Особая комиссия при министерстве юстиции, с участием представителей от министерства внутренних дел, занята выработкою законопроекта о печати, имеющего быть внесенным на обсуждение Г. Думы. Проектируемый закон должен будет заменить собою временные правила 1905 года. В состав комиссии вошел и начальник главного управления по делам печати, г. Бельгард, а председательствует в ней товарищ министра юстиции А.Ф. Гасман. Нет сомнения, что временные правила должны быть заменены законом, с тенденцией или надеждою на долгое, вековое существование, и что появление означенной комиссии вполне ожиданно. Положение печати совершенно изменено с 1905 г., хотя нельзя сказать, чтобы сама печать при этих изменившихся до неузнаваемости условиях своего существования также изменилась неузнаваемо. После бурного выброса в годину всеобщих беспорядков ряда памятных ‘красных’ листков, брошюр и газет, имевших очень эфемерное существование по причине полного равнодушия и частью преображения публики и совершенно убогих и бессильных в себе самих, печать потом пришла по духу и форме в то же состояние, в каком находилась до 1905 г., и теперь она во всяком случае спокойнее и сдержаннее, чем в непосредственно предшествующие годы, когда действовала цензура. Если взять возбуждающий или подстрекающий тон печати, главный пункт политической подозрительности и главный мотив взглядов на нее как на силу ‘неблагонадежную’, то в этом отношении перемена к явно лучшему — несомненна и разительна.
Мысль человеческая и слово человеческое очень мало уловимы, и все помнят и знают, что в эпоху Сипягина и Плеве не было книжки толстого журнала и не было газеты, которые в стихах и прозе, в повести и рассуждении, в приводимых сообщениях и в освещении фактов, наконец, в группировке фактов не были бы проникнуты и тайным и явным духом этого возбуждения, иные даже подстрекания. Плеве или Сипягин изображали собою пробку в вулкане, и вся сумма их действий, все нервничанье цензуры, памятное ежедневное рассылание по редакциям ‘приказаний’ из главного управления по делам печати, и даже иногда экстренных распоряжений по телефону, передаваемых во все редакции о несообщении каких-нибудь пустяков, — все показывало, что сами эти министры смотрят на свое положение как именно затыкающей пробки, задерживающей завтрашнюю беду. Можно сказать, что самый этот дух министерского управления, беспощадный и безнадежный, вполне пессимистический, — звал беду, ибо создавал возбуждение же. Возбуждение вырастало не по годам, а по месяцам и дням, и в один и тот же день Петербург или Москва не бывали в одинаковом настроении утром и вечером. Всякий слух, всякая сплетня, из числа мириад родившихся в молчании печати, в укрывательстве ‘сведений’, поднимали или роняли настроение литературных кругов и с ними общества. Общество жило политикою, как биржа слухами о войне и займах, жило испуганно и пугливо, как финансисты перед объявлением банкротства. И не нужно почти объяснять, что в атмосфере этого возбуждения, и такого притом безобразного и бессмысленного возбуждения, было невероятно трудно и почти невозможно управлять страною, ибо кормщикам приходилось не ‘держать твердо’ руль, а дергать руль, и даже дергать его не одними руками, а и зубами. Слава Богу, это сумасшедшее положение вещей прошло и, кажется, навсегда прошло у нас. Никто теперь не говорит с той подавленной и сжигающей ненавистью, как говорили писатели и журналисты, включительно до мелких губернских корреспондентов, во времена Феоктистова и Адикаевского, во времена Сипягина и Соловьева, и, ни за какие сокровища ни один журнал теперь не заполучит и не возродит Щедрина. Умерло это. И слава Богу, что умерли все эти ‘предварительные’ и ‘последующие цензуры’, ‘оштрафование по усмотрению министра’ и ‘закрытие газеты или журнала по соглашению трех министров’. Бедные журналисты тех дней: каков должен был быть тон журналов, газет и сотрудников их под ежеминутно висевшею над головою опасностью завтра разориться и потерять сферу труда, средства заработка и существования, не говоря о чести? Сипягин и Плеве затыкали собою вулкан, но еще ужаснее, что, вися головою вниз в этом вулкане, они непрерывно шевелили уголья в нем и раздували их, все стараясь задуть.
Печать внутренне успокоилась и стала внешне успокаивать. Это так понятно во внутреннем сцеплении, что этого вполне можно было и ожидать, можно было рассчитать это. Резкая критика министров, какая возможна теперь, по-видимому, нисколько не обеспокоивает их в тех случаях, когда они не чувствуют ничего определенно худого в своих ведомствах. В общем, нельзя не сказать, что сон теперешних министров много светлее и спокойнее сна министра внутренних дел лет пять-восемь назад. Управление стало вполне возможно. Стало возможно именно ‘держать твердо и определенно руль’, глядя на компас и сообразуясь с устойчивым течением и ветром. Вот этой-то устойчивости раньше и не было. Не было ничего устойчивого в стране, и было в наличности только упрямое желание министров вести корабль туда-то и туда-то, опираясь на личные собственные пары, которых, как известно, не хватило…
Ввиду этого неоспоримого и огромного результата нам представляется совершенно невозможным появление в будущем длительном законе о печати чего-нибудь, напоминающего прежнее недоброй памяти отношение к ней. Печать сама отлично справляется со своими недостатками, и, например, ничтожное и презренное явление порнографии в ней вызвало такой поход против себя в самой же литературе, что и без помощи казенных ‘мероприятий’ оно угаснет само собою, умрет от холода и голода. Этого еще нет, но ведь и появилась эта печать всего один год, — и, можно сказать, уродцу некогда было захворать и умереть. Беспокоиться об истреблении подобных гадов нечего.
Предположение, возникавшее и ранее и о котором есть слух и теперь, — именно о возложении ответственности за литературные произведения на печатающие их типографии и торгующие ими книжные магазины, столь нелепо, что на нем не хочется останавливаться. Ремесленнику не обязательно быть образованным: и если у нас университеты и гимназии не могут обзавестись мудрецами, то где же таких мудрецов набраться для торговли и печатного промысла, который сделался обширною промышленностью? А отдать всю литературу под надзор заведомо темных людей, всегда денежно испуганных и во внутренних качествах литературы нисколько не заинтересованных, — значит сотворить беду, с которою примириться можно только при надежде, что ее назавтра прекратят. Подобный закон, конечно, будет эфемерен, и не для чего издавать его. Да он и не имеет никаких шансов пройти в Думе, так что комиссия совершенно напрасно трудится, если она трудится в этом направлении. Типография и магазин — машины около литературы: а какая же машина отвечает за приготовляемые на ней изделия? Эльзевиров и братьев Альдов не наберешься: они могли появиться на заре книгопечатания, когда оно было новым и высоким мастерством, а не было ‘торговлею и промышленностью’. Возвращаться же от условий ‘промышленности и торговли’ назад куда-то в старину — все равно что для трансатлантических пароходов вызывать непременно Колумбов. Мы надеемся, что комиссия, проектирующая новый закон, избежит этого смешного, и вообще избежит наивностей. О возможности их, однако, нужно предупредить, хотя едва ли следует их опасаться ввиду критики Г. Думы. Последняя не может забыть, что печать есть ее родной брат, истинные интересы которого должны быть ей дороги.
Впервые опубликовано: Новое Время. 1908. 15 сент. No 11678.