Т. 6: Край Озириса, Где мой дом?: Очерки (1920—1923), Горные вершины: Сборник статей, Белые зарницы: Мысли и впечатления.
М.: Книжный Клуб Книговек, 2010.
КАЛЬДЕРОНОВСКАЯ ДРАМА ЛИЧНОСТИ
Дух мой — точка в Бесконечном. Но от точки мы идем. Бальмонт
Один юный римский герой потребовал за свои победы у старшего героя триумфа. Тот отказал ему. Тогда юный герой велел передать старому, что у восходящего солнца более почитателей, чем у заходящего. И старый воскликнул: ‘Да будет ему триумф’. И повторил с изумлением: ‘Да будет ему триумф’.
Как от нас далек этот детский рассказ. Мы более не видим восходящего солнца, мы более не любим ярких красок пробужденного утра, мы любим пожар заката, но яркие краски умирающего дня нам нравятся вдвойне потому, что живая гамма этих рубиновых тонов окружена надвигающейся мглой — потому, что небесные розы, вырастающие из дымных и холодных облаков, горят нам на фоне траурных покровов отжитого, оконченного, умершего. Мы соединяем наш восторг не с жизнью, а со смертью, и более всего любим те зрелища, в которых герои умирают.
Есть однако оправданье такой нашей склонности. В закатных красках есть все, почти все тона, какие есть в восходе, и есть кроме того вечерняя нежность, светлая грусть, предчувствие, пленительное разнообразие усталых оттенков, красочная гармония мирового символизма, связывающего в своих зрелищах конец с началом. Солнце, уходя за край горизонта, в последний раз являет свою красоту, сгущает то, что есть в свете могучего, утончает в нем то, что есть тонкого, и предстает во всей роскоши своих многообразных чар.
Таким заходящим солнцем был в Испании 17-го века Кальдерон. Выступив за целым рядом разнородных талантов и гениев, он соединил в своем творчестве все основные черты испанского темперамента, суммировал отдельные данные, соединил в блестящих сочетаниях мечты и мысли, возникавшие в лучших умах старой Испании. Если о других драматургах и романистах Испании Золотого Века можно сказать, что это истинные poetas espar oies, о Кальдероне можно сказать, что он истинный в превосходной степени, muy espanol, espanolisimo. У него есть реализм и живость Лопе де Веги, есть искрящийся юмор Сервантеса и Кеведо, есть потрясающий трагизм Тирсо де Молины, есть демонизм Миры де Амескуа и Люиса Бельмонте, есть певучая ритмичность Аляркона, и, прежде всего, есть нечто свое, гармоническая полнота многозвучных настроений, роскошный размах и твердая уверенность художника, владеющего тайной красок и рисунка. У других испанских поэтов мы видим отдельные чары, у Кальдерона полное очарование. Если он даже что-нибудь заимствовал из области легенд или из замыслов других поэтов, чужое немедленно становилось его собственностью, он заимствовал не как человек, берущий что-нибудь у другого человека, а как цветок, вбирающий в себя земные соки, воздух, и влагу, чтобы раскрыть свои нежные, белые или красные, лепестки, и вытянуть из холода почвы к Солнцу воздушный зеленый стебель.
Из двухсот, написанных Кальдероном, драм, комедий, и мистерий, лучшим и имеющим наиболее мировое значение произведением является драма Жизнь есть сон. В этой драме он наиболее художественно разработал замысел, которого он так или иначе касается во многих других своих пьесах: он ставит здесь вопрос о философской ценности и реальности жизни. Это драма человеческой личности в ее явлении на земле.
Действие происходит в фантастической Польше, которая, также как Россия, привлекла внимание старой Испании судьбой таинственного Самозванца. Принц Сехисмундо является типом Человека вообще, как Гамлет является типом человека сомневающегося, или Фауст типом человека, который возжаждал сверхчеловеческого. С началом действия символически совпадает наступление сумерек, давая чувствовать понимающему, что земная жизнь есть отпадение от светлого Первоисточника. Король польский Басилио, отец Сехисмундо, до его рождения, узнал с помощью астрологии, что принц будет своевольным, преступным, властным, что он восстанет на отца, и наполнят смутой и дерзкими преступлениями царство. Итак, чтобы избегнуть этого, он с самого рождения заключает Сехисмундо в башню, основание которой служит тюрьмой. Сехисмундо, в одну из томительных минут, выражает в певучих строках скорбь о своей судьбе, и в это мгновение, когда он постигает, что закон всего, возникающего в Природе, свобода, в башне виден свет. Сехисмундо восклицает:
О, небо, я узнать хотел бы,
За что ты мучаешь меня?
Какое зло тебе я сделал,
Впервые свет увидев дня!
Но, раз родился, понимаю,
В чем преступление мое:
Твой гнев моим грехом оправдан,
Грех величайший — бытие.
Тягчайшее из преступлений —
Родиться в мире. Это так.
Но я одно узнать хотел бы,
И не могу понять никак.
О, небо, если мы оставим
Вину рожденья в стороне,
Чем оскорбил тебя я больше,
Что кары больше нужно мне?
Не рождены ли все другие,
А, если рождены, тогда
Зачем даны им предпочтенья,
Которых я лишен всегда?
Родится птица, вся — как праздник,
Вся — красота и быстрый свет, —
И лишь блеснет, цветок перистый,
Или порхающий букет,
Она уж мчится в вольных сферах,
Вдруг пропадая в вышине:
А с духом более обширным,
Свободы меньше нужно мне?
Родится зверь, с пятнистым мехом,
Весь — разрисованный узор,
Как символ звезд, рожденный кистью,
Искусно меткой с давних пор, —
И дерзновенный, и жестокий,
Гонимый вражеской толпой,
Он познает, что беспощадность
Ему назначена судьбой,
И, как чудовище, мятется
Он в лабиринтной глубине:
А лучшему в своих инстинктах,
Свободы меньше нужно мне?
Родится рыба, что не дышет,
Отброс грязей и трав морских, —
И лишь чешуйчатой ладьею,
Волна в волнах, мелькнет средь них,
Уже кружиться начинает
Неутомимым челноком,
По всем стремится направленьям,
Безбрежность меряя кругом,
С той быстротой, что почерпает
Она в холодной глубине:
А с волей более свободной,
Свободы меньше нужно мне?
Ручей родится, извиваясь,
Блестя, как уж, среди цветов, —
И чуть серебряной змеею
Мелькнет по зелени лугов,
Как он напевом прославляет
В него спешащие взглянуть
Цветы и травы, меж которых
Лежит его свободный путь,
И весь живет в просторе пышном,
Слагая музыку весне:
А с жизнью более глубокой,
Свободы меньше нужно мне?
Такою страстью проникаясь,
И разгораясь, как вулкан,
Я разорвать хотел бы сердце,
Умерить смертью жгучесть ран.
Какая ж это справедливость,
Какой же требует закон,
Чтоб человек в существованьи
Тех преимуществ был лишен,
В тех предпочтеньях самых главных
Был обделенным навсегда,
В которых взысканы Всевышним
Зверь, птица, рыба, и вода?
(I, 2)
Но Басилио решается сделать опыт и проверить предсказания звезд. Он приказывает воспитателю Сехисмундо, Клотальдо, усыпить принца сонным питьем, и в таком виде перенести его во дворец, где ему будет объявлено, что он законный властитель царства. Если он окажется разумным и полным самообладанья, царство в его руках. Если он явит себя своевольным и преступным, его снова усыпят, и перенесут в тюрьму, и Клотальдо скажет ему, что это был только сон. Судьба его предначертана. Отдашься бешенству страстей, будешь рабом, выкажешь самообладание, будешь властителем. Невыразимой прелести и глубокого символизма полна та сцена, где Сехисмундо, привыкший к стенам своей тесной тюрьмы, видит себя во дворце. Он в этих царственных палатах, в парче, среди покорных слуг, ему гремит музыка. Вкруг него все толпятся, он герой, он центр, он празднует праздник утра, для него расцветут лучшие цветы. Но он печален. Он говорит:
То, что в душевной глубине
Меня заботит, не исчезнет
От звука этих голосов.
Лишь грому музыки военной
Мой дух всегда внимать готов.
(II, 3)
В его душе уже готов мятеж, и он вспыхивает от первых же слов Клотальдо, возвещающего ему, что он наследный принц. Как, он властитель, в его жилах течет царская кровь, и его держали в тюрьме? Он был в небытии, когда его душа безмерна, как горизонт? В бешенстве он готов убить Клотальдо, но тот уходит, бросая ему предупреждение:
Ты дерзновеньем ослеплен,
Не чувствуя, что в это время
Ты только спишь и видишь сон.
Появляется герцог Московии, Астольфо, и Сехисмундо его оскорбляет. Появляется инфанта Эстрелья, и он тотчас же в нее влюблен. Возникает сцена вражды, так как Эстрелья невеста Астольфо, — и слуга, осмелившийся впутаться в эту сцену, немедленно испытав на себе темперамент Сехисмундо, полетел в воду через балкон. Все это так быстро, быстро, и все это так естественно. Когда вслед за этим появляется Басилио, между ним и Сехисмундо возникает достопримечательный разговор. Это диалог между Царем и Принцем, между Отцом и Сыном, между Властителем Небес и Земножителем, между Первоосновой Мира и Человеческой Личностью.
Басилио.
Мне больно, принц, что в час, когда я
Был так тебя увидеть рад,
Когда я думал, что усильем
Влиянье звезд ты победил,
Мне больно, принц, что в первый час твой
Ты преступленье совершил.
Ты в гневе совершил убийство.
Так как же мне тебя обнять?
. . . . . . . . . . . . . .
Я ухожу.
Сехисмундо.
Я без объятий
Отлично обойтись могу,
Как обходился до сегодня.
Ты, как жестокому врагу,
Являл мне гнев неумолимый…
И, как чудовище, терзал,
И умертвить меня старался:
Так что ж мне в том, что ты сказал?
Что в том, что ты обнять не хочешь?
Я человеком быть хочу,
А ты стоишь мне на дороге.
. . . . . . . . . . . . . .
Благодарить тебя? За что?
Тиран моей свободной воли,
Раз ты старик, и одряхлел.
Что ты даешь мне, умирая,
Как не законный мой удел?
Он мой. И если ты отец мой,
И ты мой царь, — пойми, тиран,
Весь этот яркий блеск величья
Самой природою мне дан.
Так если я наследник царства,
В том не обязан я тебе,
И требовать могу отчета,
Зачем я предан был борьбе,
Зачем свободу, жизнь, и почесть
Я узнаю лишь в этот миг.
Ты мне признательным быть должен,
Как неоплатный мой должник.
Басилио уходит со словами:
Ты варвар дерзостный. Свершилось,
Что небо свыше предрекло.
Его в свидетели зову я,
Ты гордый, возлюбивший зло.
Но пусть теперь узнал ты правду
Происхожденья своего,
И пусть теперь ты там, где выше
Себя не видишь никого,
Заметь, что ныне говорю я:
Смирись, живи, других любя,
Быть может ты лишь спишь и грезишь,
Хотя неспящим зришь себя.
Но Сехисмундо, постигший свою личность, как свободное ‘я’, восклицает:
Быть может я лишь сплю и грежу,
Хотя себя неспящим зрю?
Не сплю: я четко осязаю,
Чем был, чем стал, что говорю.
И ты раскаиваться можешь,
Но тщетно будешь сожалеть,
Я знаю, кто я, ты не в силах, —
Хотя бы горько стал скорбеть, —
То возвратить, что я родился,
Наследник этого венца,
И если я в тюрьме был раньше
И там терзался без конца,
Так потому лишь, что, безвестный.
Не знал я, кто я, а теперь
Я знаю, кто я, знаю, знаю:
Я человек и полузверь.
(II, 6)
Вступив на путь своевольства, Сехисмундо продолжает начатое так же неизбежно, как поспешно. Он влюбляется в другую женщину, Росауру, и готов посягнуть на нее, несмотря на ее протесты. Клотальдо, заступающийся за нее, снова едва не лишается жизни, которую ему спасает Астольфо, обнаживший шпагу и вступивший в единоборство с Сехисмундо. Это единоборство устранено появлением Басилио, Сехисмундо бросает бесполезную угрозу, его обманно усыпляют, и вот он снова в тюрьме. Путь страсти, взятой в ее стихийном бешенстве, как путь от вершины горы до ее основания. Быстро промелькнут цветы на уклонах, и вот ты уже внизу, и ты разбит. Да, так все это был только сон. И утро, и сила, и власть, и созвучия, и сладость любви, и счастье свободы, все было мечта, сновиденье. Последний луч только светит — желанный лик.
Я был царем, я всем владел,
И всем я мстил неумолимо,
Лишь женщину одну любил…
И думаю, то было правдой:
Вот, все прошло, я все забыл,
И только это не проходит.
(III, 18)
Клотальдо объясняет принцу, что все это был только сон, навеянный их разговором о том, что царственный орел — владыка птиц. Но и во сне, говорит он, ты должен был бы отнестись ко мне иначе.
Тебя я воспитал с любовью,
Учил тебя по мере сил.
И знай, добро живет вовеки,
Хоть ты его во сне свершил.
Сехисмундо прошел путь страсти, и душа его устала, как душа индийского мудреца. Его слова в ответ на мысль Клотальдо замечательны, как блестящая формула мысли об иллюзорности жизни: