Как добры люди!, Панаев Иван Иванович, Год: 1834

Время на прочтение: 23 минут(ы)

И. И. Панаевъ

Какъ добры люди!

Собраніе сочиненій Ив. Ив. Панаева.

Томъ первый.

Повсти и разсказы

1834—1840.

Изданіе В. М. Саблина.

Москва.— 1912.

Посвящается М. А. Языкову.

Поэтъ, не дорожи любовію народной.
А. Пушкинъ.

Какъ я люблю огромную залу, горящую тысячами огней, которые ослпительно играютъ на позолот и безконечно отражаются въ неизмримыхъ зеркалахъ, и эти цвтныя гирлянды дамъ, ароматическія гирлянды, переплетенныя жемчугомъ, брилліантами и золотомъ, и этотъ бшеный вальсъ, такъ хорошо понятый геніемъ гостиныхъ, этимъ плнительнымъ Штраусомъ, танецъ соблазна и нги, отъ котораго замираетъ дыханіе!.. Этотъ неумолкающій говоръ, и отрывки рчей, и полувзгляды, и вчное движенье, и странная пестрота, и фантастическое великолпіе — разв все это не поэма въ полномъ и современномъ значеніи этого слова, и разв она не занимательне цлыхъ страницъ in-folio, вырванныхъ изъ громадной Иліады, разв не пестре, не цвтисте и не понятне какой-нибудь длинной сказки Шехеразады?.. Сколько любви, сколько страстей, сколько надеждъ, сколько мыслей волнуются въ этой зал! А подъ громъ оркестра, подъ чародйные звуки, подъ гармоническій голосъ Россини и Моцарта, сердце сильне бьется въ груди, страсти мятежне разгораются, ярче блещетъ надежда, мысли какъ-то легче настраиваются на поэтическій ладъ и безконечне развиваются…
Мн всегда казались сомнительными люди, нападающіе на общество, люди, злословящіе людей. И, въ самомъ дл, эти Манфреды и Лары въ короткихъ и узкихъ фракахъ, съ черепаховыми лорнетами на груди, проповдывающіе байронизмъ и важно разсуждающіе о Гётевомъ ‘Фауст’, прислонясь къ мраморному камину, уставленному вычурными вещами рококо — не должны ли они, эти люди, казаться немного сомнительными? —Но мн непріятна хула на людей даже въ устахъ человка, не выходящаго изъ ограниченнаго очертанія своего домашняго круга и читающаго только въ русскихъ переводахъ повсти Бальзака и Зандъ.
Я не разъ слышалъ разсказы о злоб людей, о ихъ эгоизм, мстительности и о прочемъ, скрывающемся подъ непроницаемою личиною милой свтской привтливости: эти рчи вырывались часто изъ сердца глубоко уязвленнаго, въ рчахъ была та страдальческая музыка, отъ которой нехотя навертываются на глазахъ слезы, и странно: при всемъ этомъ я до сихъ поръ еще такъ люблю людей и такъ простодушно врю ихъ добросердечію!
Или опытъ не сжималъ меня своею желзною рукавицей, или я принадлежу къ числу тхъ милыхъ людей, которымъ, Богъ знаетъ почему, истина никогда не показывается лицомъ къ лицу, и которые вчно скользятъ по поверхности человчества?
Да, что ни говорите, а въ человк мн кажется все искреннимъ отъ самыхъ важныхъ дйствій его до самаго незначительнаго движенія. Я не могу себ представить злодя съ простодушною улыбкою, подлеца, не красня говорящаго о чести, ханжу, со слезами разсуждающаго о высокомъ христіанскомъ долг. Въ Тартюф я никогда не могъ видть лицо дйствительное, правда, Яго, Шекспировъ Яго всегда смущалъ меня, но я гналъ прочь отъ себя образъ этого демона, это чудовищное порожденіе исполина-поэта. Я думалъ — и часто теперь думаю: если я не далъ повода людямъ длать мн зло, они, врно, не сдлаютъ мн зла… и искренно жму руку каждому, и считаю каждое привтствіе на это рукопожатіе искреннимъ…
Случилось (не помню, очень давно кто-то сказывалъ мн) — что отъ одного слова какой-то жеищины зависло счастіе или несчастіе, спокойствіе или страданье цлаго семейства. Она очень хорошо знала объ этомъ, и что же? Слывя въ свт за необыкновенно чувствительную и добродтельную, не запинаясь, еще съ равнодушною улыбкою, произнесла слово, которымъ погубила цлое семейство и сдлалась убійцею человка. Правда ли это? Какъ смть поручиться, что этотъ поступокъ былъ умышленный?
Нтъ, это клевета на людей, самая дерзкая клевета! О, люди понимаютъ и умютъ сочувствовать до самоотверженія несчастію вчуже. Нужно ли слезъ — они плачутъ, нужно ли утшенія — они утшаютъ, и съ какимъ увлекательнымъ краснорчіемъ, съ какою энергическою силою!.. Слово и слезы! чего же боле? Они плачутъ въ театр отъ кривляній актера, закалывающаго себя бумажнымъ кинжаломъ, ихъ слезы градомъ льются на чувствительныя страницы какого-нибудь романа… О, какъ же они должны сострадать истинному несчастію! Я убжденъ, что людямъ доступно все высокое, все прекрасное — и безграничная степь морской зыби, позлащенной вечернею зарею, и молнія, мгновенно обхватывающая пламенемъ черное небо, мгновенно озаряющая землю страшнымъ сіяньемъ послдняго дня, и тихій вечеръ, растворенный ароматомъ цвтовъ, когда вся природа роскошно отдыхаетъ, упоительно нжится, когда все въ дивномъ, благоговйномъ безмолвіи, только соловей свищетъ, трелитъ и заливается…
Ради Бога, не увряйте меня, что для людей мертва поэзія природы. Неправда! Они съ благоговйнымъ страхомъ, съ молитвою на устахъ, внемлютъ гласу Божьему въ часъ бури, они съ трепетомъ сердца, съ замираніемъ духа прислушиваются къ выстраданной гармоніи великаго поэта.
Для нихъ дорогъ онъ — избранникъ Господень, вдохновенный провидцъ грядущаго, чудодйственно возносящій ихъ къ небу и съ недосягаемой высоты показывающій имъ, бднымъ муравьямъ, на точку земли, гд они суетливо и безтолково роятся! И они, въ награду за это, лелютъ его, устилаютъ жизненный путь его цвтами, хранятъ его, какъ зницу ока! — Я гд-то читалъ: ‘общество убило поэта’. Какая нелпая фраза! Эти добрые, сострадательные люди, составляющіе общество, посягнутъ на жизнь своего собрата, и еще какого собрата — который доставлялъ имъ столько свтлыхъ, отрадныхъ минутъ въ жизнп? Они вырвутъ изъ собственной діадемы единственное ея украшеніе, многоцнный камень, сіявшій тысячами радужныхъ переливовъ — вырвутъ и безумно втопчутъ его въ грязь?.. Это смшно! Можно ли составлять такія безсмысленныя фразы и такъ безжалостно позорить общество?..
Можетъ быть, точно, люди бываютъ иногда причиною гибели поэта, но это совершенно неумышленно, только по одному невднію. И потомъ какими тяжкими страданіями, какою раздирающею горестію выкупаютъ они свое невинное преступленіе! Посмотрите, какъ, рыдая, они обступаютъ гробъ великаго человка — а вдь эти рыданія такъ искренни! Они готовы выплакать сердце, смотря на безмятенное чело навки успокоившагося страдальца. Когда терновый внокъ жизни упалъ съ головы его, они украшаютъ эту священную голову лаврами. Добрые люди! Нто, если бы онъ, великій, возсталъ въ эту минуту и посмотрлъ на свою апоеозу? Не правда ли, онъ примирился бы въ лиц этихъ людей съ цлымъ человчествомъ, онъ обнялъ бы ихъ какъ братьевъ?
Да, несмотря ни на какія выходки ненавистниковъ человчества, я снова повторяю, что убжденъ въ доброт людой… И вотъ почему я люблю эти торжественныя, великолпныя сборища, ихъ балы и рауты, гд жизнь, доведенная до высшей степени цивилизаціи, какъ искусно выграненный алмазъ, блеститъ, ослпляя. Вотъ почему я люблю безтребовательныя, семейныя сходки, гд все дышитъ патріархальною простотою, радушіемъ и этимъ христіаискимъ спокойствісмъ — высшею мтою человческаго счастія. О, я хочу жить съ людьми! Чмъ боле людей вокругъ меня, тмъ мн легче. Я открою имъ вс тайные мои помыслы, мои надежды, все, что хранится въ тайник моего сердца — и они поймутъ меня. Тогда, въ минуту скорьби, они растолкуютъ мое горе, въ минуту отчаянія они безмолвно прижмутъ меня къ груди своей. Что на свт отрадне участія — мысли, что тебя понимаютъ, что состраждутъ теб?
Я непремнно перестану слушать этихъ чудаковъ, которые хотятъ во что бы то ни стало быть врагами человчества: я буду бгать отъ нихъ и отъ ихъ темныхъ и вялыхъ повстей. Несчастные! они, право, смшны и жалки, ихъ должно просто оставлять въ поко, Богъ съ ними, съ этими дюжинными людьми!
Жаль только, когда человкъ съ душою сильною и энертическою впадаетъ въ подобное заблужденіе. Съ годъ тому назадъ я встртилъ такого человка и слышалъ его разсказъ. Этотъ разсказъ врзался въ моей памяти, я не проронилъ изъ него ни одного слова, и хотя онъ сильно подйствовалъ на меня, но все-таки не могъ поколебать мои врованія. То было, какъ теперь помню, въ одинъ изъ тхъ скучныхъ осеннихъ вечеровъ, когда небо сливается съ землею мглистымъ, дождливымъ туманомъ, когда дымъ стелется по земл, когда сырость насквозь проникаетъ васъ, когда нтъ этого постепеннаго перехода отъ сумерекъ къ ночи, этого таинственнаго и отраднаго часа… Еще не было семи часовъ, а уже огни тускло мерцали сквозь туманъ во многихъ окнахъ, изъ десяти шагахъ на улиц нельзя было различить человка. Плащъ мой отяжеллъ отъ дождя, съ полей шляпы моей начинали скатываться капли, я чувствовалъ дрожь, до квартиры было далеко… Тутъ только я вспомнилъ объ одномъ моемъ коротко знакомомъ, который жилъ въ двухъ шагахъ отъ того мста, гд я остановился въ раздумьи: куда бы укрыться отъ ненастья? Черезъ минуту я былъ въ теплой комнат, и даже у камина, и — что еще лучше — въ обществ людей близкихъ мн. Когда, посл обычныхъ разспросовъ и возгласовъ, я улегся въ уютныхъ креслахъ и подкатился къ камину, хозяинъ дома сказалъ кому-то:
— Ну, что жъ, продолжайте. Вотъ вамъ еще слушатель, и, предупреждаю, самый отчаянный защитникъ человчества, во всхъ поступкахъ людей видящій одну хорошую сторону.
Я поставилъ къ стн вычурную лопатку, которою лниво перевертывалъ уголья въ камин, и оборотился въ сторону. Въ эту только минуту я увидлъ незнакомаго человка, котораго совершенно не замтилъ при вход, и къ которому, вроятно, относились слова хозяина. Этотъ человкъ сидлъ нсколько поодаль камина, въ тни, и курилъ сигару. Огонь, вспыхивающій по временамъ на кончик этой сигары, освщалъ черты лица его, и только при помощи этого минутнаго, красноватаго блеска да мерцанья въ камин я усплъ составить очеркъ для портрета этого человка. Ему было лтъ тридцать пять, можетъ быть нсколько поболе, смуглая кожа обтягивала сухощавое лицо его, большіе каріе глаза изрдка свтились изъ-подъ черныхъ нависшихъ бровей, безпрестанно двигавшихся.
Онъ ни слова не отвчалъ на замчаніе хозяина дома, будто оно не относилось къ нему, онъ, казалось, не замтилъ моего движенія и взгляда, только пустилъ изо рта густое облако дыма, и когда это облако разостлалось по комнат, я увидлъ при свт постепенно разгоравшагося камина, какъ онъ медленно приподнималъ брови, недоврчиво осматривалъ меня съ ногъ до головы, какъ нижняя губа его пошевелилась насмшливо, и потомъ, какъ онъ снова надвинулъ брови на глаза. Странно! Какое-то незнакомое мн досел чувство робости и сознаніе въ собственной слабости промелькнули во мн въ ту минуту, когда онъ меня осматривалъ.
Вс молчали. Это молчаніе становилось какъ-то неловко. Я понималъ, что присутствіе этого чоловка тяготитъ не одного меня, что онъ иметъ странное вліяніе на всхъ насъ. Въ самомъ дл, есть люди, при которыхъ отнимается и свобода, и веселость. Видно, этотъ господинъ принадлежалъ къ числу такихъ людей. Я снова принялся за лопаточку и началъ перевертывать уголья въ камин. Наконецъ хозяимъ дома ршился прервать тягостное молчаніе.
— Видите ли,— сказалъ онъ, обращаясь къ моему незнакомцу,— какая благоговйная тишина распространилась между нами, и все въ ожиданіи вашего разсказа, такъ некстати прерваннаго его приходомъ.
Онъ указалъ на меня.
Я хотлъ пробормотать какую-нибудь извинительную фразу, но хозяинъ дома перебилъ меня и продолжалъ:
— Вы, кажется, незнакомы другъ съ другомъ, а я до сихъ поръ и не догадался познакомить васъ. Это мой короткій пріятель Л*** — (онъ дружески потрепалъ меня по плечу) — а вотъ г. Р***, недавно воротившійся изъ чужихъ краевъ.
Мы молча поклонились, почти не смотря другъ на друга и не вставая съ креселъ.
— Мой разсказъ — началъ этотъ господннъ, не обращаясь ни къ кому и окруживъ себя облакомъ дыма,— мой разсказъ — я предупреждаю васъ, господа, если вы ужъ непремнно хотите его выслушать — есть только вступленіе къ одной невымышленной повсти, которая давно у меня хранится. Я зналъ лично героя этой повсти и о странномъ знакомств моемъ съ нимъ буду говорить вамъ теперь. Можетъ быть, разсказъ мой будетъ кстати, потому что у насъ, кажется, шла передъ этимъ рчь о тяжеломъ положеніи въ обществ поэта, или даже просто человка, надленнаго поэтическою душою. Объ этомъ тысячу разъ говорили, писали и печатали. Общество въ вчной борьб съ поэтомъ, видно, иначе и быть не можетъ: стараться примирить ихъ — значитъ не понимать ни того, ни другого. Общество никогда не возвысится до поэта, поэтъ никогда не унизится до общества. Винить тутъ никого нельзя. Вы говорите, что люди прекрасны и добры: господа, я не спорю. Убждать другихъ въ томъ, или другомъ мн всегда казалось безполезно и нелпо. Для меня довольно собственнаго убжденія: глупо оно или умно, врно или неврно — это ни до кого не касается…
Я началъ кусать губы отъ досады, я было хотлъ вступиться за людей, и составилъ въ голов нсколько краснорчивыхъ и убдительныхъ фразъ въ защиту общества, но вспомнивъ, что этотъ человкъ никому не навязывалъ своего мннія, я немного поуспокоился и только вздохнулъ, сожаля объ немъ.
Борьба неравная, говорилъ онъ. Разумется, остается побдителемъ въ этой борьб сильнйшій. Общество торжествуетъ и смется надъ безумцемъ, который одинъ возстаетъ противъ тысячъ. И оно право. Разв вы не сметесь надъ Донъ-Кихотомъ, который торжественно мечтаетъ бороться одинъ съ цлыми полчищами и смло нападаетъ на великановъ, хотя эти великаны не что иное, какъ втряныя мельницы?
Но не въ томъ дло. Разсужденія въ сторону! Вы ждете моего разсказа. Предупреждаю еще разъ, что этотъ разсказъ долженъ служить только вступленіемъ къ повсти и отдльно отъ ней ничего не доказываетъ.
Я уже сказалъ вамъ, что въ проздъ мой черезъ одинъ изъ самыхъ замчательныхъ германскихъ городовъ, лтъ десять назадъ тому, давали на тамошнемъ театр Моцартова ‘Донъ-Жуана’. Я пошелъ въ театръ. Вс мста были распроданы, исключая одной ложи, которая будто нарочно для меня оставалась незанятой. Только что я усплъ разлечься въ этой лож съ аристократической небрежностью, которая въ двадцать пять лтъ казалась мн необходимостью, только что вооружился важнымъ видомъ записного дилетанта, какъ раздались первые аккорды увертюры… И съ первымъ звукомъ, долетвшимъ для меня, я позабылъ о той живописной поз, посредствомъ которой думалъ обратить на себя вниманіе. Музыка всегда производила на меня необыкновенное впечатлніе, и въ эту минуту, когда таинственные страшные звуки увертюры охватили меня, морозъ пробжалъ по моему тлу… Увертюра кончилась, раздался громъ рукоплесканій: натянутые восторги мнимыхъ музыкальныхъ фанатиковъ! Занавсъ поднялся. Дивная драма магически стала развертываться передо мною. Я слушалъ, слушалъ такъ, какъ будто я не имлъ другого чувства, кром слуха… Въ половнн перваго дйствія, въ ту самую минуту, когда донна-Анна появляется на сцену съ женихомъ своимъ, именно въ ту минуту, мн послышался легкій стукъ въ дверь моей ложи. Я не хотлъ вставать съ мста, этотъ стукъ мн былъ досаденъ: я боялся прервать поэтическія грезы души моей. Мн такъ хорошо было нжиться въ безпредльномъ пространств гармоніи, такъ отрадно довриться волнамъ звуковъ и, по ихъ прихоти, то высоко всплывать, то, замирая, погружаться въ бездну. Но стукъ въ дверь длался слышне, настойчиве. Я наконецъ-таки принужденъ былъ встать и отворить дверь. Предо мною стоялъ какой-то высокій человкъ съ опущенною головою, съ изнеможеннымъ болзненнымъ цвтомъ лица, на которое упадали въ безпорядк длинные волосы, почти закрывая глаза, худой и сгорбленный, одтый съ самою странною небрежностью, скелетъ, на котораго навсили платье и механически привели въ движеніе.
— Что вамъ угодно? — спросилъ я его довольно грубо.
Онъ судорожно поднялъ голову, точно испуганный, точноивнезапно пробужденный отъ сна, отвелъ отъ глазъ волосы и посмотрлъ на меня.
Я никогда не забуду этого взгляда, никогда не забуду выраженія этихъ глазъ, полныхъ жизни. Они вотъ и сію минуту предо мною, страдальчески-прекрасные! Сколько было огня въ этихъ глазахъ! И какъ ихъ блескъ не гармонировалъ съ мертвенностью цлой фигуры, и какъ ихъ живость странна была на безжизненно-неподвижномъ лиц! Представьте себ два большіе огнецвтные брилліанта, вставленные въ глазныя ямки черепа — и вы будете имть нсколько приблизительное понятіе о голов этого человка…
Такъ онъ посмотрлъ на меня, задумался, будто вспоминая о томъ, что хотлъ сказать мн, и вдругъ судорожно схватилъ мою руку и проговорилъ почти шопотомъ, несвязно:
— ‘Я никогда еще не пропускалъ до сегодняшняго дня ни одного представленія ‘Донъ-Жуана’, никогда… А сегодня меня задержали дла… Я опоздалъ… Вс мста заняты, ни одного мста… Вы одни въ лож. О, ради Бога, пустите меня въ вашу ложу!.. Я не помшаю вамъ, я не пошевельнусь съ мста… Только бы слышать эти божественные звуки, только бы… Умоляю васъ…’
И онъ боязливо осмотрлся кругомъ, ожидая моего отвта…
Я молча пожалъ ему руку и ввелъ его въ ложу.
Онъ шелъ на цыпочкахъ, едва переводя духъ, опустился на стулъ безъ малйшаго шороха, внимательно посмотрлъ на сцеяу, закрылъ руками лицо и долго оставался въ такомъ положеніи…
Я взглянулъ на него: онъ не шевелился, только грудь его волновалась часто и сильно.
Первый актъ кончился, занавсъ упалъ, звуки смолкли. Тогда онъ опустилъ руки на колни, приподнялъ голову, оглянулся назадъ, не замчая меня, съ недоумніемъ будто спрашивалъ у самого себя: какимъ образомъ попалъ я въ эту ложу? Но когда вдругъ глаза его встртились съ моими глазами, онъ вздрогнулъ.
— ‘Ахъ, это вы… Какъ я вамъ благодаренъ!’ сказалъ онъ мн, неловко двигаясь на стул и поспшно застегивая верхнія пуговицы своего сюртука. ‘Да, вы не знаете, какое одолженіе вы мн сдлали. Вдь я только тогда и живу, когда слышу эти звуки, только въ такія минуты я и бываю счастливъ, но зато безмрно счастливъ! Знаете ли, что подъ эти вдохновенные звуки мысль моя растетъ, растетъ, вытягивается въ безконечность, расширяется… а это такое отрадное чувство!.. Я забываю все, я чувствую себя свободнымъ. Понимаете ли вы — свободнымъ! Не правда ли, что безъ этого чувства не можетъ быть полнаго счастья?.. И я нсколько дней буду жить этой гармоніей, эти звуки нсколько дней будутъ раздаваться въ ушахъ моихъ, я нсколько дней буду счастливъ! Иногда — вотъ хоть бы, напримръ, теперь —мн такъ пріятно, что я готовъ плакать!’
И точно слезы дрожали на его длинныхъ рсницахъ. Онъ замолчалъ и отвернулся отъ меня, потомъ минуты черезъ дв наклонился къ моему уху:
— ‘Вы позволите мн остаться до конца. Я не мшаю вамъ — не правда ли?’
— Я очень радъ, что имлъ случай доставить вамъ удовольствіе. Пожалуйста, будьте какъ въ своей лож,— отвчалъ я скороговоркою.
Онъ не отозвался на эти слова, точно не слыхалъ ихъ, снова опустилъ голову и закрылъ руками лицо…
Съ этой минуты, до самаго окончанія спектакля, онъ уже не говорилъ со мною ни слова.
Когда спектакль кончился, онъ обратился ко мн, крпко пожалъ мн руку и хотлъ выйти изъ ложи.
Я остановилъ его. Въ этомъ человк все было такъ необыкновенно, такъ не по-нашему, не по вседневному, что я непремнно хотлъ узнать его покороче.
— Случай такъ неожиданно и такъ пріятно доставилъ мн ваше знакомство,— началъ я.— Позвольте же мн воспользоваться имъ, позвольте сблизиться съ вами…
Онъ посмотрлъ на меня недоврчиво.
— Я иностранецъ, я здсь проздомъ, и никого не знаю. Ваше знакомство…
— ‘Мое знакомство? — перебилъ онъ съ необыкновенно-грустаой ироніей: — мое знакомство? Для чего вамъ оно? Я не могу принести вамъ никакой пользы, никакой, и ни въ какомъ отношеніи…’
— Но я просто хочу быть знакомымъ съ вами, безъ всякихъ видовъ. Одна ваша страсть къ музык заставила бы меня преслдовать васъ повсюду, сблизиться съ вами во что бы то ни стало.
Я думалъ произвсети на него впечатлніе этими словами, и не ошибся… Глаза его вдругъ просвтлли.
— ‘О, такъ вы любите музыку — вы понимаете ее,— вы чувствуете ее?.. — И онъ схватилъ мою руку, и держалъ ее долго, не выпуская…— У васъ вырывались иногда слезы, слезы восторга, по васъ пробгалъ иногда холодъ, смертный холодъ отъ одного какого-нибудь дивнаго звука или слова? Идея искусства не чужда вамъ? Вы благоговете передъ его святымъ значеніемъ?— Да!— Вы не принадлежите къ этой черни, которая ходитъ въ театръ единственно для того, чтобы вызвать такую-то актрису, или ошикать такого-то актера, вы не принадлежите къ этимъ аристократамъ, которые зазжаютъ въ театръ передъ баломъ, такъ, на минуту, потому что это у нихъ принято? Вы иностранецъ? Можетъ быть, у васъ нтъ этихъ смшныхъ обычаевъ?— Вы пришли сюда только изъ одной чистой, святой любви къ искусству, безъ всякихъ стороннихъ цлей мучиться, страдать, радоваться, плакать, смяться подъ эти звуки небесной гармоніи, подъ эти адскіе звуки? — Этотъ Моцартъ — ангелъ и демонъ вмст? Не правда ли?’
Онъ взялъ меня подъ руку и быстро увлекъ изъ ложи.
Мы переходили изъ одной улицы въ другую, безпрестанно сворачивая то направо, то налво. Чудно хороши были при лун эти мрачно-величественныя зданія готической архитектуры. Волшебно блуждалъ лунный свтъ по этимъ витымъ столбамъ, по этимъ стрльчатымъ сводамъ и аркадамъ, чудно посеребрялъ онъ верхи этихъ легкихъ башенокъ. эту мелкую и узорчатую рзьбу украшеній готическихъ… Увлеченные разговоромъ, вдругъ мы остановились подъ тнью массивнаго, великолпнаго портала церкви. Онъ положилъ мн на плечо свою длинную, костлявую руку, и произнесъ съ нкоторою торжественностью, которая во всякомъ другомъ случа, можетъ быть, показалась бы мн смшною:
— ‘Лучъ благодати Господней озаряетъ міръ души вашей. Благодарите Его за это, молитесь Ему, да включитъ Онъ васъ въ число своихъ избранниковъ. Вы счастливецъ — но счастливецъ не по-здшнему! На земл вамъ нтъ и не будетъ счастья. Несите безъ ропота крестъ вашъ, умйте приготовить себя къ страданіямъ, и потомъ умйте страдать. Обо мн вы врно когда-нибудь да вспомните!..’
Могу васъ уврить, господа, что мн нисколько не хотлось смяться въ эту минуту. У меня замеръ духъ отъ этихъ пророческихъ словъ, да — потому что эти слова были произнессны голосомъ, который не много разъ въ жизни удается слышать, голосомъ, исходящимъ изъ глубины души, размученной страданіями. Въ этомъ голос звучали страшно-болзненныя ноты и вырывался вопль, задушаемый гордымъ усиліемъ не обнаруживать боли.
Онъ не ошибся, этотъ странный человкъ, этотъ бдный страдалецъ, котораго люди называли сумасшедшимъ, онъ не ошибся! Не одинъ разъ я вспоминалъ о немъ — врно до послднихъ минутъ моей жизни не забуду его…
Нтъ, не забуду: потому что я не встрчалъ и врно не встрчу другого человка съ такою младенчески-чистою душою, съ такою мгновенною воспріемлемостью всего высокаго, всего прекраснаго, съ такимъ свтлымъ умомъ, доходившимъ иногда до поэтическаго прозрнія. Въ немъ было все гармонія. Даже и эта общая всмъ германцамъ, для многихъ смшная наклонность къ символическому — удивительно шла къ нему… Не такъ знали его другіе. Дико смотрли люди на этого человка съ безобразными, порывистыми движеніями, съ всклоченными волосами, не умвшаго ни ходить ровнымъ размреннымъ шагомъ, ни смягчать, ни охоложать своего голоса, ни даже казаться пристойно-спокойнымъ и равнодушнымъ.
Я располагалъ остаться не доле недли въ ***, но пробылъ тамъ около четырехъ мсяцевъ. Эти четыре мсяца останутся для меня самымъ пріятнымъ воспоминаніемъ въ жизни. Исключая двухъ или трехъ вечеровъ, проведенныхъ мною въ гостиныхъ, слдовательно безтолково потерянныхъ, я каждый вечеръ былъ наедин съ нимъ, съ этимъ чудакомъ, съ которымъ такъ необыкновенно сошелся въ опер. Его бесда постепенно длалась для меня необходимостью, безъ него мн недоставало чего-то. Мысли и замтки его я вносилъ въ мой дневникъ и безпрестанно перечитывалъ ихъ, надъ этими отрывками можно призадуматься: много матеріаловъ хранятъ они для изслдованій психологическихъ!..
Никогда онъ не разсказывалъ мн подробно о своей жизни: несмотря на полную довренность ко мн, онъ почему-то избгалъ такой откровенности. Жизнь этого загадочнаго существа была полна страданій: это я тотчасъ прочелъ на лиц его, но исторія этихъ страданій была долго для меня тайною.
Однажды онъ нечаянно полураскрылъ передо мною тяжкія раны, нанесенныя ему людьми — и я не радъ былъ этому: дотрагиваясь до этихъ рамъ, онъ, бдный, изнемогалъ отъ боли.
Это случилось наканун моего отъзда. Онъ говорилъ много и долго, я слушалъ и заслушался его. Вдругъ, и въ самомъ жару разговора, онъ замолчалъ и задумался, нсколько минутъ, молча, большими шагами ходилъ по комнат и наконецъ остановился передо мною.
— ‘Знаешь ли,— сказалъ онъ съ невыносимою грустью — знаешь ли, что процессъ разрушенія уже начался во мн?.. Я чувствую, страшно чувствую, какъ силы мои слабютъ. Обновленіе невозможно, нтъ! Я умру, не докончивъ моего созданія, не развивъ моей мысли… Боже мой! если бы ты поддержалъ меня, слабющаго, только для того, чтобы докончитъ это созданіе — а потомъ умереть, пожалуй умереть въ ту же минуту!..’
Я съ удивленіемъ посмотрлъ на него. Стройно, послдовательно излагалъ онъ мн передъ этимъ свои мысли, и я жадно слушалъ его… Но это внезапное молчаніе, но эти отрывистыя рчи, не имвшія никакой связи съ предшествовавшимъ… Я не зналъ, что подумать…
Онъ тотчасъ замтилъ мое недоумніе.
— ‘До сихъ поръ я теб ничего не говорилъ о томъ, что пишу я. Мысль этого созданія давно заронилась мн въ душу, я только ждалъ минуты, въ которую долженъ былъ начать его, мучительно ждалъ. Наконецъ она наступила, эта минута — и вотъ я забылъ все прошедшее, вообрази — совершенно забылъ! Я простилъ людямъ зло, которое они мн сдлали, я совершенно примирился съ ними, потому что я пересталъ жить въ ихъ мір. Я создалъ для себя другой міръ —и жилъ въ немъ, и онъ роскошно развивался передо мною, и я блаженствовалъ! Но эти люди, которые мн сдлали зло и которымъ простилъ я, не хотли оставить меня въ поко, они вывели меня изъ моего отраднаго, свтлаго міра, и опять ввели въ свой грязный міръ. О, за что же они меня такъ преслдуютъ? Съ тхъ поръ силы мои слабютъ, я непримтно таю, а оно не кончено —не кончено мое созданіе! Теб только я открылъ эту страшную тайну. Слышишь ли? только теб одному! Умоляю тебя, не измни мн’,— прошепталъ онъ, наклоняясь ко мн,— ‘не говори никому объ этомъ. Я и теб не скажу, что я пишу, нтъ, я не прочту теб ни одной строчки… Однако, если смерть помедлитъ немного, если я еще успю докончить… то ты прочтешь, когда меня не будетъ!— У меня есть въ виду человкъ, которому я поручу издать мое бдное твореніе посл моей смерти… Хочу что-нибудь посл себя оставить, хочу непремнно жить въ памяти этихъ людей, которые длали мн зло: можетъ быть ихъ тронетъ мое созданіе, потому что въ немъ отразилась вся внутренняя жизнь моя, и они пожалютъ обо мн, можетъ быть они выжмутъ изъ своего сердца слезу раскаянія —и эта слеза скатится на мою книгу’…
Онъ опять началъ прохаживаться по комнат, потомъ слъ на диванъ, далеко отъ меня, и на минуту забылся. Дыханіе его было тяжело и неровно. Я не могъ не страдать, глядя на страданія этого человка.
— ‘Но правда ли, вдь это можетъ случиться?— простоналъ онъ едва слышно, будто пробуждаясь, и обводя комнату блуждающими глазами.— Какъ ты думаешь? Можетъ? Или это только мн представляется въ лихорадочномъ бреду? Людямъ нескойственно раскаяніе? Они ругаются и надъ трупомъ человка, котораго преслдовали при жизни? Они нарушаютъ даже и его могильное спокойствіе — этотъ святой сонъ, дарованный ему милосердіемъ Господа?..’
Лицо его повело судорогой. Онъ прыгнулъ ко мн въ порыв бшенаго отчаянія, точно перекинутый сверхъестественною силою, прижался къ моему плечу, будто въ испуг, и пролепеталъ, замирая:
— ‘Понимаешь ли ты меня? Я не сумасшедшій, клянусь теб, я не сумасшедшій!’
Голова его скатилась къ колнямъ, онъ зарыдалъ безъ слезъ. Холодный потъ облилъ меня.
Рыданія его скоро смолкли, голова приподнялась, но такъ ослабла, что онъ долженъ былъ поддерживать ее рукою, слезы катились по мертвой кож, обтягивавшей остовъ лица его.
Эти слезы облегчили его, онъ заговорилъ голосомъ боле твердымъ.
— ‘Я не сумасшедшій, но иногда — повришь ли?— желалъ бы думать, что сумасшедшій, что все виднное и слышанное мною не было въ самомъ дл, а такъ представлялось мн, только въ бреду безумія!.. Я имлъ мать, которая не научила меня уважать другихъ матерей, я имлъ друга, который оттолкнулъ меня отъ людей и заставилъ сомнваться въ каждомъ человк, я любилъ двушку, единственное существо, примирявшее меня съ жизнью, чистое, святое существо, но люди оторвали ее отъ меня, разлучили меня съ нею. Съ тхъ поръ страшное недовріе ко всмъ и ко всему овладло мною. Когда сижу одинъ, запершись въ своей комнат, я безпрестанно озираюсь кругомъ: не притаился ли кто-нибудь, чтобы подсматривать за мною? когда начинаю говорить, я всегда оглядываюсь назадъ: не подслушиваетъ ли кто-нибудь меня? когда заговариваютъ со мною, мн прежде всего приходитъ въ голову: не подосланный ли это, чтобы вывдать мои мысли? Посл мн самому станетъ смшно, когда вспомню, что у меня нтъ ни матери, ни друга, никого. Я одинъ — совершенно одинъ! Родные — они меня не понимаютъ!.. Я долженъ быть теперь смшонъ, страненъ, но вдь они же — эти люди, которые смются надо мною — они сдлали меня такимъ смшнымъ и страннымъ! Я не всегда былъ таковъ! Впрочемъ у меня еще осталось кое-что отъ прежняго. Чувство симпатіи пробудилось во мн, когда я увидлъ тебя — и это меня такъ обрадовало! Я давно, очень давно не говорилъ ни съ кмъ такъ отъ сердца, какъ говорю сію минуту съ тобою. Вдь я не обманулся въ теб?..’
Онъ заглянулъ мн въ лицо съ простодушностью ребепка и улыбнулся.
Я пожалъ ему руку. У меня проступали на глазахъ слезы.
— ‘Завтра ты дешь отсюда! Завтра… А тамъ?.. Когда на возвратномъ пути ты будешь здсь, зайди на мою могилу порадоваться успокоенію человка, который такъ много страдалъ въ жизни, потому что имлъ глупость быть искреннымъ и доврчивымъ, потому что, въ минуту забвенія, открылъ людямъ тайну своего сердца. Любовь была для меня благодатью, просвтленный ею, я полне уразумлъ дивное величіе творенія, я сталъ молиться — и заплакалъ, вообрази, заплакалъ — посл того я уже не умлъ такъ плакать… А люди смялись надо мною… Виноватъ ли, что я не могъ любить, какъ любятъ они, отъ нечего длать, чтобы веселе провесть время, влюбиться сегодня въ одну, а черезъ мсяцъ позабыть ее для другой? Полюбя, я отдалъ ей полжизни — и безвозвратно, а они отнимали у меня ее такъ равнодушно, какъ игрушку изъ рукъ дитяти. ‘Поплачетъ, да и утшится!’ — говорили они. Утшится! когда они отрывали отъ меня полжизни!.. Понимаютъ ли они, могутъ ли понять они, что значитъ любить? Они оскорбили это святое слово, придали ему пошлое, позорное значеніе, и еще стали требовать, чгобы вс понимали его — это слово — такъ, какъ понимаютъ они!.. Ее уже нтъ, бдной страдалицы, она любила не по-здшнему, и за это-то люди терзали ее. Изнемогая въ пытк, она просила наконецъ у михъ пощады, милосердія, но они не тронулись ея муками! Она любила не по-здшнему, и Онъ — источникъ вчной любви — Онъ пріобщилъ ее къ Своимъ! Онъ милосердъ: до Него дошли ея стенанія!.. А я еще живъ — и, несчастный, еще хочу жизни!.. Это очень странно! Какъ ты объ этомъ думаешь?.. Хочу жить… Ну, на что же мн жизнь?..’
И онъ прошепталъ едва внятно:
— ‘Для того — а ты и не понялъ?— для того, чтобы окончить мое созданіе!.. Тамъ я выставлю лучезарнаго ангела, сощедшаго на землю — окруженнаго толпою этихъ бродягъ, этихъ безумцевъ… Ангелъ въ кругу людей!— Понимаешь ли ты мою мысль?— И этотъ ангелъ’…
Онъ не произнесъ ничего боле, только сплился досказать еще что-то — и не могъ… Губы его шевелились, но звуковъ не было.
Голова его упала на ручку креселъ. Онъ былъ безъ .чувствъ…
На другой день я выхалъ изъ ***. Онъ провожалъ меня, казался спокойне обыкновеннаго, ничего не говорилъ о вечер, проведенномъ мною у него наканун, дружески простился со мною и, пожавъ мн руку, сказалъ:
— ‘Я надюсь, что когда-нибудь и гд-нибудь мы еще увидимся съ тобою’.
Незадолго до моего отъзда, въ одной изъ *** скихъ гостиныхъ я съ жаромъ говорилъ о немъ. Я доказывалъ, что этотъ человкъ надленъ и проницательнымъ умомъ, и обширными свдніями, и глубоко-поэтическою душою, что онъ непремнно и скоро проявитъ себя въ какомъ-нибудь замчательномъ созданіи, о которомъ онъ уже и намекалъ мн. Когда я кончилъ рчь, какой-то господинъ, съ важнымъ видомъ и съ приличною для случайнаго человка неподвижностью, изволилъ протяжно произнесть:
— Вы, я думаю, ошибаетесь насчетъ этого человка. Я видлъ его два раза и даже говорилъ съ нимъ. Онъ смшонъ и страненъ — но умышленно. У него естъ какіе-то замыслы. Его бы слдовало отдать подъ надзоръ полиціи.
Вслдъ за этимъ какая-то дама, весьма сомнительыой близны, изломанная кокетка, жалкая представительница нмецкой граціозности, живописно развая ротъ и подкатывая глаза подъ лобъ, жеманно проговорила:
— Можетъ ли въ этомъ человк быть хоть искра поэзіи? Онъ иметъ манеры переднихъ. Помилуйте, я не могу иначе представить себ поэта, какъ существомъ легкимъ, воздушнымъ…
Около года пробылъ я въ Италіи и во Франціи и на возвратномъ пути въ Россію остановился въ ***, располагая пробыть тамъ съ недлю. Мн не отъ кого было слышать въ продолженіе этого времени о моемъ чудак, а участь его необыкновенно занимала меня. Вечеромъ, въ самый день моего прізда, я отправился къ нему.
‘Онъ, врно, не перемнилъ квартиры,— думалъ я,— сегодня не даютъ никакой оперы, и потому можно застать его дома. Но отчего онъ не написалъ ко мн ни строчки, общаясь писать, и даже не отвчалъ на письмо мое? Ужъ не заболлъ ли посл моего отъзда? Кто знаетъ, кто придумаетъ, что можетъ случиться въ продолженіе цлаго года?’
Сердце у меня дрогнуло, когда я остановился у воротъ дома, гд жилъ онъ, и увидлъ привратника.
— Что, 14-й нумеръ занятъ?— спросилъ я его съ нкоторою разстановкою, не ршаясь прямо спросить: живетъ ли еще здсь такой-то?
Привратникъ посмотрлъ на меня, звнулъ, потеръ себ подбородокъ и произнесъ, нехотя, со всею нмецкою флегмою:
— ‘Занятъ’.
— А кмъ?
— ‘Господиномъ…’
Онъ назвалъ мн какую-то незнакомую фамилію.
— Ну, а тотъ господинъ, что жилъ на этой квартир съ годъ назадъ тому?
— ‘Съ годъ?… Сумасшедшій-то?.. Да онъ ужъ мсяцевъ съ восемь, какъ съхалъ отсюда’.
— Куда? ты знаешь его адресъ?
— ‘Какъ не знать!.. Этотъ адресъ врне другихъ адресовъ. Вы тамъ его наврнякъ отыщете’.
— Гд же?
— ‘Версты съ три отсюда. На загородномъ кладбищ’.
И онъ улыбнулся, довольный своею остротою.
Я ршился не вызжать изъ *** до тхъ поръ, покуда не разузнаю подробно о смерти этого человка и не отыщу бумагъ, оставшихся посл него. Онъ мн говорилъ, что хотлъ поручить кому-то свое сочиненіе, что оно будетъ непремнно напечатано посл его смерти, что у него есть родственники… Я пустился въ розыски, и черезъ нсколько дней отыскалъ дядю покойнаго, простого добродушнаго старичка, который благодарилъ меня за участіе къ его сумасброду племяннику (такъ онъ называлъ его) и со слезами говорилъ мн о немъ вотъ почти такъ:
— ‘Я, батюшка, я дядя ему по отцу. Покойникъ былъ (миръ праху его!) человкъ отличный, жаль, что умеръ рано, будь онъ живъ — истинно могу уврить васъ, не допустилъ бы до такой гибели сына. Такъ вотъ я и тетка его — ужъ точно что любили его, и совты подавали хорошіе, да не слушалъ. Говорили ему: служи, мсто можемъ теб достать по протекціи добрыхъ людей, ты малый-то со способностями, карьеръ сдлать можешь, выкинь блажъ изъ головы. Все было напрасно: началъ насъ чуждаться, влюбился въ какую-то бдную двчонку: жениться, говоритъ, хочу! а самъ-то ничего не имлъ, ровно ничего… Мы, разумется, возстали противъ этого, а онъ какъ заговоритъ, такъ мы, признаюсь, ничего и не поняли, только съ тхъ поръ начали замчать разстройство въ ум его… Вскор посл того мать его, да, къ счастію, и эта двочка умерли, и онъ ужъ насъ совсмъ бросилъ, но мы все-таки навдывались о немъ стороною. Имлъ честь слышать и о вашемъ знакомств съ нимъ, и радовался этому, думалъ, что вы не наставите ли его на путь истинный. Видно было поздно!’ И старикъ вздохнулъ.
— Но что было съ нимъ посл моего отъзда?— нетерпливо спросилъ я.
— ‘Посл вашего отъзда? Тутъ вскор онъ и совсмъ рехнулся. Никогда ужъ ршительно не выходилъ изъ дома, даже не вставалъ почти съ дивана, знаете, что въ угольной-то комнатк, все молчалъ и престранными глазами смотрлъ въ зеркало, которое висло передъ нимъ. Жаль было смотрть на него, сердце разрывалось. Бывало, зайдешь къ нему — и не замчаетъ, а все смотритъ въ зеркало. Однажды я ршился спросить у него: зачмъ это онъ все туда смотритъ? Какъ онъ на меня взглянетъ, вотъ еще и теперь пробгаетъ морозъ по кож, только вспомню объ этомъ! какъ закричитъ: Теб что за дло? Оставь меня въ поко. Теперь я счастливъ. Тамъ она! какъ она смотритъ на меня! Ангелъ небесный, не оставляй меня!…— Съ мсяцъ продолжалось то же самое: онъ не сходилъ съ дивана и не спускалъ глазъ съ зеркала, силы его истощились совершенно. Ужъ хоть бы поскоре прекратились его страданія, думалъ я. Погибъ человкъ ни за что, а все праздность! Праздность’ — повторилъ старикъ съ важностію, смотря на меня, качая головою и поднося къ носу щепотку табаку.— ‘Она сгубила его! Такъ прошло мсяца два, а ему лучше не было. Я къ доктору, моему старинному пріятелю. Какъ оставить бдняка совсмъ безъ помощи? Вдь ни лъ, ни пилъ ничего. Докторъ, когда я ему разсказалъ подробно обо всемъ, сначала призадуыался.— Дло, говоритъ, серьезное… У него, какъ я по словамъ вашимъ замчаю, не настоящее сумасшествіе, а суемудріе, или paraphosyne по-нашему.— Эта слово я тутъ же и записалъ, потому что никогда не слыхалъ о такихъ болзняхъ.— Пособить, говоритъ, еще можно!…— И вотъ что присовтовалъ. Намъ всмъ роднымъ его собраться вмст къ нему и стараться разуврить его, что въ зеркал ничего нтъ, что ему такъ мерещится, въ случа же, если это не поможетъ, уврить его, что въ зеркал точно видна какая-то женщина, только совсмъ не красавица, какъ онъ говоритъ, а предурная, если же ни то, ни другое не удастся, если онъ не придетъ въ себя, то длать нечего: послднее средство къ спасенію — сумасшедшій домъ, тамъ, по крайней мр, будетъ присмотръ за нимъ.— Докторъ человкъ умный: жену мою два раза спасъ отъ смерти, у ней были самыя сильныя нервическія горячки одна за другой, и я во всемъ безусловно врилъ ему.— Все было сдлано, какъ говорилъ онъ. Въ назначенный день мы собрались къ нему вс, человкъ съ десять родныхъ. Докторъ присутствовалъ тутъ же. Больной нашъ сидлъ не двигаясь и все смотрлъ въ зеркало. Глаза его горли, онъ улыбался, и такъ пріятно, что я вамъ сказать не могу. Казалось, будто ему точно хорошо, будто онъ въ самомъ дл счастливъ. Докторъ первый подошелъ къ нему и осторожно взялъ его за руку, а онъ нахмурилъ брови и затрясся — ну точно въ самой сильной лихорадк.
— Что вы видите въ зеркал?— спросилъ его докторъ самымъ деликатнымъ образомъ.
— ‘Ее!’ — отвчалъ онъ, не отводя глазъ отъ зеркала.— ‘Ее! Вы хотли разлучить меня съ нею, презрнные! Вы клеветали на нее, позорили ее, черныя души! И клевеща на нее, и позоря ее, вы забывали о страшномъ, послднемъ суд! А она со мною, всегда, весь день, каждый часъ, каждую минуту, свтла какъ утро первосозданнаго дня, невинна какъ Божій ангелъ! Съ какою любовью смотритъ на меня! Я никогда не былъ такъ счастливъ, ея душа въ такой гармоніи съ моей душою, он, наши души, ведутъ такой разговоръ между собою и на такомъ язык, который, если бы могъ быть слышимъ, никому бы не былъ доступенъ, никому…’
Божусь вамъ, эти слова его я какъ будто теперь слышу… У меня, надобно вамъ замтить, преплохая память, а эти слова, я и самъ не знаю почему, будто выучилъ ихъ наизусть…
— Позвольте замтить,— возразилъ докторъ,— что съ зеркал ничего не видно, кром тусклаго отраженія васъ самихъ, потому что оно покрыто слоемъ пыли.
— Ничего, ничего не видно! — закричали мы вс въ одинъ голосъ.
Онъ захохоталъ, и могу васъ уврить, что даже на сцен такъ ужасно не хохочутъ.
— ‘Безумцы! безумцы!’ — закричалъ онъ.— ‘Разумется, вы ее не видите. Вамъ ли своими тлесными глазами видть духа? Только постомъ и молитвой, покаяніемъ и слезами, отчужденіемъ отъ всего земного доходитъ человкъ до прозрнія…’
Онъ и еще что-то наговорилъ въ этомъ род, но уже я запамятовалъ теперь.
Тогда докторъ подошелъ къ зеркалу, стеръ съ него платкомъ пыль и какъ будто началъ вглядываться.
— Нтъ, точно видно что-то,— говорилъ онъ: — да… жеищина, но въ ней ничего нтъ небеснаго: она даже нехороша и для простой земной женщины… посмотрите…
Онъ далъ намъ знакъ, и мы вс приблизились къ зеркалу.
— Какіе у нея дурные глаза! — сказалъ одинъ изъ насъ.
— Что за талія!— перебила другая. — Какая неловкая поза!
— Какъ толста и какія большія ноги!— закричалъ третій.
Словомъ, каждый изъ насъ замтилъ что-нибудь съ дурной стороны въ этой женщин, которую мы будто бы видли. Въ продолженіе этихъ замчаній больной все разводилъ руками, точно раздвигая толпу, мн показалось также, что глаза его совершенно помутились.
— ‘Прочь, безумцы!’
Онъ это не проговорилъ, а проплакалъ… Бдный, онъ насъ называлъ безумцами!
— ‘Прочь, святотатцы! прочь отъ нея!.. Зеркало тускнетъ отъ вашего дыханія… Отоидите, молю васъ, если жалость вамъ сколько-нибудь свойственна — отойдите… Заклинаю васъ именемъ всего святого…’
Мы отошли.
Онъ протянулъ свои изсохшія руки къ стеклу, застоналъ такъ, что мы вс заплакали, а жен моей сдлалось дурно, она пречувствительная. Въ этомъ стон мы разслышали только:
— ‘Что вы сдлали?.. Ее нтъ… Она скрылась…’
Докторъ шепнулъ мн:
— Не бойтесь, это хорошо, онъ приходитъ въ себя, онъ уже не видитъ ничего въ зеркал…
Но въ эту минуту больной приподнялся съ дивана, вытянулся во весь ростъ, схватилъ со стола мраморную дощечку, которая лежала сверху бумагъ — и съ усиліемъ бросилъ ее въ зеркаяо… Зеркало разлетлось въ кусочки по всей комнат, а онъ, вотъ какъ будто теперь вижу это, онъ рухнулся на полъ, бдняжка, и сталъ складывать на полу кусочки зеркала, и плакалъ какъ дитя… Вдругъ съ иимъ сдлались судороги, но черезъ дв-три минуты онъ уже не двигался и не дышалъ…
— Онъ въ обморок!— закричалъ кто-то изъ насъ:— помогите ему, докторъ.
Докторъ долго и внимательью разсматривалъ его. Мы стояли, разинувъ рты, ожидая ршенія докторскаго. Докторъ оборотился къ намъ и сказалъ:
— Господа, намъ тутъ больше нечего длать. Онъ умеръ.
Однако мы все еще думали, что онъ очнется. Прошло нсколько дней, нечего длать, видимъ — въ самомъ дл умеръ, и похоронили его съ приличною церемоніею, а потомъ, какъ добрые родственники, сложились и поставили надъ его могилою небольшой памятникъ. Сходите на кладбище, посмотрите: право, очень недурный памятнпкъ, и съ мднымъ крестомъ наверху. Жаль, право жаль его! Могъ бы быть человкомъ, да самъ не хотлъ…’
Когда старикъ кончилъ свой разсказъ, я спросилъ у него:
— А гд бумаги покойнаго?
— ‘У меня, сударь, у меня. Тамъ есть описаніе его жизни. Я было разъ принялся читать, да тотчасъ же и бросилъ: такая путаница, что ничего не поймешь, видно, онъ уже былъ немного помшанъ, какъ началъ писать. Между этими бумагами нашли мы также какое-то большое сочиненіе въ стихахъ, но половина тетради была сожжена, а другую половину мы бросили’.
— Не отдадите ли вы мн вс оставшіяся посл него бумаги?
— ‘Отчего же нтъ? На что мн он! Съ большимъ удовольствіемъ отдамъ. Хоть чмъ-нибудь да помянете его…’
Въ день моего вызда изъ ***. я съ полчаса провелъ на его могил. Потомъ я нсколько разъ былъ въ ***, и всякій разъ заходилъ къ нему въ гости на кладбище…’
Разсказчикъ нашъ кончилъ. Минутъ пять мы вс молчали. Уголья въ камин потухли. Лампы были зажжены.
— И его бумаги у васъ? — спросили мы вс въ одинъ голосъ.
— Да. Въ нихъ,— отвчалъ онъ: я отыскалъ что-то похожее на дневнпкъ, и еще повсть — мучительную, подробную повсть его страдальческой жизни…
— Вы намъ когда-нибудь прочтете ее?— спросплъ хозяинъ дома. — Мы будемъ надяться.
— Можетъ быть, господа,— произнесъ онъ, задумываясь: — можетъ быть… и если я ршусь когда-нибудь вамъ прочесть ее, изъ этой страшной и истинной повсти вы ясне, гораздо ясне увидите, какъ добры люди, какъ они умютъ понимать благородство мыслей и длъ и сочувствовать душамъ возвышеннымъ! — Покуда останемся при одномъ вступленіи…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека