Вытянутые бревнами и вымаханные топором руки всегда висят у него вдоль туловища и не раскачиваются при ходьбе, а болтаются, как два полена, привязанные к плечам.
Смуглое, слегка суровое лицо в мелких морщинах оправлено в серенький кучерявый пух волос. Борода в колечках, на макушке лысина. Сам невысок, приземист, крепок. Молчалив.
Даже с женою говорит только тогда, когда сердится.
Живет на краю большого села, в чужой избе без крыши.
Все новые избы в окрестных селах строил он. Себе выстроить не собрался.
— Если не пьет — золотые руки! — отзываются о нем сельчане. — А запил — никуда не годен!
Тихоныч и сам знает про это и часто после большого запоя становится перед иконою и дает жене Мироновне клятву: не пить до такого-то сроку.
Иногда она с ним торгуется. Тихоныч клянется в зимнего Николу:
— До Масленицы в рот не возьму!
Жена поднимает крик:
— Да что ты, Господь с тобою! В Маслянку запьешь, да до половины поста и прогуляешь… А там самые подряды пойдут… Ты всю работу и проворонишь… Что ты, мужик, одумайся!..
Тихоныч раздумывает, колеблется, а Мироновна убеждает, нажимая на его добрые чувства. Выругает он ее крепким словом и поклянется:
— Ну, до Пасхи. Черт с тобой!
— На -вот… До Пасхи! К Пасхе-то я избу уберу, выбелю, вымою, а ты опять угоишь да устряпаешь… Да ты положи хоть до Петрова дня!..
— Сказал — до Пасхи! — круто обернется он к ней и, поклонившись образам три раза, снимет икону Власия Милостивого и, повернув ее на голове, поцелует и поставит обратно.
И всегда клятву выполнял строго.
Если где при подряде на новую постройку товарищи пристают с рюмкой, он отвертывается, сплевывает накатывающуюся слюну и грустно просит:
— Нет, ребятушки, не подавайте: я закаялся до Пасхи!
И товарищи не пристают. По себе верят слабости Тихоныча и не вводят его в грех.
Зиму и весь пост Тихоныч старательно работает. Заводит жене обновы, покупает что-нибудь для домашнего обихода, за целые полгода вперед отдаст за квартиру… Словом, как говорит Мироновна:
— Окипируется, как следно быть…
К Пасхе накупит всякой всячины и для еды и для обихода, но уже знает Мироновна, что в первый же день он ‘разрешит’.
Тихоныч сходит в церковь, придет домой, помолится, похристосуется, разговеется и выпьет немного, рюмки две-три легонького.
И вскоре исчезнет из избы.
Прежде всего идет в тот дом, который только что отстроил. Там его угощают, он выпивает, но сдержанно, начинает похохатывать, больше говорить и, уходя, сдает хозяину на хранение свои деньги…
— Буду просить пьяный, не давай, пожалуйста! Худой я пьяный-то…
И уходит в другой дом, отстроенный раньше. Там он начинает с того, что хвалится своей добросовестной работой:
— А что, Макар Иваныч, разве худо я тебе дом выстроил, а?.. Ишь, иду к тебе в гости, и мне не стыдно в глаза тебе поглядеть, а!..
Его усаживают за стол, угощают, не спорят с ним, и он доволен собою и всем окружающим:
— Никто, брат, не имеет права мне в глаза плюнуть!.. Умру — поминать будут… Топор, брат, у меня — олово! Не рублю, а отливаю… Верно?.. Вот, выпью маленько для праздничка и опять за работу… ‘Пьяница проспится, а дурак — никогда’… Верно?..
В третий дом он идет только за тем, чтобы там где-нибудь сунуться и уснуть.
Спит до утра, крепко и непробудно, в новом пиджаке и картузе.
Не дождавшись мужа ночью, Мироновна рано утром бежит по следам и старается найти его спящим. Прежде всего она снимает с него картуз, пиджак и новые сапоги. Затем бежит домой, все наиболее ценное уносит из избы к соседям и, кинув избу, куда-нибудь уходит сама прятаться.
Проснувшись и придя в себя, Тихоныч босой идет домой. он долго ругается в пустой избе, иногда от злости что-нибудь ломает и, надев старые рабочие сапоги и зимнюю шапку, идет по соседям искать жену.
В соседях он не буянит, степенно спрашивает, не видели ли Мироновну, даже потихоньку смеется над собою и над тем, что вчера перепил, и продолжает терпеливо искать хозяйку.
Не отыскав, идет в новый дом, куда вчера заходил раньше других и начинает выпрашивать там свои, данные на сохранение, деньги.
— Да ведь ты сам же не велел давать! — упирается хозяин.
— Дак ты всех-то не давай, а на штоф только… Пожалуйста!.. Голова болит, опохмелиться надо…
Хозяин долго колеблется, наконец, дает на бутылку. Тихоныч идет и напивается сразу, и уж до слез и плаксивых жалоб на жену, на всех хозяев и на свою судьбу… В темной улице ночью долго слышится его сиплый голос, заглушенный лаем обеспокоенных собак.
II
Проходят дни, иногда целые недели — Тихоныч пьет, пропивая все, что есть в избе, что дадут под новые работы сельчане, что удастся через побои и ласки отнять у жены.
Мироновна все это время, как на угольях. Она не ест, не спит, то бегает прячется, то упрашивает хозяев построек не давать Тихону денег, то, наконец, следит за ним сама и крикливо стыдит тех, кто, пользуясь случаем, задешево нанимает его строить.
Но вот все пропито. Тихоныч потерял образ человеческий. Он в одной рубашке и рваных штанах, босой, багрово-синий, грязный и страшной.
Оттого, что не на что купить вина, он дрожит и трезвеет… Придя домой, он отыскивает самое ценное и последнее, чего лишается только в самых крайних случаях — свой заслуженный топор.
Взяв его в руки, он долго причитает над ним:
— Друг мой, товарищ!.. Ты меня кормишь и поишь, а я тебя должон пропить… Сукин я сын, мошенник!..
Он трогает пальцем лезвие топора, гладит его по высветленным щекам, затем берет под мышку и, согнувшись, идет искать кредитора, который взял бы у него топор ‘в залог до выкупа’.
— Только, слышь, это мой друг, не продажный, а заветный… — говорит он, всхлипывая, — Умру ежели, баба выкупит, да заместо креста на могилу мне его… Слышишь?..
И, взяв бутылку, он выпивает опять, но на этот раз становится особенно буйным и протестующим… Разлука с топором поднимает его и вызывает в его сознании все перенесенные огорчения. Он делается разговорчив и криклив, как никогда в другое время.
Из кабака, стоящего на другом конце села, он держит путь по селу не прямо, а по тем улицам, на которых красуются построенные им избы. Для этого он иногда делает длинные кривулины, но зато все, что у него накопилось годами, он по дороге изливает в длинных жалобах, останавливаясь перед знакомыми домами.
Он сводит счеты не только за свои огорчения, но и за огорчения тех, кого ему когда либо приходилось жалеть…
Особенно раздражает его всегда дом торговца Микуленко.
Он становится против него среди улицы и, горячо жестикулируя, выкрикивает:
— Ты бедного звания людей поглотитель!.. Варнак с красными глазами… Выжига!.. Ишь, надулся, обжора — того гляди лопнешь… Рассе-елся!.. Кто ты такой? Откуда явился кровь нашу высасывать?.. Сколько раз меня обсчитывал, а!.. Я тебе карнизы с резьбой сделал — ты не считаешь?.. Баню по белому выстроил — не считаешь?.. ‘В рядке не було!’… Тьфу!.. Если бы я знал, что ты такая погань, я бы тебе в горницу кикимору посадил!.. Пусть она тебя выживает, мошенника!..
Он долго вычитывает перед новым, хорошо обстроенным домом торговца и не слушает обращенной к нему ответной ругани и насмешек из лавки. Он совершенно не видит и не слышит ничего, кроме своего желания излить торговцу всю свою глубокую ненависть…
Вдосталь наругавшись, он медленно идет дальше и останавливается перед небольшим опрятным домиком сельского писаря.
— А помнишь, как я тебе на полубутылку давал, а?.. С похмелья дрожал, как пес стриженный на морозе!.. Перекусить нечего было, ходил в жениной кофте, как стручок засохший… А теперь и знать нашего брата не хочет… Я-ста грамотея!.. В тюрьме тебе, сукину сыну, давно гнить надо… Ты всех нас Микуленке продал!.. Кто приговором нас спутал, а?.. Теперича по полтине пуд молока-то везде сдают, а у нас всё тридцать копеек!..
— Да ведь у тебя ни кола, ни двора… — крикнула ему как-то знакомая баба, проходя мимо с ведрами, — Что ты хлопочешь?.. Кабы у тебя коровы были!..
Тихоныч обернулся к бабе, уперся в нее дикими глазами и вдруг упал перед нею на колени.
— Великомученица Христова! Прости ты меня, окаянного, а! Не стою я тебя… Рот свой при тебе поганю… А им что?.. У них сердце топором не прорубишь!.. Галька у них, а не сердце… Прости меня!..
— Да что ты, Христос с тобою? — смутилась баба, пытаясь отнять оплетенные Тихонычем ноги, — Да чем же ты провинился-то передо мною?..
— Перед всеми на свете провинился я… У меня Мироновнушка, матушка моя, так же вот… Мается всю свою жисть с окаянным со мною… Терпит!..
И Тихоныч плачет настоящими слезами у ног чужой бабы…
— Прости меня, великомученица!..
Баба, кое-как вырвавшись, бежит от него, а он идет дальше, пока не увидит какой-либо дом, с которым так или иначе связаны его обиды и огорчения. Он уже не ругается громкими и крепкими словами, но лишь резонно совестит обидчиков, долго выговаривая их поступки и вины перед ними и перед другими бедными людьми. А еще дальше — уже только шепчет сам себе жалобы на судьбу и тихо плачет…
III
В этом состоянии его старается захватить Мироновна. Она беспокойно ищет мужа и, встретив его далеко от дома, бросается к нему и умоляет:
— Да пойдем ты домой-то, Бога ради!.. Будет ужо, будет!.. Погулял, пойдем, проспись!..
Навзрыд плачет тогда Тихоныч и падает перед женою на колени.
В комочек сожмется обтерпевшееся сердце Мироновны.
— Да пошто же кончена-то?..
— Пропил я свою душеньку!.. Промотал талан свой горе-горькой…
— Да будет, полно-ка ты куролесил-то!.. — уговаривает Мироновна, а сама тоже плачет. Поднимает с земли припавшего к ней Тихоныча, тормошит его и утешает:
— Вот проспишься хорошенько — да опять и заживем… Ну-ка, вставай, пойдем!..
Но Тихонычу уже невозможной кажется трезвая, трудовая жизнь. Когда он тащил из дома на пропой последний скарб, когда через побои вымогал у жены последние гроши, заставляя ее клясться, что у нее ничего больше нет — ему не казалось, что он пропил все. Но когда теперь был заложен топор, ему казалось, что с ним заложено и его рукомесло, заложены самые руки и голова, которые питали его и помогали ему справляться с нуждою.
— Нет, Мироновнушка, нет, матушка… — скулит он, выжимая остатки слез из глаз, — Топорушко мой, кормилец мой, и тот бросил меня, тартыгу — шерамыжника!..
И плачет горькими о топоре, как о кровном сыне, как о последней привязанности к жизни.
Но тут Мироновна окончательно покоряет Тихоныча своим великодушием.
— Да никуда твой топорушко не уйдет от тебя. Вот пойду и выкуплю!..
— Выкупишь?.. Деньжоночки есть, а?..
Мироновна боится сказать правду. Даже перед Богом клялась — лгала, что все пропил, а сама кое-что сберегла, добрым соседкам на хранение сдала. Если скажет, что есть деньги, как бы просить не стал, бить еще начнет, да и на будущее время клятве не поверит. Она и говорит:
— Да откуда же оне у меня деньжоночки-то? Сам же все вынудил… Зароблю!.. Вот полы кое-кому вымою, в огороде прополю… Добры люди выручат!
— Матушка!.. Святая ты моя, великомученица!
И покорно идет с нею домой, покорно ложиться спать и не буянит, уставший, разморенный руганью и плачем.
Зато Мироновна напрягает все силы своей изворотливости.
Она охраняет его покой, сама служит ему во всем и где-то помаленьку достает вина для похмелья, а главное уговаривает его не уходить из дома…
Тихоныч день ото дня трезвеет, дольше и крепче спит, начинает поедать и становится послушным Мироновне и благодарным за ее уход, а главное за то, что она не дает его душе без покаяния погибнуть: хоть понемножку дает ему опохмеляться.
И вот, когда она видит, что Тихоныч совсем оправился, и водка начала ему ‘претить’, она объявляет ему, что надо бы пойти теперь выкупить топор. Она давно уже выкупила, только не брала от залогодержателя и теперь притворяется, что не знает, кому он заложен.
Тихоныч, обряженный в чистую рубаху и не старые, сбереженные Мироновной сапоги, идет с нею выкупать топор.
Там Мироновна форсит своей добротою еще больше. Она посылает за полубутылкой и вместе с залогодержателем устраивает магарыч, засидевшись у него до вечера.
Немножко охмелев, но не через меру, Тихоныч, совсем умиленный и воскресший, идет с женою домой в обнимку и, держа топор под мышкою, заводит старую, будящую воспоминания молодости песню. Мироновна ему подтягивает, и негромкий гомон заунывной песни долго колеблет вечернюю тишину сельской улицы, изумляя, но не зля внимательных дворняг.
А на завтра, совершенно трезвый и причесанный, Тихоныч снова становится перед образами и дает новую клятву не пить, скажем, до Покрова Пресвятой Богородицы…