Рисунки И. Година. по изданию: Семенов С. Т. ‘Из жизни Макарки’. М., ‘Детская литература’, 1968.
ИЗ ЖИЗНИ МАКАРКИ
I
Наступила весна. В воздухе появились синие краски, и невидимая теплота целый день разъедала заваливший улицу снег. Сугробы оседали и становились рыхлей. Отчетливей вырисовывались безлиственные деревья, появились лужицы воды на дороге. Зима доживала последние дни. В деревне торопились развязаться с зимней работой.
У Савельевых ткали. В избе стояли два стана и совсем нагромоздили ее. Стол придвинули к конику, и трудно было пробраться к печке.
Девки — восемнадцатилетняя толстуха Фенька и, на два года помоложе ее, Машка — стучали набилками от утра до вечера. Иногда их сменяла мать. Макарку, гулявшего всю зиму без дела, теперь тоже заставляли работать: то посылали в сарай за сеном, то велели привезти воды. А когда он, управившись на дворе, показывался в избу, мать усаживала его за круг и велела сучить цевки.
— Привыкай, в Москву пойдешь, шпули так мотать будешь.
— С кем я пойду? — сдерживая вздох, проговорил Макарка, вспоминая об умершем осенью отце, который по зимам ходил на фабрику.
— С вороной… Прицепим тебя к хвосту, она и снесет, по крайности, дома хлеба есть не будешь.
Мать сказала это грубо. Небольшая, крепкая, с красным мясистым лицом и маленькими живыми глазами, она всегда была груба с теми, кого не любила. А Макарку она не любила, как не любила покойного его отца. Отец и сын были похожи друг на друга, как две капли, ‘все лычки обрезочки’. И как Савелий был ‘незадашный’ и только обременял собою семью до тех пор, пока не умер, таким, мать думала, будет и Макарка. Макарка не помнил от нее ни ласки, ни теплого слова. Она всегда обращалась с ним срыву, часто награждала шлепками.
Девки, более похожие на мать и более любимые ею, тоже обходились с ним, как с забежавшей на двор чужой собачонкой.
Несмотря на обычный тон матери, Макарка не обиделся. ‘Ну что ж, — с радостью подумал он. — Он там так устроится, мое почтенье! он будет стараться работать и заживать деньги, тогда увидят, что он не совсем неспособный, а может быть, лучше Феньки с Машкой’.
При мысли о Москве у него всегда заметнее билось сердце. По рассказам покойного отца, Макарка представлял Москву самым лучшим, что было на свете. Там все живут в фабриках, а фабрики эти каменные, и в них всегда тепло, едят там всякий день жирные щи и кашу с салом, и, кто ни живет, — всем деньги платят.
Макарка старался насучить цевку как можно лучше, всякая цевка, по его, и выходила хорошей, и казалась ему, как курице яйцо, а девки были недовольны.
— Ну, что ты насадил? Как я такого борова в челнок всажу? — ворчала Фенька, а Машка в это время бросала набилки и смеялась. И за этим часто случалось, что какая-нибудь из девок вылезала из-за стана и принималась сама сучить цевки. Макарка краснел, глаза его наливались слезами, он забивался в угол и, понурив голову, глядел, какие теперь выходили цевки, — цевки, по его мнению, были не лучше.
‘Придираются’, — думал Макарка, и слезы текли из его глаз. Эта несправедливость казалась ему невыразимо обидной. Он не понимал, отчего к нему так неласковы девки. Ведь он еще маленький, ему всего одиннадцать годов, может быть, он выйдет лучше всякого, когда вырастет.
И он начинал грезить, как он пойдет в Москву, будет стараться и покроет всю домашнюю нужду, что лезла из всякой щели, и они увидят, что он, хотя и похож на отца, да не такой. У того все из рук валилось, а у него и зубами не вырвешь.
Задумывался он о будущем все чаще и чаще, забывал все обиды, что получал от домашних, не замечал и не чувствовал наступавшей весны, яркого, теплого солнышка, проталин, скворцов и жаворонков. Его ровесники носились по улице, как сорвавшиеся с цепи, копались в лужах, устраивали запрудки, мосточки, гоняли по канавкам плоты, грелись где-нибудь на припеке, Макарка же был занят одною мыслью — когда и как его отправят в Москву.
Выяснилось все на пасхе. К пасхе в деревню пришли москвичи, и на второй же день Макаркин крестный, Павел Демидов, зашел проведать свою куму. Он жил на фабрике круглый год, приходил домой только к пасхе и не знал еще подробно, как умер Савелий.
Павел был небольшой, коренастый, ходил с перевалкой и говорил всегда с улыбочкой. Похристосовавшись со всеми, он сел на лавку и, заложивши нога за ногу, стал спрашивать, как они живут.
Мать рассказала, как тогда пришел домой отец, как думали, что он уйдет ‘с водою’, а он протянул до осени. Как он последний раз закашлялся, и у него хлынула кровь.
Павел выслушал это, слегка вздохнул и, подумавши, спросил:
— А крестник как?
— Крестник, что ж… бегает без дела да сапоги топчет. Думаю, в Москву послать.
— Что ж, хорошее дело, — степенно одобрил Павел. — В Москве теперь можно устроиться. На зиму труднее, а теперь возьмут.
— Ты его не возьмешь ли?
— Ну что ж, сведу. Куда только?
— К Матрене, сестре. Она у немцев живет за Смоленским, небось знаешь?
— Как не знать. Ну что ж, справляй, отведу. Нужно и делу приучать… все пить-есть хотят. Пойдешь, что ли, в Москву-то? — спросил крестный Макарку.
— Пойду, — улыбаясь, ответил Макарка.
— Вот и молодец! Вот тебе пятачок на бабки. Небось бабок-то нету?
— Где ж у него быть. Нешто он когда выиграет? Такую простоту и поменьше обыгрывают.
— А ты приучайся. Глаз верней наставляй и чтобы в руке тверже. И меться-то всегда в одно гнездо. Как попадешь в середку — оно и расскочится. Другой раз полкона сшибешь.
Когда крестный ушел, Макарка подал пятачок матери и сказал:
— На тебе его, мамка.
— На что он мне?
— На, возьми, на что-нибудь загодится. Я в бабки играть не буду.
— Ну, подсолнухов купишь.
— He надо! На, возьми.
Мать взяла пятачок, и Макарка, довольный и радостный, побежал на улицу.
С одного раза для него открылась весна и стал заметен праздник. Мысль, что он пойдет в Москву и станет на свои ноги, окрылила его, и картины будущего, одна другой заманчивее, стали носиться перед его глазами.
II
Отправлялись они в Москву на Фоминой. Вечером девки пели всем уходящим из деревни старинную песню: ‘Ах ты, Ваня, разудала голова, сколь далече уезжаешь от меня’. А утром на рассвете все москвичи, с котомками за плечами, выходили на конец деревни, собирались в одну артель и, распростившись с деревней, тронулись в путь. До города пришлось идти пешком, так как снег хотя и растаял, но дорога еще не просохла, и по ней нельзя было ехать ни на санях, ни на телеге. Макарка шел за своим крестным.
Девки простились с ним дома, а мать проводила его до выгона. Суровым голосом и глядя на него сухими, холодными глазами, она проговорила:
— Ну, смотри там у меня, живи смирней, к делу приучайся, а не баловаться.
Она нагнулась, чтобы поцеловать его. Макарка впился в ее губы, охватив шею руками, но мать оторвала его ручонки и подняла голову.
— А ты, куманек, наведывай там его, — сказала она Павлу.
— Ладно, — с улыбкой ответил Павел.
Провожавшие вернулись домой, а москвичи пошли дальше. На небе расходился огромный полумрак утренней зари, делавшийся все бледнее и бледнее. Безлистый березняк гребнем торчал на этом фоне, из него разносилось щебетанье ранних птиц. Земля, подернутая инеем за морозную ночь, казалось, еще дремала, ее окружала такая тишина, что гулко разносился шелест шагов идущих москвичей. По краям леса белели еще сугробы снега, но уже не такого чистого, как зимой.
В стороне послышалось курлыканье журавлей.
— Журавли прилетели, пахать скоро, — сказал кто-то впереди.
— Говорят, сколько застанут снега первые журавли, столько еще выпадет, — произнес другой.
— Немного застали.
— Все-таки есть.
Макарка шел сзади и чувствовал туман в голове. Ему мало спалось ночью. Перемена в его жизни занимала его мысли, и с вечера у него пронеслись тысячи думушек и не давали ему заснуть. Он заснул только, когда запели вторые петухи, и, когда надо было вставать, еле продрал глаза. И сейчас он не мог ничего схватить отчетливо, что перед ним происходило. Все было затянуто какой-то сеткой.
— А походили мы по этой дорожке! — опять сказал кто-то.
Пошли воспоминания, рассказы о всякого рода случаях, вспоминались смешные приключения, за ними следовали страшные.
В полдень пришли в город. Город был небольшой, стоял в яме, посредине улиц тянулась каменная мостовая, а по бокам мостовой шли дощатые тротуары. Везде чернела грязь, липкая и скользкая после мороза. Уставшие ноги скользили, и идти было трудно.
Посредине города, на площади, тянулись два ряда деревянных лавок, а каждый из окружающих площадь домов занимал трактир и постоялый двор. Над дверями трактиров красовались вывески с нарисованными на них самоварами и чайниками. У дверей и ворот толпились люди, стояли подводы, на подводах были навалены мешки с овсом, горшки, тесовые гробы. На двух подводах Макарка увидал живых телят. Головы их были перевешены через грядку, и они с отчаянием глядели кругом. Так их возили до самой Москвы. Стояло много и пустых телег, они предназначались для седоков. Только артель поравнялась с одним двором — человек шесть мужиков в полушубках, несмотря на тепло, с обветренными лицами, с всклоченными бородами, окружили и стали рядиться везти их.
— До Тверской?
— До Тверской.
— Рупь с четвертью.
— По рублю будет.
— Мало… дорога-то какая. Опять время… Это тоже надо понять.
— А с ребят?
— Ну, с ребят по три четвертака.
— Дорого. Много ль в них мозгу-то.
— Ну, чаем напоим.
— Ну, ладно, бог с вами!
Один мужик, высокий и сутуловатый, вытянул вверх кнутовище, и все шестеро стали хвататься за него, плотно нажимая рукой на руку. Верхней руке достался седок. Владелец ее был приземистый старик в высокой овчинной шапке с суконным верхом. Он подвел их к телегам. Из кошеля ели сено две лошади — каряя и рыжая.
— Вот какие орлы, как на крыльях полетит! — хвастливо сказал старик.
— Где уж лететь! — вздохнув, вымолвил Павел. — Котомки бы довезти.
— И сами будете сидеть, — поспешил уверить извозчик. — На гору, знамо, слезете, а под гору и того…
— А когда лошади трудней: на гору или под гору? — спросил извозчика молодой смуглолицый парень из той артели, где был Макарка.
Извозчик запнулся, потом нашелся и сказал:
— Надо в ее шкуру влезть, тогда и узнаешь.
После этого пошли в трактир, достали деревенских лепешек, яиц, свинины и стали есть. Ели медленно и много, потом пили чай. Макарка глядел на всю обстановку с широко раскрытыми глазами. Ему все было ново: и буфетчик, с лицом, как булка, в белой рубашке и двухбортной жилетке, и половой, носивший в одной руке по два подноса, а в другой по шести чайников, и диковинный шкаф, из которого выглядывали медные трубы и наигрывали ‘Над серебряной рекой’. Между труб блестели дна круглых блина и, шлепая друг о дружку, наполняли весь трактир дребезжащим звоном. А на стенах висели картины, на картинах были цари, генералы, сраженья, монастыри, угодники, богородица в облаках, богородица с тремя руками.
— Ты чай-то пей, чего глядишь по сторонам, — говорил ему Павел. — В Москве не такие диковинки увидишь.
— А бабку-то ему придется целовать? — спросил смуглолицый парень, который задавал вопрос извозчику, когда лошади труднее.
— Обязательно. Потому без этого никак нельзя. Если бабку не поцелуешь, то его в Москве не примут.
— Какую бабку? — простодушно спросил Макарка.
— Сопливую. Так и зовут — сопливая бабка.
Все засмеялись, а Макарка не знал — верить ему этому или нет.
— Сидит она на бо-о-льших воротах и едет на шести конях, — стал описывать бабку смуглолицый. — Одной рукой правит, а другой калач держит. ‘Вот, говорит, еще калач не проглочу, а до Питера долечу…’
— И ты целовал? — опять спросил Макарка.
— Как же! никак нельзя. Мускородно, а целуешь.
‘Ну, так что ж, не помрешь от этого, — подумал Макарка и решил: — Будь что будет’.
— Ну, молодцы, у меня лошади готовы, как ваши дела? — сказал появившийся перед ними извозчик.
— Наши дела не всегда добела, а иной раз и с прочернью, — ответил смуглолицый.
— Коли так, садиться можно.
— Давай садиться.
Началось увязыванье сумок. Взвалив сумки на спины, москвичи потянулись к выходу. Трактирщик желал им всякого благополучия и во всех делах успеха.
III
Когда сумы были уложены, подводы одна за другой выехали со двора и потянулись вон из города по Московской улице. Дорога шла на гору. Седоки шагали по сторонам, разговаривая между собой, ребята плелись за ними. С Макаркой шел другой мальчишка, ровесник ему, шедший за Москву в подпаски. Он шел уже не первый раз, поэтому держал себя шустро, просил у взрослых покурить и хвастался, что он пил водку. Его разухабистость не нравилась Макарке, и он держался от него в стороне.
— Что ежишься? — подзадоривал его подпасок. — Не бойся, это сперва кажется страшно, а там ничего. Я бы теперь куда хошь, только бы деньги платили.
— А что ты с деньгами будешь делать, паршивый? — наметил смуглолицый.
— С деньгами-то? А у тебя их много, давай мне — я покажу. У меня только рот разинешь.
— За виски тебя.
— А ты мне растил виски-то?
— А где мы ночевать будем? — спросил извозчика Павел.
— В Холупине, братцы, в Холупине, — отвечал извозчик, опираясь на кнутовище и шагая сбоку вытягивавших шею потных лошадей.
Выехали на ровное место, и все стали садиться в телеги. Сели плотно, но все-таки кое-кому пришлось сидеть только на грядке, свесив ноги, и держаться все время на стороже, как бы не попасть в колеса. На подъемах они соскакивали и опять шли пешком. Так тянулись до самого Холупина. Холупино стояло на высоком берегу реки. Между его дворов росли старые вербы и березы, на которых, беспрестанно каркая, устраивали гнезда грачи. Уже спускались сумерки. На дворы надвигались вечерние тени, и только церковная колокольня еще ярко белела, освещенная угасающей зарею, и на кресте дрожали и искрились остатки лучей. Мост снесло, и через реку приходилось переправляться на пароме. Подвод к парому приходило много, но перевозили их всего по три, перевоз шел медленно. Пока дошла очередь до той подводы, где сидел Макарка, сумерки совсем окутали село, даже умолкли грачи. Только хороводная песня молодежи неслась стройно и звучно в вечернем воздухе и нарушала надвигавшуюся ночную тишину.
— Ко мне, ко мне, касатики, у меня всегда ночевали! — кричала толстая баба в кофте, подпоясанной веревкой, и с фонарем в руках. — У меня все хорошие люди ночуют. Двор у меня просторный, щи жирные.
— А тараканы есть? — сострил и здесь смуглолицый.
— Нешто у тебя дома нет? — ответила бойкая дворничиха. — Если нет, то и тараканами награжу… для заводу…
Лошади втянули телеги под нанес двора, освещенного фонарем на столбе, и остановились, отдувая бока, как кузнечные мехи. От них шел пар. Извозчик уставил обе телеги в ряд и стал отпрягать лошадей, а седоки забрали сумки и поспешили в избу занимать места.
В просторной, как сарай, избе была настлана солома. Москвичи бросили на нее свои котомки, и одни раздевались, другие сговаривались идти в трактир, третьи просили ужинать. А Макарке так хотелось спать, что он еле держал голову на плечах.
— Поисть-то хочешь, что ль? — спросил крестный.
— Нет, — протянул Макарка.
— Ну, так ложись. Вот забирайся под лавку и ложись. Макарка скинул с себя поддевочку и, не разуваясь, лег головой на сумку. И тотчас же заснул…
На другой день после обеда показалась Москва. Из-за леса в одну прогалинку резнул глаза огонь лучей, игравших на куполе храма Спасителя, и задрожал в туманной синеве. Другие говорили, что видели какие-то дома, Симонов монастырь. Макарка же ничего разобрать не мог, ему мерещилась только большая серая стена с неровными зубцами и горел этот огонь.
— А скоро мы приедем?
— Не скоро, еще двадцать верст.
Подводы въехали в село с чистыми, нарядными домиками, с крашеными наличниками и палисадниками. В селе строилась большая новая церковь и обносилась каменной оградой. Чувствовалась зажиточность, почти богатство.
— Д-да, матушка Москва-то и людей кормит, и на стороне жить дает!..
Дорога пошла под гору, лошади побежали рысью, поднимая колесами пыль. Земля и по сторонам совсем просохла, уже кое-где зеленела молодая травка, распускались почки на деревьях, мужики пахали. Дальше по сторонам дороги пошли дачи. Шла уборка, разбивались клумбы, сажали цветы. Навстречу то и дело попадались ехавшие господа, сытые, чистые, в чистых колясках, на таких чистых и сытых лошадях, что они блестели, как плис. И перед этой чистотой и сытостью обветренные, заскорузлые, измятые седоки, ехавшие из деревни в Москву, казались такими жалкими, несчастными. Их нельзя было назвать и людьми, как охваченные морозом опенки не похожи на настоящие грибы.
— Какие все богатые! — не утерпел, чтобы не сказать, Макарка.
— Гладкие, черти! — согласился подпасок. — Ничего не делают, живут.
— Нешто ничего не делают?
— Ничего… У них все прислуга. Постель ему постелет, утром полотенце подаст, самовар поставит и чаю нальет. Кушай, ваше степенство, да не обожгись.
— А ты видал, как господа живут?
— Еще бы! За Москвой их прорва… На дачи выезжают… Днем спят, а вечером гулять выйдут. Сам идет и барыню под ручку ведет… А то двух еще. А какие у них собаки — стриженые, с ошейниками. Барыни их на руках носят… целуют… говорят, едят с одного блюда.
— А им поп причастье-то дает?
— Стало быть, дает, когда мать сыра-земля носит.
Подъехали к огромному парку. Среди парка раскинулся обширный каменный дом с башней, и на башне красовались настоящие часы, выбивающие всякую четверть. Переехали мостом через пруд, дорога пошла по краю соснового леса. Подвод тянулось уже столько, что им не видно было и конца.
Настроение у всех переменилось, меньше шло разговоров, не стало слышно песен и смеха, которые часто вырывались до этого, на лица набежала тень заботы, каждый ушел в себя, и ему уже меньше было дела до другого. Не стало разговорчивости, смеха, шуток. Одни задумывались, как им удастся устроиться в Москве, вспоминали, кому кого нужно повидать, что передать. Макарка же глядел на невиданную жизнь с удивлением и любопытством.
Дорога разделилась на две, и середина ее была засажена раскидывающимися липами. Поохали одной стороной, которая шла по краю необъятного ровного поля. Потом пошли опять постройки, сады, дорогу пересекали рельсы, когда рельсы переехали, то подводы очутились около огромных ворот, наверху ворот на лихих конях, поднявши в одной руке круглый калач, летела та самая баба, про которую говорили, что ее нужно целовать. Наверх вела небольшая железная лестница. У Макарки екнуло сердце, и он оглянулся кругом, но седоки были настолько погружены каждый в свое, что совсем забыли создавшуюся дорогой шутку.
‘Слава богу, забыли’, — подумал Макарка и легко вздохнул.
— Ноги-то подбирай, чего вытянул! — сердито крикнул на его крестного рыжеусый солдат с красными веревочками на плечах и с саблей на боку. Павел торопливо подобрал ноги и закинул их в телегу.
IV
Несмотря на долгую езду по тряскому шоссе, сиденье в телеге с подогнутыми ногами, отчего ломило все члены, Макарка не чувствовал усталости или забыл про нее. Он шагал за крестным по тротуару и с раскрытым от удивления ртом глядел на лавки, магазины, дома. Все тут было так не похоже на то, что он до сих пор видел. По улице тянулись двухэтажные коробки огромных размеров, и в них сидели люди наверху и внизу. Люди в бесчисленном количестве шли им навстречу, обгоняли их, многие с любопытством взглядывали на него с крестным и шли дальше. Потом пошли дома еще выше и богаче. Они как будто стиснули улицу и сделали ее уже: по ней конки не ходили, но пешеходы текли рекой.
Прошли одну площадь, подошли к другой, попались ворота в два пролета с часовней посредине, за воротами развернулась площадь, очень широкая, с одной стороны которой тянулась высокая кирпичная стена, а в конце возвышалась расписная разными красками церковь. Потом они подошли к мосту через широкую реку… Макарка спросил:
— Крестный, это Москва-река?
— Москва-река.
Перейдя мост, они свернули налево и пошли новой улицей, уже не такой оживленной, как первая. В конце этой улицы направо возвышалась огромная каменная труба, выше деревенской церкви, а около нее краснела другая, круглая, железная. Трубы окружали белые кирпичные корпуса с бесчисленным количеством окон. Это и была та фабрики, на которой работал крестный.
Ворота фабрики стояли на запоре. В будке у калитки сидел дворник в белом фартуке и с медной бляхой на картузе и, держа на растопыренных пальцах блюдечко, пил чай. Павел поклонился дворнику и прошел в ворота.
На мощеном дворе ходили рабочие, каменщики, плотники в холстиновых фартуках. Молодой мужик в пиджаке распоряжался ими. У одного угла стояли два господина в белых каленых воротничках и в шляпах и о чем-то говорили между собой.
— Немцы! — шепнул мальчику крестный и, снявши картуз, низко поклонился. Один из немцев, с рыжими усами, дотронулся до козырька круглой фуражки, другой же совсем не заметил поклона.
Пройдя двор поперек, крестный направился в низкую широкую дверь и стал подниматься по каменной лестнице на первый этаж. Через другую такую же дверь они вошли в обширное помещение с окнами на две стороны, обставленное нарами, из голых досок. На этих нарах кое-где были раскинуты постели, сидели люди кучками и в одиночку, но далеко не все места были заняты.
Павел уверенно прошел в один угол, сбросил сумку на пустые доски и стал раздеваться.
— Демидычу почтенье, с приездом! — крикнули Павлу из одной кучки, помещавшейся на другой стороне спальни.
Знакомые стали перекидываться с ним словами. Но были и незнакомые. К пасхе на фабрике давали общий расчет, одни оставались в деревне, другие переходили на другие фабрики, поэтому вновь вместе со старыми приходило много новеньких. Павел, разговаривая, скинул с себя поддевку, потом сапоги, сбросив портянки, он полез под нары, достал оттуда запылившиеся опорки и сунул в них ноги. Потом выдвинул оттуда же небольшой деревянный сундучок, отпер его висевшим на поясе ключиком и достал жестяной чайник.
— Вот я сейчас пойду, чайку заварю… Да раздевайся, что ли. Дальше мы никуда не пойдем, здесь и ночуем, а утром там поглядим… Утро вечера мудренее.
Макарка нехотя расстегнул крючки у своей поддевочки и стал ее скидавать. Ему не хотелось ни раздеваться, ни оставаться здесь. Он совсем не так представлял себе московское житье. Спальня страшила его своей неуютностью. Шевелившиеся в разных местах люди казались такими озабоченными, как седоки, подъезжая к Москве. У них не было той простоты, как в деревне, где у человека часто что на уме, то и на языке. Темные тени лежали на всех лицах, и они напоминали Макарке их старосту, который ругал всегда его отца и гонялся за ребятишками, если они забивались в чужой горох или разводили огонь в лесу.
Макарка робко оглядывался кругом, боясь глядеть прямо в лицо, несмотря на любопытство. Неясное, давящее чувство закрадывалось ему в сердце. Неужели он будет жить среди таких людей, среди которых нет ни одного близкого сердцу? И дома у него после отца никого не было, но там хоть знакомые углы. Есть места, в которых поднимаются сладкие воспоминания.
Крестный принес чайник кипятку, от которого шел пар, и угол мягкого ноздреватого хлеба с блестящей коричневой коркой. Поставив это на сундучок, он проговорил:
— Ну, давай-ка поправляться. Гляди, здесь хлеб-то какой, не как у нас в деревне.
Хлеб был действительно вкусный, а горячий чай так приятно согревал внутри, но чувство, запавшее в душу Макарки, все еще не проходило. Он рассеянно глядел по сторонам. Крестный тоже был озабочен и мало говорил. Когда напились чаю, он убрал посуду и сказал:
— Ну, когда-то у нас прием начнется, да на что поставят, на сатин или кашемир?.. А ты ложись, — посоветовал он Макарке, — сыт, и слава богу.
Макарка пододвинул свою сумку к стене, сбросил сапожонки и лег на голые нары. Сверху он накинул поддевочку. Несмотря на простоту ложа, Макарка не чувствовал никакого неудобства, все члены его сладко заныли после дороги. Усталость сказалась так, что, когда он немного полежал, ему уже трудно было шевельнуться. Но все-таки ему не спалось, билось сердечко и стучало в висках, тяжесть, сдавившая ему грудь, все не проходила, и он не знал, как от нее освободиться. Москва и фабрика, так заманчиво казавшиеся ему издали, когда он увидел их, так испугали его, точно он попал в клетку страшного зверя. Зверь еще не показывал ему своих зубов, но Макарка чувствовал, что ему с ним будет не сладко, а между тем убежать от него нельзя и покричать некому. Был бы отец — совсем другое дело.
И чем дальше, скоплялось больше горечи. Она подступала к горлу, и ему хотелось плакать. Он прислушался, что делал крестный. Крестный лежал навзничь, закинув руки назад и положивши ладони под голову, и тоже не спал. Он тоже, должно быть, думал о звере, хотя он знал уже, как с ним обходиться, и ему легче вырваться из клетки.
В сердце у Макарки закипело. Он увидел себя покинутым, одиноким, которого никому не жалко, от него хотят отделаться и послали сюда. То его спихнула с шеи мать, а завтра стряхнет крестный. Сведут к какой-то тетке, а она, может, такая же, как мать.
Макарке стало жалко себя, и он заплакал. Слезы поднимались у него из глубины души и давили горло. Он рыдал глухо, как воет скучающая собака. Несмотря на то, что он закутал полою свою голову, крестный все-таки услыхал его.
— Ты что это, дурашка? А? Али скушно стало? Вот тебе на! Только ввалился, как слезами залился.
Макарка ничего не сказал, зато теперь, чувствуя, что ему уже нет возможности скрываться, дал волю своим слезам.
— Ну, будет, перестань! Вот утром к тетке сведу, она тебя приголубит. На первых порах, знамо, скучно, — это со всеми бывает, — а потом обойдется.
‘Нет, не обойдется, — думал Макарка. — Как мне здесь жить одному, с кем слово сказать?..’
V
Утром Павел с Макаркой пошли к его тетке. Павел говорил мальчику названия улиц и замечательных мест, провел через Кремль, где они дивились на соборы, дворцы, царь-колокол, царь-пушку. Спустившись в одни ворота, из Кремля они пошли по новым улицам.
Они долго шли и подошли к Москве-реке. Через реку налево тянулся длинный мост, огороженный в клетку широкими полосами, а направо был изгиб реки, по ту сторону постройки были редкие, низкие, перемежались пустым местом, по эту же — дома были частые и большие. Из-за них росли вверх высокие трубы. Особенно велики трубы виднелись вдалеке на холме, и корпуса там поднимались высокие, чернея сеткой бесчисленных окон.
Они прошли немного по берегу и остановились у одних ворот. Ворота, как и везде, были заперты. Около них, как и у той фабрики, где они ночевали, стояла будка, а в будке сидел рябой мужик с медной бляхой на картузе.
— Кого надо? — поднимаясь, спросил сторож, окинув взглядом мужика и мальчика.
Сторож провел рукой по бороде, расправил усы и, выйдя из будки, приотворил калитку и стал глядеть во двор. Вот там что-то мелькнуло, и сторож крикнул:
— Эй, милый, бежи-ка в женскую спальню да спосылай Матрену-монашку!
Он захлопнул калитку и опять влез в будку.
А Павел стоял задумчиво, засунув руку в карман.
Макар глядел по ту сторону, где на холме, как крепость, возвышались огромные постройки. Павел поглядел на него и сказал:
— Три горы — это вон прохоровские корпуса, а это, вишь, часть…
— А что же это за рога? — спросил Макарка.
— На них шары вешают, когда пожар. Днем — шары, а ночью — фонари. А из этого места, — показал Павел на круглый, купол, — ученые звезды считают, как ночь, так они выставят подзорные трубы и считают.
— Да, вот считают, считают, а никак не сочтут, — заметил сторож, — не дается им господня планида.
— А вон там внизу Зоологический… Зимой там бега бывают, а летом всякое зверье… Вот сходишь когда-нибудь, поглядишь.
— Коль пятиалтынный приготовишь, а то и погодишь, — опять вмешался сторож.
— Заработает, — уверенно сказал Павел, — затем и в Москву пришел, чтобы деньги зарабатывать.
За калиткой послышались торопливые шаги. Щелкнула щеколда — калитка отворилась, вышла среднего роста женщина, худая, с продолговатым лицом, покрытым веснушками. На голове ее был накинут черный платок, а на плечах — ватная кофта. Она с удивлением глядела на пришедших, не узнавая их. Павел снял картуз и, улыбаясь, проговорил:
— Здорово, землячка, небось не узнаешь, мы с Надеина… Вот это твоей сестрицы сынок.
— Какой сестрицы?
— Устиньи.
— Это Савелья-покойника?
— Да-а.
— Ах ты, батюшки!.. Ну, здравствуй!
Она подошла к Макарке и поцеловала его тонкими, холодными губами.
— В Москву пришел?
— Прислала мать. На твое попеченье… Може, говорит, приделит.
Матрена глядела на мальчика, но ничего не выражалось на ее бескровном лице, потом проговорила:
— Очень он мал да худ-то. Как его в контору-то вести?
— К резинщикам возьмут, там и такой справится.
— Стой у машинки да гляди, — дал совет сторож.
— Попробовать свести… что скажут… Как тебя звать-то?
— Макарка.
— Ну пойдем, Макарушка, сумку-то пока здесь оставь, контора-то, она вот где.
Макарка снял с плеч котомку и, передав ее крестному, пошел за Матреной.
Двор был меньше, чем на той фабрике, где жил крестный, и сама фабрика была не так велика. Налево возвышался двухэтажный корпус с огромными окнами, в конце корпуса была кочегарка и поднималась высокая железная труба, окрашенная в коричневую краску, за кочегаркой по забору лежали наваленные дрова, длинные, толщиною в половину бревна, а направо тянулось здание с кухней, спальнею, кладовыми. Контора помещалась в особняке, выходившем на улицу.
В конторе за разными столами сидели несколько молодых людей и что-то писали. Тетка подвела его к небольшому человеку в кожаной куртке, с большими усами на маленьком лице, курившему фарфоровую трубку с душистым табаком, поклонившись ему, тетка проговорила:
— Здравствуйте, Герман Карлович! Не возьмете ли вы мальчика за машинку?
Мастер уставился на Макарку черными глазами, с минуту глядел прямо в лицо ему, потом проговорил:
— Мальшик ошень плох. Он слябый…
— Ничего, он выносливый, в нужде жил. У него отец фабричный был, да помер.
Мастер взял Макарку за подбородок, открыл рот и поглядел ему в зубы. Потом отнял руку и проговорил:
— Карашо, пишите, Николай Борисов.
— Покорнейше вас благодарю! — поклонилась опять Матрена мастеру и подвела Макарку к столу конторщика.
Конторщик, кудрявый, с бойкими глазами, взглянул на Макарку, открыл книгу и спросил:
— Как звать?
Макарка ответил.
— Пачпорт.
Макарка вынул из кармана поддевки свое свидетельство и подал конторщику.
— Ступайте.
Матрена и Макарка вышли снова за ворота.
— Ну, приняли, слава богу, — заявила Матрена.
— Слава богу! — согласился и Павел.
— Теперь пойдемте — спрыски сделаем. Вы подождите маленько, я сейчас выйду — в трактир сходим.
Матрена ушла и вернулась минут через десять. Она была в свежем платье, драповой кофте и новом платке на голове. В этом наряде она казалась миловидней.
— Ну, пойдемте.
Они пошли какими-то переулками, пока не вышли на перекресток с огромным, дикого цвета зданием. Здесь и был трактир. Поднялись по лес