Kараин, Конрад Джозеф, Год: 1897

Время на прочтение: 44 минут(ы)

Kараин

Рассказ Джозефа Конрада.

С английскаго.

I.

Мы знали его в те дни, когда довольствовались тем, что можем распоряжаться собственною жизнию и имуществом. Ни у кого из нас, кажется, теперь нет имущества, и я слыхал, что многие по неосторожности расстались с жизнию, но у немногих оставшихся в живых наверно еще не так ослабело зрение, чтоб они пропустили в своих безцветно-порядочных газетах известия о разных туземных восстаниях в восточном Архипелаге. Солнце сверкает между строк коротеньких заметок, — солнце и переливы моря. Непривычное имя будит воспоминания, печатные слова слабо пахнут дымною атмосферой нынешнего дня, но распространяют тонкое, вкрадчивое благоухание береговых ветерков веявших под звездными небесами минувших ночей, сигнальный огонь точно алмаз искрится на высоком челе хмурого утеса, большие деревья, передовые стражи дремучих лесов, стоят бдительно и молчаливо над сонным простором вод, прибой белою полосой рокочет на пустынном берегу, мелкая вода ценится на рифах, зеленые островки, разметавшись в полуденном покое, лежат на уровне гладкого моря точно горсть изумрудов на стальном щите.
Есть там и лица: тёмные, свирепые, улыбающиеся, открытые, смелые лица людей босоногих, хорошо вооруженных и тихих. Узкое пространство на палубе нашей шхуны переполняла эта невежественная толпа, с пестрыми красками клетчатых саронг, красных тюрбанов, белых курток, вышивок, блеском ножен, золотых колец, талисманов, браслетов, наконечников на копьях и драгоценных рукояток. У них была независимая осанка, решительные глаза и сдержанные манеры, нам до сих пор чудится как они говорят мягкими голосами о битвах, путешествиях, удачах, как они хвастают с достоинством, спокойно шумят, как иногда благовоспитанным шепотом превозносят собственную доблесть, наше великодушие, или с благородною восторженностью прославляют добродетели своего вождя. Нам вспоминаются лица, глаза, голоса, мы снова видим лоск шелка и блеск металла, шорох и движение всей этой толпы — блестящей, праздничной, воинственной, мы как будто снова ощущаем прикосновение дружественных смуглых рук которые после короткого пожатия ложатся обратно на резные рукоятки. То был народ Караина, его преданные приверженцы. Движением губ своих он располагал их поступками, они читали свои мысли в его глазах, небрежным шепотом он повелевал им жить или умереть, и они принимали его слова покорно, как дар судьбы. Все они были свободные люди, но в беседе с ним говорили: ‘раб твой’. При его проходе голоса замирали, благоговейный шепот провожал его. Они называли его своим военачальником. Он был правителем трех деревень на узкой равнине, господином ничтожного клочка земли, завоеванной пяди которая, по форме подобная молодому месяцу, безвестно лежала между холмами и морем.
С палубы нашей шхуны, стоявшей на якоре посреди бухты, он указывал театральным движением руки весь объем своих владений вдоль зубчатого гребня холмов, и широкое мановение как будто раздвигало их пределы, владения вдруг расширялись в нечто совсем необъятное и неопределенное и на мгновение казались ограниченными одним лишь небом. И действительно, глядя на эту местность, отрезанную от моря и замкнутую с суши крутыми скатами гор, трудно было поверить в существование соседей. Земля была округлена, безвестна и полна жизни протекавшей украдкою, в тревожном уединении, — жизни, которая представлялась непостижимым образом лишенною всего, что бы шевелило мысль, трогало сердце, напоминало о роковой смене дней. Нам представлялось что это страна где ничто не может пережить наступления ночи и где каждый солнечный восход точно ослепительный акт самостоятельного творчества отрезан и от кануна, и последующего дня.
Караин простер руку к своей земле: ‘Все мое!’ Он стукнул по палубе длинным жезлом, золотой набалдашник сверкнул как падающая звезда, стоявший как раз за ним молчаливый старик в богато-вышитой черной куртке, один изо всех окружавших вождя малайцев не последовал взглядом за его властным движением. Он даже не поднял век. Голова его была склонена позади повелителя, и он неподвижно держал на правом плече рукояткой кверху длинное лезвие в серебряных ножнах. Он был здесь по обязанности, но без любопытства, и казался утомленным — не старостью, но вследствие обладания тягостною тайной бытия. Караин, грузный и гордый, держался высокомерно и ровно дышал. То были наши первые посетители, и мы осматривали их с любопытством.
Бухта казалась бездонным очагом яркого света. Кругообразное водное пространство отражало сияющие небеса, замыкая его, матовое кольцо берегов плавало в пустоте прозрачной лазури. Холмы, пурпурные и жгучие, тяжело вздымались к небу, вершины их как будто расплывались в трепетных красках, точно восходящий пар, на крутых склонах виднелись зелёные полоски узких оврагов, у подошвы расстилались рисовые поля, участки платанов, желтые пески. Между ними извивался поток точно брошенная нить. Группы фруктовых деревьев отмечали деревни, стройные пальмы кивая головами склонялись друг к другу над низкими домами, сухие пальмовые листья на кровлях блестели издали точно золотые за темною колоннадой древесных стволов, проходившие люди отчетливо выделялись и исчезали, дым костров восходил отвесно над зарослью цветущего кустарника, бамбуковые изгороди блестели, прерывистою чертой убегая между полей. Внезапный крик на берегу жалобно разносился в отдалении и вдруг умолкал, как будто потонув в потоках солнечного света, порыв ветерка нагонял летучую тень на водную гладь, задевал нас по лицам и пропадал. Ничто не двигалось. Солнце лило свет в лишенное теней вместилище красок и безмолвия.
Такова была сцена, где он гордо разгуливал, великолепно одетый для своей роли, с несравненным достоинством, он обладал силою пробуждать в вас нелепое ожидание, что сейчас же произойдет нечто неожиданное. Он был изукрашен и смущал вас, ибо невозможно вообразить какую бездну страшной пустоты достойно было скрывать столь разубранное чело.
Он не носил личины: в нем было слишком много жизни, а личина — вещь безжизненная, но он существенным образом являлся актером, человеческим существом нарочно для вас переодетым. Малейшие его поступки были подготовлены хотя и казались неожиданными, речи степенны, изречения многозначительны как намеки и замысловаты как арабески. С ним обращались с торжественным почтением которого легкомысленный запад удостаивает только театральных царей, а он принимал высокий почет со сдержанным достоинством которое можно видеть только за рампою и в сгущенной лживости грубо трагического положения. Становилось почти невозможным помнить кто он такой — мелкий вождь в удобно уединенном уголке Минданао, где мы могли сравнительно в безопасности нарушать закон против торговли огнестрельным оружием и амуницией с туземцами. Тем что случилось бы, если бы какой-нибудь полумертвый испанский пушечный корабль внезапно возгорелся жизненною деятельностью, мы не смущались, раз попав в бухту — до такой степени она казалась недоступною назойливому свету, кроме того, в те дни воображение наше так играло что мы с каким-то веселым равнодушием смотрели на возможность быть повешенными втихомолку, где-нибудь в стороне от дипломатических неудовольствий. Что же касается Караина, то его ничто не могло постигнуть, кроме того что постигает всех — неудача и смерть, но ему было свойственно носить с собою иллюзию неизбежного успеха. Он казался таким эффектным, таким необходимым условием существования его земли и его народа: он не мог погибнуть от чего-нибудь меньшего, чем землетрясение. В нем слагались начала его расы, его страны, стихийная сила кипучей жизни, тропической природы. В нем являлась ее могучая пышность, ее очарование, и подобно ей же он носил в себе семя гибели.
После многочисленных последовательных посещений мы хорошо узнали его сцену: пурпурный полукруг холмов, стройные, склонившиеся над домами, деревья, желтые пески, зеленые полоски оврагов. Все это было окрашено в резкие, смешанные краски, почти чрезмерно соответствовало одно другому, имело подозрительную неподвижность крашеной декорации и с таким совершенством обрамляло силу его изумительных притязаний, что остальной мир казался навсегда исключенным из этого торжественного представления. За пределами этого представления ничего не могло находиться. Чудилось будто земля, вращаясь, ушла дальше, оставив эту кроху своей поверхности одинокою в пространстве. Караин являлся совершенно отрезанным ото всего, кроме солнечного света, но даже и последний был, как будто для него одного создан. Раз, когда его спросили: ‘что находится за холмами?’ он сказал со многозначительною улыбкой: ‘друзья и враги, — много врагов, иначе зачем бы мне покупать ваши карабины и порох?’ Он всегда был таков, — слова в совершенстве соответствовали роли, он в точности блюл таинственность и подлинность своей обстановки. ‘Друзья и враги’ — и только. Это было неосязаемо и обширно. Земля действительно выкатилась из-под его страны, а он с горсточкою своего народа остался окруженный точно борющимися тенями. Разумеется, извне не доходило ни звука. ‘Друзья и враги!’ Он мог бы прибавить: ‘и воспоминания’, по крайней мере, насколько это касалось его самого, но тогда он пренебрег этою подробностью. Однако впоследствии она обнаружилась, но то было по окончании ежедневного представления, так сказать, за кулисами, и тогда когда огни были погашены. Тем временем он с варварским достоинством наполнял собою сцену. Лет десять тому назад он привел свой народ — сборную толпу бродяг — завоевать бухту, а теперь под высоким попечительством они забыли все прошлое и оставили всякие заботы о будущем. От него исходила мудрость, он изрекал советы, объявлял награды, наказание, жизнь или смерть при одинаковой ясности позы и голоса. Он понимал орошение и военное искусство, знал толк в качестве оружия и в судостроении. Он умел скрывать свои чувства, обладал большою выносливостью: он мог проплыть дольше и править пирогою лучше всех в целом народе, умел стрелять удачнее всех и вести переговоры изворотливее всякого другого человека его расы. Он был морским авантюристом, отщепенцем, правителем — и моим близким другом. Я желаю ему быстрой смерти в горячей схватке, смерти под лучами солнца, ибо он знал угрызения совести и власть, а ни один человек не может просить большего у жизни. День за днем он появлялся среди нас, несравненно верный иллюзиям сцены, а при закате ночь спускалась на него быстро, как падающий занавес. Холмы становились черными тенями и высоко громоздились на ясном небе, звуки прекращались, люди засыпали, формы исчезали, оставалась только действительность вселенной, дивное сочетание мрака и мерцаний.

II.

Но именно ночью он говорил открыто, забывая требования своей сцены. Днем нужно было по чину обсуждать дела. В начале, между ним и мною стояло его величие, мои жалкие подозрения и театральный пейзаж, который навязывал реальности нашей жизни неподвижную фантастичность очертаний и красок. Вокруг него толпилась свита, над его головою широкие острия их копий образовывали зубчатый ореол из железных наконечников, и его отрезали от человечества лоск шелков, блеск оружия, возбужденный и почтительный гул послушных голосов. Перед закатом он церемонно прощался и уезжал, сидя под зеленым зонтиком, в сопровождении десятков двух лодок. Все весла одновременно блистали и погружались с мощным всплеском, громко отражавшимся в монументальном амфитеатре холмов. Широкая полоса ослепительной пены шла за флотилией. Пироги казались совсем черными на белой пене вод, головы в тюрбанах закидывались и кивали, множество рук в пунцовых и желтых одеждах поднимались и опускались общим движением, копейщики стояли на носу в пестрых саронгах, плечи их лоснились как у бронзовых статуй, неясные строфы песни гребцов периодически заключались жалобным возгласом. Они уменьшались в отдалении, песня умолкала, они толпились на берегу в длинных тенях западных холмов. Солнце медлило на пурпурных гребнях, и нам было видно, как он шел впереди всех к своему частоколу: грузная фигура с обнаженною головой шла далеко впереди извивавшейся вереницы и мерно размахивала посохом из слоновой кости выше себя ростом. Темнота быстро сгущалась, факелы блестели прихотливо, мелькая за кустами, и, наконец, ночь простирала свой гладкий покров над берегом, огнями и голосами.
Затем, как раз в то время когда мы начинали думать об отдыхе, часовые на шхуне окликали весла, плескавшие далеко в звездном сумраке ночи, чей-то голос отвечал осторожно, и наш слуга, наклоняя голову к открытому люку, докладывал без удивления: ‘Раджа едет. Он здесь. Караин бесшумно показывался в дверях маленькой каюты. Тут он был сама простота, весь в белом, с закутанною головой, из оружия с ним был только кинжал с простою рукояткой из буйволового рога, которую он из вежливости прятал в складку своей саронги, прежде чем переступить порог. Как раз над его плечом виднелось лицо старого меченосца, изможденное, унылое и до такой степени усеянное морщинами, что казалось, будто оно выглядывает из-за петель тонкой темной сети. Караин никуда не двигался без этого спутника, который стоял или сидел на корточках за самою его спиной. Он не любил иметь за собою открытое пространство. То было больше чем нелюбовь, это чувство походило на боязнь, на нервное беспокойство о происходящем там, где он не может видеть. Принимая во внимание очевидную и непреклонную честность, которой он был окружен, это являлось необъяснимым. Он стоял одиноко среди преданных ему людей, он был застрахован от засад соседей, от честолюбия братьев, а между тем не один из наших посетителей уверял нас, что их вождь не в силах оставаться в одиночестве. Они говорили: ‘Даже когда он ест и спит, возле него постоянно стоит на часах человек сильный и вооруженный’. Действительно, возле него постоянно находился человек, хотя говорившие с нами не имели понятия о силе и оружии этого стража, таинственных и страшных. Мы же узнали их, но лишь впоследствии, когда услыхали всю повесть. Тем временем мы заметили, что даже в течение важнейших свиданий Караин часто вздрагивал и, прерывая речь, внезапным движением закидывал назад руку, чтобы пощупать, — тут ли старик. А старик, непроницаемый и утомленный, всегда был на месте. Он разделял с Караином пищу, отдых и мысли, он знал его планы, хранил тайны и, бесстрастный позади взволнованного господина, ни на волос не шевелясь, бормотал над его головою успокоительным тоном трудноуловимые слова.
Только на борту шхуны, окруженный белыми лицами, непривычными предметами и звуками, Караин как будто забывал странную неотвязную мысль, которая черною нитью вилась, сквозь показную пышность его общественной жизни. По ночам мы принимали его свободно и по-домашнему, мы только что не шлепали его по спине: есть вольности, которых нельзя себе позволять с малайцем. Он сам говорил, что в таких случаях являлся только частным джентльменом, приехавшим навестить других джентльменов, которые, как он предполагал, были одинакового с ним благородного происхождения. Кажется, он до самого конца считал нас эмиссарами правительства, официальными лицами которые своею незаконною торговлей должны были содействовать каким-то темным козням высокой государственной мудрости. Наши отрицания и заверения оставались бесполезными. Он только улыбался со скромною вежливостью и справлялся о королеве. Каждое посещение начиналось с этого вопроса, он не мог пресытиться подробностями, его околдовала владетельница скипетра, тень которого, пролегая через сушу и моря, заходила гораздо дальше его собственного клочка завоеванной земли. Он умножал вопросы, он никак не мог узнать достаточно о монархине, о которой говорил с удивлением и рыцарскою почтительностью, с какою-то благоговейною преданностью! Впоследствии, узнав, что он сын женщины много лет тому назад правившей маленьким государством, мы стали подозревать, что память матери (о которой он говорил с восторгом) как-то слилась в его уме с образом в котором он старался себе представить далекую королеву, он называл ее великою, непобедимою, благоверною, благополучною. Наконец, нам пришлось выдумывать подробности, чтоб удовлетворить его жадному любопытству, в оправдание своих подданнических чувств мы старались, чтобы подробности соответствовали его высокому и светлому идеалу. Мы говорили. Ночь скользила над нами, над тихою шхуной, сонною землей и над бессонным морем, грохотавшим в рифах за бухтой. Его гребцы, двое надежных людей, спали в пироге у подножия нашей боковой лестницы. Старый поверенный, освобожденный от должности, дремал, поджав ноги и прислонясь спиною к двери каюты, а Караин плотно сидел в деревянном корабельном кресле под покачивавшеюся каютной лампой, держа в темных пальцах сигару, пред ним стоял стакан лимонада. Его забавляло шипение жидкости, но сделав два-три глотка он давал газу выдыхаться и вежливым движением руки просил подать свежую бутылку. Он опустошал наш скудный запас, но мы не сожалели об этом, потому что раз начав, он говорил хорошо. Должно быть в свое время он был большим щеголем, ибо даже тогда (а когда мы с ним познакомились он уже был не молод) его наряд был безукоризненно опрятен, волосы он красил в светло-русый цвет. Его спокойная и достойная осанка превращала тускло освещенную каюту шхуны в приемную залу. Он говорил о внутренней политике острова с ироническим и грустным лукавством. Он много путешествовал, немало вытерпел, интриговал, сражался. Он знал туземные дворы, европейские поселения, леса, море и, как он сам говорил, в свое время беседовал со многими великими людьми. Он любил разговаривать со мною, потому что я знал некоторых из них, по-видимому, он думал что я могу понять его и с прекрасною доверчивостью предполагал что я-то по меньшей мере в состоянии оценить насколько сам он выше. Но охотнее всего он говорил о своей родине, маленьком государстве на острове Целебес. Я был там несколько времени тому назад, и он жадно осведомлялся о новостях. По мере того как имена людей упоминались в беседе он говорил: ‘Мальчиками мы плавали на перегонки’, или: ‘Мы вместе охотились на оленей, он умел владеть арканом и копьем не хуже меня’. Временами его большие мечтательные глаза начинали бегать с беспокойством, он хмурился или улыбался, или впадал в задумчивость и, молчаливо вперив взгляд, некоторое время слегка кивал головою какому-то печальному видению прошлого.
Мать его была правительницей маленького полунезависимого государства на морском берегу в глубине залива Бони. Он с гордостью говорил о ней. Она была женщиной решительною в делах государственных и в вопросах собственного сердца. После смерти первого мужа, не смущаясь бурным противодействием вождей, она вышла за богатого торговца, человека простого звания. Караин был ее сыном от этого второго брака, но его несчастное происхождение по-видимому не имело отношения к изгнанию. Он ничего не говорил о причине его, но однажды у него вырвалось со вздохом: ‘Ах! Моя родина больше не почувствует тяжести моего тела’. Но он охотно излагал повесть своих скитаний и рассказал нам все касавшееся завоевания бухты. Намекая на людей за холмами, он произносил тихо, с небрежным движением руки: ‘Они пришли раз из-за холмов драться с нами, но те кто ушли больше не возвращались ‘. Он призадумался, улыбаясь своим мыслям. ‘Очень немногие ушли’, прибавил он с гордою ясностью. Он лелеял воспоминания о своих удачах, он победоносно стремился к деятельности, в разговоре осанка его становилась воинственною, рыцарскою, величавою. Не удивительно, что народ восхищался им. Мы видели однажды, как он шел днем между домов, поселения. У дверей хижин группы женщин оглядывались, чтобы посмотреть ему вслед с тихим лепетом и блестящими глазами, вооруженные мужчины сторонились с дороги, покорные и бодрые, другие подходили с бока и гнули спину, заговаривая с ним смиренно, какая-то старуха протянула задрапированную худощавую руку: ‘Благословенна глава твоя!’ воскликнула она из темных сеней, над низкою изгородью участка платанов показалось залитое потом лицо человека с огненными глазами, на его обнаженной груди виднелись два рубца, захлебываясь он завопил вслед Караину: ‘Боже, даруй победу нашему господину!’ Караин шел скоро, уверенными крупными шагами, направо и налево он отвечал на приветствия быстрыми, зоркими взглядами. Дети забегали вперед между домами, робко выглядывали из-за кустов, подростки поспевали за ним, пробираясь кустами, глаза их блестели в темной листве. Старый меченосец с серебряными ножнами на плече, наклонив голову и не отрывая глаз от земли, торопливо волочил ноги по пятам за хозяином. Среди большого движения они проходили быстро, поглощенные мыслями, точно два человека поспешавшие в полном уединении.
В зале совета его окружали строгие, вооруженные вожди, между тем как старейшины одетые в бумажные ткани, поджав ноги, сидели двумя длинными рядами, праздные руки свешивались через колена. Под соломенную кровлю, укрепленную на гладких столбах, из которых каждый стоил жизни молодой стройной пальме, теплыми волнами врывалось благоухание цветущих изгородей. Солнце склонялось к западу. Чрез калитку в открытый двор входили просители, издалека еще поднимая над опущенною головой сложенные руки и низко склоняясь в ярком потоке солнечных лучей. Молодые девушки с цветами на коленах сидели под раскидистыми ветвями большого дерева. Синий дым костров тонким туманом стлался над остроконечными крышами домов, стены их сплетённые из тростника блестели, а вокруг них стояли грубые деревянные столбы под нависшею кровлей. Караин творил суд в тени, с возвышенного места он изрекал приказы, совет, укоризну. Время от времени одобрительный гул усиливался, и праздные копейщики, равнодушно прислонившиеся к столбам и поглядывавшие на деву-шек, медленно поворачивали головы. Никогда еще человек не пользовался в такой мере охраной почтительности, доверия и трепета. А между тем по временам он наклонялся вперед и как будто прислушивался к далекому звуку разлада, как будто ожидал услышать чей-то слабый голос, звук легких шагов, или же он привскакивал со своего места, точно его по-приятельски тронули за плечо. Он тревожно озирался, престарелый спутник неслышно шептал ему на ухо, вожди молча отводили глаза в сторону, потому чхо старый колдун, Человек который мог повелевать призраками и насылать злых духов на врагов, говорил тихо с их повелителем. В краткий промежуток тишины на открытом месте деревья слабо шелестели, а мягкий смех девушек игравших цветами раздавался ясными взрывами веселых звуков. На концах отвесных копий длинные пряди крашеного конского волоса, алые и летучие, развевались в порыве ветра, а позади ярких изгородей прозрачный быстрый ручеек бежал невидимо и громко под поникшею травой берега, с гулким ропотом, страстным и ласковым.
После заката солнца далеко за полями и по ту сторону бухты появлялись группы факелов, горевших под высокою кровлей навеса, где происходил совет. Дымное красное пламя развевалось на высоких шестах, огненный отблеск мелькал на лицах, обливал гладкие пальмовые стволы, зажигал яркие искры на ребрах металлических блюд стоявших на полу на тонких циновках. Этот темный авантюрист пировал по-царски. Кучки людей тесными кружками сидели кругом деревянных блюд, смуглые руки мелькали над снежными грудами риса. Он сидел на грубом диване, в стороне от прочих и с наклоненною головой, близь него юноша импровизировал тонким голосом песню, прославлявшую его мужество и мудрость. Певец раскачивался, дико вращая глазами, старухи ходили с блюдами, а мужчины сидевшие на корточках поднимали головы и спокойно прислушивались не переставая есть. Победная песнь трепетала среди ночи, а строфы развертывались заунывно и пламенно как мысли отшельника. Он останавливал их одним движением: ‘Довольно!’ Где-то далеко кричала сова, торжествуя в глубоком мраке густой листвы, над головою в соломе кровли бегали ящерицы, тихо перекликаясь, сухие листья на крыше шелестели, гул смешанных голосов внезапно становился громче. Обведя кругом себя испуганными глазами как человек, вдруг сознающий опасность, он откидывался назад и под опущенным взглядом старого заклинателя, широко открыв глаза, подхватывал тонкую нить своей мечты. За его настроением следили, поднявшийся гул оживленной беседы понижался как волна на пологом берегу. Повелитель задумчив. И общий шепот сдержанных голосов покрывается только легким бряцанием оружия, отдельным словом раздавшимся погромче, или суровым звоном большого медного подноса.

III.

В течение двух лет мы посещали его через короткие промежутки. Мы стали любить его, доверять ему, почти удивляться. Он замышлял и готовил войну терпеливо, предусмотрительно, неуклонно преследуя свою цель с устойчивостью к которой я счел бы его расу неспособною. По-видимому, он не опасался будущего и в своих планах проявлял проницательность ограниченную только его полным незнанием остального света. Мы пробовали просветить его, но наши попытки выяснить непреодолимую природу сил, которые он желал остановить не могли остудить его стремления нанести удар за свои собственные первобытные идеи. Он не понимал нас и отвечал доказательствами, которые чуть не приводили в отчаяние своим ребяческим лукавством. Он был нелеп и невменяем. Иногда мы улавливали в нем признаки мрачной, жгучей злобы, затаенное, смутное чувство обиды и сосредоточенную жажду насилия опасную в туземце. Он бредил как одержимый бесом. Раз, когда мы заговорились до позднего часа в его жилище, он вскочил с места. Большой, яркий костер пылал в роще, свет и тени плясали вместе между деревьями, в ночной тишине летучие мыши носились в ветвях как подвижные частицы более сгущённого мрака. Он выхватил меч у старика, выдернул его из ножен и воткнул острие в землю. Поверх тонкого, прямого лезвия освобожденная серебряная рукоятка закачалась перед ним как нечто живое. Он сделал шаг назад и заговорил с трепетавшею сталью свирепо сдавленным голосом: ‘Если есть мощь в огне, в железе, в руке тебя ковавшей, в словах над тобой произнесенных, в желании моего сердца и в мудрости сделавших тебя, — тогда мы с тобою будем победителями!’ Он вынул меч и посмотрел вдоль лезвия. ‘Возьми’, — сказал он через плечо старому меченосцу. А тот, неподвижно сидя на корточках, обтер кончик углом саронги, вложил оружие обратно в ножны и продолжал сидеть, держа его на коленах и ни раза не взглянув вверх. Караин внезапно успокоившись с достоинством сел на место. После этого мы перестали убеждать его и предоставили ему идти своим путем к почетной гибели. Мы могли сделать для него только одно: позаботиться, чтобы порох стоил своей цены, а карабины были бы пригодны, несмотря на старость.
Но охота, наконец, становилась чересчур опасною, и если мы, часто видавшие опасность лицом к лицу, мало над нею задумывались, то весьма степенные люди, спокойно сидя в конторах, решили за нас, что риск слишком велик и что можно еще совершить только одну поездку. По обыкновению дав много сбивчивых указаний относительно своего назначения, мы втихомолку отправились в путь и после очень быстрого переезда вошли в бухту. Было раннее утро, даже прежде чем якорь достиг дна, шхуну окружили лодки.
Первым долгом мы услыхали, что таинственный меченосец Караина умер несколько дней тому назад. Мы не придали большой важности этому известию. Разумеется, трудно было представить Караина без его неразлучного провожатого, но человек этот был стар, никогда ни с кем из нас не говорил, мы даже едва ли слыхали звук его голоса и стали смотреть на него как на нечто неодушевленное, как на часть парадного облачения нашего друга — подобно мечу, который он носил, или обшитому бахромой красному зонту раскрытому во время официального шествия. Против обыкновения Караин не приехал к нам после полудня. Перед заходом солнца нам было доставлено приветствие на словах и гостинец — фрукты и овощи. Наш друг платил нам как банкир, но угощал по-царски. В ожидании его мы до полуночи не ложились спать. Под брезентом на корме бородатый Джексон бренчал на старой гитаре и с отвратительным произношением пел испанские романсы, между тем как юный Голлис и я, развалившись на палубе, играли в шахматы при свете фонаря из трюма. Караин не явился. На следующий день мы были заняты разгрузкой и слышали что раджа не здоров. Ожидаемое приглашение посетить его на берегу не пришло. Мы послали поклон на словах, но боясь помешать какому-нибудь тайному совещанию, остались на шхуне. На третий день утром мы свезли на берег весь порох и карабины, а также шестифунтовую медную пушку с принадлежностями: мы купили ее в складчину, чтобы подарить нашему другу. К вечеру стало душно. Разорванные края черных туч выглядывали из-за холмов, и невидимые грозы ходили, кругом рыча, как дикие звери. Мы приготовили шхуну к отплытию намереваясь уйти на рассвете следующего дня. Весь день беспощадное солнце палило бухту, свирепое и бледное, точно раскаленное добела. На суше ничто не шевелилось. Берег был безлюден, деревни будто опустели, в отдалении деревья стояли неподвижными купами точно на картине, белый дым невидимого костра в кустах стлался низко над берегами бухты как садящийся туман. Попозже трое из старшин Караина, разодетые и вооруженные с головы до ног, приехали в пироге и привезли ящик долларов. Они были унылы, грустны и сказали, что пять дней не видали раджи. Никто не видал его! Мы свели счеты, пожав нам поочередно руки в глубоком молчании, они один за другим сошли в свою лодку и на веслах направились к берегу, сидя близко друг к другу, одетые в яркие цвета и с поникшими головами, золотые вышивки на куртках ослепительно сверкали пока они скользили .по спокойной воде, ни один из них ни раза не оглянулся. Перед закатом рычавшие тучи стремительно перевалили через гребень холмов и покатились по внутренним склонам. Все исчезло, черные клубы паров наполнили бухту, и среди них шхуна закачалась в неровных порывах ветра. Единственный удар грома грянул в пустоте с силою, которая, казалось, была способна разбить вдребезги кольцо суши, хлынул теплый поток. Ветер замер. Мы задыхались в душной каюте, но лицам струился пот, бухта шипела, как будто кипя, вода лилась отвесными струями, тяжелая как свинец, она хлестала по палубе, струилась с рей, клокотала, рыдала, плескалась, журчала в слепоте ночи. Наша лампа догорала. Голлис, раздетый по пояс, лежал в растяжку с закрытыми глазами, неподвижно, точно ограбленный мертвец, в головах у него Джексон тренькал на гитаре и захлебываясь заунывно распевал о безнадежной любви и очах, звездам подобных. Потом мы услыхали испуганные крики на палубе под дождем, торопливые шаги над головою, и Караин внезапно появился в дверях каюты. Его обнаженная грудь и лицо блестели при свете, промокшая саронга пристала к ногам, он держал вложенный в ножны кинжал левой рукой, а пряди мокрых волос выбивались из-под красного платка, налипли на глаза и щеки. Он вошел стремительно, оглядываясь через плечо, как человек, за которым гонятся. Голлис проворно повернулся на бок и открыл глаза. Джексон ударил своею рукой по струнам, и дребезжащий звук внезапно умолк. Я встал.
— Мы не слыхали оклика с вашей лодки! — воскликнул я.
— С лодки! Он добрался вплавь, — проговорил Голлис со своего места. — Посмотрите на него!
Он тяжело переводил дух, широко раскрыв глаза, между тем как мы смотрели на него молча. С него натекла вода, образовала темную лужицу и извилисто побежала по полу каюты. Нам были слышны слова Джексона, который пошел прогнать от двери наших матросов-малайцев, он грозно выбранился под стукотню проливного дождя, и на палубе произошло большое движение. Часовые, до смерти испугавшись темной фигуры, перепрыгнувшей через перила как будто прямо из темноты, взбудоражили весь экипаж.
Затем Джексон, на голове и волосах которого блестели капли воды, вернулся назад с сердитым лицом, а Голлис который будучи младшим из нас принимал небрежно-высокомерный тон, произнес не двигаясь с места:
— Дайте ему сухую саронгу, дайте ему мою, она висит в ванной.
Караин положил кинжал на стол, рукояткой внутрь, и сдавленным голосом пробормотал несколько слов.
— Что такое? — спросил Голлис не расслыхавший.
— Он извиняется в том, что вошел с оружием в руках, — сказал я ошеломленный.
— Какие церемонии! Скажите ему что мы извиняем друга… в такую ночь, — промямлил Голлис. — Что случилось?
Караин накинул сухую саронгу через голову, спустил мокрую к ногам и перешагнул через нее. Я указал на деревянное кресло — его кресло. Он сел очень прямо и произнес: ‘ Ах ! ‘ твердым голосом, дрожь пробежала по его широкому туловищу. Он тревожно оглянулся через плечо, обернулся как будто желая заговорить с нами, но только странно вперил взгляд точно слепой и снова оглянулся.
Джексон закричал: ‘Смотрите в оба на палубе! ‘, расслышал слабый ответ сверху и протянув ногу захлопнул дверь каюты.
— Теперь все в порядке, — сказал он.
Губы Караина слегка зашевелились. Яркая молния осветила два круглые иллюминатора напротив него, и они сверкнули как пара жестоких и лучистых глаз. На одно мгновение пламя лампы как будто рассыпалось бурою пылью, а зеркало над шкафчиком за его спиною обрисовалось гладким листом мутного света. Раскат грома приблизился, рухнул над нами. Менее чем в течение минуты неистовый ливень барабанил по палубе. Караин медленно переводил глаза с одного лица на другое, потом молчание стало так глубоко, что все мы могли слышать как в моей каюте два хронометра с неукоснительным рвением тикали наперебой.
Мы все трое, странным образом взволнованные, не могли оторвать от него взгляда. Он стал загадочным и трогательным в силу таинственной причины, которая вынудила его искать приюта в каюте шхуны среди ночи под грозою. Ни один из нас не сомневался в том, что мы видим пред собою беглеца, как это ни казалось нам невероятным. Он осунулся, точно несколько недель не спал, исхудал, будто несколько дней не ел. Щеки его впали, глаза ввалились, мускулы груди и рук слегка подергивались как будто после изнурительной борьбы. Разумеется, доплыть до шхуны было далеко, но лицо его носило отпечаток утомления иного рода: мучительной усталости, гнева и боязни борьбы с мыслью, с идеей — с чем-то неуловимым, вечно подвижным, с тенью, ничтожеством, непобедимым и бессмертным, гнетущим жизнь. Мы знали это, как будто он нам об этом прокричал во весь голос. Время от времени грудь его вздымалась как бы, не будучи в состоянии сдержать биение сердца. Одно мгновение он обладал властью ‘одержимых’ — властью вызывать в зрителях удивление, боль, жалость и робкое сознание близости предметов невидимых, темных и немых, окружающих одинокий человеческий род. Одно мгновение глаза его блуждали бесцельно, потом остановились. Он произнес с усилием:
— Я пришел сюда… Я выпрыгнул из своего жилища точно после поражения. Я побежал в темноте. Вода была черна. Он остался и все звал меня у края черной воды… Я оставил его одного на берегу. Я поплыл… он продолжал звать меня… Я плыл…
Он задрожал с головы до ног, сидя очень прямо и глядя в упор перед собою. Кого он оставил? Кто звал? Мы не знали. Мы не могли понять. Я сказал наудачу:
— Мужайтесь.
Звук моего голоса как будто привел его во внезапное одеревенение, но, впрочем, он не обратил на него внимания. Казалось, он прислушивался, ожидал чего-то с минуту, потом продолжал:
— Он не может придти сюда — потому я и бросился к вам. Вы, белолицые люди, презираете невидимые голоса. Он не может снести вашего неверия и вашей силы.
Он помолчал, потом мягко воскликнул:
— О, сила неверия!
— Здесь нет никого, кроме вас и нас троих, — сказал спокойно Голлис.
Он лежал, подперши голову рукою, и не двигался с места.
— Я знаю, — сказал Караин.— Он никогда не следовал за мною сюда. Разве мудрец не находился возле меня постоянно? Но с тех пор как старый мудрец, знавший мою заботу, умер, я слышу голос каждую ночь. Много дней я запирался в темноте. Мне слышится грустный шепот женщин, шелест ветра, журчание вод, бряцание оружия в руках верных людей, шаги их — и его голос!.. Близко… Вот здесь! У самого уха! Я чувствовал его близость. Его дыхание коснулось моей шеи. Я вскочил с криком. Все люди вокруг меня спокойно спали. Я побежал к морю. Он бесшумно побежал рядом со мною и все нашептывал прежние слова, нашептывал мне на ухо прежним голосом. Я прибежал к морю, я поплыл к вам, держа кинжал зубами. Я вооруженный бежал от тени — к вам. Возьмите меня в свою страну. Мудрый старик умер, и вместе с ним исчезла сила его слов и чар. А я никому не могу сказать. Никому. Здесь никого нет настолько верного и мудрого, чтобы знать. Только возле вас не верящих рассеивается моя тревога, как туман под взглядом дня.
Он повернулся ко мне.
— Я поеду с вами! — воскликнул он сдержанным голосом. — С вами: вы знаете так много людей из нашего народа. Я хочу оставить эту страну, мой народ… и его — там!
Он наудачу указал через плечо дрожащим пальцем. Нам трудно было выносить напряженность этого непонятного горя. Голлис не сводил с него глаз. Я спросил ласково:
— Где опасность?
— Всюду кроме этого места, — ответил он уныло.— Везде где б я ни находился. Он ждет меня на дорогах, под деревьями, там где я сплю — всюду, кроме этого места.
Он обвел взглядом маленькую каюту, крашеный потолок, потускневшую лакировку переборок, он осматривался как бы взывая ко всем ее жалким странностям, к неряшливой путанице незнакомых предметов, нераздельных с непонятною жизнию силы, власти, домогательства, неверия — с могучею жизнию белых которая непреодолимо и сурово течет по краю внешней темноты. Он простирал руки как бы желая обнять ее и нас. Мы ждали. Ветер и дождь прекратились, ночная тишина вокруг шхуны стала так нема и полна, как будто мертвый мир лег на покой в облачную могилу. Мы ожидали, что он заговорит. Душевная потребность рвалась из его уст. Некоторые полагают, что туземец не станет говорить с белым. Это ошибка. Ни один человек не станет говорить со своим повелителем, но с путником и другом, с тем кто не пришел учить или править, кто ничего не просит и все принимает, ведутся речи у походного костра, в двойственном уединении моря, в прибрежной деревне, в лесистом месте отдохновения,— ведутся речи независимые от расы или цвета кожи. Одно сердце говорит, другое слушает, и земля, море, небо, мимолетный ветер и подвижный лист также внимают суетной повести жизненного бремени.
Наконец он заговорил. Невозможно передать действие его рассказа. Оно незабвенно, но оно — лишь воспоминание, и живость его так же мало может быть передана другому уму как живые волнения сновидений. Нужно было видеть его врожденное величие, нужно было знать его — и посмотреть на него тогда. Неверный сумрак маленькой каюты, невозмутимая тишина в которой слышался только плеск воды о бока шхуны, бледное лицо Голлиса со внимательными черными глазами, энергичная голова Джексона подпертая широкими ладонями и его длинная желтая борода повисшая над струнами лежавшей на столе гитары, вытянутая и неподвижная поза Караина, голос его, — все это производило впечатление, которого нельзя забыть. Он сидел против нас по ту сторону стола. Его темная голова и бронзовый стан возвышались над потускневшею столешницей и неподвижно лоснились, будто литые из металла. Только губы его шевелились, да глаза горели, гасли, снова вспыхивали или печально вперяли взгляд. Выражения шли прямо из измученного сердца. Слова его звучали глухо, с печальным ропотом, как бегущая вода, временами они раздавались громко как гул военного гонга, то они медленно тащились как усталые путники, то устремлялись вперед с боязливою поспешностью.

IV.

Вот несовершенная передача его рассказа:
Дело было после большого мятежа, разрушившего союз четырех государств Уеджо. Мы сражались между собою, а Голландцы следили издали пока мы не устали. Тогда дым их пушечных кораблей показался в устьях наших рек, и их великие люди приехали в лодках полных солдат говорить нам о покровительстве и мире. Мы отвечали осторожно и мудро, потому что деревни наши сгорели, частоколы были слабы, народ утомился, оружие затупилось. Они пришли и ушли, разговора было много, но после их отплытия, казалось, все осталось по-прежнему, только корабли остались в виду нашего берега, и очень скоро приехали торговцы, которым была обещана безопасность. Мой брат был правителем и одним из давших это обещание. Я был тогда молод и сражался на войне, а Пата Матара дрался со мною рядом. Мы делили голод, опасности, усталость и победу. Глаза его быстро видели грозившую мне опасность, а моя рука дважды спасла ему жизнь. Такова была его судьба. Он был мне другом. И он был велик среди нас, один из приближенных брата моего, правителя. Он говорил в совете, храбрость его была велика, он был начальником над многими деревнями вокруг большого озера, которое лежит в середине нашей страны как сердце в середине человеческого тела. Когда приносили в деревню его меч в знак его приближения, девушки с восхищением перешептывались под плодовыми деревьями, богачи совещались в тени, и готовился пир с веселием и песнями. Ему принадлежала милость правителя и привязанность бедняков. Он любил войну, охоту на оленя и женскую красоту. Он обладал алмазами, счастливым оружием и преданностью людей. Он был суровый человек, я не имел иного друга.
Я был старшиной укрепления при устье реки и собирал налоги своему брату с проходивших лодок. Раз я видел, как вверх по реке проехал голландский купец. Он поднялся с тремя лодками, и налога с него не потребовали, потому что в открытом море стоял дым голландских военных кораблей, а мы были слишком слабы, чтобы забыть договоры. Он поехал вверх, заручившись обещанием безопасности, и брат мой взял его под свое покровительство. Он сказал, что приехал торговать. Он прислушивался к нашим голосам, ибо мы таковы, что говорим открыто и без страха, он пересчитывал наши копья, рассматривал деревья, проточные воды, прибрежные травы, склоны холмов. Он пошел в страну Матары и получил позволение выстроить дом. Он стал торговать. Он презирал наши радости, наши мысли и печали. Лицо его было красно, волосы подобны огню, а глаза бледны как речной туман, движения неуклюжи, он говорил густым голосом, смеялся громко, по-дурацки, и не знал вежливости в разговоре. Он был рослый, презрительный человек, заглядывал в лицо женщинам и клал руку на плечо свободным людям, точно высокородный вождь. Мы его терпели. Время шло.
Потом сестра Паты Матары бежала из селения и стала жить в доме Голландца. Она была знатная и своенравная женщина, я видел однажды, как ее с открытым лицом несли в толпе на плечах рабы, я слышал ото всех, что красота ее необычайна, что она помрачает разум и пленяет сердце у того, кто на нее взглянет. Народ был удручен, у Матары лицо почернело от этого позора: он знал, что она была обещана другому. Матара пошел к Голландцу в дом и сказал: ‘Отдай ее на смерть: она дочь вождей’. Белый отказался и заперся в доме, а слуги его стали день и ночь сторожить с заряженными ружьями. Матара бесновался. Мой брат созвал совет. Но голландские корабли стояли близко и стерегли наш берег. Брат мой сказал: ‘Если он умрет теперь, наша страна заплатит за его кровь. Оставьте его в покое, пока мы станем сильнее и корабли уйдут’. Матара был мудр, он стал выжидать и наблюдать. Но белый боялся за свою жизнь и уехал.
Он бросил дом, плантации и товары! Он уехал с оружием и угрозами и все бросил — ради нее! Она пленила его сердце! Из своего укрепления я видел, как он спустился к морю в большой лодке. Мы с Матарой следили за ним с боевой площадки, из-за остроконечного частокола. Он сидел, скрестив ноги, с ружьем в руках, на кормовой крыше своего бота. Наклоненное дуло карабина сверкало перед толстым красным лицом. Под ним расстилалась широкая река, гладкая, спокойная, блестящая как серебряная равнина, и его бот, казавшийся с берега очень коротким и черным скользил вдоль серебряной равнины к лазури моря.
Трижды Матара, стоявший возле меня, громко назвал ее по имени с горем и проклятиями. Он задел мое сердце. Три раза оно встрепенулось, и три раза я увидал умственным оком в закрытом пространстве на боте женщину с распущенными волосами, покидавшую родину и свой народ. Я был разгневан — и жалел. Чего? Потом я тоже стал кричать поношения и угрозы. Матара сказал: ‘Теперь, когда они оставили нашу страну, их жизнь принадлежит мне. Я последую за ними и убью — и один заплачу цену крови Сильный ветер несся к заходящему солнцу над безлюдною рекой. Я вскричал: ‘Я пойду с тобою рядом!’ Он наклонил голову в знак согласия. Так было суждено. Солнце село, и деревья шумно раскачивали ветви над нашими головами.
На третью ночь мы вдвоем покинули родину на торговом боте.
Нас встретило море — необъятное, заповедное, безгласное… Плывущий бот не оставляет следа. Мы поехали на юг. Луна была полна, подняв глаза, мы сказали один другому: ‘Когда следующая луна засветит, так как эта, мы возвратимся, а они будут мертвы ‘. Это было пятнадцать лет тому назад. Много раз луна становилась полною и сходила на ущерб, а я с тех пор не видал родины. Мы плыли к югу, мы догнали много ботов, осматривали губы и бухты, мы видели конец нашего берега, нашего острова — крутой мыс над беспокойным проливом, где витают тени разбитых судов и утопленники стенают по ночам. Теперь нас окружил простор моря. Мы видели большую гору, горевшую среди вод, мы видели тысячи островков рассыпанных как вылетевшие из большого ружья кусочки железа, мы увидали длинный берег, то гористый, то низменный, простиравшийся на солнце с запада на восток. То была Ява. Мы сказали: ‘Они здесь, час их близок, мы вернемся или умрем омытыми от позора’.
Мы высадились. Что хорошего в этой стране? Дороги идут прямо, жёсткие и пыльные. Каменные селения, полные белых лиц, окружены плодородными полями, но всякий человек кого ни встретишь — раб. Правители живут под лезвием иноземного меча. Мы поднимались на горы, пересекали долины, при закате солнца входили в деревни. Мы спрашивали всех: ‘Видели вы такого белого человека?’ Одни широко раскрывали глаза, другие смеялись, женщины давали нам есть иногда со страхом и почтением как будто мы повредились в уме от Божьего попущения, некоторые не понимали нашего языка, а другие проклинали нас или, зевая, презрительно спрашивали о причине поисков. Раз, когда мы уходили, какой-то старик закричал нам вслед: ‘Бросьте! ‘
Мы всё шли. Пряча оружие, мы смиренно сторонились перед всадниками на дороге, мы низко кланялись во дворах старшин, которые сами были не лучше рабов. Мы сбивались с дороги в полях, в джунглях, однажды ночью, в глухом лесу мы попали в место где старые разрушенные стены лежали между деревьев, странные каменные идолы, подобие дьяволов со множеством рук и ног, со змеями вокруг туловища о двадцати головах, державшие сотню мечей, — казалось, жили и угрожали при свете нашего походного костра. Ничто нас не лишало мужества. И в пути, у каждого костра, на ночевке мы постоянно говорили о ней и о нем. Время их было близко. Мы ни о чем больше не вели речи. Нет! Ни о голоде, ни о жажде, ни об усталости, ни о сердечном замирании. Мы говорили о нем и о ней? О ней! И мы думали о них — о ней! Матара предавался мрачным мыслям сидя над костром. Я сидел и все думал, — думал так что внезапно снова начинал видеть образ женщины прекрасной, юной, великой, гордой, нежной, покидающей родину и свой народ. Матара говорил: ‘Когда мы найдем их, мы убьем ‘сначала ее, чтобы смыть позор, а после должен умереть ‘мужчина’. Я говорил: ‘Пусть будет так, это твое мщение’. Он смотрел на меня долгим взглядом больших впалых глаз.
Мы вернулись на берег. Ноги наши были окровавлены, тела исхудали. Мы спали в лохмотьях в тени каменных оград, грязные и тощие мы рыскали у ворот белых людей. . Их мохнатые собаки лаяли на нас, а слуги издали кричали ‘Убирайтесь!’ Низкие бродяги, которые сторожат улицы в каменных селениях, спрашивали нас, кто мы такие. Мы лгали,, пресмыкались, улыбались с ненавистью в сердце и все высматривали их там и сям — белого человека с огненными волосами и ее, женщину, которая нарушила обет и потому должна умереть. Мы искали. Наконец в каждой женщине мне стало чудиться ее лицо. Мы быстро подбегали. Нет! Иногда Матара шептал: ‘Вот этот человек’, и мы выжидали притаившись. Он подходил ближе. Это был не он,— Голландцы все на одно лицо. Мы претерпевали боль обманутой надежды. Во сне я видел ее лицо и вместе радовался и печалился… Почему?.. Мне чудился шепот рядом со мною.
Я быстро оборачивался, ее там не было! И пока мы утомленно тащились из одного каменного города в другой мне казалось будто я слышу возле себя легкую походку. Настало время, когда я начал слышать ее постоянно и радовался. С тяжелой головой и усталый, идя под солнцем по жестким дорогам белых людей, я думал: ‘Она здесь с нами!..’ Матара был мрачен. Мы часто голодали.
Мы продали резные ножны своих кинжалов, — ножны из слоновой кости с золотыми узорами. Мы продали рукоятки осыпанные алмазами. Но мы сберегли лезвия — для них. Лезвия эти всегда убивают того, к кому прикоснутся, — мы сберегли их для нее… Почему? Она всегда была возле нас… Мы умирали с голода. Мы просили милостыню. Мы наконец оставили Яву.
Мы поехали на запад, поехали на восток. Мы видели много стран, толпы чужих лиц, видели людей, которые живут на деревьях и таких, которые едят своих стариков. Мы резали тростник в лесу за пригоршню риса, из-за пропитания мели палубы больших кораблей и слышали сыпавшиеся на нас проклятия. Мы работали в деревнях, странствовали по морям с народом Беджо, у которого нет родины. Мы сражались за деньги, мы нанимались на работу, и бывали обмануты, по приказу грубых белолицых ныряли за жемчугом в пустынных бухтах усеянных черными скалами, у песчаного и безотрадного берега. И всюду мы наблюдали, прислушивались, расспрашивали. Мы спрашивали купцов, разбойников, белых. Мы выслушивали глумление, насмешки, угрозы, слова удивления и слова презрения. Мы никогда не знали покоя, никогда не помышляли о родине, потому что дело наше не было сделано. Прошел год, потом другой. Я перестал считать ночи, луны, года. Я берег Матару. Я отдавал ему последнюю горсть риса, если воды хватало на одного, ее выпивал он, я прикрывал его, когда он дрожал от холода, а когда на него напала горячка, я много ночей просидел без сна, обмахивая его лицо. Он был суровый человек и мой друг. Он с бешенством говорил о ней днем, с печалью — во мраке, он помнил ее и в здоровье и в болезни. Я ничего не говорил, но видел ее каждый день постоянно! Сначала я видел только ее голову, как будто в стелющемся тумане на речном берегу шла женщина. Потом она стала садиться у нашего костра. Я ее видел! Я на нее смотрел! У нее были нежные глаза и пленительное лицо. Я шептал ей по ночам. Иногда Матара говорил сонно: ‘С кем ты разговариваешь? Кто здесь?’ Я поспешно отвечал: ‘Никого нет…’ Это была ложь! Она никогда меня не покидала. Она разделяла тепло нашего костра, сидела на листьях моей постели, плыла за мною по морю… Я ее видел!.. Говорю вам, я видел, как ее длинные черные волосы раскидывались за нею по озаренной луною воде пока она гребла руками возле быстрого бота. Она была прекрасна, она была верна и в молчании чужих стран говорила со мною тихо-тихо на языке моего народа. Никто ее не видел, никто ее не слышал: она была только моею! Днем она двигалась плавною походкой впереди меня по утомительным дорогам, стан ее был прям и гибок как ствол стройного дерева, пятки ее были круглы и гладки как скорлупа яйца, она манила меня своею полною рукой. Ночью она смотрела мне в лицо. И она грустила! Ее глаза были нежны и робки, голос нежно молил. Однажды я шепнул ей: ‘Ты не умрешь’, и она улыбнулась… с тех пор она всегда стала улыбаться!.. Она давала мне силы переносить изнурение и труды. То были тяжкие времена, и она меня утешала. Мы терпеливо блуждали в своих поисках. Мы узнали обольщение, ложные надежды, мы перенесли плен, болезнь, жажду, нищету, отчаяние… Довольно! Мы их нашли!..’
Он громко крикнул последние слова и приостановился. Лицо его было бесстрастно, и он сидел неподвижно точно в столбняке. Голлис проворно сел и разложил локти на столе. Джексон сделал быстрое движение и нечаянно задел гитару. Жалобный отзвук наполнил каюту неясными вибрациями и медленно замер. Потом Караин заговорил снова. Сдерживаемая напряженность его тона, казалось, повышалась как голос извне, как слово не произнесенное, но услышанное, голос наполнял каюту и своим напряженным и подавленным шепотом облекал неподвижно сидевшую на стуле фигуру.
‘Мы держали путь в Атдже, где была война, но корабль наскочил на мель, и нам пришлось высадиться в Дели. Мы заработали немного денег и купили ружье у купцов: только одно ружье, стрелявшее от кремневой искры, его носил Матара. Мы высадились. Там жило много белых, они разводили табак на завоеванных равнинах, а Матара… Но это все равно. Он увидал его!.. Голландца!.. Наконец-то!.. Мы подкрались и стали выслеживать. Мы следили две ночи и один день. У него был дом, большой дом на лужайке среди полей, вокруг него росли цветы и кусты, по скошенной траве шли дорожки из желтой земли, частые изгороди не пускали чужих. На третью ночь мы пришли вооруженные и легли за изгородью.
Тяжелая роса как будто пропитывалась сквозь наше тело и леденила нам самые внутренности. Трава, ветви, листва покрытые каплями воды серебрились на лунном свете. Матара, свернувшись на траве, дрожал во сне. Зубы стучали у меня так громко, что я боялся, как бы шум не разбудил всю округу. Вдали сторожа белых людей стучали деревянными трещотками и кричали в темноте. Как и каждую ночь я увидал ее возле себя. Она больше не улыбалась!.. Огонь тревоги жег мне грудь, и она стала шептать мне с состраданием, с жалостью, мягко — как шепчут женщины, она унимала боль моей души, она склоняла ко мне лицо, — лицо женщины, которая пленяет сердца и мутит разум у людей. Она была моею, и никто не мог ее видеть, никто в целом мире! Звезды светили сквозь ее грудь, сквозь распущенные волосы. Я был полон сожалений, нежности, печали. Матара спал… Спал ли я? Матара тряс меня за плечо, а пламя солнца сушило траву, кусты и листья. Был день. Лоскуты белого тумана висели между древесных ветвей.
Была ли то ночь или день? Я ничего не видал до тех пор, пока не услыхал быстрого дыхания на том месте, где лежал Матара, потом возле дома я увидал ее. Я увидал их обоих. Они вышли. Она сидела на скамье у стены, обремененная цветами ветки возвышались над ее головою свешивались на ее волосы. На коленах у нее стоял ларчик, и она смотрела в него считая свой жемчуг. Голландец стоял тут же и смотрел, он улыбался ей, его белые зубы сверкали, волосы на его губе были подобны двум скрученным огонькам. Он был большой и толстый, веселый и бесстрашный. Матара насыпал из ладони свежую затравку, поскреб кремень ногтем и передал ружье мне. Мне! Я взял его… О, судьба!
Он шепнул мне лежа на животе:’ Я подползу ближе и ‘потом… пускай она умрет от моей руки. А ты целься в эту жирную свинью. Пусть он увидит, как я сотру свой позор с лица земли, а затем… ты, друг мой, цель вернее!’ Я ничего не сказал: в груди моей не было воздуха, его не было в целом свете. Матара внезапно отошел от меня. Трава закивала. Потом зашелестел куст. Она подняла голову.
Я увидал ее! Утешительницу бессонных ночей, томительных дней, подругу тревожных годов! Я увидал ее! Она смотрела как раз туда, где я притаился. Она была такова, какою я видел ее целые годы — верная моя спутница. Она смотрела печальными глазами, а губы улыбались, она смотрела на меня… Губы улыбались! Ведь я обещал, что она не умрет!
Она была далеко, а я чувствовал ее близость. Прикосновение ее меня ласкало, а голос лепетал, шептал надо мною, вокруг меня: ‘Кто будет твоею подругой, кто утешит тебя ‘если я умру?’ Я увидал, что цветущие кусты налево от нее слегка зашевелились… Матара был готов… Я громко крикнул: ‘Вернись! ‘
Она вскочила, ларчик упал, жемчуг посыпался к ее ногам. Возле нее толстый Голландец грозно вращал глазами под молчаливым солнцем. Ружье вскинулось ко мне на плечо. Я стоял на коленах и был тверд — тверже деревьев, утесов гор. Но перед непоколебимым длинным дулом поля, дом, земля и небо колыхались как тени в лесу в ветряный день. Матара выскочил из чащи, перед ним высоко взлетели лепестки оторванных цветов, как будто их гнала буря. Я слышал ее крик, я видел, как она метнулась с простертыми руками и заслонила собою белого. Она была женщина моей страны и благородной крови. Они все таковы! Я слышал ее вопль тревоги и страха — и все замерло! Поля, дом, земля и небо замерли, когда Матара бросился на нее с поднятой рукою. Я дернул курок, увидал искру, но ничего не слышал, дым налетел мне на лицо, потом я видел, что Матара рухнул головою вперед и лег, раскинув руки к ее ногам. А! Меткий выстрел! Лучи солнца на моей спине были холоднее ключевой воды. Меткий выстрел! Я бросил ружье после выстрела. Те двое стояли над убитым точно околдованные. Я крикнул ей: ‘Живи и помни! ‘ Потом одно время я спотыкался в холодном мраке.
Сзади меня раздавались громкие крики, бегающие шаги множества ног, чужие люди окружили меня, кричали мне в лицо бессмысленные слова, толкали, тащили меня, поддерживали… Я стоял пред толстым Голландцем, тот таращил на меня глаза, как будто лишился рассудка. Он хотел знать, он говорил быстро, упоминал о благодарности, предлагал мне пищу, кров, золото, засыпал вопросами. Я засмеялся ему в лицо. Я сказал: ‘Я прохожий из Перака, и ничего про этого мертвеца не знаю. Я проходил по дороге, когда услыхал выстрел, а ваши бессмысленные люди бросились и притащили меня сюда’. Он развел руками, удивлялся, не мог поверить, не мог понять, испускал восклицания на собственном языке! Она обхватила руками его шею и смотрела на меня через плечо широко раскрытыми глазами. Я улыбался и смотрел на нее, я улыбался и ждал, чтобы раздался звук ее голоса. Белый внезапно спросил ее: ‘Ты знаешь его?’ Я слушал—вся жизнь моя сосредоточилась в моих ушах! Она долго смотрела на меня, смотрела не отводя взгляда и произнесла громко: ‘Нет! Я раньше никогда ‘его не видала’… Как! Никогда не видала? Неужели она уже забыла? Возможно ли? Уже забыла — после стольких лет, стольких лет скитаний, общения, невзгод, нежных слов!.. Она уже забыла! Я вырвался из рук, державших меня, и ушел не говоря ни слова… Меня отпустили.
Я был утомлен. Спал ли я? Не знаю. Я помню, что шел по широкой дороге при ярком свете звезд, чужая страна казалась мне такою обширною, рисовые поля такими просторными, что когда я осматривался, у меня голова шла кругом от страха пространства. Потом я увидал лес. Радостный звездный свет давил меня. Я свернул с дороги и вошел в лес, очень темный и очень унылый.’

V.

Голос Караина все понижался и понижался, как будто он от нас отдалялся, последние слова прозвучали слабо, но отчетливо, как громко произнесённые в тихий день на большом расстоянии. Он не двигался. Он смотрел в упор мимо неподвижной головы Голлиса, сидевшего против него так же тихо. Джексон отвернулся в сторону и облокотясь на стол заслонил глаза ладонью. Я же смотрел удивленный и тронутый, я смотрел на этого человека, верного видению, погубленного своею мечтой, преследуемого призраком и пришедшего к нам, неверующим, за помощью — против мысли. Молчание было глубоко, но казалось полным бесшумных призраков, существ печальных, туманных и немых, в видимом присутствии которых уверенные, мерные удары двух корабельных хронометров, неустанно отбивавших секунды Гринвичского времени, являлись для меня защитою и облегчением. Караин вперил взор, точно каменный, глядя на его неподвижную фигуру я думал об его скитаниях, об этой темной Одиссее мести, обо всех людях блуждающих среди иллюзий, об иллюзиях, столь же беспокойных как и люди, верных и предательских, об иллюзиях, дающих радость, горе, боль и мир, о непобедимых иллюзиях сообщающих жизни и смерти видимость ясности, вдохновения, терзаний, позора.
Тот же голос как будто извне извивался из мира мечтаний в освещенную лампой каюту. Караин заговорил.
‘Я стал жить в лесу. Она больше не приходила. Никогда! Ни разу! Я жил один. Она забыла. Это было хорошо. Я в ней не нуждался, я не нуждался ни в ком. Я нашел покинутый дом на старой вырубке. Поблизости никого не было. Иногда я слыхал в отдалении голоса людей проходивших по дороге. Я спал, я отдыхал, там был дикий рис, ключевая вода — и мир! Каждый вечер я садился один у своего маленького костра перед лачугой. Много ночей протекло над моею головой.
Потом, однажды вечером, когда я поевши сидел у костра, я стал смотреть на землю и начал припоминать свои скитания. Я поднял голову. Я не слыхал ни звука, ни шороха, ни шагов — но я поднял голову. Поперек небольшой просеки ко мне шел человек. Я стал ждать. Он подошел, не здороваясь, и сел на корточках к свету. Потом он повернулся ко мне лицом. Это был Матара. Он грозно уставился на меня большими впалыми глазами. Ночь была холодна, тепло внезапно улетучилось от костра. Он не сводил с меня глаз. Я встал и ушел оттуда, оставив его у костра, который не грел.
Я шел всю ночь, весь следующий день, а вечером развел большой огонь и сел — ждать его. Он не вышел на свет. Я слышал его в кустах то здесь, то там, он все шептал, шептал. Наконец я понял, — я слышал эти слова и раньше: ‘Ты, друг мой, цель вернее’.
Я терпел пока мог, потом бросился прочь, как и сегодня бросился вон из своего укрепления и поплыл к вам. Я побежал, побежал с криком, как ребенок, оставшийся один далеко от дома. Он бесшумно бежал рядом со мною и все шептал, шептал — невидимый, но слышимый. Я стал искать людей, мне нужна была человеческая близость! Близость людей, которые не умерли! Мы снова пустились странствовать вдвоем. Я искал опасности, насилия и смерти. Я сражался на войне в Атдже, и храбрые люди удивлялись доблести пришлеца. Но нас было двое: он отклонял удары… Зачем? Мне нужен был мир, а не жизнь. Никто не мог его видеть, никто не знал: я никому не смел сказать. По временам он покидал меня, но ненадолго, потом возвращался и начинал шептать или уставлялся на меня глазами. Сердце мое разрывалось от странной боязни, но я не мог умереть. Потом я встретился с одним стариком.
Все его знали. Здешние люди называли его моим колдуном, слугою и меченосцем, но для меня в нем соединялись отец, мать, защита, убежище и мир. Когда я с ним встретился, он возвращался с богомолий, я услыхал, как он запел вечернюю молитву. Он отправился к святым местам с сыном, женою сына и маленьким ребенком, а на обратном пути изволением Всевышнего все они умерли: сильный мужчина, молодая мать и маленькое дитя — умерли, старик один вернулся на родину. Он был набожный странник, премудрый н совсем одинокий. Я сказал ему все. Одно время мы жили вместе. Он произносил надо мною слова сострадания, мудрости, молитвы. Он отгонял от меня тень мертвеца. Я просил у него талисмана, который дал бы мне безопасность. Он долго отказывался, но, наконец, с улыбкою и со вздохом дал мне его. Несомненно, в его власти находился дух сильнее моего беспокойного убитого друга, я снова обрел мир, но стал беспокоен, полюбил треволнения и опасность. Старик не покидал меня. Мы странствовали вместе. Нас охотно принимали великие люди, его мудрость и мое мужество еще помнят там, где ваша сила, о, белые люди, забыта! Мы служили султану Сулы. Мы дрались с испанцами. Мы видали победы, надежды, поражения, печаль, кровь, женские слезы… К чему?.. Мы собрали скитальцев воинственного племени и пришли сюда снова сражаться. Остальное вам известно. Я правитель завоеванной земли, люблю войну и опасность, борьбу и козни. Но старик умер — и я опять стал рабом мертвеца. Его здесь нет, он не может прогнать укоризненную тень, велеть умолкнуть безжизненному голосу! Сила талисмана умерла вместе с ним. И я познал страх, я слышу шепот: ‘Убей! убей! убей!’… Разве я не довольно убивал?’
В первый раз за этот вечер лицо его внезапно исказилось безумною яростью. Его блуждающие взоры метались во все стороны, как испуганные птицы во время бури. Он вскочил с криком:
— Клянусь духами пьющими кровь, духами, стенающими по ночам, всеми духами-ярости, бедствий и смерти, — когда-нибудь я начну пронзать всякое сердце какое ни попадется, я…
Он казался таким страшным, что мы все трое повскакали с мест, а Голлис смахнул кинжал со стола обратною стороной руки. Кажется, мы закричали все разом. Переполох был короткий, в следующее мгновение он снова спокойно сидел на стуле, а трое белых стояли над ним в довольно глупых позах. Нам было немножко стыдно за себя. Джексон поднял кинжал и, бросив на меня вопросительный взгляд, подал его ему. Он принял кинжал с величавым кивком и заткнул его за завязку саронги, особенно постаравшись придать оружию мирное положение. Потом он поднял на нас глаза с холодною улыбкой. Мы были пристыжены. Голлис сел боком на стол и, положив подбородок на ладонь, изучал Караина в задумчивом молчании.
Я сказал:
— Вы должны жить с собственным народом. Вы ему нужны. В жизни есть забвение. Даже мертвецы со временем перестают говорить.
— Разве я женщина, чтобы забыть долгие годы, прежде чем веко успеет мигнуть дважды? — воскликнул он с горечью досады.
Он пугал меня. Это было изумительно. Для него его жизнь, этот жестокий мираж любви и мира, казалась столь же действительною, столь же неопровержимою, какою показалась бы любому из нас — святому, или философу, или глупцу — его жизнь.
Голлис продолжал:
— Вы не успокоите его своими выходками.
Караин говорил со мною:
— Вы нас знаете. Вы жили с нами? Почему? Мы не можем знать, но вы понимаете наши печали и мысли. Вы жили с моим народом, и вам понятны наши желания и наша боязнь. Я поеду с вами. На вашу родину, к вашему народу. К вашему народу, который живет в безмолвии, для которого день — день, а ночь есть ночь — и только, потому что вы понимаете все видимые предметы, а прочие презираете. В вашу страну неверия, где мертвые не говорят, где каждый человек мудр и одинок, — и живет в мире!
— Превосходное описание, — пробормотал Голлис с чуть заметною улыбкой.
Караин поник головою.
— Я могу работать и драться — и быть верным, — прошептал он утомленно,— но я не могу вернуться к тому, кто ждет меня на берегу. Нет! Возьмите меня с собою… Или уделите мне своей силы, своего неверия… Дайте мне талисман.
Казалось, он совершенно обессилел.
— Да, если взять его с нами… — произнес Голлис очень тихо, как бы рассуждая сам с собою. — Это один способ. Призраки есть и в обществе и любезно разговаривают с дамами и джентльменами, но отнесутся презрительно к нагому человеческому существу, каков наш высокий друг… Нагой… Скорее скажешь, что с него содрана кожа. Досадно за него. Невозможно, разумеется. Все это приведет к тому, — продолжал он поднимая на нас глаза,— приведет к тому что в один прекрасный день он сойдет с ума среди своих верных подданных и отправит ad patres целое множество их, прежде чем они примирятся с необходимостью измены и отрубят ему голову.
Я кивнул головою. Мне казалось вполне вероятным, что именно таков будет конец Караина. Очевидно мысль затравила его до самого предела человеческой выносливости, оставалось произвести весьма слабый толчок для того, чтоб он погрузился в форму помешательства свойственную его расе. Облегчение ,полученное им в течение жизни старика, делало невыносимым возобновление терзаний. Все это было ясно.
Вдруг он поднял голову, на одно мгновение мы подумали было, что он дремлет.
— Окажите мне покровительство — или дайте свою силу! — воскликнул он. — Талисман… оружие!
Подбородок снова упал к нему на грудь. Мы посмотрели на него, потом переглянулись с подозрительною радостью во взгляде, как люди неожиданно попавшие на место какого-нибудь таинственного бедствия. Он отдался в наши руки, он вручил нам свои ошибки и терзания, свою жизнь и мир, мы же не знали, как взяться за эту задачу порожденную чуждым нам мраком. Мы, трое белых, глядя на этого малайца, не находили ни одного уместного слова, — если только существовало слово способное разрешить эту задачу. Мы раскидывали умом — и падали духом. Нам чудилось, что нас троих призвали к самым вратам преисподней судить и решать участь скитальца, внезапно пришедшего из мира солнечного света и обманчивых грез.
— Честное слово, высокого же он мнения о нашем могуществе, — шепнул безнадежно Голлис.
Затем снова настало молчание, со слабым плеском воды и неустанным тиканьем хронометров. Джексон, скрестив голые руки, прислонился к переборке каюты. Он согнул голову под переводиной палубы, его русая борода пышно красовалась на груди, он казался огромным, неказистым и смирным. В каюте было что-то гнетущее, воздух как бы медленно переполнялся жестокою стужей беспомощности, безжалостною злобой эгоизма на непонятную форму жестокого страдания. Мы понятия не имели о том, как быть, мы начинали горько сознавать суровую необходимость отделаться от него.
Голлис задумался, затем внезапно пробормотал с усмешкою: ‘Сила… покровительство… талисман’. Он соскользнул со стола и оставил каюту, не взглянув на нас. Мы приняли это за постыдное бегство. Мы с Джексоном обменялись негодующими взглядами. Нам было слышно, как он возился в своей каюте похожей на голубятню. Уж не собирался ли этот молодец в самом деле ложиться спать? Караин вздохнул. Это было невыносимо!
Затем Голлис снова появился, держа обеими руками кожаный ящичек. Он осторожно поставил его на стол и посмотрел на нас, как нам показалось, со странным вздохом, точно на мгновение лишился языка или был не уверен в позволительности появления этого ящика. Но дерзкая и прямолинейная мудрость его юных лет тотчас же сообщила ему потребное мужество. Отпирая ящик крошечным ключиком, он произнес:
— Имейте вид как можно торжественнее, приятели.
Вероятно, мы казались только удивленными и бестолковыми, потому что он оглянулся через плечо и сказал сердито:
— Это не игра: я собираюсь помочь ему. Будьте серьезны. Чёрт возьми… неужели вы не можете немножко притвориться… ради друга!
Караин, казалось, не обращал на нас внимания, но когда Голлис откинул крышку ящика, глаза его перенеслись туда — и наши также. Стеганый пунцовый атлас обивки внес яркое цветное пятно в сумрачную обстановку, то было нечто положительное, на что можно было смотреть, подкладка приковывала к себе взоры.

VI.

Голлис с улыбкою смотрел в ящик. Он недавно слетал домой через канал. Он проездил полгода и вернулся как раз перед нашею последнею поездкой. Раньше мы не видали этого ящика. Руки его мелькали над ящиком, он говорил с нами насмешливо, но лицо его стало так серьезно, точно он произносил всесильное заклинание над его содержимым.
— Каждого из нас, — сказал он с остановками, которые каким-то образом были еще оскорбительнее слов, — каждого из нас, вы согласитесь, преследовал образ женщины… А… что касается друзей… покинутых у дороги… ну!.. спросите самих себя…
Он приостановился. Караин смотрел во все глаза. Высоко, над самою палубой, раздалось глухое гудение. Джексон сказал серьезно:
— Не будьте так гнусно-циничны.
— Ах! В вас нет лукавства, — сказал печально Голлис, — Вы узнаете… До сих пор этот малаец был нашим другом…
Он несколько раз задумчиво повторил: ‘другом… малаец… другом… малаец,’ как бы взвешивал эти слова постепенно одно с другим, потом продолжал бойчее:
— Он хороший человек, джентльмен по-своему. Мы не можем, так сказать, повернуться спиной в ответ на его откровенность и веру в нас. Эти малайцы легко поддаются впечатлениям… Они, знаете, сотканы из нервов… поэтому…
Он резко обернулся ко мне.
— Вы лучше всех его знаете, сказал он деловым тоном. — Считаете ли вы его фанатиком, то есть, очень строгим в вопросах веры?
В глубоком изумлении я пробормотал, что не считаю.
— Дело в том что это портрет, — загадочно проворчал Голлис оборачиваясь к ящику.
Он опустил в него пальцы. Губы Караина раскрылись, глаза блестели. Мы заглянули в ящик.
Там лежали две-три катушки, пачка иголок, клочок шелковой темно-синей ленты, кабинетный портрет на который Голлис взглянул украдкой, прежде чем положить ничком на стол. Я заметил, что это портрет молодой девушки. В числе разных мелочей там лежал пучок цветов, узкая белая перчатка со множеством пуговок и бережно сложенная кучка писем. Вот амулеты белых людей! Вот их чары и талисманы! Они их поддерживают, сгибают их в дугу, своею силой вызывают у юноши вздохи, у старца улыбки. То могучие предметы, возбуждающие радостные грезы, скорбные мысли, Они смягчают жёсткие сердца, а мягкое могут закалить до твердости стали. То дары неба — и вещи земли…
Голлис шарил в ящике.
А мне в продолжение этого минутного ожидания чудилось, что каюта шхуны наполняется движением невидимым и живым, точно легким дыханием. Все призраки, изгнанные из неверующего Запада людьми, которые мнят себя мудрыми, одинокими и спокойными, все бездомные призраки мира неверующих внезапно окружили фигуру Голлиса, склонившегося над ящиком: все изгнанные, пленительные тени любимых женщин, все прекрасные, нежные призраки идеалов сохраненных в памяти, забытых, возлюбленных, ненавистных, все отверженные и укоризненные образы друзей которыми мы любовались, которым доверяли и изменяли, которых предавали, покидали мертвыми у дороги—все они как будто сошлись толпою из негостеприимных стран земных в тусклую каюту, точно в ней нашли приют и среди всего неверующего света единственное место мстительной веры… Все это длилось одну секунду — и все исчезло. Пред нами стоял один Голлис с какою-то блестящею вещицей в руках. Она походила на монету.
— Ах, вот он, — произнес Голлис.
Он приподнял вещицу. То была монета в шесть пенсов, юбилейный шестипенсовик. Она была вызолочена, у края была пробита дырочка. Голлис взглянул на Караина.
— Вот талисман для нашего друга, — сказал он нам. — Эта вещь сама по себе обладает большою силою — деньги, знаете ли, а воображение его разыгралось. Он достойный бродяга, если только он из пуританства не станет опасаться портрета…
Мы ничего не говорили. Мы не знали — возмущаться нам, потешаться или испытывать облегчение. Голлис подошел к Караину который вскочил точно от испуга, затем, подняв высоко монету, он заговорил по-малайски:
— Это изображение великой королевы и самый могучий предмет известный белым людям, произнес он торжественно.
Караин закрыл рукоятку кинжала в знак почтения и не сводил глаз с коронованной головы.
— Непобедимая, благоверная, — пролепетал он.
— Она могущественнее Сулеймана мудрого, который управлял гениями как вам известно, сказал важно Голлис.— Я подарю это вам.
Он держал шестипенсовик на ладони и задумчиво глядя на него сказал нам по-английски:
— Она тоже управляет духом — духом своего народа, он властолюбивый, своенравный, неразборчивый, непокорный… делает пропасть добра — при случае… пропасть добра — временами, и не позволил бы даже самому лучшему привидению поднимать тревогу из-за .такой безделицы как выстрел нашего друга. Товарищи, не смотрите так точно вас громом убило. Помогите мне заставить его верить — в этом все дело.
— Его народ будет возмущен, — проговорил я.
Голлис пристально посмотрел на Караяна, который являл собою воплощение молчаливого возбуждения. Он стоял неподвижно, с закинутою головой, глаза его дико вращались, сверкая, расширенные ноздри вздрагивали.
— К черту все! — сказал, наконец, Голлис: — он славный парень. Я подарю ему вещь, которой мне действительно жаль.
Он вынул из ящика ленту, презрительно улыбнулся ей, потом вырезал ножницами кусочек из ладони перчатки.
— Знаете, я сделаю ему одну из таких вещиц, какие носят итальянские крестьяне.
Он зашил монету в тонкую кожу, пришил кожу к ленте и связал концы. Он работал торопливо. Караин все время следил за его пальцами.
— Ну, вот, — сказал он и подошел к Караину,
Они близко взглянули друг другу в глаза. Глаза Караина неподвижно смотрели в пространство, но глаза Голлиса как будто стали темнее и глядели властно и повелительно. Они представляли между собою резкую противоположность: один неподвижный и бронзового цвета, другой — ослепительно белый, с поднятыми руками на которых под атласистою кожей слегка шевелились могучие мускулы. Джексон подошел к ним. Я сказал выразительно, указывая на Голлиса:
— Он молод, но мудр. Верьте ему!
Караин нагнул голову, легким движением Голлис перекинул через нее синюю ленту и отступил назад.
— Забудьте и живите в мире! — воскликнул я.
Караин как бы очнулся от сна. Он выговорил: ‘Ах!’ — и встряхнулся, точно сбрасывая с себя тяжесть. Он уверенно обвел кругом себя взглядом. На палубе кто-то отодвинул крышку люка, и поток света хлынул в каюту. Уже было утро.
— Пора идти наверх, — сказал Джексон.
Голлис надел пальто, и мы пошли наверх, Караин впереди всех.
Солнце встало за холмами, их длинные тени далеко протянулись по бухте в жемчужном свете. Воздух был ясен, чист и прохладен. Я указал на изогнутую полосу желтых песков.
— Его там нет, — сказал я Караину убедительно. — Он больше не ждет. Он ушел навсегда.
Столб ярких, горячих лучей ворвался в бухту между вершинами двух холмов, и вода вокруг нас как бы по волшебству засверкала ослепительными искрами.
— Нет, он там не ждет! — сказал Караин, долгим взглядом обведя берег.— Я его не слышу, медленно продолжал он. — Нет!
Он обратился к нам.
— Он опять ушел, навсегда! — воскликнул он.
Мы подтвердили усиленно, многократно и без стеснения. Важнее всего было произвести на него могучее впечатление, внушить ему, что он в полной безопасности, что все тревоги кончены. Мы постарались изо всех сил, надеюсь, мы исповедовали свою веру в силу талисмана Голлиса так убедительно, что в этом вопросе не осталось и тени сомнения. Наши голоса весело звучали вокруг него на тихом воздухе, а над головою его небо, прозрачное, чистое, непорочное, перекидывало свод нежной лазури от берега к берегу и над бухтой, как бы желая залить воду, сушу и человека своим ласковым светом.
Якорь был поднят, паруса висели неподвижно, а по бухте неслись шесть больших лодок, которые должны были вывести нас на буксире. Гребцы первой подошедшей к нам лодки подняли головы и увидали своего вождя среди нас. Поднялся тихий ропот удивления, — затем раздался приветственный клик.
Он оставил нас и, казалось, непосредственно вступил в пышное величие своей сцены, облекся в иллюзию неизбежного успеха. Одно мгновение он стоял прямо, держась одною рукой за кинжал, в воинственной позе, освобожденный от боязни внешней тьмы, он высоко держал голову и окинул ясным взглядом завоеванную пядь своей земли. Отдаленные лодки подхватили приветный клик, по воде прокатился громкий возглас, холмы отразили его и казалось отбросили к нему назад слова, призывавшие долголетие и победы.
Он сошел в пирогу, как только он спустился, мы три раза прокричали ему: ура! Наши голоса прозвучали слабо и сдержанно после диких воплей его законных подданных, но большего мы не могли сделать. Он встал в лодке, поднял обе руки, потом указал на непогрешимый талисман. Мы опять закричали, а Малайцы в лодках широко раскрыли глаза, недоумевая и дивуясь. Не знаю, что они думали, что думал он… что думает читатель?
Мы медленно выходили на буксире. Мы видели, как он высадился и следил за нами с берега. К нему приблизилась фигура, смиренно, но открыто: совсем не так как подходит оскорбленный дух. На наших глазах к нему бежали другие люди. Может быть его хватились? Во всяком случае, произошло большое движение. Близь него скоро собралась кучка, он шел вдоль песков в сопровождении возраставшей свиты и почти не отставал от шхуны. В бинокли мы могли видеть у него на шее синюю ленту и белое пятно на темной груди. Бухта просыпалась. Дым утренних костров стоял тонкими спиралями над вершинами пальм, между домами двигались люди, по зеленому косогору неуклюже скакало стадо буйволов, стройные фигуры мальчиков махавших палками чернели и прыгали в высокой траве, пестрая вереница женщин, с бамбуковыми водоносами на головах, колеблясь направлялась чрез редкую рощу плодовых деревьев. Караин остановился среди своих людей и помакал рукой, потом, отделясь от блестящей группы, подошел один к краю воды и опять помахал рукою. Шхуна вышла в море между крутыми косами, замыкавшими бухту, и в то же мгновение Караин навсегда вышел из нашей жизни.
Но воспоминание осталось. Несколько лет спустя я встретил на Стренде Джексона. Как и всегда, он был великолепен. Голова его высилась над толпою. Борода его золотилась, лицо алело, глаза синели, на нем была широкополая серая шляпа, воротничок и жилет отсутствовали, от него веяло вдохновением, он только что вернулся на родину, высадился в этот самый день! Наша встреча произвела водоворот в потоке человечества. Спешившие люди наталкивались на нас, потом обходили стороной и оглядывались на этого великана. Мы пытались заключить семь лет жизни в семь восклицаний, потом, внезапно успокоясь, степенно пошли рядом, сообщая друг другу вчерашние новости. Джексон осматривался как человек, ищущий межевого столба, затем остановился пред окном оружейного магазина. Он всегда питал страсть к огнестрельному оружию, он стал как вкопанный и принялся рассматривать ряд ружей, совершенных и строгих, выстроившихся за стеклами в черных рамах. Я стоял с ним рядом. Вдруг он произнес:
— Вы помните Караина?
Я кивнул головою.
— Вид всех этих вещей напомнил мне его, — продолжал он, приближая лицо к стеклам…
А я увидал другого человека, сильного и бородатого, внимательно смотревшего на него между темных и гладких стволов которые могут уврачевать столько обманутых грез.
— Да, это напомнило мне его, — говорил он медленно. — Сегодня я читал газету: там опять дерутся. Наверно он принимает участие. Он солоно придется испанским кабальеро. Ну, в добрый час, бедняга! Он был просто ошеломителен.
Мы пошли дальше.
— Не знаю, подействовал ли талисман: вы разумеется помните талисман Голлиса. Если да… то никогда шесть пенсов не были истрачены с большею пользой! Ах, бедный! Удалось ли ему отделаться от своего приятеля? Надеюсь… Знаете, я иногда думаю, что…
Я остановился и посмотрел на него.
— Да… мне думается, так ли оно было, знаете… случилось ли это с ним на самом деле… Как вы полагаете?
— Дружище, — воскликнул я, — вы слишком долго пробыли в отлучке. Что за вопрос! Посмотрите только на все это.
Водянистый луч солнца блеснул с запада н протянулся между двумя длинными рядами стен, потом сбивчивая путаница крыш, труб, золотая буквы усеявшие лицевую сторону домов, темный глянец окон — стали покорно и угрюмо под надвигавшимся мраком. Во всю длину улицы, глубокой как колодец и узкой как коридор, тесно двигалось что-то темное и беспрерывное. Наш слух был наполнен торопливым шарканьем и топотом быстрых шагов и глухим гулом, обширным, слабым, мерным, как будто его производили прерывистое дыхание, биение сердец, захлебывающиеся голоса. Бесчисленные глаза смотрели прямо вперед, ноги поспешно передвигались, бесцветные лица скользили мимо, руки размахивались. Надо всем узкая неровная полоска дымного неба извивалась между высоких крыш, вытягиваясь неподвижно, как грязный флаг над сборищем черни.
— Дда… — задумчиво выговорил Джексон.
Большие колеса извозчичьих экипажей медленно вертелись вдоль края тротуаров, подавленный усталостью, бледный подросток тащился, опираясь на палку, полы его пальто слегка шлепали у пяток, лошади осторожно ступали по скользкой мостовой, вскидывая головами, две девушки прошли мимо, оживленно разговаривая и блестя глазами, красивый, румяный старик выступал величаво, поглаживая седые усы, и ряд желтых вывесок с синими буквами медленно приближался к нам, они высоко громоздились одна на другую, точно странный обломок корабля, несшийся по реке шляп.
— Дда, — повторил Джексон.
Его светлые голубые глаза смотрели кругом презрительно, с любопытством и жестоко, как глаза мальчика. Неуклюжая вереница красных, желтых, зеленых омнибусов колыхаясь прокатилась мимо, огромная и пестрая, двое жалких ребятишек перебежали через улицу, кучка грязных людей с красными шарфами на голых шеях протащилась, сварливо переговариваясь, оборванный старик с отчаянным лицом, стоя в грязи, ужасно выкрикивал название газеты, между тем как вдали, среди мотавших головами лошадей, тусклого блеска сбруи, путаницы лоснящихся кузовов и крыш экипажей, виднелся темный талисман, в каске, простиравший окаменелую руку на перекрестке.
— Да, вижу, — медленно сказал Джексон. — Все это так, все это захлебывается, бежит, катится, все это сильно и живо, оно раздавит вас, если вы не будете смотреть в оба, однако, пускай меня повесят, если все это так же реально для меня, как… как-то… ну, как рассказ Караина.
Я положительно нахожу, что он слишком долго пробыл в отлучке.

—————————————————————

Источник текста: журнал ‘Русский Вестник’, 1898, No 10, с. 192—231.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека