Ездил на сенокос. Бесконечно рад тому, что видел. Научился ездить верхом без седла. Научился косить и даже выкосил целую полосу. Узнал новые слова: стожар, вёдро (солн<,ечный>, день). Настала плохая погода. Небо серое. Моросит. Решил ехать домой. Были попутчики. Уцепился. Дорога тряская. Приехал в деревню Потрепухино (наша резиденция). Меня встретила Степановна: ‘Здравствуйте,— здоровы ли? Мы с Николаем Алексеевичем страшно беспокоились. Он только что ушел, все писал. Поставить самоварчик?’. Я, не раздеваясь, в макинтоше, перчатках и вместо шапки в обмотанной вокруг головы рубашке, наподобие чалмы, побежал искать Коленьку. Я знаю его любимую дорожку (за плетень и к деревне Фоминых). Иду, смотрю,— нет. Дальше и дальше шагаю по травам, цветам, под свирелью жаворонка. В сердце любовь. Свернул. Глазами перебираю в беспокойстве. Наконец заметил кусочек головы без шапки… И скрылся. Когда я <,по>,вернул еще, то увидел спину Клюева. Он шел в <,вы>,шитой белой рубашке почти до колеи. Белые брюки. В руке трость. Но я увидел, что он занят. Весь в думах, в сравнениях, стихах.
Я ускорил шаги. Но все же не успел. Н<,иколай>, А<,лексеевич>, дошел до ворот, которые служат началом деревни, загоном, и обернулся. Я увидел его профиль. Спокойное, вдумчивое и необыкновенно нежно-младенческое лицо в профиль. Потом он повернулся и, увидев меня, стал смотреть, приставив руку от света к лицу. А на лице сияла улыбка. Нежная, любовная. — ‘Жив? Как я рад. Здоров?’. И когда я приблизился, мы расцеловались.
Бредем домой. Нас ждет горячий самовар. У Коленьки сразу появилась яичница, варенье, стакан сливок, ягоды, кислое молоко, хлеб с маслом!
Когда я утолил голод, он сказал, дописывая лист: ‘Я хочу тебе прочесть, что я написал’. И я с любовью слушал. Написано кровью. Такая сила, величественность, что поражаешься, слушая. Много говорили. Час, видимо.
Я пошел к зубной докторше. Возвращаюсь. В лесу на полдороге встречает Клюев. Целуемся. На лице его лежит забота. Он рассказывает: недалеко отсюда он ходил искать деньги. Здесь он встретился с ягодницами. Они просили два рубля. Он вынул 13 р<,ублей>, денег. Но ягоды оказались плохие. Он отказался. Деньги с платком сунул в карман. Дома, хватился,— их не оказалось. Мне стало жалко его.
Вечером увидели: едут четыре лошади. Коленька мне говорит: ‘Открой им ворота’. Он стал спрашивать, нет ли масла. Масло оказалось. Стали покупать. Я побежал за деньгами. За это время он за махорку купил яиц. Отдав деньги, я пошел за махоркой. Вижу он, задрав полу рубахи, забрал яйца и пошел. Я передал махорку крестьянину.
Возвращаемся, ищем замок, которым перед этим отперли вход в горницу. Нет. Искали. Оказалось, Н<,иколай>, А<,лексеевич>, положил его на воз, когда он взял <,яйца в>, подол рубашки, а потом забыл. <,Этого>, с ним никогда не случалось. Он, чуть не плача, сказал: ‘Все стихи виноваты. Когда я пишу, я могу сказать <,что-то>, кому-нибудь или ответить — и забыть. Лишь потом в голове как-то разберусь’. Клюев всегда же очень собранный человек. Ничего не забудет, не пообещает, не сделав этого.
— ‘Нет, после еды я не могу писать. Отяжеление. Надо даже не есть. И на реке не могу. Только на тропинке. Хожу и слагаю. Чтоб полный покой. И ничто бы не отвлекало’.