшая вскоре за тем смерть Максимилиана обнаружила скрытые доселе трудности во всей их силе. Не только Франциск, но и Генрих Английский открыто выступили со своими притязаниями на немецкий престол. Генрих, правда, мало встретил себе сочувствия в Германии, но король французский с помощью интриг, денег и обещаний успел составить себе значительную партию между немецкими князьями и нашел себе партизан в самой коллегии курфюрстов. Кроме того, на его стороне был Папа, начинавший уже опасаться возраставшего могущества Австрийского дома, Венеция и швейцарцы. Когда князья съехались во Франкфурт на выборы, тогда особенно почувствовалась нерешительность положения. В нем не было более ничего верного и определенного, уж готовы были жребии, и одна минута могла положить конец всем сомнениям, но даже накануне избрания никто не поручился бы, что оно падет на того, а не на другого претендента. Под конец их осталось только два. Генрих VIII ограничился лишь тем, что в собственноручном письме к курфюрстам искал чести избрания. Но Франциск не хотел допустить ни одного лишнего шага вперед со стороны короля Испании. Между тем как посольство Карла расположилось на время выборов с Гехсте (в Нассау, близь Майна), французское посольство с конной свитой в сто человек стояло близ Рейна, в Кобленце. Оба влияния сходились во Франкфурте и боролись между собой внутри самого сейма. Избирательные голоса покупались на вес золота. Если один из совместников давал много, то другой обещал еще более. Таким образом, оба влияния уравновешивались между собой на сейме, следствием чего было то, что ни одно имя не могло соединить на себе большинства голосов. Тогда из самого равновесия партий и невозможности подвинуть их вперед неожиданно возникло новое имя, гораздо более скромное, чем громкие имена властителей Франции и Испании, но всем хорошо знакомое и давно пользовавшееся заслуженным уважением в целой империи. Это было имя Фридриха Мудрого, который один из всех курфюрстов остался недоступен подкупу. Предложивший его собранию, архиепископ майнцский конечно рассчитывал больше на его отказ, чем на согласие, и имел притом совсем другие виды. Но едва только предложение было пущено в ход, как оно привлекло к себе большую часть голосов. Интрига падала сама собой перед магическим действием популярного имени. Ни Папа, ни Генрих Английский не были против такого выбора. Решение было теперь в руках самого Фридриха. От него зависело принять делаемое ему приношение и предвосхитит венец Германии у самых неутомимых и самонадеянных его искателей. До сих пор Фридрих не высказывался перед другими. Он молчал, потому что не мог еще победить всех своих сомнений. Но он не мог более упорствовать в молчании, когда от него именем государства и народа требовали категорического ответа на сделанное ему предложение. Фридрих просил себе только срок на размышление.
Как мы дали заметить выше, мнение саксонского курфюрста давно уже склонялось в пользу Карла. Руководясь главным образом мыслью о необходимости сильной руки для защиты империи от внешних врагов, благоразумный курфюрст отдавал в этом отношении полное преимущество испанскому королю перед французским. Притом же он принимал в соображение все же более немецкое происхождение Карла, в сравнении с его совместником. Если у Фридриха еще оставались сомнения, то они происходили от недостатка уверенности, что у Карла по вступлении его на престол найдется довольно доброй воли, чтобы сохранить старые немецкие привилегии неприкосновенными. Но в последнее время получены были им из Гехста положительные уверения в готовности претендента подписать капитуляцию, которая будет предложена ему избирателями (Wahlcapitulation). Во мнении Папы симпатии к Австрийскому дому опять начали перевешивать наклонность к Французскому союзу. И все еще, однако, Фридрих держал решение в своих руках и мог каждую минуту поворотить его в ту сторону, куда хотел. С каким же замиранием сердца должны были ждать его речи все присутствующие, когда в день, назначенный для окончательного выбора, он явился в торжественное собрание! Курфюрст майнцский, действуя по соглашению с Фридрихом, опять выступил с предложением в императоры Карла Австрийскаго, на что курфюрст трирский держал ответ и старался в свою очередь склонить мнение в пользу короля французского. Тогда восстал Фридрих Саксонский. ‘В годину опасности, — сказал он, имея более всего в виду грозу турецкого нашествия, — мы должны желать себе властителя, с которым нам не страшны были бы никакие невзгоды. Пусть носит скипетр тот, кто всех могущественнее, кто один гораздо крепче, чем все наши немецкие силы, соединенные вместе. Из двух предложенных кандидатов мы должны держаться одного: каждый из них в состоянии защищать нас, но — король испанский происходит от немецкой крови, имеет свое местопребывание в немецкой земле (в Нидерландах?), носит титло наследственногоимперского князя и по праву наследства владеет в Германии теми самыми землями, которые прямо подвергаются опасности нападения: поэтому он имеет больше прав на нас, чем король французский, которого исключают наши законы, ибо он чужд нам по крови и языку и не имеет ничего общего с нашим отечеством. Итак, да будет Карл императором, а свобода и безопасность империи да оградятся твердыми постановлениями[12]’.
Когда Фридрих кончил, в зале наступило глубокое молчание. Впечатление, произведенное его речью, было глубоко и сильно. Всякому из слушателей почувствовалось, что между ними упало тяжелое, полновесное слово, которого тяжесть они могли понять и понести лишь соединенными силами. Решалась судьба великого народа, империи, в некотором смысле судьба мира. Произнесено было слово неотразимого решения, ибо оно вместе было словом самоотречения. Перед таким словом не могло устоять никакое противоречие. Скоро и курфюрст трирский взял назад свой голос, лучше сказать присоединил к другим, которые Фридрих увлек за собой. Вскоре после того дворянство и народ созваны были в церковь, и там архиепископ майнцский объявил всенародно о последовавшем избрании Карла Австрийского, на место умершего Максимилиана, главой Римской империи.

П. Кудрявцев.

[1] Мы обязаны этим новым воззрением на камбрейскую лигу и следующие за ней политические союзы — Мишеле, автору недавно вышедшей книги о времени Возрождения (Renaissance) во Франции. Известны недостатки этого автора, как историка, но по временам ему удается бросить такой меткий, такой верный взгляд на лица и на события, что им озаряется целый ряд явлений. Главным основанием для определения мало замеченной прежде роли Маргариты служила для Мишеле ее переписка.
[2] См. Monun. Habsburgica. 11 Abth., 2 B., NN 1, 3, 4.
[3] Ibid. N 5: Bundesvertrag zwischen K. Heinrich VIII von England und Karl K. von Spanien, Brussel, 19 April 1516.
[4] Ibid. N 21, 24 Mars, 1515.
[5] Gaillard, Histю de Franois I, 1, p. 196-98. См. также Renaissance, р. 260.
[6] См. Mon. Habsb. 1, N 7, cp. Gaillard, ibid. p. 313-18. Что Максимилиан не пропустил без внимания невыгодной для него статьи договора и затруднялся ею, об этом доносили Карлу послы его в Германии. См. Lanz, Correspondent 1, р. 45.
[7] Gaillard, ibid.
[8] Так в инструкции, данной Виллингеру, читаем между прочим: ‘Er (Karl) hat die Sache der Kaiserwahl wohl berlegt, und sieht die gronc Wichtigkeit derselben fr die Sicherheit aller seiner Staaten ein. Sr ist von den Bemhungen anderer darum wohl unterrichtet, und entschlossen, alle Mittel dafr anzubieten. См. Mob. Habsb., B. 11. N 19.
[9] Ibid.
[10] Ibid. N 20.
[11] См. Tutzschmann, Friedrich der Weise, p. 246.
[12] Подробности избрания см. у Туцшмана, Ibid., р. 252 — 67.
Событие было великой важности не только для Германии, но и лично для Карла. Он торжествовал в одном из самых щекотливых для своего самолюбия положений, но торжествовал благодаря не столько употребленным им средствам, сколько благоразумию и великодушию третьего лица, как бескорыстного посредника между ним и избирателями, и пройдя сверх того через опасное совместничество одного из своих прежних союзников. В продолжение выборов была не одна минута, когда казалось, что германская корона не минует рук победителя при Мариньяно: Не того хотел, не того ожидал Карл от своего союза с Францией. Напрасно Франциск, смягчая начинавшееся раздражение, старался представить свое столкновение с королем в виде благородного соперничества двух рыцарей, заискивающих один перед другим благосклонности одной дамы, что, впрочем, не мешает им оставаться друзьями между собой. ‘Ваш повелитель и я, — говорил он испанским послам, — мы точно соперники, но отнюдь не враги между собой. У обоих нас одна и та же властительница сердца, но как следуете благородным любовникам, мы оспариваем друг у друга обладание ею не в кровавом бою, а стараемся превзойти один другого в ее глазах ревностью нашего служения и столько же нежным, сколько почтительным уходом за ней [13]’. Франциск мог говорить эти слова от полного сердца: они вытекали из его воспитания и постоянного образа мыслей. Но для Карла подобные речи не имели никакого смысла: они были вовсе чужды его обыкновенным понятиям и не могли найти себе в душе его отзыва. Одно только было понятно ему, что другие хотели перебить у него дорогу, по которой он шел к самой возвышенной цели своей, и что самое опасное совместничество угрожало ему от ближайшего соседа и союзника. С политической точки зрения, — а Карл не допускал другой, — такой поступок казался изменой, предательством. Как бы ни велико было чувство самоудовлетворения, испытанное Карлом после избрания, он не мог простить Франциску покушения устранить его от наследственного престола Германии. Сын Хуаны особенно был чувствителен к тем обидам, которые считал своими личными. Он обыкновенно мало говорил о них, потому что носил их глубоко в душе своей. Он мог надолго подавить чувство своего оскорбления и заставить его молчать в себе, но никогда не отказывался от своего права на возмездие. Кто хоть раз имел несчастье встретиться на одной с ним дороге, тот заранее мог быть уверен, что никогда не заслужить себе от него полного прощения.
Немецкое избрание вдруг поднимало Карла на такую высоту, перед которой незначительными казались все другие более или менее возвышенные положения в Европе. Для его планов и политической деятельности открывалась новая еще более обширная сфера. Но чем выше становилось положение, тем больше увеличивались соединенные с ним трудности. Всего более вредило Карлу то обстоятельство, что, занимая в одно время несколько престолов, он нигде, впрочем, не был у себя дома, за исключением разве Нидерландов. В то самое время, как он готовился перенести свое политическое искусство на новую почву, прежняя, то есть испанская, сильно заколебалась под его ногами. Немецкое избрание более, чем все другие действия Карла, дало почувствовать Испанцам недостаток национального характера власти его в двух соединенных королевствах, Аррагонии и Кастилии. Если прежде они колебались признать своим принца, воспитанного в Нидерландах и постоянно окруженного фламандцами, то теперь они еще более имели право считать его чужим. С недовольством смотрели местные чины на увеличивающиеся требования короля, которого не надеялись даже удержать долго в своей стране. Денежные пособия казались им особенно отяготительными, потому что, как им было хорошо известно, назначались главным образом для утверждения власти его в Германии. Недовольство сословий, сначала скрытое, принимало все более и более беспокойный характер. От Карла хотели возобновления старых привилегий во всей их силе, в противном же случае угрожали ему отказом в необходимых пособиях. Прежде чем он мог воспользоваться выгодами своего нового высокого положения, ему еще надобно было пережить в нем весьма трудный критический момент. Задача, впрочем, не показалась Карлу превышающей его силы. Простирая одну руку к новому приобретению, в другой он хотел так же крепко держать прежнее. Для этой цели употреблен был им маневр особенного рода. Непокорным чинам Кастилии предписано было собраться, вместо Валладолида, в более отдаленном Сан-Яго де-Компостелла, что в Галиции, а потом в Коруньи, то есть еще ближе к морю. Вдали от главного центра движения, хотя и окруженный лично нерасположенными к нему кортесами, Карл без всякого сомнения чувствовал себя гораздо независимее в своих действиях, а в случай какой крайности мог тотчас же сесть на корабль и ускорить свой переезд в Германию. Другими словами, стоя одной ногой на испанском берегу, он заносил уже другую на немецкие земли. Новая местность, куда созваны были чины, неотменно оказала на них свое действие. Еще в Сань-Яго толедские депутаты, говоря за других, могли позволить себе несколько оскорбительных для Карла выражений, — за что впрочем немедленно были высланы из города, но в Корунье смолкло всякое противоречие. Как скоро самые важные предложения были приняты, Карл сел на корабль и отправился к Нидерландам, назначивши, вопреки всеобщему нерасположению к чужеземцам, Адриана Утрехтского своим наместником в Испании и оставляя позади себя горизонт, омраченный грозовыми тучами[14].
Когда корабль отошел от испанского берега, для Карла, по-видимому, наступило время роздыха. Покинув одну почву, он еще не достиг и не почувствовал под собой другой. Какая же возможна была для него в этот промежуток политическая деятельность? Но мысль его и не нуждалась в действительной почве, когда у него всегда готова была своя, отвлеченная. Она слагалась обыкновенно из его личных интересов и отношений, и всегда, как на суше так и на море, неизменно была при нем. Какое было дело Карлу, что он ничего еще не успел узнать о настоящих потребностях империи, ни всмотреться в существенные выгоды ее положения? С минуты избрания его на немецкий престол для него начинался новый ряд отношений, которые он думал устроить собственно для себя, не вступая еще в прямые сношения с Германией.
На первом плане был, разумеется, Франциск, недавний соперник Карла по выборам. Взаимное охлаждение между ними почувствовалось тотчас же, как только дело избрания приведено было к окончанию. Если один из совместников, ставши на подножие императорского престола, возмечтал о себе еще более, то другой невольно чувствовал себя униженным: ибо, не смотря на свой рыцарский образ мыслей, Франциск носил в груди сердце так же весьма чувствительное не только к личным оскорблениям, но и к самым неудачам. Ни с той, ни с другой стороны еще не сделано было шага к явному разрыву, а между тем каждая из них недоверчиво смотрела на другую и принимала меры для своей безопасности. Нойонский трактат как бы вдруг потерял свою обязательную силу, хотя условия его никем не были нарушены. Смертью Луизы, дочери Франциска и предназначенной невесте Карла, порвана была еще одна из слабых нитей, которыми до сих пор держалось их непрочное дружество. Вследствие этих новых отношений к Франции, Карлу или его главному советнику, Де-Шьевру, пришла мысль о закреплений и расширении прежнего союза с Англией. Если уже с точки зрения испанских владений казалось выгодным завязать дружественные связи с Генрихом VIII, то теперь не без основания видели в них одно из необходимых условий для прочности новой власти в Германии. Маргарита нидерландская была, по-видимому, того же мнения. Тотчас все дипломатические пружины приведены были в действие, чтобы сколько можно решительнее склонить Генриха VIII в пользу одностороннего союза. ‘Памятники’ Габсбургского дома широко раскрывают перед нами эту доселе малоизвестную страницу в истории нидерландо-австрийской политики[15]. Посольства слались за посольствами, и одни инструкции сменялись другими, более выразительными. Де-Шьевр, действуя от имени Карла, заправлял сношениями из Испании, но Маргарита, по близости своего местопребывания к Англии, также принимала в них непосредственное участие. Между прочим, была даже речь о том, чтобы назначить Маргариту на время отсутствия Карла правительницей Испании, а Де-Шьевру занять ее место в Нидерландах, но решение не состоялось, потому что, как кажется, она сама не изъявила на него согласия[16]. Попытка закрепить союз Австрийского дома с английским королем много облегчалась их родственными связями между собой. Генрих VIII женат был на родной сестре Хуаны, и Карл обыкновенно называл его своим дядей. По родственному чувству, Катерина Аррагонская всегда готова была оказать племяннику свое содействие. Но дело представляло также и свои важные трудности. Генрих VIII нисколько не скрывал своего желания жить по-прежнему в добром согласии с Францией. Главные его советники прямо расположены были в пользу Франциска. Кардинал Вольси был у него почти на жалованье. После избрания Карла в императоры в голове английского министра созрела мысль об укреплений союза между Англией и Францией, и для этой цели уже условлено было свидание между обоими королями. Карлу надобно было стараться во что бы то ни стало предупредить их встречу и ее возможные последствия. Несколько недель длилась дипломатическая переписка, начавшаяся по этому поводу. Нидерландские уполномоченные при английском дворе употребляли все усилия, чтобы во время переезда Карла из Испании в Нидерланды устроить свидание его с Генрихом. Но им пришлось бороться со всемогущим влиянием Вольси. Напрасно они предлагали ему ежегодный пансион в 200,000 дукатов: Вольси долго медлил решительным ответом, как бы взвешивая умственно тяжесть испанского золота в сравнении с французским. Наконец Катерине удалось переломить его сопротивление, но Вольси еще долго и упорно стоял на том, что французское свидание должно предшествовать испанскому. Однако нидерландские дипломаты также были очень настойчивы: они не хотели успокоиться до тех пор, пока не достигли желаемого. В апреле 1520 года, незадолго до отъезда Карла из Испании, в Лондоне подписан был между ним и Генрихом VIII договор, в котором заранее условлены были все обстоятельства встречи их на английском берегу[17].
Вот чем более всего озабочена была мысль Карла во время переезда его от испанских берегов к пределам империи. Он носил в голове целый рой политических планов, которые привязаны были к предстоявшему союзу с Англией. Многое зависело от первого успешного шага. Еще неизвестно было, чем разрешатся переговоры с одним союзником, и какие отсюда могут возникнуть вновь отношения к Франции: разрыв или продолжение мира, дружба или соперничество? Империя пока еще была в стороне, а уж отыскивались основания для целой системы будущих политических действий. Карлу наперед надобно было обдумать каждое свое слово при свидании с Генрихом VIII, надобно было изловчиться заранее, чтобы этот важный союзник не ушел от его рук, и чтобы успеть положить твердый камень для будущих начинаний.
В мае того же года предположенное свидание двух королей действительно состоялось в тех самых формах и по тому этикету, которые наперед были условлены в особенном договоре. Кажется, все произошло по желанию обеих сторон. Карл остался доволен оказанным ему почетным приемом, имел случай обо всем переговорить с Генрихом, и через несколько дней потом, по прибытии в Нидерланды, получить от него визит на своей земле. Свидание могло служить образцом обоюдной вежливости и деликатности, и высокие родственники, по-видимому, расстались совершенными друзьями.
Какой же был политический результат свидания? Со стороны Карла мы не находим в изданных документах никакого официального выражения недовольства. Сверх того, нас положительно извещают, что ему удалось переломить упорство кардинала Вольси и решительно склоните его в свою пользу обещанием ему своего императорского содействия при будущем избрании на папский престол. Далее находим мы в ‘Памятниках’ Габсбургского дома новый договор между Карлом и Генрихом VIII, подписанный с небольшим через месяц после того в Кале, которым подтверждались все прежде заключенные между ними трактаты, и каждая сторона по-прежнему обязывалась помогать другой в случае угрожающей ей внешней опасности[18] . Но не будем еще спешить заключением. Чтобы оценить по справедливости плоды личных переговоров Карла с Генрихом VIII, надобно еще упомянуть об одном промежуточном событии, которое имело место между их свиданием и заключенным между ними в последствии Балеским договором.
Едва только проводив своего гостя и отплатив ему визит, Генрих VIII готовился уже к новому свиданию — с королем французским. Оно произошло в первой половине июня и продлилось почти до конца того же месяца. Театром ему служила небольшая местность близ Кале, где в то время французские владения сходились с английскими: Генрих VIII учредил свою квартиру в Гине (Guines), Франциск I — в Ардре (Ardres). Промежуточное пространство занято было двумя лагерями. Зрелище имело далеко необыкновенный вид, давно между христианскими государями не бывало ничего подобного как по внешнему блеску и великолепию, так и по самому характеру события. Точно как будто сходились между собою два сказочные короля, чтобы пощеголять друг перед другом красотой и роскошью своего убранства, блеском своей многочисленной свиты, наконец, своей собственной статностью и силой. Каждый хотел наперед ослепить другого, поразить его удивлением, чтобы потом великодушно подать ему руку на дружеский союз. Тут ни к чему не годились самые тонкие политические соображения, а весь успех должен был зависеть от силы личных впечатлений с той и другой стороны. Кто был впечатлительнее, от того и надобно было ожидать, что он сдастся первый. Сначала все происходило в строгом порядке, по установленному заранее церемониалу и этикету. Первая встреча двух королей устроена была почти с сценическим эффектом. В назначенный день каждый из них в сопровождении многочисленной свиты тронулся из своего лагеря и ехал по указанному ему направлению так, чтобы им обоим можно было встретиться на средине промежуточного пространства. На высотах, которые с двух противоположных сторон окружали лежавшую между ними равнину, Генрих VIII и Франциск I, как благородные витязи старых немецких сказаний, оставили каждый свою свиту и спустились вниз к приготовленной для них палатке: там, ввиду множества зрителей, которых взоры устремлены были на них с ближайших высот, они встретились между собой, обнялись дружески и рука в руку вошли в шатер, чтобы наедине передать друг другу свои планы и мысли. Главный предмет переговоров составлял предполагаемый брак между наследником французского престола и единственной дочерью Генриха VIII, Марией. Само собой разумеется, что разговор их остался тайною для посторонних наблюдателей, и из всей этой сцены они вынесли лишь одно замечание, что в самую минуту встречи споткнулась лошадь под английским королем. Охотники до примет не пропустили потом без внимания и другого обстоятельства, то есть что в следующую ночь буря повалила ту самую палатку, в которой назначен был прием тому же королю с французской стороны. Несмотря на все эти случайности, в обоих лагерях продолжало царствовать совершенное согласие. Вскоре последовало открытие рыцарского турнира, на котором приглашены были участвовать все желающие. Первые роли на нем принадлежали самим венчанным особам. Франциск I и Генрих VIII неутомимо соперничали друг перед другом воинственной ловкостью и крепостью в руке. Шесть дней бились они на копьях, с готовностью принимая все делаемые им вызовы, два дня потом длился бой широкими мечами, причем противники были на лошадях, наконец они сошли с коней и сражались пешие. Много огня и энергии потрачено было в этом притворном бою, много развито силы и ловкости с обеих сторон. Царственные рыцари превзошли всех своей твердостью и стойкостью, но между ними самими превосходство оказалось на стороне французского короля. Вызванный Генрихом VIII на единоборство, он низложил его и ни разу потом не дал ему взять верх над собой. Впервые может быть в своей жизни Генрих VIII должен был понизить то высокое мнение, которое до сих пор он имел о своей личной доблести.
Впечатление не могло быть приятно для Генриха, но оно скоро исправилось, благодаря открытому характеру Франциска и его рыцарскому поведенью. До сих пор все свидания и встречи между ними происходили по условленному чину, в котором столько же участвовал этикет, сколько и взаимная недоверчивость. Заранее определялось число лиц, которые должны были сопровождать их при встречах, с точностью отмеривалось пространство, наконец исчислялись сами шаги, которые надобно было сделать с обеих сторон, чтобы сойтись на назначенном месте. Если английский король делал визит французской королеве в Ардре, то французский король в то же самое время отправлялся на поклон королеве английской в Гине. Некоторое время Франциск довольно терпеливо сносил весь этот наложенный на него чин или условленный порядок и выполнял его в точности, но потом он стал явно тяготиться им. Врожденная живость его характера никогда не могла совершенно помириться с внешним принуждением, он возмущался духом, видя себя заключенным в какой-то магический круг и обязанным двигаться как бы по шнурку внутри отведенного ему пространства. Но всего более противна была его душе та обоюдная подозрительность, которой проникнуты были все отношения двух дворов, когда главная цель в том и состояла, чтобы по возможности уничтожить все поводы ко взаимной недоверчивости. Франциск I был молод и исполнен веры в людей. Как сам он открыт был тогда для всех благородных впечатлений, так верилось ему, что и всякий другой, у кого бьется в груди человеческое сердце, должен предпочесть прямой и откровенный способ действия тонким политическим изворотам. Отчего, думал он, не остаться рыцарем и в политике? К чему были все эти церемонии и еще более оскорбительные меры предосторожности между двумя благородными властителями, если они сколько-нибудь уважали друг друга? Не лучше ли было бы им, положившись на честное слово один другого, встречаться между собой запросто, не разбирая места и времени, как следует друзьям, братьям, наконец, как это прилично людям, которым хорошо знакомы понятия о чести?..
Нетерпение Франциска скоро взяло верх над всеми сомнениями. В одно утро, вставши ранее обыкновенного он взял с собой несколько человек и, никому ничего не говоря, отправился с ними прямо по направлению к Гине. Английская стража в 200 человек думала остановить его у подъемного моста. ‘Объявляю вас, господа, моими пленниками’, — сказал им Франциск с самой непринужденной и веселой миной, и велел немедленно вести себя к королю. Вне себя от удивления англичане совершенно потерялись в присутствии нежданного гостя, прежде чем они решились загородить ему дорогу, он уже стоял у дверей королевского жилища и стучался в них. Можно представить изумление только пробудившегося от сна Генриха! Но он был также молод, и эгоизм не успел еще пустить в нем глубоких корней. Поступок Франциска поразил его тем приятнее, что нисколько не затрагивал его щекотливого самолюбия. Генрих VIII и сам начинал скучать, чувствуя недостаток свободы в движениях, и потому он очень обрадовался, увидев перед собой не в урочный час французского короля. ‘Вы сыграли со мной отличную штуку, — сказал он Франциску, называя его притом своим братом: — благодаря вам, я знаю теперь, как надобно жить с вами. Итак, это кончено, я признаю себя вашим пленником и отдаюсь в ваше распоряжение’. Вслед за тем он подал своему гостю золотое ожерелье, прибавив: ‘Прошу вас носить его в знак любви к вашему пленнику’. Франциск не хотел оставаться в долгу и тут же снял с руки браслет, который стоил вдвое дороже. Вся эта сцена происходила в спальне Генриха VIII, прежде чем он успел подняться с постели. Заметив, что он хочет вставать, Франциск тотчас предложил ему свои услуги. ‘На нынешний день позвольте мне быть вашим камердинером’, — сказал он Генриху, и в самом деле помог ему одеваться. Оба короля расстались потом вполне довольные друг другом. Когда Франциск возвращался к своему лагерю, несколько человек выехали к нему навстречу. На лицах их написано было тревожное беспокойство: все нетерпеливо ждали его возвращения, потому что боялись за его личную свободу. Обрадовавшись королю, маршал Флеранж не мог сдержать своего нетерпения и с откровенностью, свойственной заслуженному воину, сказал ему: ‘Поступить так, как вы поступили, значит быть совсем без головы. Я очень рад, что вы воротились по добру по здорову, и посылаю к черту того, кто дал вам такой глупый совет’. На это король отвечал маршалу: ‘Я не спрашивал ничьего совета, зная заранее, что никто не посоветует мне того, на что я уже решился сам про себя’.
На другой день та же история повторилась со стороны Генриха, который хотел отплатить визит Франциску. С того дня отношения между двумя королями стали гораздо прямее и дружелюбнее. Впечатление было сделано, и Генрих VІІІ все больше и больше располагался в пользу своего благородного союзника. Правда, что Франциску не удалось склонить Генриха нарушить нейтралитет, который он строго соблюдал до сего времени в своих отношениях к Франции и Испании: с помощью кардинала Вольси, запродавшего свое содействие Карлу и Франциску вместе, Катерина Аррагонская успела еще удержать своего мужа от решительного разрыва с императором. Далеко не вполне достигнута была политическая цель, которая имелась в виду при съезде[19], но Франциск I имел полное право гордиться своим успехом, ибо много выиграл в личном расположении к себе Генриха VIII: по чувству какого-то невольного уважения к своему союзнику Генрих, чего еще не случалось с ним прежде, отступался по крайней мере от некоторых своих формальных претензий. Читая в присутствии Франциска условия вновь заключенного с ним трактата, он остановился на первых же словах: ‘Я, Генрих, король Англии’, и сказал дружески: ‘Я думал было прибавить — и Франции, но так как эти слова были бы ложью в вашем присутствии, то я отказываюсь от них’!..
Но возвратимся к тому, кто служил поводом и вместе был главным предметом всей этой тонкой политической игры. Карлу, находившемуся тогда в Нидерландах, нелегко было помириться с мыслью о том, что происходило у него в ближайшем соседстве. Почти на глазах Карла перенимали у него союзника, на которого он рассчитывал всего более в своих будущих отношениях к Франции. Что мог он со своей стороны противопоставить тому дару обольщения, которого тайна заключалась более всего в самой личности Франциска? Равную ему любезность и рыцарскую прямоту в обращении? Но их вовсе не было в природе и характере Карла. Силу и высокое значение своего императорского авторитета? Но ими всего менее можно было подействовать на своевольный и независимый нрав Генриха VIII. На стороне Карла, сравнительно с его соперником, было, пожалуй, одним внешним преимуществом больше: он имел удовольствие принимать у себя в Гравелингене английского короля уже после свидания его с французским. Племянник мог удостовериться из уст самого дяди, что империя не имеет причины опасаться в нем врага себе. Но чтобы во время вторичных переговоров совершенно уравновесить в душе Генриха то хорошее впечатление, которое произведено было на него французским королем, на это у Карла не достало врожденной любезности и приятности обращения, а заменить их нельзя было никаким искусством. От того даже и в новом своем свидании с дядей Карл не мог выговорить у него ничего более, кроме подтверждения прежнего союза, да и тем кажется обязан был больше продажности кардинала Вольси, нежели своему личному влиянию.
Итак, что бы Карл ни предпринимал для себя, во всем суждено было ему сталкиваться со своим соседом по Нидерландам, Испании и Германии. Ему нельзя было сделать шага без того, чтобы не почувствовать перед собой совместника, не всегда, конечно, счастливого, но всегда бдительного и деятельного. Корона Германии и союз с Англией одни уже могли произвести между ними сильное охлаждение и навсегда подорвать их искреннее доверие друг к другу. А там еще был нескончаемый спор за бургундское наследство, за Наварру, за Италию. Не расчерпать было им мирно ни одного из этих спорных дел. Но истинным яблоком раздора лежала между ними Италия. Победителю ли при Мариньяно было отказаться от нее? А с другой стороны, если уже король Испании не считал себя безопасным в Неаполе, пока французы угрожали ему из Ломбардии, то как мог потерпеть их здесь император Германии? Они загораживали ему путь к Риму, они отдаляли его от Неаполя, они, наконец, нарушали целость и связь его владений в Германии и Италии. Владея несколькими соединенными королевствами и располагая первой короной в мире, мог ли Карл допустить чужое вмешательство во внутренние дела страны, которую он считал своей по многим правам?…
Пока еще, впрочем, тянулись переговоры о Наварре, пока еще не были вовсе потеряны надежды на поддержание мира, Карлу не оставалось ничего более, как, пользуясь этим временем, утвердить свою власть в империи торжественным венчанием. Он так и сделал. Приняв присягу от нидерландских членов, Карл отправился в Ахен. Осенью съехались туда один за другим все важнейшие чины империи, курфюрсты, князья и графы, а в конце ноября 1520 последовало и самое венчание с неслыханной дотоле роскошью и великолепием. Карл подтвердил клятвой свое согласие на предложенную ему князьями капитуляцию и торжественно провозглашен был королем Германии и Римским императором. С той минуты в руках его были судьбы половины западного христианского мира.
Какие же виды занимали Карла на этой высоте, или какие планы вновь нарождались в его голове, и были ли они достойны его величия? Об этом мы предоставляем себе говорить в непродолжительном времени. В настоящем случае мы лишь хотели познакомить читателей со здоровым Карлом V, как им уже известны слабые и больные его стороны.

П. Кудрявцев.

[13] См. Gaillard, ibid. р. 375.
[14] См. между прочим Havemann, Darstellunhen uns der inneren Gesch. Spaniens, p. 165-168.
[15] См. Monumenta Habsburgica, q B., в особенности NoNo 34-46.
[16] В особенности см. весьма замечательное конфиденциальное донесение Карлова поверенного в делах из Англии Де-Шьевру от 7 апреля 1320б ibid. N 42.
[17] Ibid. N 43.
[18] См. ibid. N 52 (14 июля 1520). Впрочем условия написаны были лишь в самых общих выражениях, напр. sed qnod bona fide et realiter cosdem tractatum onservanimus, et quod contra quoscunque invadentes nos invicem defendemus, prout dictorum tractatum vigore tenemur, astringimur et obligamur.
[19] См. подробности об этом съезде у Гальяра, ibid. р. 438-432.

III.

Деятельность исторических лиц определяется большей частью теми общими началами, которыми они сами руководятся в своей жизни. В этих началах заключается главное условие единства действий, ими же часто объясняются и кажущиеся противоречия в деятельности одного и того же лица. Однажды покорив им свою волю, исторически деятель нередко пренебрегает ради них своими существенными выгодами. Лишь немногие, как Генрих IV Бурбон, в состоянии бывают подчинить свои постоянные начала высшим требованиям времени или обстоятельству осознав наперед их разумность. Оттого может быть так редко истинное величие, хотя и довольно часто повторяется известное явление, что в одних руках собираются огромные средства.
В Карле V чувствуется прежде всего недостаток первых привязанностей и вместе с тем самых общих руководительных начал, без которых никто почти не пускается в жизненное море. По странному стечению обстоятельств у него было только место рождения, но не оказывалось истинного отечества. Более всего он был нидерландец, но и то скорее по силе привычки, чем по глубокому сочувствию всем важнейшим интересам страны. Мы говорили прежде о том, как мало было дано места в его воспитании кровным, родственным чувствам. Согревающая сердце семейная любовь осталась почти вовсе чужда ему до тех пор, по крайней мере, пока он сам не обзавелся своей семьей. Но привязанность к нисходящему племени гораздо более эгоистична, чем та, которая обращена к старшим членам семьи. Начала семейные и национальные рано заменены были для Карла более отвлеченными началами политическими. Они сказались в первой его государственной деятельности, ими же определились его первые отношения во внешней политике. Наконец они же, в той или другой степени, замешаны и во все последующие решения Карла V. При всем различии обстоятельств, в которых он находился в различное время своей жизни, образ его действий, впрочем, постоянно запечатлен был одним и тем же характером, сообразно с духом школы, которой он принадлежал своим воспитанием.
Из одной политики никогда, впрочем, нельзя надеяться объяснить себе всего человека. Она одна не в состоянии наполнить собой всего нравственного существа его. Есть сверх того целый мир постоянных потребностей души, которые охватывают более обширную сферу и хотят себе иного удовлетворения. Это, говоря вообще, потребность религиозных и нравственных убеждений, без которых неполно никакое существование. У Карла V их нельзя отрицать, как и у других славных его современников. В его время нельзя было иначе и воспитаться, как в католических понятиях, но в нем они сверх того легли в основу всего его будущего образа мыслей и служили мерой для оценки людей и явлений. Оттого что Карл был воспитан в Нидерландах, а не в Испании, католицизм не развился в нем до испанского фанатизма, но нашел себе всегда неизменного и усердного поборника. Вне круга этих понятий Карл ничего не умел понять, и во всяком отступлении от них не хотел ничего более видеть, кроме непростительного заблуждения. Его умственные органы как бы срослись с теми понятиями, которые вложены были в него первоначальным воспитанием, и потеряли способность дальнейшего развития в области тех же идей.
Это основное воззрение не могло не проникнуть и в самую политику Карла. Не понимая ее сполна, оно, однако, в той или другой степени проникало во все ее направления и большей части составляло в ней самую душу. Католицизм был почти единственной живой цепью, привязывавшей Карла к его подданными в Испании и Италии, на католическом воззрении основаны были и самые ранние его политические планы. Оно же потом служило главным возбудительным средством для его фантазий, которая, не довольствуясь действительным положением вещей, строила в том же самом духе новые обширные предприятия мечтательного свойства. Одним словом, в то самое время, когда целый век в лице лучших своих представителей неудержимо рвался вперед, мысль Карла V все больше и больше погружалась в туманное средневековое созерцание, почерпая из него не только силу для своих личных убеждений, но и побуждение для своей политической деятельности в самом обширном смысле слова.
Очень рано уже можно наблюдать эту основу в дипломатических актах, которые дошли до нас между другими памятниками царствования Карла V. Она присутствуете в самых первых его дипломатических сношениях, когда еще он не носил на себе немецкой короны. Пока не установились главные направления политики, она является здесь в виде общей потребности мира между христианскими народами. Так, в инструкции Карла послам его при дворе Франциска читаем (1518): ‘Прежде чем начинать войну, особенно против христиан, христианские короли и государи, находящиеся в мире, должны строго обдумать дело, потому что правосудие Творца ничем так не оскорбляется, как подобной войной, и никогда невинный народ не терпит столько разных бедствий и притеснений’ [1]. ‘Католический король, — говорится далее в той же инструкции, — который употребляет все свои средства и все время на то, чтобы утвердить мир между христианами, от всего сердца желал бы устранить все поводы к несогласию и явному раздору между ними, и на этот конец посылает своих послов к императору и к королям Франции и Англии’, и т. д. Предметом несогласия между двумя последними державами был город Турне. Находя такой повод ничтожным к разрыву между христианскими королями, Карл предлагает им со своей стороны общую цель, для которой они могли бы соединить свои силы, вместо того чтобы ослаблять друг друга взаимной враждой. ‘Если зайдет речь о Турне, — пишет он в другой инструкции, — то пусть отвечают послы, что у католического короля нет в этом мире большого желания, как видеть христианских государей в добром согласии между собой, дабы они общими силами могли предпринять надежную войну против турок, и что он со своей стороны готов для такого дела не щадить ничего, ни даже своей собственной особы'[2]. Та же самая мысль повторяется потом в новой инструкции, писанной двумя месяцами позже. ‘Католический король, — сказано здесь между прочим, — всегда желал и теперь остается при том же самом желании, чтобы христианские государи были соединены между собой узами тесной дружбы, и чтобы таким образом, при отсутствии взаимной недоверчивости, тем удобнее можно было им подумать о походе против турок'[3]. В дипломатических сношениях Карла с Франциском опять встречаемся с той же господствующей идеей. Так находим ее на первом плане в начертании одного, по-видимому, несостоявшегося договора между королями испанским и французским, незадолго до немецкого избрания[4]. ‘Всем современникам и тем, которые имеют родиться на свет, да будет ведомо, что превысокие, предоблестные и могущественнейшие государи, Франциск, милостью Божьей христианнейший король Франции, и Карл, той же милостью католический король Испании и Обеих Сицилий, памятуя то, что Богу угодно было почти в одно время возвысить их до королевского достоинства и призвать к власти в великих монархиях, так что между христианскими государями никто не может сравняться с ними в силе и могуществе, сознавая также, что по этому самому они более всех других обязаны заботиться о сохранении и распространении христианской республики и о возвеличении нашей святой католической веры, и по внушению свыше чувствуя в себе с самого вступления своего на престол постоянное расположение к поддержанию, сохранению и умножению доброго и истинного мира, дружбы и спокойствия, не только между своими государствами, подданными и союзниками, но и в целом вообще христианств, для того чтобы все военные силы христианских народов, соединенных в одно нераздельное могущество, могли быть дружно обращены против неверных, как явных врагов нашей святой католической веры, — по всем сим причинам означенные короли и прежде несколько раз заключали между собой разные мирные и дружественные договоры, в силу которых все христианство до сего времени могло наслаждаться внутренним миром и спокойствием, и в настоящее время, чтобы предотвратить неправильное толкование прежних трактатов и придать им еще более силы и крепости, положили открыть в Монпелье новые переговоры с мирной целю через своих уполномоченных’.
Прекрасные слова о добром мире и согласии между всеми христианскими народами можно встретить также, кроме инструкций Карла V его уполномоченным, и в других дипломатических актах того времени. Генрих VIII, несмотря на свой неуживчивый нрав, также любил пощеголять ими время от времени. Франциск I тоже пользовался ими при удобном случае. Но никем не повторялись они так часто и ни у кого не казались так искренни, как у Карла. Надобно полагать, что это были отголоски тех внушений, которые между прочим вошли в его воспитание. Уроки Адриана Утрехтского, как видно, не пропали для него даром и слились в душе воспитанника с политическими наставлениями другого воспитателя. Первые составили в ней общую идеальную основу, к которой так или иначе старалась прикрепить себя и политическая теория, лишенная собственных твердых оснований. Молодой ум Карла не способен был заметить внутреннего противоречия между двумя направлениями, и как только ему представилась возможность действовать самостоятельно, мечтал уже о приложении своих начал на практике. Оттого могла произойти эта странная несообразность в его собственных действиях, что когда на деле он всячески старался отвлечь Генриха VIII от тесного союза с Франциском I и сам все больше и больше увлекался духом вражды против последнего, на словах он то и дело твердил о мире между всеми христианскими государями и выражал готовность на все пожертвования, чтобы соединить все силы в одном христианском предприятии.
Тогда уже определилась для него отдаленная цель всех этих усилий. Минуя все современные отношения и, как будто ничего не зная о них, тогда уже он указывал своим настоящим и будущим союзникам на поход соединенными силами против неверных, против турок, как на венец всей миролюбивой политики, основанной на христианских началах. Но эта цель оставалась почти несбыточной мечтой, пока владения Карла в Европе не выходили из пределов двух южных полуостровов. Как любимую мысль, ее часто можно было выставлять на вид, но едва ли кому — самому Карлу, или его советникам — приходило в голову серьезно думать об ее исполнении. Вступление на императорский престол в Германии не только расширило горизонт его власти, но и значительно приблизило его к осуществлению любимой мечты. Военные средства Карла увеличились, может быть, более чем вдвое, да и самая империя имела гораздо более прямых интересов в борьбе с турками, чем отдаленный запиренейский край. Испания уже кончила свою борьбу с мусульманами, для Германии же она только начиналась.
Несправедливо, впрочем, было бы думать, что необходимость борьбы с турками вытекала для Карла из самого положения Германии, которой тогда действительно угрожал разлив мусульманского завоевания. Мы уже видели, что он вступил на немецкий престол с готовой мыслью. Если же здесь она получила новое развитие, то этому были другие причины. Политические виды и идеи вырастали для него не из самой почвы, на которой он стоял, а нарождались в его голове сообразно с высотой его личного положения. Перемены в положениях Карла можно сравнить с постепенным восхождением его с одной высоты на другую. Чем больше он сам поднимался вверх, тем шире, правда, раскрывался перед ним горизонт, но тем более терял он сам чувство действительной почвы, и взгляд его на предметы становился все отвлеченнее и отвлеченнее. С той высоты особенно, на которую поставило его немецкое избрание, исчезали для него частные или народные отличая, столько впрочем существенные, и выдавалась резко разве только самая видная противоположность двух миров — христианского и мусульманского. Ибо так высоко стоял еще немецкий императорский престол в общем мнении века, что с высоты его действительно можно было обозревать весь почти европейский мир, оттуда брошенный взгляд доставал до крайних его пределов, оттуда же легко было видеть и главные точки соприкосновения этого мира с азиатским или мусульманским, хотя с другой стороны может быть тем более терялись в безразличии ближайшие предметы, лежавшие у самого подножия этого высокого пьедестала.
Возлагая на себя немецкую корону, Карл V не только принимал власть над Германией, но и самую идею империи, как она была выработана в прежнее время. Чего не могла дать ему действительность, то он дополнял своим воображением. Его империя была прямой наследницей старой римской, в его мыслях она совмещала в себе права Рима и Византии. Это была та Священная Римская Империя, которой начало современно было возвышению католицизма, и которая считала своим основателем Карла Великого, а восстановителем Оттона I, также Великого. Это было то величайшее государственное учреждение старого времени, которое, по мысли своего основателя, должно было заключать в себе все христианские народы, и считало своей высшей задачей распространение христианского просвещения. Если эта мысль представлялась уже Карлу с высоты испанского престола то, как еще образнее и потому понятнее, должна была она казаться ему на вершине империи! Карл V хотел для себя империи в ее старом смысле, со всеми ее отличительными признаками и особенностями. Он не иначе воображал ее себе, как в виде огромного здания с двумя отдельными вершинами, подобно тому, как обыкновенно заканчивались большие готические сооружения. И именно потому, что он брал империю на старых основаниях, он принимал ее и с папской властью. Самый способ выражения его об отношениях между собой двух верховных властей католического мира, императорской и папской, заимствован был им прямо из средневековых политических теорий. Облекаясь одной из них, Карл торжественно принимал на себя и обязанности ее по отношению к другой. В этом смысле написана грамота, данная императорскому уполномоченному, который в июне 1520 года, следовательно еще за несколько месяцев до коронования Карла в Ахене, отправлялся к римскому двору. ‘Мы, Карл (следуют титла), — сказано в ней между прочим, — уполномочиваем вас, Дона Хуана Мануэля, отправиться в качестве, нашего посла к римскому двору, желая через вас передать господину нашему, Льву X, выражение нашей сыновней преданности и уверить его в том, что мы принимаем на себя защиту его святейшества вместе со всей Римской церковью, так чтобы достоинство адвоката и покровителя апостольского престола, которое носили на себе наши предшественники, не только не потерпело в нас никакого ущерба, но получило бы новое приращение, — и как две эти власти, т. е. папская и императорская, сравниваются с двумя высокими светилами вселенной, так пусть соответствуют они одна другой и в самых своих обязанностях, чтобы от света их весь мир получил христианское просвещение, и чтобы никакой мрак и никакая темнота не могли устоять перед их совокупным действием'[5]. В заключение и здесь поставляется на вид конечная цель союза двух величайших властей католического мира. Для того, — говорится в той же грамоте, — духовный меч должен тесно соединиться с светским, ‘дабы потом мы в состоянии были одним дружным ударом обратить эти соединенные силы христианского мира против врагов католической веры, и могли бы, согласно сердечному нашему желанию, всеми зависящими от нас средствами действовать для распространения христианской религии, чтобы не только носить имя католического, но и заслужить его себе на самом деле'[6]. Нужно ли что еще прибавлять к этим словам самого Карла V, в которых так ясно высказались его понятия об империи и значений ее внутри и вне европейского мира?
И пусть не думают, что эти мысли сказались у него лишь в минуту первого упоения немецким избранием, когда он не успел всмотреться в новое положение. Изданные документы не оставляют сомнения, что известное нам представление Карла об империи перешло в твердое его убеждение, и что он не только не хотел никогда изменить ему в своих мыслях, но и положил его в основание всей своей деятельности. Что бы он ни предпринимал впоследствии, точкой отправления его действий было всегда одно и тоже основное начало. Постоянство и неизменность этого воззрения мы можем проследить на несколько лет вперед. Не дожидаясь вызова со стороны христианского императора, турки смело простирались вперед в своих нападениях. Так в 1522 году они угрожали острову Родосу, который находился тогда в руках одного католического рыцарского ордена. До сведения Карла доведены были жалобы магистра ордена и просьбы его о помощи. Занятый большой европейской войной, Карл должен был пока ограничиться в своем ответе одними обещаниями. Но требование так близко касалось его католической совести, что по этому случаю он не мог не высказать еще раз того понятия, которое имел сам о своих великих обязанностях. Приводя в оправдание свое настоящую войну и недостаток денежных средств (ибо те пособия, которые определены были ему последним немецким сеймом ‘для поднятия императорской короны и приведения священной империи в такое состояние, чтобы она могла принять на себя покровительство и защиту всего христианства и обратить свои силы на низложение врагов его’, пришлось употребить все на оборону от них Венгрии), Карл продолжает свой ответ в следующих словах: ‘Несмотря на то, дабы никто не сомневался более, что мы никогда не имели другого желания, как употребить наши силы против неверных, мы решили и постановили, как первый между христианскими государями, истинный защитник и покровитель святой христианской веры, адвокат и старший сын римской церкви, отбрасывая от себя всякое извинение и поступая по нашему долгу, принять поспешно все зависящие от нас меры для противодействия сей великой опасности и не пощадить ничего на сохранение, защиту и освобождение Родоса от угрожающих ему неверных врагов, хотя бы для того нам нужно было не только употребить в дело все государственные силы, но и подвергнуть самую жизнь нашу опасности'[7]. Не будем говорить о том, что помешало Карлу исполнить его намерение, довольно того, что, как показывает его частое возвращение к одной и той же мысли, он видел свой первый долг в отражении неверных на всех точках соприкосновения их с христианским миром и в следующие затем годы, мысли и желания Карла неизменно направлены были к той же главной цели. В 1524 году, во время самого разгара войны с Франциском, он писал к брату своему Фердинанду: ‘Вы хорошо знаете, мой любезный брат, да и всякому это должно быть известно, что моим постоянным желанием и главной заботой всегда было сохранить и поддержать мир и спокойствие в христианском мире. Как все мои прошедшие, так и настоящие действия имеют только одну цель, достижение этого мира, который дал бы нам возможность соединить вместе все силы христиан, чтобы не только положить конец завоевательным стремлениям турок и вообще всех неверных, но и повести против них наступательную войну и через то еще более способствовать к умножению, распространению и возвышению католической веры[8]. Два года спустя, по заключении мира с королем Французским, Карл V писал тетке своей Маргарите, правительнице Нидерландов: ‘Я решился подписать этот мир, главным образом и прежде всего, желая сделать угодное Богу и имея в виду облегчение и спокойствие подвластных мне земель и моих подданных. И я питаюсь надеждой, что Папа и все христианские государи не замедлят воспользоваться этим добрым началом, чтобы, идя долго тем же путем, приступить наконец к большому предприятию против турок, искоренить ереси, которые Бог по грехам нашим попускает внутри христианского мира, и таким образом доставить ему внешнее спокойствие и утвердить в нем внутренний порядок. Все это такие предметы, которым я от всего сердца готов посвятить себя, во исполнение тех высоких обязанностей, какие Богу угодно было возложить на меня, — и могу уверить вас, что не от меня будет зависеть, если все эти цели не найдут себе осуществления'[9].
На папском престоле в продолжение нескольких лет произошло несколько перемен. Когда Лев X умер, выбор пал на бывшего наставника Карла, Адриана Утрехтского, а как и его скоро не стало, то избран был Климент VII из фамилии Медичи. Нет нужды говорить, что пока Адриан носил тиару, доброе согласие между императором и папским престолом не нарушалось, и Карл V не имел никаких причин изменять свои прежние понятия об отношениях между собой двух властей. Но поведение Климента VII далеко не могло внушить ему той доверенности, какую он питал к его предшественнику. Во время войны между императором и королем французским Папа не раз склонялся на сторону последнего. Даже по заключении мира с Франциском, в 1526 году, Карл имел еще много причин к неудовольствию на Климента. Однако это не мешало ему оставаться при прежних мыслях и даже употреблять те же выражения, говоря об отношениях своей власти к папскому престолу. ‘Так как оба мы, — писал он Клименту VII в том же году, заставив его наперед выслушать много горьких упреков в недоброжелательстве, — поставлены миру как бы два великие светила, то потщимся, чтобы нами действительно просветился весь мир и вместо того, чтобы хотя временно помрачать горизонт его нашим несогласием, подумаем лучше о целой христианской республике, об отражении врагов ее общими силами и об искоренении в ней ересей и всяких заблуждений'[10].
[1] Monum. Habsb. 11 abth., 1, B. p. 56 (No 23).
[2] Ibid. p. 61. (No 24).
[3] Ibid. p. 66. (No 25).
[4] Это начертание предложено было уполномоченным Карла в Монпелье. Mon. Habsb. 1, p. 78-79 (No 30).
[5] См. Mon. Habsb. 11 Abth. 1, В. р. 178 (No 51). Особенно замечательны слова: quemadmodum hae duae dignitates, pastoralis sc. et imperialis, duobus magnis orbis luminaribus aequiparantur. Этот способ выражения об отношениях между собой двух властей, как известно, ведет свое начало прямо от Иннокентия III, знаменитого основателя католической теократии.
[6] Ibid.
[7] См. Lanz: Corresp. d. Kaisers Karl V, 1, p. 67.
[8] Ibib. p. 81.
[9] Ibid. p. 151.
[10] Ibid. р. 220. Cum a deo simus ambo constituti velut luminaria duo magna, demus operam etc.
Прошло еще три года. В это время Карл еще раз успел померяться со своим прежним соперником в открытой войне. Несогласие опять приходило к концу, в Камбре открыты были переговоры для заключения мира. Эта война, казалось, обличила ложь существовавших доселе отношений между ‘двумя великими светилами’ католического мира: если император имел свои причины жаловаться на Папу, то Папа, в свою очередь, никогда не мог забыть разграбления Рима, своей резиденции, войсками главного покровителя католической церкви. Несмотря на то, отношения между Карлом V и Климентом VII в 1529 году были никак не хуже, чем по окончании первой войны. Император по-прежнему продолжал сноситься с папским престолом через своих уполномоченных и обменивался с ними теми же планами и соображениями, какие занимали его назад тому несколько лет. Самый порядок, в котором его политические мысли следовали одна за другой, оставался тот же, что и прежде. Это особенно видно на одном месте из донесения императорского уполномоченного, бывшего в то время при папском дворе, которое потому мы и приводим здесь. ‘Мы нашли, — писал де Прат (de Praet) от 30 июля 1529 года из Рима, — его святейшество в постели, и по лицу могли видеть, что он был давно болен. Я стал на колени перед его постелью, чтобы облобызать его ноги, но он никак не хотел этого допустить, и вместо ног я едва мог поцеловать только покрывало в том месте, где они должны были находиться. Затем я представил его святейшеству ваше собственноручное письмо. Он прочитал его все до конца, и видно было, что он остался вполне доволен его содержанием. Потом вдруг он заговорил сам и отвечал мне подробно на все содержание письма. Во-первых, он выразил свое удовольствие по случаю восстановления дружеских связей между ним и вашим величеством, далее он благодарил за выражаемое вашим величеством желание даровать спокойствие Италии, утвердить всеобщий мир, положить конец вторжениям турок и искоренить ереси, говоря, что все это предметы — достойные великого христианского государя’ и т. д. [11]
После всех этих признаний нетрудно определить настоящий характер и значение политической мысли Карла V. Ей нельзя отказать в величии и даже некотором достоинстве. Она обнимала весь католический мир того времени, она переступала даже его отдаленные рубежи и не прежде хотела успокоиться, как уничтожив во всемирной борьбе противоположность его с азиатским миром. Положить предел бурному разливу мусульманского завоевания и, может быть, даже предписать завоевателям католический закон было высшим предметом его честолюбия. Нужно было иметь необъятную силу воображения, чтобы постигнув однажды подобную мысль, вместить в себе и весь обширный театр действия, который она необходимо приводила вслед за собой. Нужно было иметь орлиный взгляд и орлиную способность высокого парения, чтобы с высоты одной мысли окинуть одним взором, кроме средней и южной Европы, и многие другие страны, прилежащие к тому же средиземному бассейну с востока и юга. Из современников Карла V, бесспорно, никто не парил так высоко и никто не захватывал так много своим воображением. Его истинные предшественники в этом направлении оставались далеко позади. Та мысль вела свое начало еще от Карла Великого, она же в другую великую эпоху опрокинула едва не половину Европы на мусульманскую Азию. В Х веке Карл мечтал осуществить идею, которая составляла главное движущее начало европейской духовной жизни в XI и в XII веках. Но в том-то и лежит осуждение этой великой мысли, что, уходя далеко от своей современности, она возвращалась к давно прошедшим и почти забытым уже идеалам. Она была схвачена, так сказать, сверху, без всякого почти отношения к ближайшим жизненным требованиям своего века. Она не выросла на современной почве, а была последним отголоском того направления, которое составило главное содержание Средних Веков и, можно сказать, определило их характер в отличие от древнего и нового образования. Мысль мечтательная, там она, впрочем, была у места, там она была даже сильна сочувствием к ней народных масс, но с тех пор в общем сознании произошло так много перемен, что самое гениальное усилие в прежнем духе не только не в состоянии было возбудить в нем прежний энтузиазм, но едва ли даже могло на время привязать к себе его участие. Что бы ни предпринимал Карл для своей цели, как бы ни гордился он своими успехами, он остался бы одинок среди современного ему общества, утратившего самый смысл подобных предприятий. Новое поколение людей хотело лучше терпеть неудачи в своем поступательном движении, чем пробиваться тощей славой мечтательных подвигов, которые имели целью возвратить его к давно изжитым направлениям. Неудивительно, что Карл и его современники часто не узнавали или переставали понимать друг друга. Когда в них жила неумолкающая потребность обновления, он думал только о том, чтобы снова вызвать к жизни дух Средних Веков, и смотря на все окружающее с их точки зрения, умел однако быть еще идеальнее в своем воззрении на мир, чем современники Готфрида Бульонского, Фридриха Барбароссы, Людовика Святого.
Забудем, впрочем, на минуту, что воззрение Карла V коренилось в средневековых понятиях, положим, что мысль его могла быть исполнена волей одного человека, вопреки общему настроению умов. Если взять во внимание те средства, которые находились в его распоряжении, то, казалось бы, никогда еще не было столько благоприятной минуты для ее исполнения. Не говоря уже о множестве титл разного рода, соединившихся неожиданным образом на особе Карла V, в руках его действительно собрались огромные материальные и военные средства того времени. Ни под чьей властью не соединялось столько обширных земель, ни под чьим знаменем не строилось и не выходило в поле столько разнообразных ополчений. Империя, Нидерланды, Испания и Неаполь отдавали ему цвет своего народонаселения для военных предприятий. Немецкие ландскнехты давно уже приобрели себе имя в военных летописях Европы, испанское войско тоже начинало входить в славу своим мужеством и своей стойкостью. Материальные средства, собравшиеся с разных сторон в тех же руках, также казались неистощимыми. Чего бы не додали Карлу европейские сборы, то с избытком вознаграждалось непрерывным подвозом золота из Нового Света[12]. Судьба как будто нарочно подслужилась Испании нетронутыми американскими рудниками, чтобы дать ей возможность осуществить несбыточное. Личные свойства Карла V, казалось, также были в меру великого, задуманного им предприятия. Он был удивительно как тверд и постоянен в своих намерениях. Минутная неудача не пугала его, мысли его не изменялись от случайной перемены обстоятельств. Дух его от природы был властительный. Он не был крут нравом, часто недоставало ему полной решимости, но в нем было много этой скрытой энергий воли, которая цепко держится за свою любимую мысль, хотя бы даже собственные выгоды требовали от него уступить на время и своротить с дороги. Скорее можно было заставить Карла вовсе устраниться со сцены, чем дать его воле иное направление.
Итак, что же мешало Карлу V, при его воле и его средствах тотчас приняться за исполнение любимой мысли, как скоро он стал во главе империи? Почему, прежде чем обратить все свои силы против неверных, он завязался в другие продолжительные войны? Зачем было так далеко откладывать предприятие, когда оно совершенно созрело в его мысли? Причины тому лежали частью в нем самом, частью в современных обстоятельствах. Они-то заставили его, нисколько не отказываясь от главной цели и никогда не теряя ее из виду, впрочем, значительно изменить план своих действий. В качестве главы Священной Римской Империи и преимущественно ее средствами хотел он совершить свой великий подвиг, но для того ему необходимо было наперед подумать о том, чтобы восстановить империю в ее полном составе. Ибо в мысли Карла V была империя Карла Великого, Оттона I, Генриха III и Гогенштауфенов, то есть одно большое политическое тело, в котором нераздельно сливались Германия и Италия, как две равно существенные ее части. Без Италии империя сходила в его глазах на степень немецкого королевства. Наследственное право Карла V на Неаполь, или южную Италию, облегчало Карлу дело соединения двух стран, но это было лишь первое начало, за которым оставалось еще победить множество трудностей. Не только ничего еще не сделано было для восстановления императорской власти в прежнем ее объеме над другими частями Италии, но даже простой переезд нового императора из Германии в Рим для коронования представлял множество трудностей. Правда, что Карл считал уже ахенское венчание на царство достаточным для освящения своего императорского достоинства, и очень оскорблялся, если его называли после того лишь ‘избранным римским королем’. Тех, которые, как Франциск 1, еще отказывали ему в титуле императора, он готов был обвинить даже в нарушении ‘божеских и человеческих законов[13]’. Но тем не менее, завершение всему делу давало только окончательное освящение императорской власти в Риме. До тех пор вновь провозглашенный император оставался как бы только на степени ‘избрания’ (electus). Как священная империя казалась неполна без Италии, так право императора на Рим не имело законной силы без римского венчания.
Постоянно имея в виду средневековые образцы, Карл V непременно хотел возобновить и старый обычай принятия короны в самом Риме. Это был бы только первый шаг с его стороны для восстановления императорской власти в Италии. Но возвращение к обычаю, который никогда не обходился без трудностей, и после Гогенштауфенов все больше и больше выходил из употребления, получало вид довольно опасного нововведения и не могло не возбудить против себя разных противоречий. Ни Папа, ни другие владельцы в северной и средней Италии не чувствовали большой охоты способствовать намерению Карла, которое, если бы исполнилось, могло бы кончиться очень невыгодно для них. Не сверх того, со времени похода Карла VIII Валуа, во всех делах, касающихся Италии, очень важен был еще голос французского короля. Нужно ли говорить, какими глазами должен был он смотреть на предполагаемый поход Карла V в Италии и личное его пребывание в Риме? В душе Франциска I еще не погасло чувство первого оскорбления, как ему уже готовилось другое. Тот же самый соперник, который перебил у него немецкую корону, в силу новых своих прав располагался вытеснить его мало-помалу и из Италии. Франциску I, менее чем кому-либо в католическом мире, прилично было оставаться равнодушным зрителем подобного стремления. Еще намерение Карла не было довольно оглашено, как уже король французский спешил протестовать против него перед немецкими курфюрстами. ‘Как только мы узнали, — писал он им из Блуа, от 27 декабря 1520 года, — что назначен сейм в Вормсе для совещаний избранного немецкого короля с избирателями, мы сочли благоприличным и благовременным поставить вам на вид некоторые наши мысли о деле, близко нас касающемся, в том предположении, что на этом сейме, вероятно, будет речь о переезде (transitu) в Италию, о римской и миланской короне и даже о миланском герцогстве!..'[14] Все это очевидно были такие интересы, которые лежали очень близко к сердцу Франциска. Не имея на своей стороне никаких законных оснований, чтобы воспротивиться мирному переезду избранного императора до самого Рима, он впрочем весьма решительно предупреждал князей империи, что должен будет принять свои меры, если Карл захочет вступить в Италию с вооруженной силой, сверх своей обыкновенной свиты. ‘Если избранный римский король, — писал он курфюрстам, — предпочитая мир войне, располагается идти в Италию, для получения в ней императорской короны, лишь с немногочисленной свитой, по примеру своих предшественников Сигизмунда и Фридриха, то мы не только со своей стороны предлагаем ему должный почет, любовь и безопасность, но уверены, что по нашему примеру и другие властители Италии сделают то же самое. Если же он вздумает отправиться туда с вооруженной силой и с недобрым намерением нарушить мир страны и возмутить ее спокойствие, то поход его неминуемо повлечет за собой войну и все нераздельные с ней бедствия. А в таком случае благонамеренным людям, понимающим, как эти бедствия противны воле Божией, не остается ничего более, как стараться предупредить и устранить их всеми зависящими от них средствами'[15]. Несмотря на хитрые извороты дипломатической фразы, настоящий смысл послания был вне всякого сомнения. Доверенное сообщение князьям под конец превращалось почти в угрозу вновь избранному императору. В глазах Карла, который не успел еще огласить своего намерения предпринять вооруженный поход в Италию, такой поступок со стороны старого совместника мог иметь только одно значение — неприличного вызова. Когда же, присоединяя к одному оскорблению другое, Франциск I обратился еще к имперским князьям с нескромным внушением, в случае предполагаемого похода отказать императору в своем содействии, и нисколько не церемонясь выставлял его перед ними своим врагом и недоброжелателем, готовым пожертвовать для своих личных выгод высшими интересами целой империи[16], гордости Карла V почти не оставалось другого выбора, как принять делаемый ему вызов и на первый раз отплатить сопернику, по крайней мере, столько же заносчивым ответом. И в самом деле, ответ его, также адресованный на имя немецких курфюрстов, затрагивал с весьма чувствительной стороны самолюбие французского короля. Если Франциск I ставит от себя условия итальянского похода, то Карл V припоминал ему вассальные его отношения к империи и давал заметить, что — не вассалу предписывать законы ленному господину. Если король думал унизить императора, приравняв его к Сигизмунду и Фридриху, то императору, чтобы лучше дать почувствовать ему разницу, ссылался на свои наследственные права, сверх Германии, на Испанию, Неаполь с Сицилией, и что особенно было оскорбительно для повелителя Франции, на Бургундию. Наконец, прямо наперекор требованию Франциска, он объявлял, что по настоящим обстоятельствам не иначе думает предпринять поход в Италию, как с большой вооруженной силой. ‘Потому-то особенно, писал он в той же грамот, и считаю необходимым явиться в Италию с многочисленной силой и большими военными средствами, что замечаю в ней сильное волнение, и что вижу ясно, как она готовится встретить меня с оружием в руках и приводить все силы в движение, чтобы не допустить нас пользоваться той высокой властью, на которую право дано нам императорским нашим достоинством[17]’.
Так, делая самый первый шаг к исполнению своего широко задуманного плана, Карл V опять встречался враждебно со своим неизбежным соперником. Так, при самом первом взмахе своей сильной руки он чувствовал уже постороннее усилие отвести его удар в другую сторону и даже вовсе заслонить от него намеченную цель. Или надобно было принять вызов не только на словах, но и на самом деле, чтобы с оружием в руках пробить себе свободный путь вперед или отказаться от предположенного плана. Но мысль, приготовленная всем воспитанием, уже срослась с душой Карла, но воля его, как мы уже замечали и прежде, была не из тех, которые можно заставить страхом иди другим внешним принуждением своротить с избранной дороги. Она тем упорнее привязывалась к своему идеалу, чем больше делал усилий, чтобы разрознить их между собой. Встречаясь с препятствиями, она не уклонялась от цели, а только задерживалась на пути. Ее можно было отвлечь на время от главной цели, но не иначе, как противополагая трудности по направлению к ней же. Если Карл завязывался в постороннюю борьбу и тем, по-видимому, отлагал исполнение своего главного плана, то это он делал потому только, что видел в ней первую степень и вместе с тем ближайшее средство к его же осуществлению. План действий, если угодно, усложнялся, растягивался многими вводными эпизодами, но не изменялся в сущности и направлении. Кроме этой внешней перемены в плане нельзя было принудить Карла ни к какой другой уступке, как бы ни были велики противополагаемые ему на путях препятствия. С кем бы он ни воевал, он думал, что сражается за то великое дело, которое в его мыслях тесно соединялось с бытием и назначением Священной Римской Империи.
Между тем еще от прежнего времени у Карла V и Франциска I оставалось много неоконченных споров. Соприкасаясь почти везде своими владениями, они везде находили повод к взаимным неудовольствиям, недружелюбным счетам между собой и довольно оскорбительным притязаниям друг на друга. Почти в каждой пограничной области, в Нидерландах, в Бургундии, около Пиренеев, была у них какая-нибудь спорная земля. Если Карл был слишком неумерен в своих притязаниях, то Франциск очень мало заботился даже о том, чтобы удовлетворить самым справедливым его жалобам. То он поддерживал некоторых мятежных князей империи в области реки Рейна, то угрожал вторжением в Испанию со стороны Наварры. Само собой разумеется, что подо влиянием вновь начинавшегося большого спора за Италию эти старые несогласия разгорались еще более. Дипломатическая переписка вела лишь к новому взаимному раздражению, и потому общее решение всех их с оружием в руках становилось неизбежным для обеих сторон. Так переставлялись задачи, и изменялся внешний порядок действий, входивших в состав большого политического плана Карла V. Главная цель оставалась та же самая: война с неверными и конечное отражение их от пределов христианского мира, но она отодвигалась теперь на отдаленный план, а на переднем помещалась пока ближайшая задача — восстановление Священной Империи в полном ее составе. А так как каждый успех в Италии надобно было приобретать победой над бдительным соперником, который ревниво смотрел за всяким движением, даже за всяким поворотом мысли императора по направлению к Риму, то на первое время, хотя господствующие виды были те же самые, вся сила политического действия должна была разрешиться в неминуемую борьбу между Карлом и Франциском. Как это ни странно подумать, но в предполагавшейся общей борьбе между мусульманским и католическим миром действительно становилась на первое место война между двумя главными представителями последнего. Она захватывала себе на ближайший срок времени весь театр действия, она притягивала к себе как материальные, так и умственные средства обеих сторон, она, наконец, приковывала к себе внимание и многих посторонних деятелей, которые не участвовали в ней непосредственно. Только ее благополучный исход должен был развязать руки победителю и открыть ему свободное поприще для великой заключительной борьбы, в которой он заранее уже видел венец всей своей политической деятельности. Нет нужды говорить, что победа в первом или внутреннем споре предполагалась возможной лишь на той из двух враждебных сторон, которая считалась первой по достоинству и казалась самой сильной по всем средствам. В заключение же всего, как дополнительное действие и вместе с тем завершение предыдущих подвигов, ставилось на конце того же обширного плана искоренение начинавших тогда распространяться внутри католического мира новых религиозных мнений и восстановление в нем совершенного единства.
Так основная мысль Карла V, нисколько не теряя своей внутренней энергий, видоизменялась, впрочем, по силе и требованию обстоятельств. Попробуем же, для большей ясности, схватить все эти видоизменения в одном кратком перечне. Тот всеобщий христианский мир, который всего более занимал Карла, пока он был только владетелем южных королевств, отодвинулся почти на самый задний план. Императорский венец, возложенный Карлом в Ахене, решил воинственный оборот мысли. Всеобщая война с врагами христианского мира, при помощи и содействии римской церкви, стала на первом плане. Для этой же цели прежде всего казалось необходимым восстановление Священной Империи в прежнем ее объеме. Только венчание в Риме уполномочивало Карла повести великую брань от имени всего католического мира. Но возобновить старые и почти забытые притязания на Италию, значило окончательно разорвать с Францией и вызвать ее воинственного короля на единоборство. Пока не кончен был этот ближайший спор, большое предприятие Карла против неверных было неисполнимо. Оно, впрочем, не казалось очень отдаленным, потому что, завязываясь во внутреннюю борьбу, Карл не имел еще причин считать ее бесконечной. Но во всяком случае не прежде, как в конце ее сиял его воображению отрадным лучом тот всеобщий мир, который один мог дать ему возможность обратить все силы католического мира против неверных. Так, хотя уже на значительном расстоянии, но все же продолжала светить ему впереди любимая мечта, в исполнении которой он видел венец всей своей деятельности. Мы знаем, наконец, чем он думал завершить ее, когда бы весь план был приведен в исполнение, и императору развязались руки на новые предприятия.
Доказывать ли, что мысль Карла V не лишена была грандиозности, и что обширный план его обличал в нем самом много смелости и предприимчивости? Но довольно заметить читателю, что эта мысль охватывала все важнейшие отношения как внутренней, так и внешней европейской политики. Что же касается самого плана, как мы изложили его выше, то по нашему личному воззрению, своей обширностью он не уступал самым смелым замыслам величайших из Гогенштауфенов. Задачи, которую поставил себе Карл V, стало бы на самую деятельную и продолжительную жизнь, а он однако не хотел удовлетвориться ею и простирал свои виды еще далее.
[11] Ibid. р. 320.
[12] Чтобы видеть, как хорошо понимал Карл значение денег, довольно привести одно его выражение из письма к Фердинанду: l’argent est le nerf et la force de la guerre… См. Lanz, 1, p. 81.
[13] Mon. Habsb. ibid. p. 191 (No 57): dum in his ac caeteris subsequentibus (litteris) nos dumtaxat electum Romanorum regem intitulat, videatur omnino effectue coronationis et unctionis in Aquisgranode more celebrate sperni ac nihil fieri, licet post illam non electi regis sed electi imperatoris titulus tribuatur, prout universa canit ecclesia, divinisque ac bumanis legibus sancitum est.
[14] Ibid. p. 185 (No 54).
[15] Ibid.
[16] Ibid. p. 189 (No 56): ut principes honoris justitiae et aequitatis adversarium et provocatorem nostrum in re sua privata et particulari imperium minime tangente contra jus facque justitiam et aequitatem nullum illi favorem assistentiam subventinemque tribuatis.
[17] Ibid. p. 191. (No 57).

IV.

Чтобы оценить мысль Карла V особенно с практической стороны, необходимо взглянуть на нее еще с одной точки зрения. Та империя, от которой Карл думал заимствовать свое полномочие на великую борьбу, была по преимуществу германская. Самое право на римскую корону и на Италию он мог производить лишь от занимаемого им, со времени избрания, немецкого престола. До тех порт, особенно, пока Карлу не удалось утвердить своих прав на Италию, империя и Германия были одно и то же. Спрашивается: в какой степени нуждалась империя в тех возвышенных и обширных замыслах, которые наполняли мысль и воображение ее повелителя? Какую прямую пользу могла она извлечь для себя из их осуществления? И в каком вообще отношении находились ее истинные и нетерпящие отлагательства нужды к идеальным планам императора? Ибо не может быть спора в том, что практическая польза политического предприятия прежде всего измеряется соответствием его с действительными потребностями народа.
Никто не станет отрицать, что вопрос о войне против неверных очень близко касался интересов Германии, и что потребность крепкой защиты от них в скором времени могла вырасти для нее в настоятельную нужду. Мусульмане, то есть турки, давно уже стояли твердой ногой за Дунаем и постоянно угрожали Венгрии. Уже в XV веке она должна была употреблять чрезвычайные усилия, чтобы отбиться от их неудержимого завоевательного стремления. В начале XVI не безопасны были от их нашествия даже отдаленные северо-западные земли того же королевства. Затем непосредственно следовала очередь самой Германии. Энергия мусульманских завоевателей росла с каждым годом, и немецким землям, соприкасающимся с венгерской границей, наверное, было не избежать турецкого вторжения в ближайший срок времени. Об этом надобно было позаботиться заблаговременно, то есть надобно было стараться предотвратить нашествие турок на Германию, противодействуя ему в соседственной стране и прикрываясь от него, как щитом, ее независимостью.
Так, по-видимому, мысль Карла V совершенно совпадала с одной из существенных потребностей империи. Но, замечая сходство, не просмотрим также и весьма важной разницы между ними. Как в других частях плана, так и в этом вопросе мысль Карла развивалась больше на отвлеченной, чем на действительной почве. Много думая о великой общей борьбе между мусульманским и христианским миром, он забывал, что та же самая мысль во многих случаях могла бы иметь частное приложение, увлекаясь мечтой о будущем конечном поражении неверных, он не спешил принимать меры для отражения их в какой-нибудь одной местности. Притом же всякое отдельное усилие, направленное против турок, которые угрожали Германии, необходимо повлекло бы за собой изменения в его плане и произвело бы в нем новое расстройство. Карл же не хотел прежде приступить к борьбе с неверными, как соединив в своих руках большую часть сил католического мира. Для Германии, напротив того, скорая помощь была бы самая спасительная. Ей было не до общего плана, когда она каждый год могла ожидать, что юго-восточная граница ее будет прорвана. Венгрия находилась в положений утопающего, которого могла бы спасти лишь посторонняя помощь. Вся надежда ее была на империю. Расчета на скорое содействие императора казался тем вернее, что он был связан с Венгрией не только общими христианскими интересами, но и тесным родством с тамошним королевским домом. Мария, жена Людвига II, короля венгерского, была родная и притом самая любимая сестра императора. Уже в августе 1521 года, в виду крайней опасности со стороны турок, она через послов и письменно обращалась к брату с отчаянием в сердце, слезно умоляя его не замедлить помощью. Мы приведем собственные ее слова: ‘Недавно просила я В. В-во через посла подать сколько можно скорую и посильную помощь нашему королевству, составляющему оплот всего христианства и находящемуся теперь в крайнем стеснений. Я поручила сверх того Иерониму Бальбо передать вам, что король и все его подданные твердо полагаются на вас, как на могущественнейшего императора и на своего союзника и брата, и не сомневаются, что вы не покинете их в нужде, как ради блага всего христианства и всех королевств, соединенных под вашей властью, так и по личному вашему расположению ко мне. Теперь я снова умоляю вас, поспешите как только можно скорее помочь королю и мне, покорной и преданной сестре вашей, и вы обяжете нас вечной благодарностью к вам самим и ко всему нашему (Габсбургскому) дому’ [1].
Кажется, нельзя было лучше дать почувствовать опасность, угрожавшую Венгрии, кажется, не было голоса более близкого сердцу Карла, как голос его любимой сестры. Однако в изданных документах истории Габсбургского дома мы не находим никакого прямого ответа со стороны императора и его правительства на слезные просьбы венгерской королевы. На них как будто не обращено было никакого внимания, вопли Марии, хотя и достигали до своего назначения, но нисколько не достигали своей цели и едва ли даже не оставались вовсе без ответа. О Венгрии и ее крайнем положении почти нет и помина во множестве разных инструкций, дипломов и грамот, дошедших до нас от этого времени. Исторически мы знаем далее, что со стороны Карла действительно не было сделано тогда ни малейшего движения в пользу Венгрии. Ему было не до того. Венгерское правительство, несмотря на тесные родственные связи двух домов, стояло пока для Карла на таком отдаленном плане, что он не мог еще приложить к нему своих мыслей. Они тогда исключительно заняты были Италией и Францией. С Генрихом VІІІ английским и Франциском I велись у него деятельные переговоры, которые неминуемо должны были кончиться не очень надежным союзом с первым, и окончательным разрывом с последним из двух королей. Душа и сердце Карла V были там, где то распускался, то снова затягивался узел этих переговоров.
Кроме внешних нужд у Германии были тогда свои важные внутренние потребности, неумолчно требовавшие себе удовлетворения. Они касались не материального благосостояния немецкого народа, а самых высоких и дорогих его интересов. Для Германии наступило время великих решений, от которых зависела вся ее будущность. В своем историческом движении она достигла того критического момента, когда прежде действовавшие направления падают, теряют всякую цену в глазах народа, и являются потребности новых начал и новых путей для общественной жизни. Это была та полная таинственного значения минута, когда народ выходить на распутье и останавливается в недоумении, не зная, каким путем пойдет его будущее развитие. Узнав истинную цену своего прошедшего, сознание того времени чувствовало на себе неотразимую силу новых влияний, но не могло еще довольно ясно различить, которому из них назначено преобладание. Зато человек нашего времени, перенесенный в ту же самую эпоху высшего напряжения немецких народных сил, может свободно озирать оттуда как весь предшествующий ход немецкой истории, так и последующее его движение вплоть до нашей современности. Кто почему бы то ни было минует этот пункт, или будет рассматривать его не в связи с остальной историей того же народа, тот никогда не достигнет полного ее разумения. Как ее недостатки и слабости, так и те стороны, которыми она выгодно отличается от других, даже при политическом бессилии народа, оттуда ведут свое начало и там только находят себе удовлетворительное объяснение.
В данном моменте времени, сказали мы, надобно искать, во-первых, настоящей оценки прежде господствовавших направлений в Германии. Известно, сколько веков употребила она на то, чтобы утвердить свое господство в Италии, и чем кончились все ее усилия, клонившиеся к этой цели. Величайшие герои борьбы и самые крепкие духом вынесли из него лишь внутреннее раздражение и пали под бременем проклятий. Германия не только ничего не выиграла от этого идеального стремления, но еще принесла в жертву ему свое внутреннее единство. Чем больше немецко-римские императоры увлекались внешней борьбой, тем больше и чаще теряли они из виду Германию, и, следовательно, тем больше простора в ней давали необузданному феодализму. Последний везде усиливался заступить отсутствующий высший авторитет власти, стараясь по возможности облечься и его характером. Падение Гогенштауфенов, роковое следствие того же стремления, оставило Германию в безраздельной власти феодализма. Наступила другая эпоха. Мысль о подчинении императорскому авторитету всей Италии была на время покинута, — не потому, чтобы наконец убедились в бесплодности предприятия, но потому, что для исполнения его не находилось более достаточных средств. Ослабевшая императорская власть старалась наперед найти для себя обеспечение внутри Германии, посредством увеличения своих фамильных владений. Это был особенный род завоеваний: они делались немецкими императорами внутри немецкой же области. Посредством таких приобретений императоры Габсбургского, Баварского и Люксембургского домов думали возвратить себе то высокое внешнее положение, которым пользовались их предшественники. Но феодализм нисколько не расположен был отказаться от однажды приобретенного им преобладания. В руках его было верное средство, чтобы с успехом противодействовать тем стремлениям, которые могли бы возвратить императорской власти прежнее ее значение и прежнюю силу в Германии. Это средство заключалось в праве избрания императоров. Едва успевал несколько возвыситься один дом, как следующее избрание заменяло его другим, который опять должен был начинать с того же. Пока происходила эта страшная игра, которая была выгодна только для феодальной анархии, прочие сословия вынуждены были ограждать и защищать себя своими собственными средствами, все больше и больше выделяясь из общего состава империи. Конечным результатом такого порядка вещей было то, что чувство народного единства было потрясено в самом его оснований, и что политическое бессилие народа начинало уже чувствоваться и на стороне. Особенно поразительные признаки этого бессилия показались во второй половине XV века, когда новая опасность стала подходить к Германии с юго-востока. Бездушное во всех отношениях правление Фридриха III превзошло всякую меру в унижении внутреннего достоинства империи и ее внешнего политического значения. В самом народе, однако, было много жизненных сил. Он не мог помириться со своим унижением, когда чувствовал, что для него только наступала пора деятельности. Из сознания своего упадка он выносил живую потребность своего внутреннего обновления. Под страхом новой грозы, которая приближалась к Германии со стороны, это чувство проникло даже в феодальные ряды и расположило их к некоторой уступчивости перед общим требованием преобразований, для усиления центральной власти в империи[2]. Царствование Максимилиана І, первые его годы особенно, исполнено попыток этого рода. Они или не удались, или оказались недостаточными, но стремление и после того не переставало жить в народе. Удерживая за собой право избрания, князья империи, впрочем, менее злоупотребляли им для своих частных интересов. Так, когда умер Максимилиан I, избиратели не обошли его внука, но именно на нем остановили свой выбор, в той надежд, что под его сильной и крепкой рукой Германия в состоянии будет возвратить себе утраченное ею достоинство и прежний политический вес. Это разумное решение, правда, шло от одного курфюрста, Фридриха Мудрого, но каким образом он мог бы привлечь на свою сторону и прочие голоса, если бы и другие избиратели не были проникнуты, хотя бы и в меньшей степени, тем же самым убеждением?
Не как теория, но как урок многих столетий, вытекала для Германии из прежней ее исторической жизни необходимость крепкой и сильной государственной власти, которая бы положила конец феодальному неустройству и возвратила империи ее внутреннее единство и силу. Германии надобно было спешить выходить на эту дорогу, пока еще феодализм не успел совсем возложить на себя порфиру, которую он понемногу стаскивал с плеч императора, для Германии наступил последний срок исправить прежнее ложное направление: пропустить его теперь значило, может быть, навсегда потерять благоприятный случай для утверждения политического и национального единства. Наученная тем же долговременным опытом, она лучше, чем когда-нибудь, понимала всю бесплодность внешних, хотя бы и очень блестящих предприятий, когда сама страдала внутренним нестроением, и совершенно охладела к старым своим притязаниям на Италию. В глазах немецких избирателей, еще со времени знаменитого сейма в Риензи, римское венчание перестало быть необходимым освящением императорской власти. И сам Карл V не ссылался ли на свое ахенское коронование, когда требовал от других признания своего императорского достоинства? Оставляя в стороне его планы и намерения, нельзя не признаться, что по своему высокому положению и многим личным свойствам он более всех современных властителей соответствовал истинным выгодам и потребностям немецкой империи. В тех обстоятельствах, в которых она тогда находилась, по-видимому, не могло быть сделано более удачного выбора. Излишне было бы возвращаться к тем средствам, которые судьба соединила в руках новоизбранного императора: для того времени они были первые в мире. Никогда еще со времени Гогенштауфенов немецкий феодализм не наживал себе такого могучего и так сильно вооруженного противника. Если кто еще способен был держать в узде закоренелое феодальное своеволие, то, конечно, один только наследник прав и земель Фердинанда Католического и Максимилиана Габсбургского. Скажут, что уже при самом избрании он связан был капитуляцией, предложенной ему князьями империи? Но Карл воспитан был не в тех правилах, чтоб подписанная им бумага могла связать и саму его совесть. Несмотря на существование бумажного обязательства, для него лично вопрос оставался в перевесе силы на той или на другой стороне. А как он понимал свое дело по отношению к государству, которого был главой, это мы отчасти видели уже на примере Испании. Относительно политических мнений Карла V вообще не может быть никакого сомнения. Он очень мало расположен был терпеть подле себя другие авторитеты, он хотел для себя безраздельного полновластия. Карлу V, с его понятиями о государственном порядке, невозможно было долго ужиться в мире с немецким феодализмом, который постоянно стремился к полной самостоятельности. К тому надобно еще прибавить, что, касательно средств для достижения цели, Карл V не прочь был придерживаться правил известной итальянской политики. По крайней мере, известно, что il Priucipe Маккиавели был любимым его чтением, и что он не расставался с книгой даже во время походов. Говорить ли о личном характере Карла V, о необыкновенной упругости его воли? Он был не из тех, которые, вспыхнув одной страстью, перегорают вместе с ней, чтобы потом увлечься совершенно иным чувством, он был также и не из тех, в которых чувство, сильно занимающее волю, пробивается насильственными и опасными взрывами. С силой страсти он соединял и много расчета, свои намерения, свои стремления он мог носить в себе целые годы и не высказывать их очень гласно, ни волноваться видимым образом, если исполнение их встречало себе препятствия. Но к чему однажды привязывалось его убеждение, или за что он брался своей непреклонной волей, того не в состоянии были перевернуть и переложить в нем никакие неудачи и превратности. Как мы сказали прежде, судьба могла заставить его прекратить движение, но не изменить его в ином направлений.
Приложите эти личные силы, в соединении с государственными средствами, которые находились в распоряжении того же лица, к тогдашним нуждам и потребностям Германии: не в праве ли она была надеяться, что найдет себе в Карле V сильного и верного защитника как против внешних, так и против внутренних своих врагов? Наверное, можно сказать, что личные виды и стремления Карла V не противоречили этим надеждам и желаниям избравшей его страны, но, во всяком случае, он не мог оправдать их в скором времени. У него уже принят был известный план действий, в котором пока еще не находилось места внутренним германским отношениям. Он хотел быть последователен в своих действиях. Ему надобно было наперед возвратить Италию в состав империи, восстановить мир между христианами и их общими силами побить турок: тогда только мог он заняться внутренним устройством Германии.
Империя и новоизбранный глава ее еще более расходились между собой в другом весьма важном пункте. В то время, когда Карл V, имея в виду средневековый идеал Священной Римской Империи с обычными двумя вершинами, не иначе думал действовать, как в тесном союзе с Римом, и потому между прочим располагал самый план свой в известном нам порядке, Германия со своей стороны готовилась сделать решительное усилие, чтобы оторваться от Рима и освободиться навсегда от его отяготительных притязаний. К этой необходимости она также приведена была многолетним историческим опытом. Напрасно думают заподозрить великое германское движение ХVI века, приписывая его каким-то своекорыстным побуждениям и эгоистическим видам главных деятелей того времени, напрасно стараются бросить тень на самую нацию, чтобы только представить в невыгодном свете возникшее в недрах ее явление, которое навсегда останется неизгладимым в летописях истории. Никто, не только отдельное лицо, но даже целый народ, не имеет права произносить суд над другою народностью лишь со своей исключительной точки зрения. У каждой нации могут быть свои, ей собственно принадлежащие, ее бытом и духом условленные потребности, которым она и удовлетворяет своими собственными средствами. Те, которые хотят произносить приговоры над великими внутренними движениями, совершающимися в других народностях, пусть наперед примут на себя труд изучить, и изучить добросовестно, их нужды, потребности их духа, которые вызвали или обусловили явление, и тогда уже произносят свой суд над ним и делают оценку его исторического значения. Никогда тот суд не будет историческим, который составился помимо знания истории и ее разумных требований, как не может быть правильной оценки юридического факта без знания местного закона и обычая. И в том, и в другом смысле отсутствие знания есть прямое невежество, которое может повести лишь к несправедливым приговорам и самым нелогическим заключениям.
[1] Mon. Habsb. ibid. p. 235 (No 70).
[2] См. о них особенно Ранке, Deutsche Geschichte, Т. I.
В жизни исторических народов бывают трагические моменты, когда нация в большинстве своих членов или в лице своего главы и высшего представителя вся проникается одной потребности и находит в себе решимость, круто своротив с прежней битой дороги, выступить на новые неведомые пути, хотя бы для того нужно было разорвать со всем старым обычаем и с вековым преданием. Такой великий момент пережила Россия, когда державная воля Петра вдруг вырвала ее из векового закоснения и поставила на широкие пути европейской гражданственности. Всякий знает, чего стоило ей это страшное усилие, но всякий сознает в то же время, что оно было спасительно в тогдашнем положении России, и что без него невозможно было бы никакое дальнейшее движение. Для Германии подобный момент наступил гораздо ранее, и вызван был притом другой потребностью. Наконец — что также составляет одно из главных отличий великого германского движения от других — оно нашло себе способные органы в самом обществе и произведено было его собственными силами. Почти в то самое время, как полагались первые основания великого германского государства, началась духовная зависимость Германии от Рима. Эта ранняя связь между ними должна была бы потом укрепляться с веками. Так было, между прочим, в другой, романской половине католического мира, за небольшими исключениями. Долгое время могло казаться, что в этом отношении Германия пойдет одним путем с романскими народностями. Даже великий политический спор между империей и Римом не поколебал преданности немецкого народа римскому престолу. Несколько позже, когда одно сильное религиозное движение угрожало оторвать от Рима большую часть южной Франции, римские епископы не имели никаких особенных причин к неудовольствию против Германии. Если же и оставались еще некоторые спорные пункты между империей и Римом, то они относились к большой политической тяжбе, которая и после того долго еще оставалась нерешенной.
Но теократические стремления римского престола никогда не находили себе сочувствия в немецком народе. Когда же римская теократия почувствовала свою силу и вместо слова вооружилась действительными громами, Германия еще более охладела к ее интересам. В том приеме, который сделан был здесь первым инквизиторам, оказались постоянные инстинкты немецкого народа, глубоко враждебные религиозной нетерпимости. Никогда потом ни в Германии, ни в Англии инквизиция не могла пустить глубоких корней, потому что не встречала себе никакой опоры в народном духе. Чем дальше вперед, тем все больше расходились неизменные стремления римского престола с истинными религиозными требованиями немецкого народа, которые раскрывались в той самой мере, как господствующая система принимала одно исключительное направление. В то время, когда Рим, потеряв из виду нравственную природу человека, полагал всю заслугу с его стороны лишь во внешних действиях, которых область размножил до бесконечности, в глубине немецкого народного духа происходило сильное возбуждение, устремлявшее избранные умы века прямо в противоположную сторону. Мистики XIV века, действовавшие в одно время в разных частях Германии, были верным органом этого нового движения, происходившего в самой народной мысли. Их постоянной темой была любовь, все их требования были обращены к высшей, духовной природе человека. В следующем столетии стал уже зреть и плод подобных учений. От начала до конца век исполнен был сильных потрясений, в которых открыто выразилась несовместимая более противоположность двух направлений, римского и национального. На ближайшее время победа осталась за первым. Отчасти пользуясь нерешительностью общественного мнения, но более всего ловко действуя интригой, оно, казалось, успело сломить всякое сопротивление себе. Рассеянный по воздуху прах Гусса и его ученика громче всего свидетельствовал о совершенном бессилии нововводителей перед старым римским могуществом!.. Оно, по-видимому, обновилось и окрепло силами в этой, неравной борьбе. Ни Констанц, ни Барель не могли ни в чем успеть, несмотря на то, что располагали всем сочувствием и пользовались содействием просвещеннейших людей века. Весь плод великого движения заключился в убогие рамы Пражской Сделки (компромисса), да и ее действие ограничивалось лишь местностью Богемии.
Но временная победа не равнозначна полному торжеству. Но вид пылающих костров не в состоянии был восполнить недостаток крепкого разумного убеждения. Напрасно римский двор, действуя с половины века в тесном союзе с Габсбургским домом, старался усыпить религиозную совесть народа. Она не могла успокоиться на одной внешности, и под страхом самых бесчеловечных терзаний, время от времени продолжала возвышать свой голос против римского преобладания. Каждое вновь приходившее направление высылало от себя новых мужественных бойцов на защиту дела, которое казалось давно проигранным. Когда Рим хотел сражаться только инквизиционными средствами, они все больше и больше переносили предмет спора в область мысли, они хотели бороться только ее орудием. В той полемике, которую они вели против закоренелых злоупотреблений, незаметно устанавливалось целое учение. Вырабатывая его теоретически, они всегда готовы были принять и нравственную ответственность за него. В этом отношении всегда останутся памятны Германии в особенности имена Везеля и Весселя. Это были честные и добросовестные люди, действовавшие по силе своих убеждений и уравнивавшие пути своим последователям. Еще по временам падали отдельные жертвы под мечем старого изуверства, но за ними вырастало уже новое общественное мнение, которое должно было принять под свою надежную защиту своих будущих представителей. Оно не было слепо, как то, которое ему предшествовало в истории Запада, и которому римский престол более всего обязан был своими успехами в Средние Века: оно, может быть, было менее могущественно, но за то более крепко своими разумными убеждениями. Оставалось только, чтобы оно нашло себе и вполне достойный его орган, — и тогда никакая сила не могла помешать ему склонить весы на свою сторону.
Еще был жив Максимилиан, дед Карла V, как уже вся Германия чутко прислушивалась к одному голосу, который повелительно будил ее из векового усыпления. Призывный голос раздавался на всю страну и в короткое время, несмотря на свою малоизвестность, привлек к себе всеобщее внимание и участие. Не удивительно: из долгой умственной работы, занимавшей предшествующие поколения, в Германии наконец сложилось убеждение крепкое, сильное, непоколебимое. Оно ожидало себе только верного органа и с увлечением отдалось ему, как скоро, прислушиваясь к его словам, почувствовало в них всю силу своих собственных требований. Не было ни соумышления и никакого общего плана действий: было только, с одной стороны, верное и энергическое выражение тех требований, которые давно лежали на сердце каждого, и с другой, полное им сочувствие и искренняя поддержка. Никогда еще общественное мнение не совпадало в такой степени с индивидуальным стремлением одного лица. Оттого, без сомнения, и возможно было это неслыханное явление, что простая личность одного человека, незначащего по своему происхождению и мало заметного по своему положению, в весьма краткий срок времени могла превратиться в великую общественную силу в целой обширной империи. Надобно, впрочем, сказать и то, что сосуд, которому суждено было носить в себе душевные нужды народа, был удивительно крепкий и вместительный. Немецкая природа как будто поработала над ним с особенной любовью. Он, казалось, весь был сложен из железа или какого другого крепкого металла. Широкая кость его точно выкована была молотом рудокопа. Как могуч был его физический организм, так металлически крепко, звучно и сильно было его слово. В нем как будто вовсе не было места мягким и нежным звукам, оно ничем не льстило изнеженному слуху и даже неприятно поражало его какой-то первобытной грубостью, жесткостью и резкостью, но зато оно с неотразимой силой проникало до сознания и, как острый нож, прокладывало в нем путь себе до самой глубины духа. Когда Германия узнала имя виттенбергского теолога в знаменитом споре его с Тецелем, он уже прошел в своей скромной частной жизни чрез множество тяжелых внутренних испытаний. Каких бурь, каких страшных смятений не вынес он в своей тревожной юности! Каких глубоких сотрясений не испытал его волновавшийся сомнениями дух, прежде чем установились в нем твердые убеждения! Его железная природа, казалось, готова была изнемочь, но после минутного падения неутомимый дух его опять возрождался к новой, усиленной деятельности. Когда же в этой трудной борьбе с самим собой закалились навсегда его убеждения, ничто не в состоянии было сокрушить их адамантовой силы. Можно было разбить сосуд на части, но нельзя было насильственно изменить его содержание. Новое убеждение нашло себе свою незыблемую формулу: ‘Здесь я стою, иначе я не властен, Бог мне помощник[3]’.
Не берем на себя взвесить и оценить по достоинству то содержание, которое наполняло собой новое убеждение: в нем без сомнения были свои излишества, ибо и родилось оно из противодействия крайности. Мы хотели только поставить на вид его соответствие требованиям национального сознания и его отличительный характер. Крепкое столько же своей внутренней силой, сколько и общим сочувствием, оно было выше всех внешних принуждений и неспособно изогнуться ни под каким внешним давлением. Видевши его первое обнаружение в споре против бессовестной продажи индульгенций, Германия видела также и несколько опытов его крепости, еще до вступления Карла V на императорский престол. Аугсбургское состязание августинского монаха с папским легатом и шумный лейпцигский диспут не достаточно ли уже говорили за непреклонность нового убеждения? Не показали ли они на деле его бесстрашие перед лицом опасности? Не дали ли они наконец почувствовать всем его превосходство перед заносчивой наглостью его противников, которые не умели или не хотели иначе вести спор, как показывая в отдаленной перспективе пылающий костер вместо самого сильного доказательства? Борьба крайне неравная: с одной стороны — отдельные лица, с другой — целые учреждения, проникнутые непримиримым духом, у первых единственное оружие — логика, у последних — яд доноса и все ужасы инквизиции. Но по несчастью для ревнителей римских злоупотреблений, спор веден был не перед невежественной толпой, а перед более или менее образованной публикой, которая получила достаточное воспитание для того, чтобы взвесить доводы обеих сторон и оценить их по достоинству. Она не равнодушно присутствовала при состязании, но готовилась и сама принять в нем деятельное участие. Каждый день прибавлял несколько новых сильных голосов к числу первых защитников виттенбергских тезисов. После лейпцигского спора сочувствие к ним начинало обнаруживаться даже в отдаленных провинциях Германии. Расстояние не действовало более на распространение новых идей. Нити от них протягивались по всем направлениям. Совокупное действие дружного большинства готово было сменить собой усилия одного частного лица. Движение становилось всеобщим и все больше и больше принимало характер национальный.
Когда Карл V провозглашен был императором, религиозное движение охватило уже большую часть Германии. Все глаза были обращены к Виттенбергу. Раздробленная политически страна находила для себя точку соединения в том самом городе, который стоял во главе всего движения. Еще никто не мог сказать, как далеко пойдет оно, еще не разорваны были связи с Римом, но вопрос был поставлен, и уклониться от решения его было более невозможно. Вся будущность Германии зависела от того, последует ли решение в согласии с высшею властью империи, или произнесено будет в противоречии с ней. Нечего говорить о том, что Карл V ни по своим убеждениям, ни по своему образу мыслей вообще, не мог стать на стороне нового движения. Как мы уже знаем, все его виды и политические планы имели совершенно иное направление. В этом разделении интересов высшей власти и страны, в самую критическую минуту ее истории, было что-то роковое для Германии. С уверенностью можно сказать, что если бы Фридрих Мудрый не отклонил от себя избрания на последнем курфюрстерском сейме, дело пошло бы гораздо согласнее и кончилось бы гораздо счастливее для страны. Голос Фридриха был тогда чрезвычайно важен, как по его высокому личному авторитету в империи, так и по самому положению его наследственной области. Она лежала почти в центре Германии, со времени же виттенбергского спора она стала истинным средоточием всего умственного движения, которое отсюда уже распространялось во все стороны. Известны отношения Фридриха к главному виновнику реформы[4]. Не будучи явным его партизаном, курфюрст, впрочем, показывал много сочувствия к нему и никогда не отказывал ему в своем высоком покровительстве. Фридрих был не доступен увлечению, но его ясный, неподкупный ум легко отличал правое от неправого. Злоупотребление, каким бы благовидным предлогом оно ни прикрывалось, ни в каком случае не могло расположить его в свою пользу, еще менее могло ожидать от него содействия своим видам. Тецелю запрещен был вход во владения курфюрста еще прежде, чем раздался строгий голос автора виттенбергских тезисов. Странно расположились обстоятельства внутри Германии: движение, в ней происходившее, не пользовалось симпатиями главы государства, но зато оно имело на своей стороне самый популярный авторитет в целой стране, угрожаемое самым сильным противодействием, оно в то же время состояло под самым надежным покровительством в империи, которое обеспечивало его по крайней мере против одностороннего и несправедливого осуждения!
Если Карл V не мог быть другом реформы, то спрашивается, как же он поставил себя в отношении к ней? Понял ли он всю важность явления? Принял ли он по крайней мере все должные меры, чтобы вовремя противодействовать ему и положить пределы его дальнейшему разливу? Ибо так был поставлен вопрос, что в положений Карла надобно было или прямо примкнуть к движению, или в противном случае стараться подавить и уничтожить его в самом начале. Тогда не состоялась бы реформа, но зато Германия много выиграла бы в столь важном для нее деле политического единства.
Отношения Карла V к внутреннему движению, происходившему в Германии, заслуживают внимания. Прежде всего бросается в глаза равнодушие его к новому явлению, которое волновало тогда целую империю. Ни в переписке его, ни в дипломатических актах, ближайших ко времени избрания, нигде не видно, чтобы мысль его много занята была событиями, происходившими в Саксонии. Он как будто не замечал их огромного влияния на общее настроение умов во всей Германии. Все внимание его на первое время поглощено было дипломатическими сношениями с Францией и Англией. Даже вступив в пределы империи и увидев многое своими глазами, он по-прежнему остается мало озабочен происходящим вокруг его волнением умов. Само сожжение папской буллы в Лейпциге не подействовало на него очень чувствительно. По крайней мере, ни из чего не видно, чтобы он много сокрушался по поводу этого события или готовился принять сильные меры, чтобы потушить взрыв пламени, которое явно начинало угрожать всеобщим пожаром. Нужны были настоятельные внушения нескольких римских посланных, папских легатов, для понуждения его пристальнее заняться делом, от неблагоприятной развязки которого римский престол не без причины опасался существенного ущерба своим материальным и другим интересам. Такое равнодушие со стороны Карла V нельзя объяснять недостатком постоянных и определенных убеждений: оно очевидно происходило из других причин. Мало также сказать, что Карл не хотел заняться реформационным движением в Германии, потому что еще не пришло для того время, и что это нарушило бы принятый им общий план политических действий, в котором, как мы знаем, борьба се религиозными заблуждениями внутри христианского мира занимала последнее место. Нам кажется сверх того, едва ли не главной причиной его равнодушия было то, что с высоты своего положения он не видел настоящих размеров явления и не умел понять всей его важности.
Таково большей частью бывает свойство ума с систематическим направлением: нередко случается ему просмотреть или не оценить по достоинству важность явления потому только, что оно еще не нашло себе места в заготовленном наперед плане, или что теоретическое понятие о нем предшествовало, так сказать, наглядному с ним знакомству. Но уже приближалось то время, когда Карл V должен был лицом к лицу сойтись с виновником движения и мог собственным взглядом измерить жившие в нем душевные силы. Вскоре после ахенского венчания назначено было собраться имперскому сейму в городе Вормсе. Собрание было первое в новом царствовании и потому получало особенную важность. Здесь имперские чины в полном своем составе должны были впервые представиться новоизбранному императору, здесь же должен был произойти между ними взаимный обмен не одних только чувствований, но и самых мыслей и политических видов. Какая будет впредь внутренняя и внешняя политика империи, и какое она даст направление Германии, это могло определиться только вормскими решениями. Кроме политической задачи Вормскому сейму 1521 года, впрочем, предстояло еще решить другой, отнюдь не менее важный вопрос — о религиозном движении, которое в то время занимала все умы в Германии. Около этих двух пунктов сосредоточивалось всеобщее внимание, ими же исчерпывалось и все содержание наступавших совещаний. Никто не оспаривал настоятельной необходимости немедленно приступить к решению второго вопроса, но долго колебались относительно того, следует ли судить виновника реформы заочно или призвать его самого к суду. Со своей стороны Карл V не показывал особенного желания видеть знаменитого противника Тецеля в Вормсе[5]. Как видно, он не придавал делу большой важности и думал, что в отсутствие подсудимого оно может быть решено гораздо скорее и проще. Папские легаты были прямо против призвания на сейм теолога, которого они столько же ненавидели, сколько и боялись. Самые поборники реформы, в том числе Фридрих Мудрый, некоторое время не могли победить в себе всех сомнений: и надобно признаться, что решения и действия прежних собраний, направленные против реформаторов ХV века, не располагали много к доверенности. Конечно, была значительная разница между собранием Констанцским и Вормским, из которых первое было чистое духовное, а второе, несмотря на присутствие в нем духовных чинов, имело более политический характер, одно называлось собором, другое — имперским сеймом. Но как в том, так и в другом случае высшее обеспечение для подсудимого заключалось в руках императора. Если Сигизмунд не посовестился нарушить данного им слова, то почему бы можно было положиться более на слово Карла V? Упрек, сделанный в свое время Сигизмунду, говорят, заставил его только покраснеть: а почему бы Карл должен был поплатиться дороже за нарушение своего обещания?
Чем больше, однако, вникали в дело, тем больше чувствовали необходимость не произносить над подсудимым приговора, не выслушавши наперед его самого. Когда другие молчали, он сам этого требовал для себя именем справедливости. Мало-помалу его сторону приняли и те, которые считались главными его покровителями. Тогда состоялось решение о приглашении его на сейм для личных объяснений. В начале XVI века нельзя было не сделать, по крайней мере, этой уступки общественному мнению. От Констанцского собора до Вормского сейма время сделало значительные успехи. Что бы ни таилось в мысли Карла V, но он принужден был, кроме личных уверений, данных курфюрсту саксонскому, выдать Мартину Лютеру охранный лист за своим подписанием, на свободный проезд его в Вормс и обратно. Получив приглашение, Мартин немедленно собрался в дорогу и весной 1521 года, в сопровождении императорского герольда, отправился к месту своего назначения.
Мы не намерены пересказывать всю историю знаменитого сейма. Читатель найдет ее во всякой хорошей монографий, содержащей в себе подробное изложение немецкой реформы. Наша цель состоит в том, чтобы определить впечатление, произведенное на Карла V личным присутствием автора ‘Вавилонского пленения’ на Вормском сейме. Карл несколько раз имел случай видеть его в собрании, он слышал его ответы, он был свидетелем неотразимого их действия на присутствующих. Во услышание Карла были произнесены и те немногие, но как бы из стали выкованные слова, которые приведены нами выше и в которых сказалась вся адамантовая сила и крепость нового религиозного убеждения. Живя в Вормсе, Карл не мог также не видеть, что в тоже время происходило и в самом городе, и как отражалось в массе собравшегося здесь народа все, что говорилось в стенах собрания. По крайней мере, те огромные толпы, которыми постоянно была окружена квартира виттенбергского монаха, казалось, никак не могли ускользнуть от его внимания. Наконец, не могло остаться незамеченным то участие, которое явно показывали ему многие сильные князья империи, один за другим появлявшееся в его жилище, равно как не могли не достигнуть до слуха императора те речи, которые велись между ними в присутствии многих свидетелей. ‘Если бы у меня было с тысячу голов, — говорит между прочим Мартин Спалатину и некоторым другим лицам, — я скорее согласился бы, чтобы мне отсекли их все, чем отказался бы от моих слов[6]’. Как было, казалось, не почувствовать, что в этом человеке живет опасная сила, которой никак не должно было пренебрегать? И Карл, конечно, не остался глух и слеп к тому, что происходило в его глазах и повторялось почти каждый день в одном и том же виде, но явление больше поразило его своей новостью и неожиданностью, чем своей важностью и внутренней силой. У него была одна горячая минута, когда он в собственноручной записке князьям объявил свое твердое намерение поступить со строптивым и непокорным монахом по всей строгости законов. Но вспышка скоро прошла, и последовавшие затем переговоры с князьями ведены были без всякой особенной энергий. После нескольких новых и столько же напрасных попыток вынудить Мартина к публичному отречению от его мнений, Карл согласился отпустить его из Вормса и сохранить во всей силе данную ему охранную грамоту. Над Лютером произнесена была опала, но действие ее могло начаться не прежде, как по истечении срока, выговоренного ему в том же охранном листе. Впрочем не было принято никаких особенных мер, чтобы положить конец движению, или хотя ограничить его теми пределами, в которых оно держалось до сего времени. Эдикт, в котором заключалось последнее решение сейма, содержал в себе множество угроз против опального монаха и произносил безусловное осуждение всех его сочинений, но не был подкреплен никаким чрезвычайным распоряжением. Странные угрозы слышались со стороны папских уполномоченных, но всякий видел, что они скорее внушены были им недовольством и происходящим от того раздражением, чем чувством своей силы. Дело представлялось Карлу V до такой степени личным, что как скоро не было более на лице самого виновника движения, он уже мало беспокоился за Германию.
Как не сказать, что Карл не узнал явления, бывшего у него перед глазами, и далеко не оценил всей его важности и огромного значения для империи? Разрыв между двумя направлениями был произнесен, но ничего не сделано было для того, чтобы вовремя еще дать одному направлению перевес над другим. Мы не говорим, что Карл в интересах своей власти и всех планов должен был поступить по образцу Сигизмунда, то есть нарушить свое царственное слово и приготовить Лютеру участь Гусса и Иеронима Пражского. Если бы даже он и решился на это постыдное дело, успех едва ли бы отвечал его ожиданиям. Времена много изменились. Фанатизм более не находил себе прежнего сочувствия в массах. За стеной общественного мнения, так гласно выразившегося в продолжение сейма, жизнь виттенбергского профессора, если не личная его свобода, была в безопасности во время пребывания его в Вормсе. Явное насилие против нее было бы не только бесполезно, но и очень опасно для зачинающего. Оно бы только ускорило взрыв, который давно уже подготовлялся всеобщим брожением умов в Германии[7]. При всем том нельзя не согласиться, что если уже раз движение было признано противозаконным, то нужны были более сильные и энергические меры, чтобы остановить дальнейшее его распространение, чем те, которые приняты были Карлом и его советниками на Вормском сейме. Не словами и угрозами, а разве только умными и предусмотрительными распоряжениями можно было умерить это движение, которое с каждым днем делало новые успехи в стране. Напрасно также кто стал бы объяснять недостаток твердых и смелых решений в деле реформы врожденной терпимостью Карла. Его политическое благоразумие и осторожность действительно придавали иногда его поведению характер умеренности, но истинной терпимости не было в его духе. Если он действовал умеренно в Вормсе, то этому также были другие, посторонние причины.
В то самое время, когда Карл V находился в Вормсе, внимание его главным образом устремлено было на Италию. Там готовилась развязка запутанным отношениям, которые давно ожидали себе решения, там зрело начало предприятия, которое занимало первое место в общем плане императора. После долгого колебания Лев X решился, наконец, открыто принять его сторону в споре с Франциском. 8 мая 1521 года (то же число, которым помечен был и Вормский эдикт, хотя он собственно состоялся только 28 мая) подписан был в Риме, между Папой и императором, союзный договор, по которому они обязывались иметь у себя как общих друзей, так и общих врагов без исключения и действовать согласно между собой для защиты и нападения'[8]. При этом союзники конечно имели в виду между прочим прекращение религиозных споров в Германии, но главным назначением союза было совокупное действие против Франции. Папа предоставлял в распоряжение императора все свои средства, чтобы общими усилиями изгнать французов из Милана и Генуи. Надеясь сам при содействии императора утвердиться в Феррари, Лев X со своей стороны обещал поддерживать его в притязаниях на Венецию: ибо Карл мечтал и на нее распространить права империи. В договоре была также речь о подчинении высшему авторитету Папы и императора всех других властей. Одним словом, вновь заключенный договор содержал в себе семя многих весьма смелых и широких, хотя едва ли сбыточных начинаний. Но главное состояло в том, что в нем же была развязка всех прежних несогласий императора с его постоянным противником, они должны были разрешиться теперь неминуемой войной. Уже в июле того же года Проспер Колонна, предводительствуя соединенными войсками Папы и императора, выступил из Болоньи против Пармы. В августе уполномоченные Карла V и Франциска I еще раз встретились в Кале, в присутствии уполномоченных от Папы и короля английского, но каждый из них принес с собой лишь новые неумеренные требования, и последние переговоры только ускорили неизбежное решение. Вскоре за тем последовало формальное объявление войны. ‘Или я буду самым жалким из цезарей, или он перестанет величаться своим титулом короля Франции’, — сказал Карл, начиная войну с Франциском (I).
Весьма возможно, что самые решения, принятия в Вормсе, отчасти составились под влиянием обстоятельств, приготовивших эту развязку. Карлу V было не до Германии. Он спешил оставить ее для Испании и Италии, вовсе не рассчитывая на скорое возвращение. В какую же минуту он покидал империю и предоставлял ее самой себе? Едва ли не в самую критическую минуту ее истории. Виновник движения, правда, был удален со сцены, но он вовсе не находился в руках центральной власти, а в тайном убежище, под защитой и охранением своих верных доброжелателей. Дело его перестало быть личным, т. е. непосредственно зависящим от его личного действия: но зато с этой самой минуты оно становилось общим делом всех его последователей, оно переходило в руки покровительствующих ему князей империи, которые до сих пор почти не выступали открыто, заслоненные главным представителем всего движения. И дело было отнюдь непотерянное, потому что имело на своей стороне лучшего и самого популярного между имперскими князьями, Фридриха Мудрого. Если когда надобно было действовать энергически против нововводителей, так это именно теперь. Каждый год, каждый следующий день потом должен был прибавлять новую силу движению. Свободно распространяясь первое время, оно могло, наконец, достигнуть до тех опасных размеров, которые делают уже невозможным сопротивление. Это была единственная минута, когда еще были приложимы сильные средства против начинавшегося разлива. Пропустить ее теперь, значило, может быть, потерять навсегда.
Многое, очень многое решалось в судьбе страны и народа отъездом императора из Германии вскоре после Вормского сейма. В ней таким образом нечувствительно совершился великий кризис, и затем надобно было ожидать его неизбежных последствий. Очевидно, что впредь два самые жизненные направления Германии должны были пойти разно и даже прямо враждебно одно другому. Еще далеко не решено было, на которой стороне останется победа, но во всяком случае вопрос поставлен был так, что или в Германии утвердилась бы крепкая центральная власть, и все другие попытки обновления были бы устранены прочь, или реформа, вынесенная на плечах поместных властей, взяла бы верх над противодействующими ей силами, но тогда империя лишилась бы всех выгод крепкого политического единства. Иначе сказать, Германии представлялось два исхода, и она не имела даже вполне свободного выбора между ними.

П. Кудрявцева.

[3] ) ‘Hier stehe ich, ich kann nicht anders: Gott helfe mir’.
[4] См. об этом подробнее у Туцшмана, Fried. d. Weise, стр. 264 слл.
[5] См. Tutzschmann, p. 341 sqq.
[6] См. Tutzchmann, Fr. d. Weise, p. 353.
[7] Ранке (t. I., р. 485) приводит между прочим замечательные слова одного постороннего (английского) свидетеля, присутствовавшего в Вормсе при совещаниях: The Germans every where are so addicted to Luther that rather than he shall be oppressed by the Popes authority, a hundred thousand of the people will sacrifice their lifes.
[8] Ibid. p. 488. — Ср. также t. II, p. 256-257.

‘Русский Вестник’, NoNo 1—2, 1856

Оригинал здесь — http://rusvestnik.ru/

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека