К. К. Бухмейер. Лев Александрович Мей, Мей Лев Александрович, Год: 1985

Время на прочтение: 16 минут(ы)
К. К. Бухмейер
Лев Александрович Мей
(1822-1862)
—————————————————————————-
Мей Л. А. Стихотворения / Сост., вступ. ст. и примеч. К. К. Бухмейер. —
М.: Сов. Россия, 1985.
Серия ‘Поэтическая Россия’
—————————————————————————-
Литературная судьба Л. А. Мея не была счастливой. Поэт интересный и
оригинальный, он тем не менее не был оценен по достоинству своими
современниками и скоро после своей смерти был забыт ими.
В бурную эпоху 1860-х годов для демократического лагеря Мей был
типичным представителем ‘чистого искусства’, к тому же по силе дарования
уступающим наиболее крупным поэтам этого направления. Даже близкие Мею
литераторы — ‘молодая редакция’ ‘Москвитянина’, затем В. Р. Зотов, Я. П.
Полонский — большей частью считали его ‘голым талантом’, отказывая ему в
определенном ‘миросозерцании’.
В этой судьбе была своя логика, как была своя логика в том, что в наше
время, в процессе освоения классического наследия, было пересмотрено
творчество этого значительного художника, постепенно стали обнажаться
сложные связи поэзии Мея с литературной и общественной жизнью его эпохи.
1
Лев Александрович Мей родился 13 февраля 1822 года в Москве в небогатой
дворянской семье. Отец его, отставной офицер, участник Бородинского
сражения, умер совсем молодым, причем смерть его сопровождалась внезапной
утратой почти всех семейных накоплений.
Детство Мея прошло у бабушки, А. С. Шлыковой, где поселилась молодая
вдова, Патриархальный уклад этой состоящей из одних женщин семьи, жизнь
которой протекала в тесном общении с немногими крепостными слугами,
несомненно, сказался на формировании личности будущего поэта. Отсюда вынес
он любовь к уходящему в прошлое быту и глубокий интерес к народной поэзии,
который заронили в мальчика его ‘учителя’.
В 1831 году Мей поступил в Московский дворянский институт, а через пять
лет за отличные успехи был переведен в Царскосельский лицей, который окончил
в 1841 году.
Лицей в ту пору был уже далеко не ‘пушкинским’. Из ‘рассадника’
вольнолюбивых идей он превратился в типичное для николаевской эпохи казенное
заведение. Но все же некоторые традиции лицейского первого выпуска
сохранялись в студенческой среде: издавались рукописные журналы (‘Вообще’ и
‘Столиственник’) и каждый выпуск выдвигал своих поэтов. В одиннадцатом —
таковыми считались Мей и В. Р. Зотов, сын известного в ту пору драматурга
Рафаила Зотова. Оба дебютировали в журнале ‘Маяк’, — Мей напечатал там в
1840 году два романтических стихотворения ‘Лунатик’ и ‘Гванагани’, — оба
увлекались историей.
Хотя уже в лицейских произведениях Мея проявляются хорошее владение
стихом, ритмическая изобретательность и свойственная поэту склонность к
колоритным описаниям, они в основном подражательны и по духу своему
нисколько не оппозиционны.
Особняком среди них стоит большое стихотворение ‘Вечевой колокол’. Оно
наиболее примечательно в художественном отношении, а по решению темы
примыкает к декабристской традиции. Не случайно А. И. Герцен опубликовал его
позднее в ‘Голосах из России’ (Лондон, 1857).
Окончив лицей, Мей возвращается в Москву и поступает младшим чиновником
в канцелярию генерал-губернатора. Начался московский период жизни Мея, очень
важный в его идейном и художественном становлении.
Если в середине 1841 года, когда поэт приехал домой, в общественной
жизни Москвы было относительное затишье, то скоро положение стало решительно
меняться. ‘Москва входила тогда в ту эпоху возбужденности умственных
интересов, — пишет Герцен в ‘Былом и думах’, — когда литературные вопросы,
за невозможностью политических, становятся вопросами жизни’, К 1842 году
‘сортировка по сродству’ между славянофилами и ‘западниками’ уже произошла,
и оба ‘стана’ были ‘на барьере’, к середине же 1840-х годов ‘война’ между
ними приняла крайне ожесточенный характер.
Мей своим предшествующим опытом совершенно не был подготовлен к участию
в такой напряженной идейной борьбе, но выбор все же сделал: он оказался в
лагере ‘славян’, хотя и не в рядах его активных борцов. Поэт постоянно
бывает в эту пору у М. П. Погодина, где собирались виднейшие московские
славянофилы, с 1849 года печатается в ‘Москвитянине’, а позже становится
членом ‘молодой редакции’ журнала (возглавляет отделы русской и иностранной
словесности). Он тесно сближается с кружком, группировавшимся сначала вокруг
А. Н. Островского, а затем — Ап. Григорьева. В кружке этом, по воспоминаниям
современников, ‘на первом плане и видном месте стояла русская народная
песня’.
В Москве Мей печатался редко, и написано им до 1849 года немного. В
основном это цикл стихотворений, посвященных С. Г. Полянской, которая весной
1850 года стала женой поэта. Однако работал он в эти годы напряженно, изучая
историю, русские летописи, древнюю литературу и фольклор, совершенствуясь в
знании языков. (Мей владел греческим, латинским, древнееврейским,
французским, немецким, английским, итальянским и польским языками, переводил
с украинского, белорусского и чешского.) В 1849 году публикуется в
‘Москвитянине’ его стихотворная драма ‘Царская невеста’, которая тогда же
была поставлена в Москве, а годом позже — в Петербурге.
В 1852 году Мей был назначен на должность инспектора 2-й Московской
гимназии, но вскоре осложнившиеся отношения с начальством заставили его
хлопотать о переводе в другое место.
Весной 1853 года Мей с женой уезжает в Петербург, где благодаря личному
знакомству с министром просвещения А. С. Норовым получает должность
инспектора в Одессе. Однако выехать туда не смог: не было денег. В конце
концов его уволили ‘по болезни’, и он навсегда остался в Петербурге.
Здесь началась для Мея полуголодная жизнь интеллигентного пролетария,
литературная поденщина, быстро подточившая его силы. Случайные литературные
заработки не давали сводить концы с концами, рушились надежды на свой
журнал: средств на его приобретение не было. Не разрешили к постановке
стихотворную драму ‘Сервилия’, которую Мей привез с собой из Москвы и в 1854
году опубликовал в ‘Отечественных записках’.
Только небольшой заработок в журнале ‘Библиотека для чтения’, где он
был сначала корректором, а потом постоянным сотрудником и членом редакции,
позволил Мею удержаться на поверхности. Но, чтобы прожить, он должен был в
то же время до конца своих дней заниматься заказными переводами.
В Петербург Мей приехал автором ‘Царской невесты’ и был хорошо принят
литературной средой. Он сблизился с М. Л. Михайловым, с Шелгуновыми.
Познакомился с И. С. Тургеневым, Ап. Н. Майковым, Н. Ф. Щербиной. Стал
посещать литературно-художественные салоны (скульптора Ф. П. Толстого,
архитектора А. И. Штакеншнейдера, бывшего лицеиста графа Г. А.
Кушелева-Безбородко и других). Начались вечера у самого Мея, на которых
среди прочих литераторов бывал и Чернышевский (известно, что Мей
присутствовал на защите его диссертации).
Общественный подъем второй половины 1850-х годов захватил и Мея. В его
творчестве начинают появляться новые мотивы, а в 1859 году он даже делает
попытку принять личное участие в проведении крестьянской реформы. Но чем
более накалялась атмосфера, тем менее поэт был способен удовлетворить своих
современников.
В 1857 году выходит первый сборник стихотворений Мея, встреченный
критикой довольно холодно. Стихотворения, написанные преимущественно в
предшествующую эпоху, прозвучали несовременно и камерно. Сборник не дал и
денег, постоянную нужду в которых усугублял полубогемный быт поэта.
Воспоминания современников рисуют Мея очень добрым, женственно мягким,
но безалаберным и сильно пьющим человеком. Неблаговидную роль в его судьбе
сыграл Кушелев-Безбородко. Ближайшее окружение этого меценатствующего богача
составляли писатели и музыканты (в большинстве — не первого разбора), а
также различного рода прихлебатели. Мея поначалу граф ‘возносил и баловал’,
а потом держал ‘в слишком черном теле’, как свидетельствует Е. А.
Штакеншнейдер (‘Дневник и записки’).
Постоянные кутежи и легкая жизнь при графе затягивали поэта хотя он
тосковал по независимости и продолжал изыскивать средства, чтобы упрочить
свое материальное положение. (Безуспешно хлопотал о штатном месте в
Археографической комиссии, снова просил — и так же безуспешно — разрешения
издавать журнал или газету для народа.)
В 1861 году появляется первая книга ‘Сочинений и переводов Л. А. Мея’ —
‘Былины и песни’. Успеха издание не имело и продолжено не было.
Только в начале 1860-х годов дела стали несколько налаживаться. С. Г.
Мей предприняла на занятые деньги издание журнала ‘Модный магазин’. Он пошел
хорошо. Тогда же Кушелев предложил Мею издать собрание его сочинений в трех
томах. Оно начало выходить с 1861 года, но закончено при жизни поэта не
было. 16 мая 1862 года Мей умер от ‘паралича легких’.
2
В наследии Мея отчетливо различаются два рода произведений, образующих
два особых мира.
Первый — ‘объективный’, празднично приподнятый и богато расцвеченный.
Он эпически спокоен и тематически ограничен. Сюжеты и мотивы для него поэт
черпает только из области, достойной, по его представлениям, поэтического
воспроизведения. Здесь в ‘песнях красоте свободного певца’ почти нет места
самому автору и в очень малой степени присутствует современная ему
действительность.
Второй — ‘субъективный’, лирический — имеет совсем иную окраску. Это
неприкрашенный мир чувств доброго, не очень удачливого и очень одинокого,
неприкаянного человека. Поэт тут не ‘свободный певец’, а труженик,
причисляющий себя к ‘чернорабочей братии’. Он ‘городская мышь’, ‘питерщик’,
грезящий подчас привольем чужих поместий, тоскующий по любви, сочувствию,
независимости. Здесь есть место его человеческим грехам и каким-то туманным
надеждам на лучшее будущее для народа. Этот мир не широк, не ярок, но
искренен и гуманен.
Конечно, такое деление творчества поэта условно. Прежде всего оно не
учитывает его эволюции, в которой немаловажную роль сыграло общественное
движение 1860-х годов и вызванный им расцвет реалистической литературы.
Самое возникновение ‘субъективного’ мира Мея почти полностью относится ко
второй половине 1850-х годов, и в это же время в его ‘песни красоте’
начинает проникать современная действительность. И все-таки эти два мира
поэзии Мея реально существуют, и между ними проходит достаточно четкая
грань.
Отделение мира поэтического от мира ‘житейской суеты’ не новость в
русской поэзии 1840-х годов и в романтической литературе вообще. Оно типично
для ‘чистого искусства’, к которому, в силу значительной отрешенности от
‘жгучих’ вопросов современности, должен быть причислен и Мей.
Но у Мея привычной коллизии этих двух миров уже нет. Правда, он
воспринимает мир обыденный как нечто глубоко личное, домашнее, но и не
отвергает, не осмеивает его во имя мира идеального. Это ново и является
шагом вперед по сравнению с романтической традицией.
Не традиционно и содержание ‘объективных’ произведений Мея. Несмотря на
различие тем и сюжетов, они образуют довольно устойчивое единство, которое
не было до конца разрушено эволюцией поэта. В основе его лежит интерес Мея к
национальному характеру и нравам различных народов, запечатленным в истории,
фольклоре и искусстве. Корни данного интереса, несомненно, надо искать в
московском периоде жизни поэта.
Современные исследователи справедливо ограничивают влияние на Мея
славянофильских идей. Конечно, в его художественном становлении сыграли роль
и другие факторы: например, кризис романтизма или характерное для той поры
внимание общества к проблемам истории и народности, которое было связано с
размышлениями о дальнейших исторических путях России и подогревалось
успехами русской историографии в эти годы.
Но не следует и приуменьшать идейного воздействия на Мея лагеря
‘славян’, куда его естественно привлекли пристрастие к русской ‘старине’ и
народной поэзии. Естественно также, что его устроил именно тот теоретически
смягченный, ‘охудожествленный’ вариант славянофильства, который могла ему
предложить ‘молодая редакция’ ‘Москвитянина’ (А. Н. Островский, Е. Н.
Эдельсон, Т. И. Филиппов, Ап. Григорьев и др.). Ее члены не разделяли
воинствующего консерватизма Погодина, и всех их объединяла — что оказалось
особенно важным для Мея — любовь к русскому народному быту и творчеству, а
также некоторая идеализация патриархального уклада. Поэту было близко и
распространенное в этом кругу представление о неизменности основ
национальной жизни и национального характера.
В поисках коренного и самобытного в русской жизни они обращаются то к
купечеству, то к крестьянству и допетровскому периоду русской истории, а
главное — к устной народной поэзии. Хотя здесь различали в народной песне не
только жалобу, но и удаль, преобладающей чертой русской натуры, определяющей
нравственный облик человека, считали покорность и смирение.
Реконструируя впоследствии национальный быт и характер, Мей опирался и
на труды близких к славянофильским кругам ученых-историков и филологов (И.
Е. Забелин, Ф. И. Буслаев и др.),
Особую роль в формировании исторических взглядов Мея, который не был
последовательным славянофилом, сыграл С. М. Соловьев, один из создателей
‘государственной’ исторической школы. В политическом отношении Соловьев был
сторонником умеренных реформ. Наибольшее внимание он уделял эпохам
становления и укрепления русской государственности, в первую очередь
московскому периоду русской истории, последнему акту борьбы ‘вечевых’ и
‘княжеских’ городов.
Влияние основных идей Соловьева заметнее всего сказалось в драмах Мея,
а некоторые частности его концепции (географическая среда как фактор,
определяющий развитие народности) — в стихотворениях поэта.
3
Наиболее значительным произведением Мея конца 1840-х — первой половины
1850-х годов была ‘Царская невеста’.
Она появилась в пору совершенного упадка русской исторической
драматургии. Это было время между Пушкиным и Островским, когда в условиях
реакции исторической темой завладели драматурги так называемой
‘ложно-величавой’ школы. Н. В. Кукольник, Н. А. Полевой, Р. М. Зотов и
другие заполнили сцену ура-патриотическими произведениями, где ‘народ’
выводился только для прославления и утверждения монархической власти.
Ходульные страсти и характеры, фальшиво простонародный и неумело
архаизированный язык сочетались здесь с определенной сценической ловкостью,
позволяющей произведениям такого рода удерживаться в театре.
На этом фоне ‘Царская невеста’ была явлением из ряда вон выходящим. Она
противостояла ‘ложно-величавой’ традиции основными идеями и художественными
принципами (хотя некоторые следы воздействия на пьесу современного ей
репертуара можно было обнаружить: например, мелодраматизм).
Уже чистый живой русский язык, легкий свободный стих, большей частью
достоверные бытовые подробности, а главное, правда характеров — произвели на
современников впечатление свежести и были положительно оценены критикой.
Недостатки пьесы (композиционная рыхлость, наличие ‘лишних’ сцен,
натянутость и мелодраматичность развязки) почти единодушно объяснялись
неопытностью молодого драматурга.
Между тем очевидно, что достоинства и основные погрешности ‘Царской
невесты’ восходят к ее идейному замыслу, к специфике исторических и
социальных воззрений Мея в эту пору.
Сюжет драмы был заимствован Меем у Карамзина, собравшего летописные
рассказы о трагической судьбе третьей жены Ивана Грозного, Марфы Собакиной.
В пьесе две группы героев, два лагеря, противостоящих друг другу в
социальном, бытовом и нравственном отношении. Первый — патриархальный мир
купцов Собакиных, Сабуровых, бояр Лыковых, второй — порождение новой эпохи —
опричники. В центре драмы два женских характера: ‘смиренный’ (Марфа) и
‘удалой’ (Любаша), подсказанные поэту народными песнями (он декларирует это
в примечаниях к драме).
Марфа и ее жених Лыков гибнут в столкновении с враждебной их укладу и
морали средой: непосредственные виновники их гибели — опричник Грязной и его
бывшая возлюбленная Любаша. На первый взгляд здесь и заключается основная
коллизия драмы: патриархальный мир и разрушающая его беспощадная
историческая стихия. Однако дело обстоит сложнее.
В пьесе выносится приговор не только и не столько самодержавной
государственности, несущей гибель национальным основам, сколько всякому
произволу, всякому насилию над личностью, над человеческим чувством, в том
числе и насилию патриархальных отношений.
Марфа в качестве царской невесты жертва не только утверждающего себя
самодержавия, но и тех отношений, которые этой силой разрушались. Мей
трактует покорность царской воле именно как черту патриархального мира.
Собакин сам везет в Москву свою просватанную дочь, а молодой Лыков покорно
готов ‘вручить’ Марфу ‘царю и государю’.
Отдавая из двух героинь явное предпочтение Марфе, поэт делает это не за
смирение ее, добродетель патриархального мира, а скорее наоборот: за то, что
Марфа вопреки ‘воле отчей’, воле царской сохраняет верность своей любви и
благородство в чувстве. И Любаша осуждается им не за то, что, проявив
непокорство, нарушила нормы патриархальной семьи (Мей сочувствует этому), а
потому, что в своей страстной борьбе за счастье она нарушает закон
нравственный, начинает служить злу, жертвой которого является сама.
Это была определенно гуманистическая позиция, но вместе с тем
расплывчатая и противоречивая.
Симптоматично, что оба центральных образа — женские. Положение русской
женщины во времена Мея все еще оставалось трагичным, и ‘женский вопрос’
относился к числу наболевших вопросов эпохи. Поэт сумел нащупать в прошлом
коллизию, живой нитью связавшую драму с современной ему действительностью.
Н. А. Римским-Корсаковым были по достоинству оценены правдивость и
глубокий лиризм женских характеров ‘Царской невесты’, а также несомненная
прогрессивность ее идеи.
4
Драма как бы открывала ‘высокую’ поэзию Мея и русскую тему в ней.
Одновременно с ‘Царской невестой’ и вслед за нею Мей пишет ряд стихотворений
по мотивам народных поверий (‘Хозяин’, ‘Русалка’, ‘Вихорь’ и др.), в
основном трактующих любовную тему.
Во второй половине 1850-х годов в поэзии Мея намечаются и определенные
идейные сдвиги. Написанная им после смерти Николая I ‘Запевка’ была замечена
Добролюбовым и сочувственно процитирована в рецензии на сборник
стихотворений Мея (1857), — он истолковал ее как намек на необходимость
освобождения народа.
Мея также начинают привлекать характеры доблестные, героические (‘Песня
про боярина Евпатия Коловрата’, ‘Александр Невский’ и др.). Но удальство и
богатырский размах, которые он теперь подчеркивает в русском характере,
связаны у него не с социальным протестом, а с патриотическим подвигом: его с
‘помощью божией’ совершают ‘благолепные’ и ‘благоверные’ русские витязи,
всегда поборники не только свободы родины, но и православной веры.
В это же время появляется у Мея ряд лирических песен в народном духе,
часто написанных от лица женщины, но очень тесно примыкающих по своим
настроениям к ‘субъективной’ лирике поэта (‘Ты житье ль мое…’, ‘Как у
всех-то людей светлый праздничек…’ и др.).
Две другие главные темы Мея — античная и библейская — тоже возникают
еще в московский период.
Увлечение антологической поэзией в 1840-1850-е годы, через которое
прошел даже Белинский, отчасти объяснялось реакцией на преувеличенные
чувства вульгарного романтизма. Кроме того, гармонический и спокойный мир
‘эллинской’ красоты, мир ‘чистых наслаждений’ был своего рода убежищем от
неприглядной действительности, а иногда и принципиальной позицией поэтов
‘чистого искусства’.
Такой принципиальной позиции Мей никогда не занимал, да и от
антологического жанра в его поэзии осталось немного, — может быть только
эпическое спокойствие и несколько типично романтических стихотворений,
посвященных творческому вдохновению: божественная красота побуждает
художника к творчеству, делая его сопричастным бессмертным богам (‘Галатея’,
‘Муза’, ‘Дафнэ’, ‘Фринэ’).
Мея занимают нравы и быт императорского Рима. Мир отнюдь не
гармонический, который Белинский, например, считал неистощимым источником
трагического вдохновения.
Однако до настоящего трагизма поэту подняться не удалось. И это было
одной из причин неудачи, постигшей его в ‘Сервилии’.
Вялые, холодно-стоические и христиански покорные характеры
противостояли развратному Риму и неправой власти. Социальная коллизия
поэтому оказалась невыразительной, действие потеряло драматическую
напряженность. К тому же Мей (возможно, аз цензурных соображений) заставил
своих стоиков искать и обрести поддержку Нерона в борьбе против его
приспешников и тем самым погрешил против исторической правды. Драма
получилась крайне анемичной в идейном и художественном отношении.
Зато небольшая поэма ‘Цветы’ (1854 или 1855), в которой особенности
меевских ‘песен красоте’ проявились очень выпукло, имела серьезный успех.
Ап. Григорьев, например, с восторгом отмечал самый тон повествования,
эпичность его, отдавая здесь преимущество Мею даже перед ‘певцом Тамары’, то
есть Лермонтовым.
Действительно, автор как лирик не вмешивается в свой рассказ. Только
легкая ирония в тоне позволяет почувствовать его присутствие в изображаемом.
Своей холодноватой картинностью, яркостью красок, обилием исторических и
‘местных’ подробностей, самой ‘роскошью’ изображения поэма приводит на
память картины Г. И, Семирадского. Мей в ‘Цветах’ скорее живописец, чем
поэт.
Триклиниум… От праздничных огней
Горят богов изваянные лики,
Горитцветной помост из мозаики,
Горит резьба карнизов и дверей,
И светятся таинственные хоры.
На раздвижном высоком потолке
Озарено изображенье Флоры —
В венке из роз, с гирляндою в руке:
Склонившись долу светлыми кудрями,
Богиня на послушных облаках,
С улыбкою весенней на устах,
Проносится над шумными гостями,
И кажется, лилейные персты
Едва-едва не выронят цветы…
Не менее выразительны и другие описания, например портреты Нерона и его
гостей или зрелище ночного боя римлян с британцами.
Характерно, что в своих стихотворениях на античную тему поэт вообще
охотно идет от произведений изобразительного искусства (‘Фрески’, ‘Камеи’).
Живописная, объективная манера была, вероятно, продиктована Мею его желанием
верно передать быт и характер изображаемого народа, тесно связанные со
средой обитания.
Описательность, или, вернее, картинность, склонность к которой была
заметна у поэта еще в юности, получив позднее теоретическое подкрепление,
становится стойкой чертой его ‘высокой’ поэзии.
Если новые веяния второй половины 1850-х годов почти не оставили следа
в ‘античных’ произведениях Мея, то в библейских переложениях (за исключением
‘Еврейских песен’), жанре, который в русской литературной традиции всегда
имел гражданский подтекст, они нашли наиболее ощутимое выражение.
Стихотворение ‘Отойди от меня, Сатана!’ (1851) можно считать в этом
смысле идейной и поэтической декларацией Мея. Евангельский сюжет об
искушении Христа земной властью раскрывается здесь в виде картин древних,
сменяющих друг друга цивилизаций, причем поэт возлагает особые надежды на
пробуждение еще спящего и скованного морозом Севера (России).
Как принято в притчах, современные мотивы обычно вторгаются в концовку
произведения (своего рода ‘мораль’), Гак, связаны с Крымской войной ‘Давиду
— Иеремием’ (1854) и ‘Юдифь’ (1856), так, откликается на смерть Николая I
одно из самых ‘радикальных’ стихотворений Мея ‘Эндорская прорицательница’ и
другие.
Мея по-прежнему интересует проблема национального характера и его связи
с географической средой. Однако теперь изображение этой среды поражает не
столько ‘роскошью’, сколько энергией и точностью отбора деталей.
Истомен воздух воспаленный,
Земля бестенна, тишина
Пески сыпучие объемлет,
Природа будто бы больна
И в забытьи тяжелом дремлет,
И каждый образ, и предмет,
И каждый звук — какой-то бред.
Порой, далеко, точкой черной
Газель, иль страус, иль верблюд
Мелькнут на миг — и пропадут,
Порой волна реки нагорной
Простонет в чаще тростника,
Иль долетит издалека
Рыкание голодной львицы,
Иль резкий клекот хищной птицы
Пронижет воздух с вышины,
И снова все мертво и глухо…
Слабеет взор, тупеет ухо
От беспредметной тишины…
(‘Слепорожденный’)
Совершенно свободны от злободневных ассоциаций только ‘Еврейские
песни’. Местный, ‘восточный’, колорит сгущен здесь до чрезвычайности. Он
сказывается в изысканных стихотворных формах и затейливых сравнениях, в
обилии экзотических названий мест, предметов, растений, специфических для
Востока ароматов и т. п. Мей, видимо, видел в Библии прежде всего памятник
культуры Древнего Востока, живо ощущал фольклорную основу ‘Песни песней’.
5
Наиболее интересным достижением Мея во второй половине 1850-х годов (не
говоря о ‘Псковитянке’) было развитие ‘субъективного’ мира его оригинальной
поэзии, единодушно осужденного критикой за отрыв от духовных борений
времени. Его упрекали даже в отсутствии ‘поэтической личности’.
Однако таковая у поэта, несомненно, была. Его — хотя и суженный,
субъективный — мир был гуманен, а потому и общеинтересен, Такие
стихотворения, как ‘Чуру’, ‘Знаешь ли, Юленька’, ‘Зачем?’, трогают читателя
и в наши дни, от них веет глубокой человечностью.
Даже любовные стихотворения Мея 1844 года при всем своем несовершенстве
занимали особое место в романтической поэзии этого времени: в них поэт
пытался передать оттенки своего собственного, индивидуального, чувства. Во
второй же половине 1850-х годов Мею удается достигнуть подкупающей
искренности и задушевности лирической интонации. Его стихи как будто не
предназначены для печати, это почти всегда естественный разговор с близкими
людьми, часто женщинами. Мей свободно вводит в ткань этих как бы домашних
стихотворений домашние имена своих собеседниц: Юленька, Катя, Люба. Это было
настолько ново в ту пору, что вызвало даже пародии, хотя одно из
пародированных стихотворений (‘Знаешь ли, Юленька’) относится к лучшим
произведениям русской классической лирики и очень характерно для манеры и
настроений зрелой лирики Мея. Сюжет стихотворения вполне традиционен
(воспоминание о юных ‘грезах’), но разработан он не традиционными
средствами. Их своеобразие прежде всего в крайней простоте, в теплой и
доверительной авторской интонации. В стихотворении всего восемь строк, между
двумя обращениями — ‘Знаешь ли, Юленька’ — только перечисление внешних
примет далекой поры. Но в этом перечислении вдруг возникают звучащие
ласково-уменьшительно ‘дачка’, ‘талые зорьки’, ‘Невка’, передающие наивность
той полудетской поры и растроганность поэта воспоминанием. Не меньшее
впечатление, чем простота и искренность тона, производит сдержанность поэта.
Он не жалуется. Из текста стихотворения мы знаем только, что живет он не
так, как прежде, и что грезы, видно, не сбылись. Но о тяжком настоящем поэта
можем только догадываться по той грустной нежности, с которой говорит он о
‘бывалых веснах’, по какой-то стеснительной усмешке концовки: ‘Глупо!.. А
все же приснилося…’
На рубеже 1850-1860-х годов в творчестве Мея намечается еще одна линия,
говорящая об усвоении поэтом художественных принципов реализма. В его
стихотворениях возникают картины живой современной действительности,
приближающие произведения этого рода к жанру ‘физиологического очерка’
(‘Дым’, ‘Тройка’, ‘На бегу’). Возможно, Мей был на пороге нового этапа
своего поэтического развития.
6
‘Псковитянка’ занимает особо важное место в творчестве Мея и очень
значительное — в истории русской исторической драматургии.
Хотя Мей остается в этой драме в пределах историко-бытового жанра,
здесь нашли отражение такие коренные социальные вопросы эпохи 1860-х годов,
как самодержавие и народоправство, власть и народ, власть и отдельная
человеческая личность с ее правом на счастье и даже протест.
Мей был один из первых серьезных художников эпохи 1860-х годов,
попытавшийся поставить в драматической форме эти вопросы: завершение
‘Псковитянки’ относится к 1859 году, тогда как драматические хроники А. Н.
Островского и трилогия А. К. Толстого были созданы уже в 1860-х годах. Оба
писателя так или иначе учитывали опыт Мея, хотя, конечно, подлинным
пролагателем путей для исторической драматургии (в том числе и Мея) был
Пушкин.
Поэту не удалось последовательно и верно решить выдвинутые жизнью
вопросы. Однако мощный общественный подъем 1860-х годов, а также меевский
гуманизм помогли ему выразительно и сочувственно показать свободолюбивый дух
народа (для него вече — народ), наделить образ Грозного не только чертами
мудрого государственного деятеля, но и человека, готового кроваво отстаивать
принцип самовластья, человека, равно опасного и для ‘виновных’ и для
‘правых’, В памяти читателя и зрителя остаются прежде всего не народолюбивые
декларации Грозного, а страшный рассказ о кровавой расправе его в Новгороде:
Вот целый месяц с Волховского моста
В кипучий омут мученых бросают,
Сначала стянут локти бечевою
И ноги свяжут, а потом пытают
Составом этим огненным, поджаром,
Да так в огне и мечут с моста в воду…
А кто всплывет наверх, того зацепят
Баграми и рогатиной приколют
Аль топором снесут ему макушку…
Младенцев вяжут к матерям веревкой —
И тоже в воду…
Глубоко впечатление от четвертого действия драмы, когда в напряжении и
страхе ждут вступления царя в Псков его ни в чем не повинные граждане.
Не в пользу Грозного говорит и финал пьесы: жестокость царя приводит к
гибели его собственную дочь Ольгу и ее жениха Тучу. Смерть Ольги выглядит
явным возмездием Грозному.
Двойственность заложена и в построении драмы. В ней как бы два
конфликта: первый — между народом и самодержавной властью, второй, частный,
— между отдельными лицами и деспотом, разрушающим их счастье. Причем
исторический конфликт автор пытается решить при помощи частного.
Двуконфликтность ‘Псковитянки’ была в известной мере следствием того,
что частный конфликт предшествовал в замысле историческому. Драма была
частично написана в 1849 году, когда Мея глубоко интересовала проблема
национального характера. Отсюда, кстати, необязательные бытовые сцены,
идущие от раннего замысла пьесы.
Из немногочисленных отзывов, появившихся после опубликования
‘Псковитянки’, наиболее интересный принадлежал Ап. Григорьеву, который сразу
указал на противоречивость драмы и увидел средоточие всей пьесы в третьем и
четвертом ее актах (вече и въезд Грозного во Псков).
Сравнивая Мея и Островского, Григорьев отмечает также, что у
Островского быт — это ‘самая жизнь, самая правда’, он нужен писателю, так
как из него вырастают драматические конфликты. Быт же в ‘Псковитянке’ не
участвует в коллизии и поэтому приобретает чисто этнографическое значение.
Характерно, что Григорьев решительно выступил в своей рецензии против
С. М. Соловьева, следование которому исказило, по его мнению, образ Грозного
в драме. Хотя дело было, конечно, не в Соловьеве, а в самом Мее, в том,
почему он продолжает сохранять верность его идеям и через десять лет, совсем
в иную уже эпоху.
В обстановке складывающейся революционной ситуации охранительные
тенденции воззрений Соловьева стали особенно заметными, и это обусловило в
эту пору резко отрицательное отношение к нему демократического лагеря. Для
Мея же именно концепция Соловьева, который не замечал классового характера
государства, оказалась прибежищем во время надвигающейся бури.
И все-таки чувством Мей в ‘Псковитянке’ был не до конца с Соловьевым.
Можно судить драму Мея с точки зрения современной исторической науки,
говорить о степени правдивости психологической и исторической трактовки
образа Грозного установленным ныне фактам, но гораздо важнее для нас
определить, в какой мере поэт сумел победить здесь консервативные черты
своего мировоззрения, в какой мере он служил демократическому движению
‘сердечным смыслом’ своего произведения. И если рассматривать ‘Псковитянку’
с этой точки зрения, надо признать, что действительно третий и четвертый
акты — истинное средоточие драмы и что их следует отнести к лучшим страницам
исторической драматургии 1860-х годов. Несомненным достоинством
‘Псковитянки’ являются ее язык и характеры. Живой разговорный язык, если не
социально, то психологически индивидуализированный, делает ее заметной среди
драматических произведений на историческую тему.
В ряду созданных в драме образов на первом месте по выразительности
стоит сам Грозный, в котором коварство, жестокость, подозрительность
довольно убедительно сочетаются с проницательным умом, расчетливостью
политика и нежными чувствами отца. Как всегда, привлекательны у Мея женские
образы, лиризм которых по-прежнему связан с фольклорной традицией. Кстати,
Мею нередко отказывали в истинной народности, называя его произведения
талантливыми стилизациями. Но помимо стилизаций, которые действительно у
него есть, мы встречаемся и с более глубоким и серьезным восприятием
народной поэзии — постижением не только формы, но и духа ее. Доказательством
тому служат и созданные им на основе народных песен жизненные и правдивые
женские характеры и ставшие распространенными его ‘русские’ песни. Правда,
из всего идейного и эмоционального богатства лирического фольклора Мей
выбирает сферу преимущественно любовных переживаний, а потому народность его
произведений носит односторонний характер. Добролюбов в свое время
иронически замечал, что стихотворения Мея, созданные по фольклорным мотивам,
написаны ‘все больше на тему старого мужа и молодой жены’.
Несколько тонких и верных мыслей высказал по этому поводу В.
Крестовский: ‘…В таланте Мея элемент русского, народного принял не
социальный, не современный, а какой-то археологический колорит. Во всех
лучших его вещах этого рода вы невольно чувствуете Русь, и Русь народную,
если хотите, Русь вечную… да только не Русь современного нам народа’.
После смерти Мея его друзья с особой настойчивостью утверждали, что
поэт был совершенно равнодушен к обвинениям критики, упрекавшей его в
отсутствии мировоззрения и в несовременности.
Это не верно. Сохранились поэтические свидетельства того, как Мей тяжко
переживал разлад со своим временем и потерю читателя, надеялся, что
когда-нибудь его поэзия станет необходимой людям (‘Арашка’, ‘Пустынный
ключ’). При жизни поэта этого не случилось. Но лучшее в творчестве Мея все
же нашло дорогу к читателю. В этом свою роль сыграла и музыка, подарившая
вторую жизнь драмам Мея и многим оригинальным и переводным его
произведениям. Особенно был популярен поэт среди композиторов ‘Могучей
кучки’. Их привлекали в его творчестве простота и задушевность поэтической
интонации, подлинно народный колорит его песен, лиризм женских образов
драматургии.
Эти черты поэзии Мея близки и нам. Мы ценим лирическую и гуманную
стихию его таланта, до сих пор сохраняющую свою притягательную силу.
‘Царская невеста’ и ‘Псковитянка’, такие стихотворения, как ‘Зачем ты мне
приснилася…’, ‘Хотел бы в единое слово…’, и многие другие, — все это живые факты современной поэтической и музыкальной культуры.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека