Мать Мария (Скобцова, Кузьмина-Караваева, Е.Ю.) Встречи с Блоком: Воспоминания. Проза. Письма и записные книжки
М.: ‘Русский путь’: ‘Книжница’, Париж : YMCA-Press, 2012.
ЙОТА
Нет, не на белом свете живу, а в дыре кромешной!
Избеглица, штабс-капитан, рабочий на все руки, человек, одинаково успешно коверкающий несколько балканских языков, — о чем мне думать, кроме того, что Дунай разлился и затопил кирпичный завод, где я работал, глину месил. И вот сиди уже второй месяц без заработка.
А тут еще эта грязь невылазная, небо серое, одиночество в сырой и нетопленой комнате, лампа чадит, а штукатурка со стен облупилась вся. Только и остается, что лечь под шубу и заниматься воспоминаниями.
Каждому русскому человеку много есть, чего вспомнить. Даже, пожалуй, и слишком много. Только не дай Бог итоги подводить, ум за разум зайдет. Кроме самого черного отчаяния ничего не получится.
А я вот сдуру именно этим и начал заниматься. Смотрю в окно, как ветер срывает солому со стогов, что стоят против дома, слежу, как жирные гуси стаями вперевалку бредут к разливу Дуная, и думаю приблизительно так: ‘если бы да кабы’, и опять ‘если бы да кабы’.
Что было бы, если бы не то, что было? Дальше ясно, — становишься полоумным.
Но есть и другой способ думать. Обо всем себя спрашивать: отчего? Тут уже и итоги сами приходят в голову, и все делается более или менее ясным. Но не веселее все от этого.
И думается мне, что на всем пространстве Сербии, в грязи ли белградских улиц, на высотах ли снежных перевалов, — везде, — такие же, как я, избеглицы руссы одинаково мозгуют: отчего?
Как увижу где английскую старую шинель, так и мелькнет мысль: до чего, брат, уже успел додуматься? Понял ли, наконец, что к чему.
У меня же эти два месяца оказались неожиданно плодотворными. Именно потому, что совсем я от теории всякой отошел сначала, а просто вспоминал людей отдельных, разговоры, университетские лекции, бои в Галиции, первые дни революции, отдельные дни Гражданской войны, — а потом, когда вспомнились и чувства свои прежние, все стало ясным, слово нашлось, которое объединило разрозненное, и душу до конца повергло в отчаяние.
Наша русская душа, — испепеленная душа. Куда ни кинь нас, чем ни старайся поразить, — мы будем все те же, до конца дошедшие, в самую глубину заглянувшие.
Право же, русский человек одинаково себя чувствует, что на берегах Босфора, в кипучих кварталах Галаты или между сонными, торжественными улицами Стамбула, что под Триумфальной аркой Парижа у могилы Неизвестного солдата, что среди снежной метели на горных перевалах Балкан, — все это не то, не Россия, и все немножко призрачно, нарочно, не всерьез, — чужое.
Ну, а в прошлом всякое было.
В молодости удивительно мне везло в сообщении с людьми: в Петербурге, студентом еще, стал бывать я в славящихся тогда по всей интеллигентской России кружках, квартирах литературных, слушал все слова из первоисточников, внимал, можно даже сказать, и бессознательно наблюдал, наблюдал верующих, говорящих. Это был период увлечения религиозно-философским обществом, идеями богоискательства.
Еще дома, в восьмом классе, я сам к этим мыслям и увлечениям подошел вплотную. А приехал в Петербург, — с головой ушел в этот круг идей.
Но уж, видно, такова моя натура: ужасно люблю все точное и определенное: уж если православие, то поклоны бей и церковной службы не пропускай, а главное, — смирись, смирись до конца, и не надо в этом деле слов лишних, — нецеломудренны лишние слова.
И вспоминается мне стальная Нева и две зори белых ночей, полыхающие на небе. В эти ночи особенно легко думалось, особенно легко бродилось, шире как-то были открыты глаза, а дух воспринимал весь мир до самой его глубины, приобщался к миру.
Ну, а на людях я молчал все больше.
И вот столкнулось мое это молчание с таким торжеством слова, с таким праздником речи, с такой любовью к отточенной фразе, которое господствовало в то время в литературно-философских кружках Петербурга.
И странное получилось у меня впечатление: я молчу, таюсь, мучительно сам с собою, с духом своим ищу правды, — а там, в центре, просто говорят, слов не боятся: ‘с Христом или с антихристом’, а другой доказывает, что таинства Диониса близки сокровенному смыслу Евангелия. А главное, каждый каждого тут же публично разлагает на составные части, в самой глубине человеческой души копается. Ошибется такой препаратор — какое-нибудь движение души неправильно определит, — препарируемый его поправит: ‘Я, мол, не так, а эдак чувствую, вы неверно определили, а чувствую так по таким-то и таким-то основаниям’.
Подавай себя всего, одним словом, до самого дна, чтобы все разглядеть можно было, чтоб уж без недоумений. И потрогают, и перещупают все твое духовное содержание, разложат по полочкам, а то и жонглировать им начнут, перебрасываться с места на место, комбинировать всячески. Ну, точно ты среди <них> голый стоишь, — именно нецеломудренно как-то.
Но я тогда молод был, авторитеты всяческие очень высоко ставил, — поэтому решил так: что для меня, молокососа, тайна тайн и глубина глубин, то для них, посвященных, ничто: глубина их глубинная такова, что мне и во сне не снилось.
На этом и успокоился.
Меня же быстро разобрали, на полочки разложили, — несложная птица, можно сказать, просто ничего особенного, — из публики внимающей.
А потом опять мои смущения начались. Поднялись уж вопросы теоретические.
Увлекались все помаленьку общественностью. Ждали новой революции, которая должна была окончательно мессианский лик России выявить.
Надо сказать, что я тоже очень ждал революции и не представлял себе даже, что я при тогдашнем положении вещей после университета делать буду: уж очень мертвая, сонная жизнь была, просто ни к чему вся.
Но революция для меня была, как какой-то неизбежный и практический выход из того положения, в котором оказался русский народ. И ясно было, что участие в ней должны принять все независимо от того, что одни будут людьми религиозными, другие нерелигиозными. Как все ежедневно едят, дышат воздухом, имеют заработок и так далее. Вроде воинской повинности для целого поколения должна была быть революция в моих представлениях.
А в кружке религиозном неизбежность ее доказывалась текстами, чуть не третьей ипостасью Божества она объявлялась. Просто поругание митрополиту Филарету с его катехизисом, где на основании текстов делалось уж такое сильное ударение на том, что власть, ныне сущая, от Бога.
И тогда мне бросилось в глаза, что удивительно легко текстами подтвердить любое положение, обзаконить ими любое настроение. Вроде того, что закон, как дышло, — куда повернешь, туда и вышло.
Тогда начался у меня отпад от этого всего, протестантизм известный. Просто на подозрение все решительно взял, вплоть до Церковных Соборов, все мне дышлом показалось.
Но настоящее слово я нашел гораздо позднее и по другому случаю. А нашел, и все же не сумел распространить на все и подо все фундамент подвести.
Слово это, — йота.
Обстоятельства нахождения такого слова были очень поучительны.
После октябрьского переворота я скрывался долго: офицер, — самая приятная дичь, — скроешься поневоле.
К весне оказался в сфере действия чехословаков.
Пробирался из деревни в деревню, насмотрелся всяческих чудес, опытным путем изучал родной народ свой, и могу теперь сказать, что учебники все по этому предмету, — литература наша, изучению этому не помогают, а только способствуют усвоению совершенно неверных и предвзятых точек зрения. Это вся литература, — справа налево и обратно, — без единого исключения.
Основная ошибка, — это искание в народе каких-то особых черт, отделяющих его от интеллигенции, — на самом деле ничего тут за скобки особенного, народного, не вынесешь, — все то же. Только, пожалуй, типы ярче и цельнее.
А главное, — уж очень высока стена, отделяющая даже не интеллигенцию, а город от земли настоящей. И стена эта высокая воздвигнута волею земли, гордой и презрительной ко всему, что так или иначе оторвалось от нее. Тут молчат не потому, что нечего сказать, а просто из высокомерия, — не стоит, мол, говорить, все равно не всякий поймет. Тут отказываются от борьбы не потому, что где-то в глубине души таится зародыш толстовского непротивления злу, а просто из чувства, что нечего руки марать, и без склоки проживем сами с усами. Да, мимоходом замечу, что из Толстого-то, пожалуй, в его непротивленчестве, если до глубины копнуться, тоже презрительность ко злу была: меня, мол, зло не полонит, в глубине я очень хороший, ну так и пусть себе старается на здоровье, мне с ним бороться не пристало.
Но когда я потерял свой городской облик, свыкся со скитаниями своими, прокормил вшей на десятках железнодорожных станций, проработал в качестве простого рабочего за харчи во многих деревнях, намозолил себе руки, — весь сплошной мозолью стал, — перестали меня по деревням дичиться, и сам я научился настоящему русскому земляному языку.
А тогда и понимание пришло. И не только народ стал я понимать, а и интеллигенцию всю через это понимание легче определил и в определении этом утвердился.
Все дело в йоте: от этого и большевики в России пошли, от этого и белые армии рассыпались, от этого еще неведомое и страшное ждет нас впереди.
Был у меня хозяин, мужик зажиточный, с огромной серой бородой, с крепкими и жилистыми руками, со взглядом острым и умным, из старообрядцев, — вся деревня была старообрядческая, — Иван Семенович Пазухин.
Очень он меня попервам за мое курево ругал, и не просто ругал, а все текстами, текстами. И выходило, действительно, что именно по Писанию нельзя курить табаку.
Но несмотря на это, отношения у нас были самые хорошие, — оба любили пофилософствовать о событиях, оба любили загадывать, что же дальше русскую землю ждет.
Я рассуждал на основании редких номеров ‘Правды’, доходивших до деревни, а он к тем же печальным выводам приходил на основании все тех же текстов, которых он знал неисчислимое количество, а книгу Иова мог всю наизусть сказать. Но в его рассуждениях всегда преобладали мысли недоговоренные, намеки одни, эдакие указания перстом, — вглядись, мол, и, коли Бог умом не обидел, пойми хорошенько и восчувствуй соответственно.
Когда чехи начали приближаться, он стал рассуждать явственнее и определеннее.
А в один раз, — уж ясно было, что скоро к нам чехи придут, — рассказал он мне совершенно доверительно, что большевицкая власть несомненно от дьявола, и является она преддверием царства антихристова. И в доказательство этого привел мне целый длинный ряд текстов, которые сомнения не оставляли.
Надо сказать, что и я по своим источникам пришел к выводам, довольно близким к выводам Ивана Семеновича. Он только головою скорбно качал, когда я рассказывал ему о судьбе Ярославского восстания, о том, как потом глумились большевики над своими жертвами.
И единомыслие было у нас полное.
А главное, — обоим в глубине души мало верилось, что спасут Россию чехи или еще кто, — путь ей другой обозначился, — через великие испытания.
Тут началась горячая пора, — сенокос. Дожди перепадали, — надо было спешить. Работу мы начинали до зари, а домой возвращались после заката. Уставали, как собаки, — не до рассуждений было.
Но удивительно, как совместная трудная работа объединяет людей. Больше, чем все наше единомыслие по большевицкому вопросу, объединил нас сенокос этот. Одновременно машешь целый день руками, идешь плечо к плечу, под одним небом, на той же зеленой шири обливаешься потом, дышишь даже в такт, и будто в одно какое-то существо четырехрукое сливаешься, — жжжих — падает трава, а солнце жжет спину невыносимо.
Так ли или нет чувствовал нашу близость Иван Семенович, только после сенокоса стал он много откровеннее, — совсем, казалось мне, перестал таиться.
Я же в ту пору уже совсем отчаялся в том, что чехи до нас дойдут, и решил сам к ним пробираться: надоело скрываться, да и неуместным казалось сенокосом и философией заниматься, когда можно по-настоящему свое дело делать, — за свой образ родины воевать и бороться. И хоть плохо я верил в спасительность этой борьбы, однако долгом своим почитал в нее свои силы влить, — ведь каждый человек, может быть, на счету.
О своем решении идти сообщил своевременно Ивану Семеновичу.
Он меня с места начал отговаривать: не то работника не хотел в горячее время лишиться, не то и взаправду считал мою затею негодной.
Сначала отговаривал соображениями материального свойства, потом, видя, что это не действует, перешел к излюбленному доказательству текстами.
Я было попробовал его оспаривать его же текстами, что он против большевицкой власти выдвигал, но он только ухмыльнулся.
Это, дорогой, все, как повернуть: есть и против белых самые настоящие тексты, потому что ведь и они самозванцы, сиречь лжепророки, волки в овечьей шкуре. И блажен, кто не соблазнится.
Я даже рассердился.
— Ну, так по-твоему, Иван Семенович, царь, значит, один только и не был самозванцем, а помазанником Божьим? Значит, за царем вся правда?
Он руками замахал:
— Что ты? Что ты? А Саула забыл? Цари наши, — истые Саулы, нет в них правды, слава Господу, что сгинули.
Даже колдунью Аендорскую каким-то образом с Распутиным сравнил.
На том и разговор кончили.
Потом потихоньку стал я собираться. Несколько дней прошло в молчании.
И опять начал Иван Семенович разговор затевать, но уж, видно, на полную откровенность решился. И вид у него стал такой проникновенный, значительный.
— Слушай повнимательнее, родимый, что я тебе скажу. На этот раз скажу уж всю полную правду… Всякие места в Писании бывают… А если все внимательно изучить, тогда уж с несомненностью ясно будет: человеческая власть вся от дьявола. Ведь вот возьми, к примеру, Давида: был самый праведный человек перед Господом, а как стал царем, сразу начал обнаруживаться, потому что, значит, и дьявол в нем участие принял. А уж об остальных и говорить не приходится, — каждый свихнулся… Да и ни к чему эта власть, если подумать… Только привычка одна, сами себя тешат, да армиями командуют. А народу какое до этого дело? Так-то, голубчик, подумай, стоит ли еще собою неизвестно на что жертвовать. Тебе-то какое дело до большевиков? Живи себе тихо, — авось не тронут. А если они тронут, значит, и другие тронуть могут, потому что все на один манер, — власть человеческая, — дьявольская.
— Иван Семенович, — воскликнул я, — знаешь ты, в чем тут дело. Были в Петербурге последнее время люди такие, все Бога искали. Так ты и богоискатель эдакий, и митрополит Филарет — все в одном лице соединил. И грех какой в твоих словах, — знаю я теперь точно. Йота, помнишь, — йота, что по Писанию изменить нельзя. Пока ни одна йота неизменна, до тех пор Писание, — истина, а как изменишь хоть йоту, — все ложью становится. Одну йоту ты против большевиков изменил, другую против белых, понадобилось к слову, — против царя у тебя йота для изменения нашлась, а потом всех одной изменной йотой дьяволу предал, вместе даже с пророком Давидом.
Вот и они, петербургские, тоже йоты меняют: все как будто по самой настоящей правде. А вот нравится одному из них революция, — и выходит, будто все Писание только в оправдание революции написано, а другой тоже на основании Писания докажет, что только и правды, что в сочетании православия, самодержавия и народа. А у митрополита Филарета все уж просто за одного царя свидетельствует.
На самом же деле Писанию ни до чего этого и дела нет. Просто и вопросы там поважнее в божественном смысле, чем революция, царь, большевики, белые и прочее. Не больше дела Писанию до этого, чем до нашего сенокоса, к примеру.
Это был наш последний разговор. Я ушел на следующее утро.
После бесконечных скитаний оказался не у чехов, а у добровольцев на юге. Отмаршировал с ними до Орла, докатился обратно до Новороссийска, эвакуировался в Крым, наступал, отступал, оказался в Константинополе, торговал пончиками, работал в сапожной мастерской, попал в Сербию, рисовал вывески, мостил мостовую, сейчас жду, чтобы опять начал работать мой кирпичный завод, а то динары к концу подошли.
И за все это время слишком напряженно и трудно жилось, чтобы найти в себе силу и охоту подвести черту под всем прошлым и написать: ‘Итого’.
А вот сейчас само собой все всплыло, все встало в рубрики, черта подвелась.
Все надежды, — израсходованы, в графе прибыли одна жгучая горечь и опыт искалеченной жизни. А за словом ‘Итого’, — другое слово: ‘йота’.
Теперь я знаю, что это не только к Писанию относится, — это относится ко всей нашей жизни: к нашим индивидуальным жизням и ко всему существованию народа русского, родины нашей России.
Белые, черные, красные, — все нарушали закон неизменности каждой буквы своего писания.
По писанию своему все служили народу, и все изменяли понятие народа на одну незначительную йоту, — и становилось все дело не служением народу, а служением специальным задачам различных групп.
Впрочем, все это, пожалуй, уж слишком сложная политика. Не моего ума дело.
Я же, как одно из бесконечно многих действующих лиц нашей родной драмы, сижу сейчас, жду, когда спадет вода в Дунае, и без конца, без конца вспоминаю.
Проклятые воспоминания! Какой в них толк?
Разве еще где-нибудь найдешь изменение йоты и в тысячный раз разуверишься в очередной надежде.
Такова судьба наша…
ПРИМЕЧАНИЯ
СОКРАЩЕНИЯ
авт. — автограф
Арх. о.С.Г. — основной архив матери Марии, на хранении у о. Сергия Гаккеля (Льюис, Великобритания)
Арх. С.В.М. — архив, собранный С.В. Медведевой, на хранении у Е.Д. Клепининой-Аржаковской (Париж)
БАР — Бахметьевский архив Колумбийского университета (Нью-Йорк) (Columbia University, Rare Book and Manuscript Library, Bakhmeteff Archive of Russian and East European History and Culture)
ВСЮР — Вооруженные силы на Юге России
ГАКК — Государственный архив Краснодарского края
ГАРФ — Государственный архив Российской Федерации (Москва)
ГОПБ — Государственная общественно-политическая библиотека (Москва)
ГРМ — Государственный русский музей (Санкт-Петербург).
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН (Санкт-Петербург)
ОР РГБ — Отдел рукописей Российской государственной библиотеки (Москва).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва)
РГБ — Российская государственная библиотека (Москва)
РГИА — Российский государственный исторический архив (Санкт-Петербург)
РНБ — Российская национальная библиотека (Санкт-Петербург)
РСХД — Русское студенческое христианское движение
РХД — Русское христианское движение
РЦХИДНИ — Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории (Москва)
УСЛОВНЫЕ ОБОЗНАЧЕНИЯ
ММ 1 и 2, 1992 — Мать Мария (Скобцова). Воспоминания, статьи, очерки: В 2 т. Париж: YMCA-Press, 1992.
ВК — ‘Вольная Кубань’. Орган Кубанского краевого правительства (Екатеринодар), 1918-1920. Издание возобновлено в наше время.
ВР — ‘Воля России’. Первоначально газета, затем ежемесячный журнал политики и культуры под ред. В.И. Лебедева, М.Л. Слонима, В.В. Сухомлина, выходивший с 1922 в Праге. С 1927 по 1932 издавался в Париже.
ГМ — ‘Голос минувшего на чужой стороне: Журнал истории и истории литературы’. Выходил с 1926 по 1928 в Париже под ред. СП. Мелыунова, В.А. Мякотина и Т.И. Полнера.
Д — ‘Дни’. Ежедневная берлинская газета. С сентября 1928 по июнь 1933 — еженедельник, издаваемый в Париже под ред. А.Ф. Керенского.
ЗК — Блок A.A. Записные книжки: 1901-1920. М.: Художественная литература, 1965.
К-К, 1991 — Кузьмина-Караваева Е.Ю. Избранное / сост. и примеч. Н.В. Осьмакова. М.: Советская Россия, 1991.
К-К, 1996 — Кузьмина-Караваева Е.Ю. Наше время еще не разгадано… / сост. и примеч. А.Н. Шустова. Томск: Водолей, 1996
К-К, ММ, 2001 — Кузьмина-Караваева Е. Мать Мария. Равнина русская: (Стихотворения и поэмы. Пьесы-мистерии. Художественная и автобиографическая проза. Письма) / сост. А.Н. Шустов. СПб.: Искусство — СПб., 2001.
ММ, 1947 — Мать Мария. Стихотворения. Поэмы. Мистерии. Воспоминания об аресте и лагере в Равенсбрюк. Paris: La Presse Franaise et trangè,re, 1947.
MM, K-K, 2004 — Мать Мария (Кузьмина-Караваева Е.) Жатва духа: Религиозно-философские сочинения / сост. А.Н. Шустов. СПб.: Искусство — СПб., 2004.
ОЛ — ‘Одесский листок’. Основатель В.В. Навроцкий, выходил в 1918-1920 в Одессе.
ПК — ‘Приазовский край’. Ежедневная политическая, экономическая и литературная газета, основана С.Х. Арутюновым, выходила в Ростове-на-Дону в 1917-1919.
ПН — ‘Последние новости’. Русская ежедневная газета, выходившая с 1920 по 1940 в Париже под ред. М.Л. Гольдштейна, с 1921 — П.Н. Милюкова. Издание прервано в связи с немецкой оккупацией.
СЗ — ‘Современные записки’. Ежемесячный общественно-политический и литературный журнал под ред. И.И. Бунакова-Фондаминского, Н.Д. Авксентьева, М.В. Вишняка, В.В. Руднева и А.И. Гуковского. Издавался с 1920 по 1940 в Париже. Издание прервано в связи с немецкой оккупацией.
СС — Блок А. Собрание сочинений: В 8 т. М., Л.: ГИХЛ, 1960-1963.
Стихи, 1937 — Мать Мария. Стихи. Берлин, 1937.
Стихи, 1949 — Мать Мария. Стихи. Париж, 1949.
УЮ — ‘Утро Юга’. Ежедневная литературная и общественно-политическая газета, выходившая в 1918-1920 в Екатеринодаре.
Йота. Рассказ.
Впервые: Д. 1924. 1 июня. No 475. С. 7. Подпись: Юрий Данилов. Публикуется по этому изданию. Не переиздавался.
Мотив ‘йоты’ возникает также в статье матери Марии ‘Религия и демократия’ (Д. 1925. 9 окт. No 822. Подпись: Ю. Данилов. Переизд.: ММ 1,1992. С. 280).
…а там, в центре, просто говорят, слов не боятся: ‘с Христом или с антихристом’, а другой доказывает, что таинства Диониса близки сокровенному смыслу Евангелия. — См. также мемуарные очерки ‘Последние римляне’ (1924) и ‘Встречи с Блоком’ (1936), в которых теми же штрихами рисуются ‘среды’ на ‘Башне’ Вячеслава Иванова. Во ‘Встречах с Блоком’ описано, как с тем же вопросом: ‘С кем вы — с Христом или с Антихристом?’ — Д.С. Мережковский обращается к мужу Е.Ю. Кузьминой-Караваевой. О поиске точек соприкосновения дионисийства с христианством, характерном для мысли Вяч. Иванова, см. соответствующее примеч. к очерку ‘Последние римляне’ (с. 555-556).
…я рассказывал ему о судьбе Ярославского восстания, о том, как потом глумились большевики над своими жертвами. — 6-21 июля 1918 г. в Ярославле произошло одно из самых крупных и хорошо организованных антибольшевистских восстаний, представлявшее собой первую попытку создать единый антибольшевистский фронт. Восстание, поднятое Союзом защиты родины и свободы, созданным Б.В. Савинковым, было подавлено. По оценке историка С.П. Мельгунова, в ходе сразу начавшейся расправы над повстанцами большевики расстреляли 428 чел. (см.: Мельгунов СП. Красный террор в России. М.: СП ‘РИУСО’, 1990. С 45).
И блажен, кто не соблазнится. — См. Мф 11: 6, Л к 7: 23.
Даже колдунью Аендорскую каким-то образом с Распутиным сравнил. — Эпизод посещения библейским царем Саулом аэндорской колдуньи см. в: 1 Цар. 28.
Йота, помнишь, — йота, что по Писанию изменить нельзя. Пока ни одна йота неизменна, до тех пор Писание, — истина, а как изменишь хоть йоту, — все ложью становится. — Евангельская реминисценция, ставшая смысловым центром всего рассказа: ‘Ибо истинно говорю вам: доколе не прейдет небо и земля, ни одна йота или ни одна черта не прейдет из закона, пока не исполнится все’ (Мф 5:18).