Карьера Захара Федорыча Дрыкалина, Подъячев Семен Павлович, Год: 1915

Время на прочтение: 30 минут(ы)

С. Подъячев

Карьера Захара Федорыча Дрыкалина

С. Подъячев. Избранные произведения.
‘Московский рабочий’, 1951

1

Хозяин чайной Захар Федорович Дрыкалин, лесной приказчик Фонька Дрозд и я, ‘Пописухин’, как меня зовут в деревне, сидели в садочке под яблонькой, ‘в холодке’, и пили чай с только что вырезанным душистым и теплым медом.
Дородная работница Афросинья, босая, с трясущимися и выпирающими наружу из-под кофточки грудями, прислуживала нам, а хозяин, Захар Федорыч, человек немного ‘с глупинкой’, то и дело покрикивал на нее:
— Ну, ты, ко-о-рова, двигайся поживей! Что это ты по рублю ступень ступаешь?
— А что ж мне — разорваться теперича? На пружинах я, что ли, заведенная тебе — вертеться-то? — отвечала на это Афросинья. — Успеешь!.. Не велик господин-то!..
— Ну, ну, не распространяйся!.. Ишь расперло всю… заплыла салом!.. Подставь под тебя лоханку, — полна жиру накаплет….
— Мотри, еще чего не накаплет ли?.. Куском корит… Кусок-то твой поперек глотки встал… Кому прорву-то бережешь?..
— Не-е распространяйся!..
— А ну тебя к шуту!..
Жарко. Над яблонями гудят пчелы, летают бабочки… Под кустами смородины и крыжовника стрекочут кузнечики. На мед лезут мухи… Высоко над садом, в лазури безоблачного неба, кричит ястреб… Где-то на деревне кто-то отбивает косу, и звуки от ударов молотка по бабке, торопливые и частые, точно догоняющие друг друга, слышны в тихом, знойном, дремлющем воздухе.
— Благодать!.. — говорит Захар Федорович, поглаживая обеими, руками живот, перевешивающийся через пояс, точно у беременной бабы. — Установилась погодка!
— А вот на войне, Захар Федорыч, теперича, я думаю, простите, жарко?.. А?.. — пощипывая бороденку и щуря ‘жульничьи’ глаза, говорит Фонька Дрозд.
— Кому жарко, а кому нет.
— Гм… н-да! Действительно, кому как… А как вы, Захар Федорыч, думаете… ваше, простите, мнение: выиграем мы кампанию или нет?..
— А я почем знаю?.. Я не главнокомандующий. Ведомости, небось, читаешь… самому видно… А то вон у писателя спроси, — говорит Захар Федорыч, с ехидством усмехаясь в мою сторону. — Ему виднее… Народ передовой… хы!.. ‘Мы-ста, я-ста’!.. До чего и не надо, у них дело… к каждой бочке гвоздь… то-се, пято-десято: ‘народ… просвещение… школы, тиатры, каниматографы, живые картины, капирация, ривалюция, союзы, кредиты…’ Тьфу ты, задушили словами, окаянная сила, а сути дела, сути не видят.
Вот, — продолжал, он, слизнув с рукава янтарную каплю меда, — супротив меня выстроили лавку потребительскую… в газете про торжество открытия пропечатано… ты, что ли, писал, а? — обратился он ко мне. — Аль агрономишка Гвоздев?.. Обрадовались! Хы!.. И на капирацию вашу наплевать и на газету наипаче… Поп тоже… слово говорил… Лицо духовное, а туда же!.. ‘Кулаков, гыт, уничтожим…’ Это, тоись, понимай, нас, самолучших людей… Хы, нас не уничтожишь… Скорей, смотри, я бы тебя не уничтожил вместе с попадьей-то твоей… Нет, брат, у меня корень глыбже твоего пущен… Видали мы медали и кресты нашивали… Я этого долгогривого, да агрономишку, да и тебя, писаку, купить и продать могу… Пишут, пишут, а сами все без порток ходют… Эх, вы!.. У меня, по крайности, капитал… сумел нажить… А вы куды годны, а? Трубы вами затыкать…
Он замолчал и поправил выползший из-за узенького пояса живот.
— Да про вас, Захар Федорыч, простите, что ж остается говорить, — вступился Фонька, — вы у нас — один!..
— То-то ‘один’. Болтать легко, а поди-кач сам наживи! Ума и нехватит… Ты думаешь, как я наживал-то? Само, думаешь, в рот лезло?.. Нет, друг, уметь надо… Я как начинал? Я снизу начинал… с навозу… а вот царь-то небесный внял… увидал меня и отметил… Н-да!..
— Не всякому, Захар Федорыч, простите, дается… другой и рад бы, да нельзя… А у вас талант.
— Талант… то-то вот талант!.. Ум нужен, сноровка нужна… опять смирение, покорность, трепет… Начало премудрости — страх! Я через что в люди вышел… знаешь, а?..
— Простите, нет, не знаю…
— Через вон кого я в гору полез, — сказал Захар Федорыч и указал пальцем на растянувшуюся под кустом собачонку. — Пути господни неисповедимы… Через псов мне господь счастье послал… псы мне, можно сказать, карьеру сделали…
— Тоись как это, Захар Федорыч, — ухмыльнулся Фонька, — простите… Неужто через псов? Невозможно это понять…
— То-то вот, что вы не можете понять… Умны очень… Господь, царь, всея твари создатель, направил на путь… Указал: ‘Гряди, Захарие!’ — я и пошел как по лестнице… Афросинья! — закричал он свирепо. — Где ты там?.. Оглохла?.. Ко-о-рова…
— Ну, что тебе? — раздвинув сучья яблони, спросила работница.
— Приготовь, дура, закусить… подогрей фунтика два колбаски… яичками залей… десяточек пусти… хлебца там… тарелки, ножи, вилки… Поскорее!..
Работница, ворча что-то себе под нос, уходит, а Захар Федорыч, лукаво прищурив левый глаз, говорит:
— А что, ребятишки, не выпьем ли по махонькой, а?..
Мы с Фонькой вопросительно глядим на него: выпить теперь, в пору ‘отрезвления’, хитро.
— Что глядите? — улыбается Захар Федорыч. — У кого нет, а у нас есть… вот тебе и капирация и санизация… Напиши вот об этом, Пописухин, кареспаденцию в ‘Русское Слово’… Мол, Захар Федоров Дрыкалин пьет… а где берет?.. Хы, хы, хы, хы! Никому неизвестно… Заплотют тебе за это, — на штаны, глядишь, и хватит…
— Где же это вы, Захар Федорыч, простите за нескромный вопрос, раздобылись?.. — с загоревшимися глазами спрашивает Фонька.
— А уж это дело не ваше, сказала мамаша: про то знаю я да папаша… Фершал знакомый снабжает товаром, — пояснил Захар Федорыч самодовольно, обращаясь ко мне, — у него аптека на руках… Докториха по вторникам в город ездит. Ну, он, не будь глуп, сейчас и того-с… в шкап! Отольет порцию, и ему гоже, да и мне тоже…
— Спирт? — спрашивает Фонька.
— Девяносто два градуса! — с нескрываемой гордостью говорит Захар Федорыч. — Из половинки рассыроплю бутылку, а то и меньше… Ма-а-лина! Я вот вам по баночке перед закуской поднесу… дам попробовать… Сполосну душу…
— Одеколон теперича стал входить в моду, — говорит Фонька. — ‘Союзный’ — так называется… Спирт один голый, ей-богу… Я, простите, пил. Глаза на лоб лезут, истинный господь… На фабрике у нас тоже, простите, жрут. Но только не тот, а какой ни попало… Запах от него и на зрение действует,— слепнут… А в цене!.. Полтора рубля флакончик… а есть и дороже. Две аптеки открылись в короткое время… не успевают доставлять, ей-богу… Что значит, простите, привычка-то!..
— Нешто наш народ отучишь… наш народ впился спокон веку… и опять от скуки: девать себя некуда…
— Вот театры-то и хороши для этого случая, — говорю я.
Захар Федорыч молчит. Театры он не одобряет, называя это баловством и ‘барской забавой’. Он признает только церковь, да и то если поп строгий и ‘гоняет’ как следует народ…
— Ну, вы посидите пока одни, а я схожу, — говорит он, — принесу… только смотрите, ребятки, ни, ни… молчок!..
Он уходит. Фонька берет из моего папиросника папироску и, закурив, говорит:
— Псы, гыт, мне карьеру сделали… оно и видно! Да и сам пес… Веришь богу, Семен Палыч, рощей я у него заведую, угольница у нас, рубка дров… Наказанье с ним… Ирод, удавиться рад за грош!.. Как дело к расчету — трясусь весь, ей-богу! Норовит все скидку… а меня за это намедни, простите, чуть не убили… Вот бы про него пустили в газете. Ирод!.. От него и сыновья-то разбежались… а жену, царство небесное, Мавру Кузьминишну, поедом съел. Изжевал всю заживо, так и скончалась, не доживя веку. Теперича вот живет с работницей… денег у него, простите, до чорта, а жадность непомерная… И для кого копит?.. Абсурд, ей-богу! Простите, но я таких людей не понимаю… Протащили бы вы его в газете… Я вам факты про него могу рассказать поразительные. Вам, простите, хлеб-с. А! Чорт его несет! — перебил он свою речь, увидя идущего к нам с бутылкой в руке с терраски Захара Федорыча. — Ну, в другой раз, — шопотком добавил он, и на лице его появилась заискивающая улыбка…

II

— Эвона, кружилушка-то не тужилушка! — подходя к столу и улыбаясь, сказал Захар Федорыч. — Дорого она теперича стоит… Эй, ты, корова, давай закуску-то!.. Качайся там!
— Сичас!.. Сичас подаю! — донесся голос работницы. Захар Федорыч сел и довольный, с какой-то особенной, значительной важностью начал пальцами правой руки расчесывать направо и налево свои бакенбарды. Они у него были, как у Франца-Иосифа австрийского или у наших крепостных холуев… Мужики так и звали его холуем. ‘Пойдем, робят, к холую чай пить…’ — ‘Ты куда?’ — ‘К холую, в лавку’… Захар Федорыч знал это, но нисколько не обижался, с какой-то особенной, действительно ‘холуйской’ гордостью, он считал себя несравненно выше, умнее и, главное, ‘благороднее’ мужичья. Надо было слышать, каким тоном глубочайшего презрения и ненависти он произносил сквозь зубы: ‘мужлан’ ‘серые черти’, ‘деревня необузданная…’
Работница принесла сковородку, на которой шипела поджаренная с яйцами колбаса.
— Рюмки давай… Чо-о-рт не нашего царя! Что тебя все рылом-то тыкать надо во всякий след… Деревня необузданная!
— Только и знает лается, благо на смиренную напал… Да что я тебе, каторжная, что ли, досталась — помыкать-то мной?.. Плюну вот, да и уйду!.. Давай расчет!..
Сфабрикованную Захаром Федорычем водку приходилось глотать сразу, ‘кидком’: она жгла во рту точно огнем.
Эта ‘огненная вода’ развязала Захару Федорычу язык и привела его в какое-то. особенное настроение. Весь он сделался масляный, точно покрытый лаком, мягкий и откровенный. Совсем иначе ‘подействовало’ на Фоньку. Он стал похож на фыркающего ежа. Говорить он начал отрывисто и с ехидством, смотрел свирепо, хмуря брови, то и дело курил и плевался, стараясь попадать плевками на лежащую под кустом собаку.
— Что ты ее заплевал совсем? — заметил наконец Захар Федорыч. — Другого места, что ли, не найдешь харкать-то?.. Необтесанный, брат, ты человек, гляжу я на тебя, ей-ей!..
— Где уж нам до вас, — ехидно сказал Фонька. — Вы вон сказывали давеча, что через псов карьеру сделали… хы, хы, хы! Простите, любопытно послушать, как это так?.. Оч-чень это, простите, занимательно…
— А ты не болтай ногами-то! Будь, коли не дурак, умен… Любопытно тебе?.. Так вот, послушай… Теперича вон у меня все есть: и деньги, и дом, лавка, чайная… Староста я церковный. Земский начальник руку подает… Его сиятельство, старый граф, без слез меня слушать не могут. Медаль имею, значок русского союза… Н-да! Можно сказать, господь меня из ямы, из помойной, взял и превознес.
В голосе Захара Федорыча послышалось умиление.
— Я ведь эва каким, — он показал на поларшина от земли, — в Москву был родителем, пьяницей, царство ему небесное, не тем будь помянут, отправлен… в коробочники отдали, на Зацепу, к немцу Фишеру, Карлу Богданычу. Навидался горев… Немец пожилой уж был, в годах, а жена у него, Амалия Петровна, молодая — с помощником пристава и связалась… Меня, бывало, немец караулить заставлял, выслеживать, куда она пойдет… Не угляжу — бьет… Пять лет я эту муку терпел. При отходе выговорено мне было сапоги сшить новые гамбургские и тройку. Отец из деревни за мной приехал. Выпимши… сели за стол обедать… Отец вытащил из кармана половинку, налил в кружку, цопнул — и с катушек долой, озорной был выпивши, пристал к немцу, сцепились за столом. Отец щами его облил… что было-то! Страсть! Выгнал нас немец с папашей вон… Поехали мы в деревню… А время после Петрова было, к Казанской,— самый покос… Приезжаем, дома есть нечего, одни голые стены, мать больная, сестра вековушка — зверь-зверем… Как тут быть? Поутру встали, поднялись, где еще до свету… отец и говорит: ‘Собирайся, косить пойдем’, а я и косы-то сроду в руках не держал. Тяпаю, а толку нету… сшибаю макушки… отец ругается… А тут на грех не доглядел я, махнул со всего размаху, да за пенушек-то и задел… коса моя, понимаешь, в самой пятке — раз! Готово… пересадил пополам… Схватил отец, царство небесное, косье, да и давай им меня охаживать вдоль спины… ‘Коса, — кричит на всю округу… по заре-то где слышно… — восемь гривен дадена, а я за нее трех рублей не взял бы… Где у тебя глаза-то были, чего глядел?’ Отвалтузил он меня, как нельзя лучше… Подошло время завтракать… Что есть? Хлеб один, да и тот не укусить… ‘Ну, думаю себе, попал! Ежели так, думаю, жить, крестьянствовать все время, ну его к шуту и крестьянство-то! Подохнешь, не доживя веку…’
— Не по скусу, простите, показалось? — щуря глаза, с ехидством перебил Фонька.
— Да уж, брат, верно, что не по скусу. Все лето я промаялся… осенью уже, после Покрова, вырвался с острова с Сахалина… Дал мне отец пачпорт — ушел я в Москву. Пошел опять к немцу… ‘Так и так, возьмите’. Не берет. ‘Делов, говорит, у меня нету, закрывать хочу мастерскую’. Дал мне все-таки рекомендацию, письмо. Пошел я с ним по адресу… в Столешников переулок. Взяли меня, жалованья пять рублей, харчи, два раза чай, в субботу пятачок на баню… Ладно, думаю себе, и то слава богу. Стал жить. А в те поры не так, как теперь, было… Хозяин на работу будил до свету, часов с пяти, а ложились в одиннадцать. Строгий был, боишься, бывало, пикнуть, взгляду боишься… Три без мала года я здесь живанул, и застрять бы мне здесь, кабы господь про меня не вспомнил.
Он помолчал, перевел дух, поправил съезжавший живот и опять начал:
— Жил я скромно. Ни в карты, ни водку, ни по девочкам — ни-ни! Нитнюдь! Одно любил: одеться прилично. Завел себе пару, щиблеты, часишки, сорочку крахмальную, галстук… все как надо. Пойду, бывало, в воскресенье в храм господний — картинка, ей-ей! Собою я в те поры недурен был: румяный, полненький, только ростом маленько не вышел, а то прямо скажу, не хуже людей… Усишки росли, то, се… одним словом, молодой человек хучь куды… Отлично… очень хорошо-с! Оперился, малым делом, оброс… И вот однажды, в праздник, как сейчас помню, в Спас Преображенья, поутру получаю записку… ‘Хи, что такое, думаю, от кого?’ Подал мне ее дворник в конверте. Разорвал я, прочел… гляжу: штучка занятная… Хи-хи-хи! Чувствительная штучка!..
Он с выражением лукавства посмотрел на меня и на Фоньку, торопливо обеими руками поправил живот и спросил:
— От кого, отгадайте!.. Не отгадать нипочем! От особы от одной, женского полу, изъяснение в любви. ‘Вы, говорит, молодой человек, своим видом, фигурой, также лицом зажгли пламя желаний в теле женщины до такой, можно сказать, страсти, что она готова наложить на себя руки, если не дадите с своей стороны сочувственного ответа’. Вот она, штука-то… вникайте в суть!.. Как создатель вел меня предначертанным путем… Мне, конечно, лестно, стой, дескать, погоди, и мы тоже, значит, не постным маслом мазаны!.. Адрес приложен в записке и место обозначено, где свидание. ‘Расходы, говорит, и угощение пойдет на наш счет…’ Ладно… Вечером срядился, умылся, причесался, надушился — не подходи!.. Сердце так и прыгает.
Волнуясь от приятных воспоминаний, он опять торопливо поправил живот и продолжал:
— Ладно. Пошел вечерком по адресу… Трактир Колгушкина, дворянская зала, взойдешь — первый стол налево, у окна, около машины… Взошел в залу, гляжу: тут сидит… клюнуло, значит… хы-хы-хы!..
Фонька тоже засмеялся и потом сказал:
— Позавидуешь, ей-богу-с… Ну-с, простите, а потом какая же конференция пошла промеж вас!.. Любопытно…
— Потом, брат, пошло все как по воде на лодке… Женщины они, царство небесное, оказались пожилые, годков эдак сорока пяти с гаком, из себя полные, лицо крупное, груди как арбузы, ей-богу. Профессия ихняя оказалась — кухарочная… Хозяйка ихняя, генеральша, одинокая, старая, богатая. Прислуги только и есть, что лакей старик, да кухарка, да псы еще… Любительница генеральша была, помешалась на собачках… бывало, пьет и ест с одной тарелки с ними… Все это, познакомившись, кухарка мне рассказала… Закусили мы тут с ней, винца велела подать хорошего… Деньгами так и сорит…
Я хотя, почитай, вовсе не пил тогда, ну, а по ее настойчивой мольбе выпил как следует… зашумело у меня в голове, мысли пошли наполеоновские… ‘Не зевай, думаю, Захария, господь это тебя направляет на дело… Не зарой талант в землю, как раб лукавый…’ Ладно, выпили мы, закусили как следует, поехали на извозчике в Сандуновские бани…
— Кончили, значит, конференцию? — хихикнул Фонька. — Заключили мирный союз в Гааге?
— А ты слушай, не перебивай, не скаль зубы-то… Я тебе не сказку какую-нибудь рассказываю, а серьезное дело, нравоучительное. Ежели ты с головой, молодой, можно сказать, человек, то можешь получить пользу… Тут зубы скалить нечего…
— Да я, Захар Федорыч, простите, понимаю! Любопытно слышать продолжение… Так знакомство и пошло?..
— А то как же?.. Дурак я, что ли?.. Господь мне в руки клад дает, а я рыло стану воротить — нет, не таковский. Да и она вцепилась в меня, не оторвать… Пошла у меня линия, потекло мне и пареным, и вяленым… Ходить стал — куды твой барин. Пил, ел, что хотел… Сами посудите: все у ней на руках. Барыня ни во что не мешается, у барыни только псы на уме. Истинно помешалась на собачках. Катаюсь как сыр в масле. Пью, ем… Котлеты там, курятина… Ну, это все дело малое… В деньгах тоже отказу не было. Захочу новую пару купить, сапоги там, пальтецо — извольте. Начал я из нее сок тянуть… Подрубил, значит, березку — и потекло… Место это, где жил, бросил. Она меня к себе переманила на кухню в кухольные мужики… Барыне там сказала слово, отрекомендовала меня и — готово дело… Попал как мышь в крупу, пустил корень… Дело повел с оглядкой, вникать стал, приглядываться и постиг, господь открыл мне зрение, и понял я, что хоша через, кухарку мне и можно жить, но сила не в ней, суть-то вся во псах, через них умеючи можно в люди выйти. Но, видя это, я и стал мину закладывать под самое под генеральшу: псы-то, видите ли, мне поручены были. Понимаете?..
Он лукаво подмигнул нам, немного помолчал, обтер широким рукавом рубашки запотевшее лицо и продолжал весело:
— Значит, наблюдать, беречь, чистить за ними, купать, кормить, чесать… И все заметно, у генеральши на глазах… Ну, я и начал усердствовать: кружусь перед ней, как бес аль волчок… угождаю всеми способами… шесть штук собак-то: две суки да четыре кобелька, хожу я за ними как за маленькими ребятами: ‘Миленькие, хорошенькие са-а-бач-ки, са-а-бачоночки. Покушать хотите, испить, жарко вам, миленькие, душно?..’ На руки возьму, тюлюлюкаюсь, пестую, как дитя. В рыло, в морду, вот как перед истинным говорю, целовал!.. Легко мне это было, думаете? Зато и достиг: заметила меня сама… Лакея этого, своего крепостного бывшего, Калистратом звать, разлюбила вовсе, только и названья ему: ‘дурак’… Пла-а-чет, бывало, старик, ей-богу!.. Меня возненавидел… ‘Прохвост, — говорит, — ты, жулик’. Ну, я его скоро совсем отшил… Господь мне помог… Нашему брату, мужику, с ними, со сволочами, с господишками да с ихней челядью, надо тонко дело вести… камушек за пазухой постоянно держи… Мне барин что хошь говори, хошь лисой прикидывайся: ‘мужичок’, ‘как живете’, ‘трудно вам’, то-се… нет, брат, не пообедаешь. Не товарищ ты мне. Мое дело — где можно облапошить тебя, обобрать, потому деньги у тебя шалые. Кормим-то мы тебя, а не ты нас. Свое у тебя взять, каким ни на есть манером, не грех… Так-то!.. Да и сами-то хороши. Калистрат этот верный ей холоп был, из крепостных еще… А она в благодарность на старости прогнала его хуже собаки… В имение отослала, вроде как в ссылку… И дело-то пустое: выскочил как-то раз кобелек любимый генеральши из ее спальни… вместе они все семеро спали, шесть штук псов да она с ними… На одной кровати, бо-ольшенная кровать, ста-а-ринная, под красное дерево, пятерых мужиков уложишь… На ней и спали… А этого вот кобелька, про которого говорить стану, Бобиком его звали, в морду его лизала, на грудь к себе под одеяло клала, умора, ей-богу. Ну, вот, говорю, раз поутру этот самый Бобик-то ушел из спальни, дверь-то, знать, незалерта была, в залу, а здесь в эти часы халуй этот, Калистрат, пыль, что ли, сметал, только возьми он да замахнись на него, да метелкой-то легонько его и ударь… А я в это время в буфете был… А он, заметь, анафема проклят, избалован был: как завизжит вдруг на весь дом да прямо к ее превосходительству в спальню… Веет, подлая животная. Истинный господь, чисто вот его режут… разбудил генеральшу… ‘Что такое?.. Что такое?.. Ах, ах… кто обидел моего Бобика?.. В слезы ударилась, а сама как ведьма страшная… Я из буфета прибег, пымал Бобика этого на руки, качаю его, баюкаю, в морду целую, ахаю… а Калистрат, гляжу, обомлел весь… стал как береста, хлопает губами: па, па, па! Сказать слова не может. Ну, тут я пымал момент… думаю: выплыву я теперича из бучага на чистое место. ‘Ваше превосходительство,— говорю,— успокойтесь… не расстраивайте себя и свои нервы… опасности нету. Бобик здоровы, ничего-с… это с ними со страху… от нежности!..’ — ‘От какого, — говорит, — страху? Какой может быть страх?’ — ‘Виноват, — говорю, — ваше превосходительство, Калистрат Михалыч на них замахнулись и маленечко, между прочим, метелкой ударили… Напугали-с, а это нельзя! Животная с понятием, они только что не скажут. Помилуйте! С ними надо как с малыми детьми, потому они взгляда сурьезного — и того страшатся… животная деликатная, не с нами, с обломами, сравнять: при какой особе находятся и в каких руках-с…’. Ну, с этих моих слов и пропал Калистрат: в тот же день поутру сослала его, а меня тут же за доктором: чтобы приезжал поглядеть, не заболел ли Бобик от страху-то… Потеха! Три бумажки за визит взял, ей-богу, не вру… Кучера с каретой за ним посылали… Я и позабыл сказать: кучер у нас еще жил, Харлампом звать, царство ему небесное: тоже покойник теперича… Мужик был хороший, Тульской губернии, ни во что не ввязывался, водку только пил ковшом… Только краснеет, бывало, да икать начнет, а сам все на ногах… Кроме как лошадей, никого знать не хотел… так и спал, царство небесное, с ними в деннике… пропах весь лошадьми…
Ну, привезли мы с Харлампом с этим доктора. Осмотрел он кобелька, прописал рецепт. ‘Наблюдайте, — говорит, — берегите: а я еще заеду завтра’. Ден пять ездил… и все по трешнице получал. Худо ли? А я-то за это время арапа заправляю, с ног сбился, ночи не сплю. Генеральша без меня уже и шагу не ступит… ‘Захар, Захар!.. Где Захар? Позвать Захара’. Доктор с своей стороны не зевает: в пищу прописал микстуру, какую-то… как, понимаешь, полакают, так их сейчас хлестать начнет… весь пол загадют, а я ползаю на карачках, подтираю за ними… расстроил им все животы микстурой-то да и говорит: ‘Епидемия, — говорит, — ваше превосходительство, диету надо исполнять строгую. Пусть вон Захар Федорыч за ними следит. Он, кажется, как я замечаю, внимательно относится к делу и любит животных’, а сам на меня смотрит: ‘дескать, я тебе моргану, а ты догадайся’. Я, конечно, понимаю, рука руку моет… Еще пуще генеральша ко мне благоволение возымела: полное мне доверие, хозяин я стал по дому, дворецкий, все на моих руках, — покупаю и слежу… На кухню, понятное дело, другого заместо себя поставил, немого подыскали… без языка… мычит только как бык, а на работу, что хошь давай — гору своротит, только корми его… Ну, на это у нас сколько угодно. Месяц прожил, заплыл весь жиром, бык черкасский, а не мужик… У меня тоже вот эта посуда, — он стукнул рукой по животу, — расти начала. Сами посудите, буфет у меня, а в буфете — что хочешь: закуска, харчи, все в моих руках. Встану, бывало, поутру, взял себе в моду, сейчас что умоюсь, богу помолюсь — за стол!.. Привык по маленькой кувыркать. Выпью… закусить надо, потом кофей… потом за дела. Покеда ее превосходительство спать изволят, осмотришь все, сделаешь распоряжение… хозяин одним словом.
Деньгу начал копить. Все в моей власти, а учесть меня некому… Ее превосходительство как проснется, бывало, еще в кровати сидят, сейчас меня к себе… Глядишь на нее, она в кровати со псами вместе, на всех-то сама зверей похожа, инда страшно станет, ей-богу! И сама-то вся чужая, зубы вставные, парик… ‘Господи, царю небесный! — думаешь сам с собой. — За что же, за каки-таки дела превознес ты ее, этакую страшилу?.. Кому какая от нее польза? Кому добро делает? Почему же ты, господи, нам-то, слугам твоим верным, хрестьянам-то, дал только что с голоду не помереть? Дивны дела твои и премудры, и не понять нам. Делать она ничего не делает, а все у ней готово… И сроду так… За что, а?..’
Он замолчал, глядя на нас. Мы тоже молчали.
— За что? — опять повторил он. — Ну-кась вы, умные головы, скажите, дайте ответ на вопрос, а?
— Простите, не знаем, — сказал, наконец, Фонька.
— То-то и оно-то… а я знаю… Господь по своей премудрости так поступил, чтобы ее и ей подобных наказать… В ад они все загремят после смерти… Вам, дескать, было хорошо там, а вы что делали? Кому польза от вас, а? Казнитесь теперича!.. Н-да… Я полагаю, всем им, господишкам, там место уготовано… Ни один не отвертится… Будьте покойны…
— Ну, а нам-то, простите, что же, а?— спросил Фонька.
— Мы… мы, другое дело… мы крестьяне!.. Нас господь примнет… мы здесь намаялись…
— Да вы-то, простите, Захар Федорыч, чем уж так намаялись? Всю жизнь, с малых годов, вы в достатке, какая вам маята?..
— Все едино… я такой же крестьянин, как ты… А что я приобрел, это не грех… У кого я брал-то?.. Сказано: ‘Вознесох избранного от людей моих’. Я вот и есть этот самый ‘от людей моих’, тоись от крестьян… Понять это надо… н-да!.. Так-то вот! Не надоел я вам еще рассказами?
— Помилуйте!
— Ну, ладно… На чем я остановился-то? Да… Стоишь, бывало, перед ней… На лице умиленье изображаешь. О псах речь идет… Заставит кажного осмотреть, общупать, цел ли, мол, не захворал ли. Потом кормежка пойдет… Ей кофею подадут в постель, так она, не умывшись, ни богу помолившись, и жрет, а я псов должен кормить. Кажному отдельный прибор, тарелка… Накрошишь по тарелкам белого хлеба, что ни на есть самого наилучшего… Наш брат эдакой булки отродясь не токма что в светлый праздник съест, а и не видал никогда… И, заметь, так надо сделать, чтобы один мякиш, без корок, а то, спаси бог, не подавилась бы… тьфу!.. Нальешь молока, молоко постоянно свежее, цельное, с настоем… Вот расставишь эти тарелки и начнешь подносить к ним псов, кажного отдельно по череду… Пожалте! А она смотрит. Коли плохо жрут, — а ведь они зажирели все, — сердится. ‘Что это такое, Захар, почему Мими не кушает? Наверно, промозглое молоко?’ — ‘Помилуйте, ваше превосходительство, — скажешь ей со всей учтивостью, — да нешто мысленно промозглое! Допущу ли я!.. Просто сыты они, поэтому и не изволят кушать…’ — ‘Как же так, говоришь ты, сыты, ты вот уже, наверно, ел сегодня?’ — ‘Ел-с’. — ‘Ну вот!.. Сам ел, а им не надо, по-твоему. Дай сюда тарелку…’ И начнет сама пробовать… Вот с места не сойти, понюхает, зачерпнет ложкой — ест. После пса-то, тьфу, прости, господь. ‘Горчит, горчит молоко… Я так и знала… Так я и знала!.. Не стыдно тебе?.. Сейчас же давай другое… ах, ах, ах!’ — ‘Простите, ваше превосходительство, не моя вина… сейчас я другого, одна минута…’ Побегу, захвачу кувшинку, постою в буфете минут пяток — несу назад. Извольте попробовать… ‘Ну, вот, видишь, это совсем не то’. — ‘Про-о-стите, — говорю, — не доглядел…’ Да заплачу… Ну, она отмякнет… приятно ей видеть мою рабскую покорность и чувствительное сердце… Начну опять кормить… ‘Покушайте… Бобочка, Мими, Жужушечка… будьте так любезны!..’ На коленки встану, елозию по полу-то… Да-а… Трудная была должность, хуже всякой работы, но терпел. Нес даденый господом крест свой… Видел своими глазами, куда и кто наши крестьянские денежки проживает… И дура, и, можно сказать прямо по-русски, сволочь эта самая генеральша, а ничего не попишешь, силком не отымешь — ее ведь деньги-то. На псов и тратит… Сродственников — и то не принимала… Один был из Самары города, офицер какой-то, близкая им родня, подсыпался, было, зачастил. И вижу я: тоже не промах, к собачкам тоже мину подводит… ‘Какие миленькие собачки… Хорошенькие какие…’ Ну, все-таки не вышло, отшили… Мною довольна была… Было у ей имение в Орловской губернии… Лет тридцать она таматко не была, так послала меня ревизию сделать. Приказчик там у ней был приставлен, наш брат — крестьянин, Аксен Фомич звать. Наживал копеечку… То у него градом побило, скажет, то спалило жарой, то червоточина съела… все какая-нибудь божья немилость есть. В именье все свел… Липы были. Барыня меня, когда посылала с ревизией, наказывала: ‘Целы ли, пуще всего, липы?..’ Целы… хы!.. Все порезал, в Орел продал, а на место их натыкал новых хлыстиков… Я, знамо, молчок! Зачем мне своего брата подводить?.. Грабь, шут с ней, так и надо, мне не пыльно… За молчание сюда вот в кармашек положено было как следует.
Приказчик-то этот, Аксен Фомич, чудак тоже был… Начнет рассказывать про господишек, — умрешь со смеху… Между прочим, рассказывал тоже, — уж правда ли, нет ли, — как она сама раз в имение приезжала молодой еще девкой… Ну, народ собрался на поклон к ней: мужики, бабы, девки. Яиц собрали по паре со двора, принесли ей в подарок… знамо, содрать за это думали. Вышла она к ним на балкон. А народ таматко и сейчас серый, а в те поры и вовсе леший на лешем были… Зверье, можно сказать, а не люди… Начала она с ними разговор: то, се… Не знает, что спросить, не понимает ничего… ‘Что вы кушаете, — говорит, — мужички?.. На обед да на ужин?..’ Ну, ей, знамо, отвечают: ‘Щи, мол, хлебаем, похлебку, когда по праздникам, кашу, картошку, мурцовку, а больше все хлеб с водой…’ — ‘А на десерт у вас, — спрашивает, — что же?’ Знамо дело, мужики, сиводралы, от роду эдакого слова не слыхивали… Что, мол, за оказия? (Какой десерт?.. Думали-думали, вот старик один и отвечает: ‘А это, — говорит, — ваше превосходительство, где придется. Место не обозначено настоящее… то, говорит, на дворе, а то в кусточках, за овинами, когда случится, в овражке, где придется… не на глазах бы только у людей!..’ Хы, хы, хы!
Он долго смеялся, и живот его от смеха опять перевалился через пояс. Он поправил его и продолжал, довольный нашим вниманием и сам увлекаясь воспоминаниями прошлого.
— Так вот и завладел я через псов генеральшей: не дохнет без меня, шагу не ступит… Я, не будь глуп, видя это, опять мину подвел: начал больным прикидываться… ‘Что такое с тобой, Захар?’ — спросит бывало. ‘Ох, ваше превосходительство, смерть моя, поясница, одышка, грыжа в пах выходит… Осмелюсь сказать вам: отпустите меня! Не слуга я делаюсь…’ — ‘То есть как же это?.. Отпустить! Куда отпустить?’ А сама индо вся побелеет. ‘Да домой, в деревню, на спокой, отслужил я, слаб, болен…’ —‘Нет! нет! нет! — закричит и руками замашет. — Как же, — говорит, — ты уйдешь? Они-то, радость-то наша, без тебя как останутся? Неужели тебе не жалко их?’ Я возьму да заплачу… ‘Господи, ваше превосходительство! Да я, кажись… сдерите вот с меня шкуру, и то мне легче, чем с ними разлучаться… Господь видит мою любовь, а только слаб я…’ Всполошится: ‘Посылай за доктором, сейчас же посылай Харлампа!’ Заложит Харламп карету, привезет доктора… Тот сейчас велит мне раздеться… ‘Ну-ка, что у тебя, давай послушаем…’ Начнет стучать молоточком, слушать… ‘Дыши шибче!.. Еще шибче!.. Перестань, дыши опять!’ Выслушает, ухмыльнется, а самой скажет, что дескать, ослаб я… Упадок сил, общее недомогание, малокровие… Усилить питание… вино, прогулка и свежий воздух. Пропишет рецепт, возьмет за визит и уедет… Генеральша опять и успокоится.
— Н-да! — согласился Фонька, закурив новую папироску из моего папиросника. — Это я, простите, понимаю, что это есть жизнь… Можно сказать, наслаждение!.. Ну-с, продолжайте, Захар Федорыч… Что дальше?..
— Да что дальше?.. Как веревочку не вить, а кончику быть!.. Пришло время — спотыкач вышел… Как сейчас помню, об эту же пору, летом, в самую жарищу… Добрые люди на дачи, кто куда, а мы с нашими каштанами в Москве жарились, да со псами няньчились… Сучонка у нас ощенилась… Ошалели мы с ней, ей-богу. Забота, хлопоты, ванны, — ей-богу, не вру… Ну, и вот, в самую эту пору любимый генеральшин песик, Бобо, сбесился… Сами посудите, как не сбеситься: жара, а он весь залит салом и опять же — то мой его, то чеши его, уложи… прикрой, тьфу! Кто хошь сбесится, не токма что пес, от одного этого ухода, ей-богу!..
Меня в те поры в комнатах не было. На дворе я был… Бегут, гляжу, за мной. Так сердце и упало. ‘Захар Федорыч! Захар Федорыч! Барыню собака укусила… сбесилась…’ Побег я…. Ну, думаю, допрыгались! Прибегаю прямо в спальню. Гляжу, госпожа моя сидит в кресле — и хоть бы тебе что. ‘Бобочка меня укусил, — говорит, а сама смеется. — Не знаю, что такое это он вздумал… Пошалил, видно?..’ — ‘Где же, — говорю, — он, ваше превосходительство?’ — ‘Выбежал в гостиную, кажется…’ Я — в гостиную… Вижу, дверь закрыта, слава те, господи! Поглядел в скважину, а он, сукин сын, осатанел, пена изо рта клубком, сам по диванам, по столам, по стульям летает, аки пуля! Вазы летят на пол, этажерки, безделушки всякие, звон идет! Что тут делать? Ба-а-тюшки родимые! Бегу к самой: ‘Ваше превосходительство, а ведь Бобочка-то наш сбесился…’ — ‘Дурак ты!.. — говорит. — Сам ты сбесился, а не Бобочка мой. Пошел вон!..’ — ‘Как хотите, — говорю, — воля ваша, а он бешеный. Взгляните сами…’ Не верит. ‘Ну, покажи… Пойдем…’ И идет прямо к двери. Я так и замер. ‘Господь с вами!.. Куда вы… ваше превосходительство!’ Да разве ее, дуру, удержишь! Отворила дверь, он прямо на нее… Цоп за подол!.. Батюшки светы!.. Хорошо, бог помог, успел я сзади схватить да к себе за дверь… ‘Коли вы пойдете опять, — говорю, — то мне пожалуйте расчет… часу не останусь… Доктора надо!..’ — ‘Ну, хорошо, — говорит, — поезжай за доктором’. Я, не будь глуп, гостиную запер, ключ в карман… Побежал, нанял извозчика… Слава богу доктор-то дома. Привез его. Повел к дверям в гостиную. Приотворил чуток дверь, чтобы ему увидать… Поглядел он. Замахал руками… ‘Бешеный, — кричит, — конечно, бешеный!.. Полиции, — говорит, — надо знать дать. Убить его’.
‘Шутишь ты, — думаю, — этим делом? Скажи-ка ей ‘убить’, она что сделает’. ‘Осмотрите, — говорю, — самое-то… Не сбесилась бы, — говорю, — спаси бог, сама… человек старый… затаскают и меня-то…’ Побежал он к ней. Она и ему не верит. Он говорит: ‘Прививку надо’, а она смеется… Тут уж я вижу: дело не складно… Велел Харлампу карету запречь… ‘Ежели, — говорю, — вы не поедете, куда надо, для прививки, — пожалуйте расчет сей минут… Часу не останусь’… Ну, сдалась… Уехала… Остались мы с доктором вдвоем… ‘Что ж теперича, Никанор Никанорыч, делать нам? — спрашиваю у него. — Убить невозможно. Сама с ума сойдет’. — ‘Ну, так вот что, — говорит, — посадим его под ящик, а я, — говорит,— дам такого лекарства… намочишь,— говорит, — этим лекарством вату, подсунешь туды ее к нему под ящик, он и задохнется… а самой скажем, что издох, мол, от болезни. Воля божья’… Обрадовался я. ‘А как же, — говорю, — его под ящик-то сажать?.. Дело хитрое’. Засмеялся. ‘Как хотите. Это уж дело не мое. Приезжай за лекарством…’ С тем и уехал домой… Что тут делать? Дворников двоих призвали… немой из кухни пришел… Городовой Цыпленков, солдат на посту стоял против ворот, — того кликнули… Собрались кучкой, стоим, удумываем: как быть? Как тут его, бешеного, в ящик-то посадить? Голыми руками не возьмешь, а взять надо. Осенило меня тут: ‘Давай, ребята, вот как мы сделаем: устроим петлю…’ Пошли все к дверям, и городовой Цыпленков с нами. Подошли… Слышим, он таматко скулит. Взял я сам за один конец веревки, а за другой Харламп, кучер, наставили капкан, дверь приоткрыл только-только, чтобы псу пролезть. Он, сволочь, увидал, ка-а-ак махнет в щель, да прямо головой в петлю! Затянули мы. Батюшки светы! Что тут было-то, вспомнить страшно, ей-богу! Харламп, мужик грузный, необоротистый, затолкался на одном месте, запутавшись, а он его за ногу цоп! Хорошо, что на сапоге кожа толстая, — не прогрыз… Испугал только… Выпустил Харламп конец да бежать… Хорошо, городовой Цыпленков догадался, за другой конец схватил во-время, а то бы он меня, за мой уход, за мою за ласку к нему, изгрыз бы всего… Ну, все-таки затянули ему глотку-то покрепче… Подсунули под ящик, а сверху, чтобы не ушел, камней наклали да двухпудовую гирю…
Заставил я дворников караулить, а сам на извозчике поехал к Никанор Никанорычу за лекарством… Написал это он рецепт, поехал я в аптеку с ним, подал. Долго держали. Ну, наконец, приготовили. Извозчику три без четвертака пришлось отдать.
Вернулся домой, а сама как раз тоже во двор… Набросилась на меня: ‘Где Бобик? Где Бобик? Куда ты его дел?.. Убил… убил! Варвар! Ах, Ах! Боже мой, боже мой!’ Дурнота сейчас, трясение, истерика, по-ихнему. ‘Ваше превосходительство, ради создателя, умоляю вас, прекратите на время свои нервы… Жив ваш Бобик… Никанор Никанорыч были… лекарства я для него привез, посажен он пока на короткое время отдельно, нездоров он… Господь даст поправится. Вы-то как, ваше превосходительство, съездили? Что вам-то прописали?’ — ‘Ничего, — говорит, — Захар, пустяки… я не верю. Где он у тебя сидит, покажи мне?’ — ‘Ваше, — говорю, — превосходительство, Никанор Никанорыч строго приказали посадить его под ящик… Так, дескать, нужно… И не велел его беспокоить… Особенно вас чтоб не видал. У него тоже нервы… Отлежится ночку и встанет здоровешенек’. — ‘Да ведь он там задохнуться может… под ящиком, помереть?’ — ‘Помилуйте! Разве это возможно? Ничего не будет… не беспокойтесь!.. Я, — говорю, — ему там и постельку мягкую послал, и никто не мешает ему. Я вот сейчас пойду еще лекарства дам принять, а вы уж, ради господа, не ходите. К другим вот подите, успокойте их’. — ‘Ах, боже мой, боже мой! Какое это, Захар, несчастие болезнь эта… Кабы ты мог чувствовать!…’ — ‘А мне-то нешто легше, ваше превосходительство? Душа выболела! Слезы задушили, как подумаю: Бобочка наш…’ Замахала руками. ‘Ну, ну, ну! Молчи уж… ступай скорей к нему’… Ушла. Я скорей на двор, к ящику. Опять собрались все. Он там, слышно, копошится, сопит, скулит, скребает… ‘Ну, — говорю, — ребятушки, подымый кто-нибудь ящик с одного края, а я подсуну туды составу’. Взяли два кола, подсунули под ящик, приподняли с двух концов, а я в щель-то туды ваты этой и подсунул… Цыпленков, городовой,. говорит: ‘Клади еще… побольше клади… Я, — говорит, — уж приставу донес о происшествии…’ Чорт уж его догадал… поторопился с язычком-то… Ну, я еще подсунул… Дух идет от составу этого… Человек — и то бы, кажется, задохся. Прикрыли, камней опять сверху навалили… Наказал я дворникам поглядывать, а сам пошел в комнаты. ‘Ну, что, — спрашивает,— дал лекарство? Как Бобочка себя чувствует?’ — ‘Как же, ваше превосходительство, дал.. Ничего, — говорю, — успокоился теперича маленько… спать желает, сердешный…’ Зачал я опять носом фыркать, глаза тереть… Плачем оба. Разливаемся. Ладно. Выхожу опять во двор… ‘Ну, как, ребятушки, затих?’ — ‘Какой, — говорят, — Захар Федорыч, затих, ни черта не затих, того гляди, ящик своротит. Что делает-то — страсть!’ — ‘Ничего, — говорю, — еще, видно, не вошло в силу… ждать надо..’
Наваксил вату чумой-то этой опять, всю бытулку вылил до капли. Напихал под ящик со всех четырех сторон… Прикрыли… Шабаш! Сиди теперь всю ночь. Поутру, чем свет побежал на двор, подошел к ящику, слушаю… ничего… тихо. ‘Готов!’ — думаю. Дворников позвал… Подошли, стоим, а открывать боимся. Харламп, кучер, подошел, выпивши уж, икает. Он, царство ему небесное, и по ночам пил… привычку такую имел… ‘Ну, как, — говорит, — у вас тута… жив все? Не подох?..’ — ‘Да сами не знаем. Не слыхать. Голосу не подает, а боимся’. — ‘А-а, дураки! Давайте, я открою’… Изаестно, пьяному море по колено… Взялся за ящик и поднял его сразу… а он… что вы думаете… провалиться мне на этом месте, коли вру, — пырь оттедова да прямо на него… Цоп за ногу, за это вот место, да бежать от него по двору-то… Заревел Харламп, как бык черкасский… Батюшки светы! Хорошо еще, что ворота заперты.
А он-то по двору хлыщет — хвост опустил, язык высунул… двор-то небольшой да чистый, все наружи… Забрались мы все четверо на помойку, была такая на дворе устроена в роде колодца, со срубом аршина на полтора… Харламп сидит, плачет… меня лает, а я чем виноват? — Я сам доктора Никанор Никанорыча матерно крошу за обман… Думали, думали… Делать нечего… Выждали момент, когда он на другой конец двора убежал, соскочили со сруба, да прямо за колья, которыми вчера ящик подымали…. Мне кола нехватило, так я камень схватил. ‘Ребятишки, — кричу, — не робейте! Бейте его, чорта, анафему, мучителя!..’ Харламп пуще всех остервенился… глаза на лоб вылезли… зверь-зверем!.. А пес-то увидал, что мы с помойки слезли, — бежит к нам. Ну-ну, ту-татко приняли мы его… Наскочил он на первого опять на Харлампа. Тот изловчился — хлясь его колом-то прямо по морде… сшиб с ног… Я кирпичиной шпокнул, дворники принялись,— измесили всего… истолкли, как в ступе… Велел я дворникам, пока что, завернуть в рогожку, убрать с глаз долой… ‘Поедем, — Харлампу говорю, — к доктору, что скажет… Никто не виноват, сам полез…’ Повез. Приехали. Разбудили… ‘Вот, — говорю, — Никанор Никанорыч, какие дела у нас, а все вы виноваты. Говорили: задохнется, вот вам и задохся! Харлампа вот укусил за ногу, что теперь делать? Куда собаку мертвую деть!..’ Рассердился. ‘А чорт вас возьми, дураков, и с барыней с вашей. Надоели! Болвана этого везите прививку сделать, а падаль девайте куда хотите… Не мое дело!’ Повернулся и ушел. Вот и весь разговор… Харламп плачет… Не хочет ехать на прививку. ‘Наплевать, — говорит, — пущай лучше сбешусь. Поколею, так по крайности своей смертью… А таматко зарежут еще… А то прижгу дома каленым железом да водочки выпью, авось, господь помилует. Может, и кобель-то не бешеный… Доложу вот генеральше — она вам пропишет… народ пугаете, сволочи…’ — ‘Чего ж ты, собака, лаешься-то?.’ — говорю ему. ‘Генеральше доложу…’ — ‘Ступай докладай. А сам ты зачем его колом порснул, коли он, по-твоему, не бешеный?..’ Пошло у нас колесо под гору… Прошли красные денечки. Погибла вся моя карьера…
Захар Федорыч умолк, высморкался и налил себе стакан остывшего чаю…
— Что-то глотка стала сохнуть болтамши-то, — сказал он. — Почта теперича, небось, скоро должна приттить… почитаешь, — он кивнул на меня, — как тама кайзер работает… С головой человечек… запасливый… не с нами, с растяпами, сравнить… Который час-то?

III

Промочив засохшее горло, Захар Федорыч снова приступил к рассказу.
— Ну-с, други мои любезные, побывавши это я у доктора с Харлампом, приехал домой… Сама еще не вставала… Пошел я в буфетную, сел к столу, дожидаюсь. И напала на меня, други мои, тоска… Всего надумался!.. Н-ну, часу этак в одиннадцатом, слышу, встала. Немного погодя меня зовет… Известно, первые слова: ‘Ну, как Захар, Бобочка ночь провел? Здоров ли?’ Молчу я… Вот не найду слов — и только… Точно за глотку кто схватил, хочу слово сказать — ан не могу. Испугалась моя генеральша. Глаза выпучила. ‘Что же ты не отвечаешь? Ах, боже мой, случилось что-нибудь, а? Случилось? Да говори же, дурак!’
Я бац на коленки, где стоял… зарыдал и заплакал… ‘Ваше превосходительство… что хотите сделайте со мной, а только приказал Бобочка долго жить… подох-с!’ Батюшки светы! Сказал — и не рад… Как завоет она в постели-то!.. И воет, и смеется… Началась называемая истерика. Ведет ее всею подковой… Что делать? ‘Ваше превосходительство, — говорю, — власть господня… волос с головы не упадет без его воли, не токмо что… Министры — и те умирают… цари, ваше превосходительство, — и те, можно сказать, смерти подвержены…’ Куды тут! Орет благушей… Потом соскочила с постели да ко мне! ‘Подлец ты, негодяй! Убийца! Ты его задушил… ты обманул меня!’ А сама к морде лезет… Что значит старинная привычка насчет, тоись, мужицкого была-то, а! ‘Я тебя, — кричит, — в тюрьме, подлеца, сгною… праху твоего не останется… хам, подлец! Лучше бы ты подох, а не он!.. Где он, мой милый?! Где он, мое сокровище? Видеть его хочу… проститься с ним, ах, ах!’ Очумела совсем. Что мне, подумайте, делать? Как вывернуться из этакого положения, а?..
Он замолчал и вопросительно глядел на нас, ожидая ответа.
Мы молчали.
— Ну, ладно… Ничего не придумаю. Надо, видно, за старое приниматься. ‘Пожалуйте мне, — говорю, — расчет!’ — ‘Что-о? Расчет тебе?.. Ах, ты, негодяй!’ Размахнулась — хлясь меня по рылу!
— Хо-хо-хо! — заржал Фонька. — Хо-хо-хо!
Захар Федорыч обиделся.
— А ты подожди ржать-то по-жеребячьи…— сказал он.— Тут, можно сказать, слезы, а он ржет.
— Простите, уж очень чудно-с! Такого, можно сказать, человека — и вдруг, простите, по физиономии… Я бы, доведись до меня, протестовал.
— Ты бы, ты бы… Вот то-то и есть, что ты дурак…
— А вы что же, простите, сделали?..
— То-то вот и беда, что делать ничего не пришлось. Схватилась вдруг за грудь да как брякнется на постель… Испугался я сам до смерти. Подошел тихонько и говорю умильно: ‘Ваше превосходительство, — говорю, — у вас ведь еще собачки остались. Мимишка, Жужушка… Мало ли? Есть утешение… Ну, а кабы он, покойник, чуть не сказал: царство небесное… Ежели бы Бобочка этих-то бы перекусал, что бы тогда-то было, а?’ Молчит… Не отвечает… Только поводит ее, будто судорогой… ‘Ваше превосходительство!’ А у самого руки и ноги трясутся… Она, слышу, вроде как икает: ек, ек! ех, ек! Да все реже… Что такое за история?.. ‘Ваше превосходительство!..’ Опять екнула да ногой правой дрыгать зачала. Взял я ее за плечи, этак вот перевернул… гляжу: перекосило ее всю… рот на сторону… правой рукой машет, а другая недвижима… глаз один закрыт совсем, а другой вертится колесом… удар сделался, паралик.
— Кондратий Иваныч хватил, — сказал Фонька.
— Что тут мне делать? Перепугался до смерти… Побежал сломя голову на двор прямо к Харлампу. Кричу ему: так и так, гони скорей за доктором, с самой нехорошо… Прибегаю назад, гляжу — тихо… перестала екать… высунула язык. Испеклась, готова… померла… а псы лезут к ней… облизывают… тьфу!..
— Н-да, — произнес Фонька и тоже плюнул на сторону, в кусты.
— Я сперва было думал, умру сейчас со страху, а потом чисто вот меня осенило… Сейчас это я, — понизив голос и почему-то оглянувшись назад, продолжал Захар Федорыч, — руку эдаким манерцем под подушку к ней… пошарил… Постоянно под подушкой сохранялись ключи, видал я, случалось…
Фонька радостно и с очевидной завистью к чужому ‘счастью’ засмеялся, взвизгнул и потер ладонь об ладонь. Он блестящими, возбужденными глазами впился в Захара Федорыча…
— Ну, и что? — спросил он прерывающимся от волнения голосом…
Но Захар Федорыч внимательно посмотрел на него…
— Ну… и ничего! — ответил он спокойно. — Выбежал я после того…
— После чего? — опять жадно спросил Фонька.
Захар Федорыч опять посмотрел на него холодно насмешливыми глазами и сказал загадочно:
— Да вот… после этого самого… Выбежал из комнаты, вроде, понимаешь, полоумного… бегу, кричу, руками махаю… напугал всех до смерти, переполошил… Городовой Цыпленков — и тот прибег… Доктора Никанор Никанорыча вскоре Харламп привез… Тот прямо ко мне… а я слова не выговорю. И итти не могу… шатает меня, падаю… взяли меня под ручки двое, ведут, аки архиерея, наверх в спальню… Увидал я ее… зарыдал, забился… Ну, доктор Никанор Никанорыч, царство небесное, покойник теперича, на Самотеке жил в доме Тазикова, подошел ко мне, нагнулся… ‘Ты чего, — говорит, — орешь тут да дурака ломаешь?.. Мамаша тебе, что ли, была или любовница… жалостлив что-то некстати. Говори, как дело было? Как померла? Когда? Кто был, кроме тебя?..’ Ну, я, конечно, рассказал все по порядку. ‘Полицию, — говорит,— надо, родных известить. Кто у ней тут в Москве-то есть?’ — ‘Не знаю. Почем я знаю? Мое дело махонькое. Был, — говорю, — офицер сродственник…’ — ‘А, знаю, — говорит. — Он теперь недалеко живет, в Коломне. Послать ему телеграмму, а пока что позвать полицию’…
Послали сродственнику телеграмму в Коломну, он тут же этим же днем присыпал… Сразу хозяином заделался. Первым делом за меня: ‘Где у ней ключи ото всего?’ — ‘Не могу знать, — говорю, — это дело не наше. Я человек махонькой… мое дело псы… за псами я приставлен был наблюдать, а не за ключами…’ Ну, он тоже сейчас, не плошь меня, с головой малый, первым делом под подушку… Забрал ключи — да к бюру… Тоже видывал, должно быть… Пошарил — нет ничего. Даже бледный сделался… Потом к столу кинулся… И ведь, что вы думаете, нашел! В столе, в правом ящике, под бумагами… Я не знал про стол-то, Ей-богу. Никогда не видал, чтобы она в этот ящик лазила за чем, а уж как следил, бывало, за ней.
— Эх, жаль, — сказал Фонька. — Ну, да и в бюре, я думаю, простите… было тоже немало, а?.. — И Фонька лукаво подмигнул, вопросительно уставившись на Захара Федорыча…
Тот не удостоил Фоньку ответом и продолжал:
— Ну, сцопал это он денежки, ключи себе в кармашек и принялся за распорядки по-военному. Прежде всего, подошел ко мне, поглядел, поглядел в глаза да, ни слова не говоря, бац в рыло… ей-богу, не вру. ‘Я, — говорит, — с тобой, с сукиным с сыном, поговорю еще. Узнаешь у меня, на чем хлеб растет. Забудешь, как сюда и дверь открывается. Вон пошел, сию минуту! Убью!.. Пришибу на месте и отвечать не стану!’ Сердитый человек… Глаза страшенные! Выскочил я от него и побежал в дворницкую… Таматко и скрылся покеда до похорон. Понесли ее на третьи сутки хоронить в Даниловский монастырь. Я, как ушли, все, вылез из затвору и пошел на кухню к своей воздохнушке, собрал вещи, упаковался… ‘Надо, — думаю, — расчет попросить, как-никак, а служил… Моих денег, скажу, за ней пять красных… Может, совесть его зазрит, хоть в глаза плюнет, а отдаст’. Так и сделал сдуру-то, сунулся, как налим в вершу.
Рассказчик остановился и, уставившись глазами в пространство, сказал сосредоточенно:
— Не забыть мне, братцы, покеда жив, этого расчету…
Он вдруг стукнул кулаком по столу и продолжал:
— Коли он жив теперича, то дай, господи, подохнуть в одночасье, а коли помер, то, верно, черти в ад кромешный уволокли… Туда и дорога… Пришел он с похорон-то, я выбрал время, поймал его одного, поклонился и говорю: ‘Ваше, — говорю, — высокоблагородие, осмелюсь побеспокоить вас… Так как, — говорю, — сами изволите знать, служил я у вашей, царство небесное, тетеньки в количестве многих лет и, можно сказать, не щадил живота жизни, то, — говорю, — при этом будучи они мне оставшись должны, покорнейше прошу вас, ваше высокоблагородие, не оставить меня нага и в одном рубище… Уплатите, сделайте милость, что следует, в расчет’.
‘Хорошо, — говорит. — С удовольствием. Тебя как звать?’ Обрадовался я.
‘Вот, — думаю, — господь-то его умягчил за мое смирение’…
‘Захаром-с’, — отвечаю. ‘Та-а-к!.. А по батюшке?’ ‘Был, — говорю, — Федорыч’.
‘А фамилия как?’
‘Фамилия моя Дрыкалин-с’.
‘А! — говорит. — Дрыкалин… Хо-о-рошая фамилия… русская… А какой ты губернии?’
‘Здешней, Московской’.
‘А уезда?’
‘Митровского’.
‘Та-а-к. Значит, тебе расчет дать, Захар Федорыч Дрыкалин?.. Что ж! Это мо-о-жно!.. Сейчас!..’
Сказал это и идет ко мне, смотрит в глаза… шаг сделал. Я стою, жду. Подошел вот так, как ты от меня сидишь… Близко…
‘Так расчет тебе, говоришь?’
‘Так-с точно’.
‘Сколько же тебе приходится?’
‘Да рублей, — хотел сказать, пятьдесят, да подумал, мало, — рублей, говорю, под сто… по моему счету’.
‘Ну, что ж, все равно, — говорит, — для меня, отдам и сто… Н-на, говорит, получи!’
И, други мои милые, взял эдаким вот манерцем… — Захар Федорыч поднялся со скамейки, встал, выставил левую ногу вперед, правую руку поднял кверху и, стоя перед нами в такой позе, продолжал:
— Размахнулся и, не говоря дурного слова, хлясь меня по уху! Потом переменил руку правую на левую (Захар Федорыч показал, как и это было сделано), да с левой-то по другому — хлясь! И пошел хлясать, пошел мылить… То с одной стороны, то с другой! То с одной, то с другой. Полощет с обоих концов, упасть не дает… Пошатнусь я, хочу упасть, а он сичас с другой поддержит. Отчубучивает, а сам счет ведет: Раз, два! три, четыре! пять, шесть! Я хочу рот разинуть, караул закричать, а он хлясь, да хлясь! Я только ртом булькаю: буль, буль… М-да-а-с… Рассчитал! Сто годов еще проживу — и то не забыть мне расчету этого!
Захар Федорыч сел и утерся рукавом. Фонька перегнулся и хохотал, не переводя духу.
Я тоже не утерпел и засмеялся… Захар Федорыч был серьезен.
— Вот ведь, подумайте, сволочь какая! — продолжал он с негодованием. — Мало ему еще. Взял, понимаешь, подтащил к лестнице, поставил на проход… ‘Говори, сукин сын, куда из бюра-то припрятал?..’ Вижу я — погибель мне. Лестница высокая да крутая: жваркнет, — костей не соберешь! Ну, а все-таки укрепился духом. Будь, что господь пошлет… Без его святой воли волос, как говорится, с головы не упадет… Дух затаил, молчу. ‘Скажешь ты или нет? Ну, раз… два…’ Да за третьим разом ка-ак плюхнет мне сзади по становой жиле… Тут я, братцы мои, как пуля или аки птица, вниз полетел… Дух заняло… Как только господь меня спас… Истинно милость одна господня, что цел остался…
Фонька хохотал и судорожно размахивал руками. Захар Федорыч, не обращая на него внимания, повернулся ко мне.
— Вот ведь сволочи какие бывают, эти господишки… Истинно душегубы… Слетел я с лестницы на самый на низ, запахал рылом, прошел как по полосе плугом, поднял, можно сказать, целины… содрал весь поднаряд с носу, понимаешь, всю шкуру содрал и со лба тоже… Поднялся, встал на ноги… Господи Иисусе, царь небесный, ба-а-тюшка, свету не вижу. Горит горьмя перед глазами… звезды сыплются… А он, варвар, наверху ногами топает, кричит: ‘Расчет тебе, грабитель, су-у-кин сын!.. Во-о-н! Убью! Застрелю из пистолета!.. Под суд отдам!’ Поднял я разбитую морду кверху и говорю:, ‘Креста на вас нет! Грех вам… Вы бы хошь за увечье-то мне что-нибудь дали… драться-то точно не велят ноне…’ Только что сказал я, а он, сволочь, по лестнице-то оттеда сверху ко мне как загремит… Я скорей повернулся да бежать… ‘Убьет,— думаю, — до смерти…’
Скрылся на кухню. Кровь у меня из носу хлещет, глаза заплывают… поставил он мне под обоими во по какому светилу!.. Увидала меня моя в таком виде, всплеснула руками: ‘Батюшка, Захар Федорыч, кто это тебя так изукрасил? Господи, Иисусе Христе!..’ Заплакал я. ‘Кончилась, — говорю, — наша с тобой счастливая жизнь… пропала карьера… разлучаться нам теперь…’ — ‘Куда же ты теперича подашься?’ — спрашивает. ‘В деревню уеду, больше мне некуда’. — ‘А я-то как?’ — ‘А ты здесь живи. Господь тебя не забудет своей милостью’. Плачем оба… Встал я, пошел к кранту, умылся… Поставила она закусить в последний раз. Проститься… Сели за стол, разговариваем… Только что было я за вторую рюмку взялся, глядь — Ирод этот опять идет, да прямо в кухню. В руке трость здоровенная… ‘Ну, — думаю, — опять варварство будет производить…’ Да живым манером из кухни, да задним ходом, да со двора…
— Опытный, видно, простите, человек был, судя по поступкам… — сказал Фонька. — Своим поступиться не хотел. Куда же вы от него, позвольте спросить, подались?..
— Куда? Известное дело: на машину да в деревню… Кухарка мне вещи на вокзал привезла.
— Н-да! — задумчиво произнес Фонька. — Чудеса! И верно, выходит, через псов вы счастье себе нашли. А что, — вкрадчиво заговорил он, — простите за нескромный вопрос: порядочную сумму вам господь благословил в этом случае приобрести?
Захар Федорыч строго посмотрел на него.
— Любопытен ты больно… Вишь, живу, дай бог всякому… жизнь прожил, женился, детей нажил, почет заслужил. А через что? Через ум свой… да через смирение… Вы вот горды очень: протестовать вам, а что у вас есть? Ни шиша! А я вот не гнушался псов в рыло лизать, ан господь меня и превознес… Н-да! Умный человек, куды ты его ни сунь, выплывет… Так-то вот, други мои милые!..

ПРИМЕЧАНИЯ

‘Карьера Захара Федорыча Дрыкалина’. Рассказ впервые был помещен в ‘Русских записках’ (1915 г., кн. 11), позже вошел в сборник произведений Подъячева (изд. ‘Огни’, СПБ, 1917 г.), а также и его собрание сочинений.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека