Нужно все упростить — вот секрет. Механическими удвоениями и утроениями, все новой и новой работой, все ‘реформами’ и ‘реформами’, которые были ‘шагом на месте’, министерство народного просвещения само испортило русские училища, — уже тем, что не давало им никогда покоя. Помилуйте: ‘программы’, ‘направления’, ‘уставы’ меняются каждые десять лет, иногда в одно десятилетие — два, три раза. Это то же, что ‘полотеры в квартире’. В танцевальном зале — да! пусть! Но введите полотеров в классную комнату, в детскую комнату, — с задачками, с глобусом, с географическими картами, с пухленькими личиками детей, это ужас!
А ‘полотеры’ все ‘натирали полы’ в министерстве просвещения. Можно сказать — классическое место полотеров и сборный их пункт. Полы блестят, ‘уставы новенькие’. Да ученики-то разбежались, вот беда. В единичном училище, как и в совокупности их (министерство), учение, образование и воспитание фатально приостанавливаются, если в нее или в него (министерство) вводится перемена как постоянный элемент, — в чем бы она ни заключалась, ‘к лучшему’ или ‘к худшему’. Полотер, даже самый лучший, — враждебен ученику. Пусть будет лучше сор, ‘не убрано’. В засоренной и с беспорядком комнате ученик может превосходно заниматься, серьезнейшим образом работать. ‘Священная тишина’ — это так идет к школе, это ее канон. Разумеется, — тишина не мертвая, не ‘приказанная’, не ‘сверху’ данная, как ‘повеление’. А проистекающая из того, что все ушли в работу, в дело, в занятия, и, в сущности, ‘сора’ не замечают, почему он и не вредит их душе, не ‘развращает’ их — как по существу своему должен бы действовать сор и действует во всяком месте, кроме именно школы.
Училищный мир — тихий мир, бесшумный мир, счастливый мир. Это — такой его ‘канон’, его же ‘не прейдеши’. Сейчас я сделаю, с крайним неудовольствием, одну оговорку ‘в сторону’. Но она неизбежна. По моему убеждению, училищный мир действительно есть счастливый мир, и когда дети не находят радости и счастья в училище, в которое бегают по утру, — они бегают ‘Бог знает куда’, а не в училище, — место просвещения и воспитания. Просто тогда школы нет, а есть кирпичное здание с вывескою на нем: ‘Школа’. Но спросят: ‘Позвольте, вы говорите о знаменитом облегчении, вещи противной и сантиментальной, достаточно всем надоевшей и достаточно всеми осмеянной. Как же вы говорите, что училище должно быть счастливым для детей, когда в нем столько труда и дети должны трудиться, как и взрослые. Дети те же взрослые, с таким же долгом на себе, но лишь малосильные. Школа должна быть трудна, — увы, трудна! Ну а дети этого еще не понимают, а потому она должна быть строга и взыскательна’. Тут идут экзамены, переэкзаменовки, баллы. ‘Извините-с, страх Божий есть начало премудрости, и в школе ему — полное место. Человек — уже павшее существо, он давно выведен и даже изгнан из рая. Нигде, а в том числе и в школе, счастью безмятежному и безоблачному — нет места’.
Слишком общеизвестное суждение. Оно принадлежит самым серьезным людям, — самым заботливым о школе, — и я не только расположен его слушать, но, можно сказать, — это единственные люди, которых теперь, в текущую эпоху, хочется слушать. Где же моя аксиома: ‘Школа должна быть счастлива для детей‘. Однако не будь я патетически убежден в этой аксиоме, я за всю жизнь не написал бы ни одной строки о школе. ‘Не хочу писать о несчастном месте‘. И если школа врожденно и по закону есть несчастное место для детей, — страдальческое и трудное для них, — пусть не будет лучше ‘педагогики’ и пусть чиновники одни и без препятствия делают ‘сие дело’.
О пункте этом, о возражении этом я размышлял многие годы. И мне кажется, совершенно ясно его понял.
Не все люди ‘клянут’ свой труд. Но ученики действительно ‘клянут свое ученье’. Правда, в теперешнее время, к теперешним годам — оно значительно везде улучшено, и министерству тут принадлежит много чести, как много чести принадлежит и частным школам, которые усердно здесь работают, — в улучшении методов преподавания и прочее. Но ‘клятва’ и ‘проклятие’, хотя уменьшились, вдвое, втрое, вчетверо, — но существуют. Все облегчено для усвоения, учителя на уроках много и старательно объясняют, отношение к ученикам везде почти гуманное и мягкое, школьная жизнь и обстановка сделана интересною и полною оживления. Плюс есть, — и огромный. Но именно — ‘плюс’ в обстановке. По существу и в зерне своем, от старого ‘проклятия’ все же много осталось. Свои годы я помню как ‘проклятые годы учения’, без единого благодатного луча. На детях своих я вижу, что они ‘со счастьем учатся’ — прорезями, кусочками, моментами, предметами, кусочками курса или курсов. Но — именно ‘прорези’, как кусочки синевы на облачном небе. Все же вообще ‘небо’ облачно, свинцово, трудно, ‘вовсе не для детей’. В чем же дело?
Есть ‘благословенный труд’: это — ‘мой труд’, когда я ‘сам тружусь’, — ‘для себя’, а не ‘для него’. А, — большая разница: труд в семье и на фабрике, труд хозяйки или хозяина дома и ‘для капиталиста’. Увы: ‘школьный труд’ есть весь для ‘капиталиста’, коим является министерство просвещения, задающее ‘от сих до сих’ на всю Россию. ‘От сих до сих’ везде умерло, изгнано и сохранено в одном министерстве с его знаменитыми ‘программами’, от которых ‘отступить нельзя’. Велики же они настолько, что ‘едва вместить в восемь лет’. Что же происходит, и именно в школе, и единственно в школе? Позвольте, пусть дети и будут серьезны, как взрослые. Но ведь хозяин дома, целый день занятый около своего хозяйства, — не заболевает ни головной болью, ни неврастенией, ни туберкулезом мозга, хотя ему и ‘поесть некогда’, до того ‘работы и заботы много’. Почему? Где секрет? Поистине, с гордостью могу сказать, что разрешил секрет и ответил на трудный вопрос ‘серьезных педагогов’, хотя ‘секрет’, можно сказать, лежит под ногами и всякий понимает, да почему-то никто не выговорит этого ответа. Вот он:
— Позвольте, господа серьезные педагоги: ни один взрослый человек, ни же вы сами, не вынес бы повторительно проделать над собою гимназический курс, т.е. изо дня в день выучивать и выучивать, по пяти разным предметам на каждый день, кусочками, ежедневно ничем между собою не связанными (алгебра и Закон Божий, напр.), приблизительно около тридцати или сорока книжек, тощих, как коровы голодного сна фараона. Не выучите, — ни один, — ни за что!!! Восемь лет, — господин тайный советник, — работы, вам абсолютно чуждой, ‘не вашей’. А ведь нельзя же, чтобы была ‘моею’ — и работа по алгебре, и работа по Закону Божию, и работа по русской словесности! Которая-то ‘одна’ — моя, ну — две моих: но семь? десять? одиннадцать? Хороший офицер совмещает стрельбу и карты, хороший тайный совмещает службу и амуры, но может ли какой угодно тайный советник служить и работать, и с ‘усердием работать’ (гимназисты): 1) в морском министерстве, 2) в министерстве земледелия, 3) в министерстве Двора, 4) в Святейшем Синоде и еще 5) в гидрографическом отделе, 6) в интендантстве и 7) в театральном ведомстве, читая и оценивая для представления новые пьесы.
Никто. Даже железный Аракчеев не вынес бы. ‘Устал! Не могу! Нет сил!’
А гимназист — может, а гимназист — должен. До-л-же-н!!! И — исполняет. Но только раз в жизни, но 8 лет, вот в эти гибкие и гениальные годы (творческие силы отрочества и юности) он исполняет эту чудовищную ‘службу во всех министерствах’, чтобы потом во всю жизнь испуганно оглядываться: ‘Что это было тогда со мной’. Трудно поверить, но мне, напр., до 50-х годов жизни снились, хоть по разу в год, — наши гимназические экзамены, и о том, как (к счастью) я ‘не учил уроков’, а ухитрялся с помощью подсказок ‘отделываться от них’. Только этим я объясняю, что сохранил свежесть ума, впечатлительность и проч., свежесть сердца и совести, и вот тридцать лет с любовью и без утомления работаю, ибо в гимназии, ‘слава Богу, не учился’ (отделывался). Счастливый случай. Но в него почти никто не попадает. ‘Пройдя гимназию’, человек на всю жизнь становится ‘ни к черту негоден’, потому что в ‘гениальные-то отроческие годы’ из него извлекли весь ‘сахар’, как из свекловицы под прессом, — оставив ему ‘для своего употребления’ безвкусные, бессочные, грубые волокна, с которыми он еще может быть ‘кой-каким адвокатишком’, с общими фразами, с шаблонными суждениями, без интереса прочесть какую-нибудь книжку, кроме Вержбицкой и Каутского, поиграть слегка в карты и слегка поухаживать. И — сон. Тяжелый, без сновидений, сон русского интеллигента, коему из мозга произвели когда-то ‘педагогические вытяжки’.
Так вот, господа, в чем секрет или в чем ‘открытие Розанова’: что все мы имеем огромный труд и им не утомляемся, если это ‘свой труд’, и тогда он непременно связан в частях и един по составу, по тону, по музыке, в нем скрытой (война — без земледелия и или земледелие без войны), тогда как ученический труд есть типичный арестантский труд, но арестантский в мозге, а не в мускульной работе, — и совершенно действительно непереносим или приводит к кретинизации, к психическому отуплению, безмозглости, безвпечатлительности, деревянности, — типичные черты русского и европейского образованного общества, где ‘славный Пушкин не зародится’, да даже и ‘даровитого ученого, вроде Буслаева’, не появится, а все будут ‘наши писатели и ученые’, хорошо известные, и тоже ‘наши врачи’, столь ошибающиеся и слепые, и тоже ‘наши адвокаты’, где еще Плевако не покажется. Всеобщая бездарность. Всеобщее понижение психического уровня, зрелище, одинаковое в целой Европе, где все ‘школы и полотеры’, ‘полотеры и школы’, с равным старанием ‘натирающие воском’ головы своих гимназистов…
Ну, что же тут ‘преобразовывать’. Довольно мудрено…
Впервые опубликовано: Новое Время. 1915. 8 марта. No 14005.