Есть ли и возможно ли ‘семейное воспитание’ в настоящее время, которому посвящен специальный съезд, собравшийся сейчас в Петербурге?
Как городской житель ест ту пищу, которую ему предлагает рынок, и живет в такой квартире, которую ‘планирует’ ему хозяин дома и планируют вообще для ‘теоретического жильца’ хозяева всех домов города, так точно и в воспитании. Семья, ‘мы’ — страшно ограничены и сужены в воздействии на детей теми железными условиями, какие семье диктует школа. ‘Семейное воспитание’, могущественное еще полвека назад, могущественное во все века нашей, да и всеобщей истории, давно остановилось в своем творчестве и даже потеряло свою самостоятельность. Только безумец и только неряха, рискующий всем будущим своих детей, всею судьбою их, тем, что материально и житейски именуется ‘карьерою’, ‘службою’, ‘положением’, — может решиться отказать школе в ее безусловных требованиях, может решиться даже на какую-нибудь критику этих требований вслух, дабы не расстраивать единства воли и мысли у своих детей, которые, конечно, являются первым каноном всякого нормального воспитания.
Педагогам, съехавшимся для обсуждения вопросов ‘семейного воспитания’, семья может сказать:
— Мы ничего не можем и ничего не смеем. У нас все взято вами. Мы только приспособляемся к вам, приноравливаемся, желаем как можно точнее исполнить все ваши предположения, пожелания, ваши не только приказания, но и ‘веяния’…
Семье оставлено только выкармливание детей, а на годы учения — помещение детей, квартира и стол. Родители и дом их мало-помалу и незаметно превращены в ‘пансионы’ для детей школьного возраста, и родители видят только спины своих детей, согнутых над учебными столиками, — да усталые и нервные, куда-то вечно торопящиеся лица во время обеда и двух чаепитий, утреннего и вечернего.
Худо ли это?
Не приходится говорить. Все усложнилось в цивилизации, все сделалось трудным, и, приноравливаясь к этой сложности цивилизации, стало трудно, сложно и мудрено и самое воспитание и обучение, или, вернее, одно обучение, с кое-какими остатками воспитания, которое собственно заменено просто дисциплиной, т.е. шаблоном поведения, общим для всех, который делал бы возможным и удобным обучение. Обучение — это все, воспитание — это ничего, или почти — ничего.
… Приличьем стянутая маска,
как выразился Лермонтов в своем ‘1-м января’. Все наши дети, все гимназистики и гимназистки — замаскированы, и против этого как факта не только нельзя возражать, нельзя даже об этом смущаться, об этом тосковать, как против петербургской погоды и против того, что в декабре здесь вообще нет солнца. ‘Нет’, и что вы поделаете! Само собою разумеется, начальство гимназии и 15-20 учителей не могут же ‘воспитывать’ 500 разнокалиберных детей, из всех сословий, из всех наций, всех вер, они могут ‘дать’ и ‘приказать’ только шаблоны поведения, и за это — спасибо. С другой стороны, семья, только видящая спины детей, а не лицо их и трепещущая за то, ‘все ли там благополучно’, не воспитывает.
Семья тоже только подготовляет к ‘шаблону’, к шаблону учебного заведения.
Собственно вся атмосфера вокруг ученика и ученицы довольно тревожна, и тревожен он сам. Все сведено к тому, ‘что впереди’. А ‘впереди’ — окончание, и условие его — ‘программа’. ‘Программой’ наполнен и ученик, и родители, да и, в сущности, наполнена сама школа. ‘Воспитание’, которому торжественно посвящен съезд в Петербурге, едва ли есть что-либо реальное, это скорей ‘беллетристика’ и дома, и в школе, о которой все знают, что это ‘сказки’ и ‘миф’, и все-таки несколько занимаются ею для какой-то прикрасы чего-то и по какой-то традиции для чего-то.
‘Такая установилась погода’ вокруг детей, и изменить ее никто не может.
Педагоги, учителя и начальство, конечно, взяли на себя безмерно ценную и благородную роль: заменить родителей около детей, заменить их на тот возраст огромного обучения, которое сами родители решительно не в силах выполнить. Об этом и говорить нечего, что все это вполне нормально и вполне необходимо, потому что все связано с цивилизациею, которая никому и ничему не уступает из своих прерогатив и из своих требований. Но нужно это твердо сознать. Нужно твердо сознать, что самой темы ‘Съезда по семейному воспитанию‘ вообще нет, нет такого предмета, нет такого объекта. И нет его уже 50 лет. Съезд этот в высшей степени археологический и несколько фальшивый.
Последнее уже не дело. Ведь съехавшиеся на него отлично знают, что ‘семейного воспитания’ нет и быть не может, как, конечно, нельзя говорить о воспитании в ‘семейном пансионе’ где-нибудь в Интерлакене или Люцерне, в пансионе с ‘правилами’, ‘режимом’ и т.д.
Замечательно, что и на съезде поднимающиеся вопросы и темы прочитываемых рефератов — все в духе Интерлакена: 1) о туберкулезных детях и куда их помещать, 2) об алкоголизме у детей и в семье. Конечно, в Интерлакене не пустят в пансион пьяниц, а туберкулезных посоветуют отвезти южнее. Но, конечно, пансиону в Интерлакене нет дела до 1) твердости воли пансионеров, 2) развития у них сердца, 3) об образе человеческом у них в идеальном смысле, 4) о том, русские ли это или французы. И на съезде по семейному воспитанию, — как бы там ни было, но все-таки о воспитании у нас, у русских, — эти вопросы тоже не поднимаются и даже чувствуется все неудобство и вся неловкость поднять их.
‘В Интерлакене так в Интерлакене’. Понятно, не будет же там, ‘как в России’!
Нужно принять это как факт и принять это как норму, т.е. как единственно возможное теперь, а следовательно, и желаемое теперь, что к воспитанию и обучению подошли специалисты дела, отодвинув совершенно семью с ее ‘воспитанием’ даже не на второй, а на одиннадцатый план.
Но раз они ‘взяли все дело’, то, естественно, они и подлежат очень сильной критике, и критике именно той ‘семьи’, у которой взяли это дело. Вот съезд по семейному воспитанию очень мог бы взяться за эту тему: констатировав, что ‘семейного воспитания’ нет и оно, естественно, разрушилось, как отсталое и археологическое, задаться вопросом, как водворяет или как сохраняет ‘человеческий образ’ у воспитываемых школа? ‘Человеческий образ’, ‘русский образ’, ‘образ благородного человека’, ‘образ православного человека’, ‘образ верующего христианина’, ‘образ человека с волею, который умеет сказать свое да и свое нет‘.
Что угодно: между Гектором Троянским ну и, положим, христианским мучеником или между Андромахой, тоже Троянской, и между Татьяной Пушкина лежит неисчерпаемое множество прекрасных человеческих образов, на все вкусы, на все цивилизации, в области всех вер и всех степеней развития, с одним определением: ‘они — прекрасны, с ними было бы легко жить людям‘… Техники воспитания и образования, взявшие в руки свои все это ‘мудрое дело’, конечно, имеют же перед собою какой-то общий ‘прекрасный человеческий образ’, т.е. ‘общий’ не в смысле отвлеченном и потому тусклый, безличный, — а ‘общий’ в смысле всеобщего признания его ‘прекрасным’ от всего человечества, но совершенно определенный, но совершенно яркий, но глубоко индивидуальный.
Я думаю, Интерлакен при этом вопросе беспокойно зашевелился, я думаю, Интерлакен мучительно спросит себя: ‘А вдруг мы только содержатели международных пансионов, хорошие кухмистеры, хорошие гимнастеры, говорящие на всех языках, аккуратные в счете денег, не алкоголики и не туберкулезные: но, увы, только и только!! всего — только!!! И — без всякого призвания к воспитанию и обучению, самая идея которого у нас в высшей степени запутанна и неясна!!’
Впервые опубликовано: ‘Новое Время’. 1913. 4 янв. N 13224.