Из заметок о журналах. Июнь, июль 1856, Чернышевский Николай Гаврилович, Год: 1856

Время на прочтение: 26 минут(ы)

Н. Г. Чернышевский

Заметки о журналах. Июнь, июль 1856

(О разборе Н. Ф. Павловым комедии В. А. Соллогуба ‘Чиновник’)

Н. Г. Чернышевский. Литературная критика. В двух томах. Том 1.
М., ‘Художественная литература’, 1981
Подготовка текста и примечания Т. А. Акимовой, Г. Н. Антоновой, А. А. Демченко, А. А. Жук, В. В. Прозорова

<1>

И стихотворениям, и повестям, и драмам бывает иногда, как людям, счастье, ничем, по-видимому, не заслуженное. Скажите, например, за что все чувствительные сердца в старинные годы выбирали для аккомпаньемента своих вздохов непременно или:
Стонет сизый голубочек,
Стонет он и день и ночь…
или:
Взвейся выше, понесися,
Сизокрылый голубок…1
между тем как в то же самое время были сотни других песенок, ничуть не уступавших ни ‘сизокрылому голубку’, ни ‘сизому голубочку’ своею чувствительностью и гораздо лучше написанных? За что изречение Суворова дало бессмертие именно ‘Пригожей поварихе’, а не другому какому-нибудь плохому роману?2 Чем, наконец, и в наши времена комедия ‘Чиновник’ заслужила то особенное счастье, что возбудила живые споры в обществе и подала повод к появлению двух замечательных разборов, из которых один читатели пробежали в предыдущей книжке нашего журнала3, а первая половина другого, принадлежащего Н. Ф. Павлову, помещена в No 11-м ‘Русского вестника’? Русская драматическая литература не очень богата прекрасными новостями, но каждый скажет, что всякий год ставится у нас на сцену если не больше, то уж никак не меньше десятка новых пьес, отличающихся гораздо большими литературными достоинствами, нежели последняя пьеса графа Соллогуба. И, однако ж, они проходят без шума, а ‘Чиновнику’ досталась громкая слава. Или эта комедия обратила на себя общее внимание тем, что поразительно плоха? — и того нельзя сказать о ‘Чиновнике’: он, правда, очень слаб в художественном отношении, но бывают сотни пьес еще гораздо слабее его — и, однако же, о них не говорят, а о нем говорят. Странное счастье, незаслуженное счастье ‘Сизому голубочку’, ‘Пригожей поварихе’ и ‘Чиновнику’!
Так ли? В самом ли деле незаслуженное? Не на первый ли только взгляд кажется, будто все эти три произведения получили свою известность только благодаря капризу случая? Ведь случайно ничего не бывает на белом свете — ужели только ‘Сизый голубок’ и ‘Чиновник’ составляют исключение из общего правила? Вероятно, известность их основана же на чем-нибудь. О ‘Сизом голубке’ нам некогда пускаться в изыскания, но что ‘Чиновник’ наделал шума не без причины, знает каждый: благо, дело еще недавнее. В комедии графа Соллогуба есть несколько горячих слов против злоупотребления, которое возбуждает общее негодование. Потому-то и возбудила она к себе общее внимание.
Так. Но этим самым объяснением и запутывается дело. Если некоторые прекрасные фразы ‘Чиновника’ вызвали единодушные аплодисменты, то за что же критика напала на эту комедию так безжалостно? Положим, что пьеса слаба, очень слаба, но ведь не говорят же о самых слабых пьесах так строго, как говорит о ‘Чиновнике’ Н. Ф. Павлов. Его разбор написан чрезвычайно едко. Неужели пьеса не заслуживала пощады за свои громкие фразы? Отчего такой гнев?
Оттого гнев, что высокие притязания не могут не возбуждать желчи, когда ими обнаруживается только незнание дела и неуменье взяться за него.
В чем эти высокие притязания, эта неправда, нам не нужно говорить, читатели знают, какой вопрос ставит ‘Чиновник’ и как решает его. В главных мыслях критика г. Н. Ф. Павлова сходится с тем, что было высказано в нашем журнале по поводу пьесы графа Соллогуба. Надимов, столь самодовольный, с такою гордостью выставляющий себя в пример всем, так презрительно отзывающийся о всех, кроме себя, провозглашающий во всеуслышание, что Россия в нем нуждается и погибнет без него,— этот Надимов не знает ни России, ни людей, ни самого себя, он ни к чему не способен, он поступает хуже всех тех, против которых восстает. Надобно же разоблачить такого человека, надобно же доказать, что он сам не понимает того, о чем твердит. И если он выступает на сцену с намерением сделать других подобными себе, то надобно же сказать, что он жестоко ошибается, считая себя образцовым человеком, и что истина, случайно примешиваемая им к суетным похвалам самому себе, искажаясь в его устах в угоду его самолюбивым мечтаниям, перестает быть истиною.
С этой целью написан разбор Н. Ф. Павлова, как и разбор, помещенный в ‘Современнике’. Но г. Павлов идет далее. Обнаруживая, что идея комедии фальшива, он подробною эстетическою критикою доказывает, что фальшивость основной идеи погубила и художественное достоинство пьесы.
Чрез это его разбор получает новое достоинство: в нем приобретает русская литература прекрасный пример истинной художественной критики, понятия о которой так затемнились после смерти Белинского.
Художественность состоит в соответствии формы с идеею, потому, чтобы рассмотреть, каковы художественные достоинства произведения, надобно как можно строже исследовать, истинна ли идея, лежащая в основании произведения. Если идея фальшива, о художественности не может быть и речи, потому что форма будет также фальшива и исполнена несообразностей. Только произведение, в котором воплощена истинная идея, бывает художественно, если форма совершенно соответствует идее. Для решения последнего вопроса надобно просмотреть, действительно ли все части и подробности произведения проистекают из основной его идеи. Как бы замысловата или красива ни была сама по себе известная подробность — сцена, характер, эпизод,— но если она не служит к полнейшему выражению основной идеи произведения, она вредит его художественности. Таков метод истинной критики. У нас в последние годы все эти коренные понятия запутались и затемнились. Люди, наиболее толковавшие о художественности, решительно сами не знали, что такое художественность. Они, забыв обо всем, на что должна обращать главное свое внимание критика, вообразили, будто художественность состоит в красивой отделке подробностей, в украшении произведения заботливо сделанными картинками и ловко обточенными фразами. О том, имеют ли смысл эти украшения, нужны ли они для выражения идеи, существует ли, наконец, в произведении какая-нибудь идея, они и не думали спрашивать4.
По их понятиям, чем более походит литературное произведение на хорошо обточенную игрушку с приятно звенящими бубенчиками, тем оно художественнее. Они совершенно возвратились к невинной поре триолетов и буриме. Если бы воскресли Буало и Лагарп, они обняли бы этих мастеров разбирать достоинства ‘красот пиитических’,5 сам Толмачев и даже сам Бургий не отказали бы в полном своем одобрении их тонкому вкусу6.
Но публика не способна ныне восхищаться литературными игрушками, еще менее способна уважать рассуждения о достоинствах отделки бубенчиков на игрушках. Критика лишилась не только уважения, даже внимания читателей. Она стала скучна. Кому охота смотреть на то, как переливают из пустого в порожнее? Одного слова ‘художественность’ стало уже довольно, чтобы навести тоскливейшую зевоту на самого бесстрашного читателя.
Не пора ли прекратить эту забаву? довольно времени погублено на нее, довольно надоела она всем.
Пора критике вспомнить, что она должна быть не пустословием об игрушечных бубенчиках. Чем же она должна быть? Незачем пускаться в длинные рассуждения о том, чем должна быть критика,— укажем на разбор ‘Чиновника’, написанный г. Н. Ф. Павловым: вот истинно художественная критика, вот та критика, которой требует публика, потому что в ней находит мысль и дело, а не пустые речи о красотах побрякушек.
Каждый помнит еще превосходные письма г. Н. Ф. Павлова по случаю издания ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’ Гоголя7. Разбор ‘Чиновника’ стоит, в своем роде, этих писем. Больше мы ничего не скажем в похвалу его новой статьи, потому что трудно приискать другую похвалу выше этой.
Вы хотите говорить о художественности? Посмотрите же, как понимает художественность г. Павлов, как он, ни на минуту не забывая об идее произведения, каждую подробность спрашивает: ‘скажи мне прежде, зачем ты здесь? дала ли тебе общая мысль комедии право являться передо мною в этой комедии? Нужна ли ты для воплощения идеи? Не противоречишь ли ты ей, вместо того чтобы оправдывать ее и оправдываться ею? Только тогда, если ты докажешь это, я спрошу, красива ли ты’. И когда каждая сцена, каждый характер поочередно обличается в несообразности с идеею целого или в излишности для нее, он неумолимо говорит: ‘быть может, эта частность отличается щегольскою отделкою, все равно: будь она красива или некрасива,— она неуместна, фальшива, противохудожественна’. Быть может, например, салон графини описан очень изящными и подробными чертами, быть может, вся внешность аристократизма выставлена в лице графини очень точно, но чувства и поступки графини носят ли на себе отпечаток аристократизма? Узнаем ли мы из комедии графа Соллогуба, как чувствуют и поступают дамы высшего общества? — Нет. Нет? Так зачем же она графиня? зачем же ее аристократический салон? Это рама без портрета, это надпись без предмета, к которому должна относиться, в этих подробностях нет художественного смысла, автор испортил ими свою комедию, в которой они излишни и фальшивы.
‘Вообще надо заметить, что тут действует какая-то графиня допотопная, а не графиня современная нам. Иные писатели любят присвоивать себе, преимущественно перед другими, знание всех тонкостей в светском круге, называемом, если хотите, высшим обществом. Знание это, благодаря нашим нравам, нашей физиологии и счастливо или несчастливо сложившимся историческим событиям, достигается легко и нисколько не сопряжено с теми препятствиями, которые были отличительною чертою народов Запада. Не было и нет мудрости познакомиться с графиней, с убранством ее комнат, с ее гардеробом, проникнуть к ней в душу, исследовать движения ее ума, определить понятия, привитые ей веком. Нужен только талант. Но, повторяем, в сочинениях иных писателей не заметно дельного желания изучить предмет, который, по благоприятному стечению обстоятельств, находится под рукою. К несчастью, все, что носит у нас правильно или неправильно имя образованности: познания, общественное положение, знакомство с известною средою людей,— все употребляется часто средством для одного чванства перед другими. При внимательном взгляде нередко можно увидеть там на дне ничего более, как пустое тщеславие. ‘Я профессор в этой науке не потому, чтоб имел особенные способности, а потому, что ежедневно упражняюсь в ней, я ежеминутно там, где вас нет’. Это щегольство, основанное на ничтожных случайностях жизни, влечет за собою часто свое собственное наказание.
Тот не знает высшего общества, кто знает его затем только, чтоб сказать другим, что они его не знают, как не может назваться образованным человеком тот, кто читает книгу затем только, чтоб похвастать ею. Да, ко многим изображениям этого общества примешивалось у нас почти всегда тайное чувство хвастовства,— и что же вышло? писатель превратился в модистку с Невского проспекта, в столяра, в бронзовых дел мастера. Нарядить графиню по моде, поставить перед ней вазу с цветами, убрать ее стол разными безделками, посадить ее в кресла, обитые бархатом, заставить непременно ездить верхом, постлать ковер, вынуть у нее из головы всякую мысль, а из сердца всякое путное чувство — это значит изобразить светскую женщину, графиню. Но, боже мой, этот рецепт уже известен давно, это уже невыносимо скучно и страх надоело. Ведь в светской женщине, в графине, несмотря на то, что она графиня, может также быть воображение, тонкость ума, живость чувства, какое-нибудь понимание того, что дышит, движется, мыслит и чувствует около нее. Ошибитесь, ради бога, в ее туалете, нарушьте требования моды, оставьте в покое письменный стол, верховых лошадей, избавьте нас от ковров, от мебели, но схватите душу светской женщины, уловите направление ее мысли, представьте влияние окружающих обстоятельств на ее природный характер. Что это за графиня? Зачем увлекать ее от нас, готовых с такою нежностью любоваться ею, в сферу давно забытых индейских каст и насильственно разрывать у нее все точки соприкосновения с мелкими чиновниками, когда ни век, ни она сама, как она есть в самом деле, не требует такой разрозненности. Нет, неправда, что современная графиня, как новорожденное дитя, не знающее ни людей, ни их отношений, испугается губернаторского чиновника, неправда, что задумается посадить его. Современная графиня не так труслива и не так младенчески добродетельна. Не только в деревне, но и в Петербурге она примет чиновника с ласковым словом, с очаровательным взглядом, посадит и тогда, когда он будет не щегольски одет, протянет ему даже в ином случае, судя по важности дела, два нежные пальчика, согласно обычаю, перенятому нами у англичан. В деревне, особенно, графини не так недоступны и не так легкомысленны, как многие воображают. Там они становятся очень обходительны со всеми, кто нужен, расчетливы, иногда скупы, они, напротив, спешат знакомиться с полезными чиновниками и, должно сказать к чести современных графинь, часто умеют обделывать свои практические дела гораздо лучше, чем мужчины. Вы видите, что светская женщина на бале легка, как зефир, и верите ей! Такой взгляд vol d’oiseau {с высоты птичьего полета (фр.).Ред.} может вести к важным заблуждениям. Нет, это не графиня из нынешнего Петербурга или из нынешней Москвы, а маркиза из древних записок Saint-Simon8. Виноват! маркизы были все-таки умнее нашей графини’.
Надимов говорит графине великолепные фразы об отечестве, священном долге, самоотвержении и проч. Хороши ли они сами по себе, до этого художественной критике будет дело только тогда, когда она узнает, уместны ли, нужны ли здесь они. Кто этот Надимов? Зачем он здесь? О том ли он должен говорить, о чем теперь разглагольствует, рисуясь перед графиней? — Нет. Нет? Так он говорит неуместно и фальшиво. Да и вообще, имеет ли он право приписывать себе те качества, которыми хвалится? Чем он их доказал? — Ничем. Ничем? о, так он самохвал, ни больше ни меньше, а идея произведения требует, чтоб он был человеком дельным,— стало быть, его лицо противоречит идее комедии, оно противохудожественно, оно губит комедию.
‘Милая графиня не поняла ни единого слова. Да и на что ей рассуждения о службе? она переходит к вопросу, который ей ближе, к вопросу о счастьи, к вопросу о любви, и если Надимов, для беседы с нею, забыл свою обязанность, то она, становясь на его место, превращается в чиновника, приступает к следствию и допрашивает немилосердно:
‘А счастья вы не ищете? Кого же вы любите?’
Надимов. Я-с, графиня? да, я живу любовью, я постоянно счастлив в любви.
Графине становится это неприятно. Он живет уже, а не начинает жить, следовательно, эта любовь не относится к ней. Надимов продолжает:
— Да-с, я счастлив в любви с тех пор, как догадался, где надо искать ее. Я нашел такую любовь, на которую положиться можно, которая наверно и никогда не изменит.
Графиня. Какую же это?
И графиня и мы заинтересованы чрезвычайно. Любопытство наше возбуждено до неимоверности. Мы пылаем нетерпением узнать поскорее эту чудную женщину, ниспосланную небесами, в их благости, губернаторскому чиновнику, приехавшему по делу о затопленных лугах Дробинкина, эту восхитительную любовь, которая наверно и никогда не изменит. Надимов называет нам ее. Судите же о горечи нашего разочарованья! Это обман. Это не живая дама с миловидным лицом и в нарядном платье, а дама-идея, идея огромная, уничтожающая, это Россия.
— Любовь к нашему отечеству, любовь к России,— говорит Надимов.— Этого чувства на всю жизнь хватит и с избытком даже.
И у графини и у нас опускаются руки. Надимов любит Россию и, как кажется, сколько это проглядывает из его слов, уверен немного во взаимности, хотя до него великие люди жаловались большею частью на холодность и неблагодарность отечества: Аристид был изгнан9, Велисарий умирал с голоду10. Любовь к России — чувство похвальное! да, его хватит на целую жизнь, и не на одну даже, это правда. Но зачем г. Надимов говорит об этом? зачем так торжественно, с таким лирическим вступлением? разве это какая-нибудь диковинка? разве любить Россию есть привилегия, дарованная исключительно ему и приобретенная какими-нибудь усилиями? разве предполагается, что графиня не любит тоже России? Давать чувствовать такое предположение было бы неучтиво. Разговор между образованными людьми основан на взаимных уступках, на взаимном благоволении друг <к> другу. Графиня очень ограниченная женщина, но не может же Надимов сказать ей: я умен. Не может потому, что и графиня, какова она ни есть, должна приниматься за умную. Он умен, умна и она. Не хочет ли Надимов намекнуть ей, что вот Мисхорин, которого он сейчас видел, не любит России, а я люблю? Конечно, Мисхорин, хотя щегольски, но несколько пестро одет, да, во-первых, Надимов не довольно хорошо его знает, а во-вторых, ронять в мнении графини заочно кого бы то ни было не идет человеку, щегольски и весьма просто одетому. Для чего же, повторяем, говорит г. Надимов о своей любви к России, если предполагается и должно по совести и из учтивости предположить, что любят ее и графиня, и Мисхорин, и те, которые налицо, и те, которые еще за кулисами? Я люблю, а графиня скажет: и я люблю, после этого следует: ты любишь, мы любим. Что ж это за разговор? это повторение грамматики, спряжение действительного глагола и ничего более.
Любовь к отечеству не заслуга, не преимущество, не достоинство. Это чувство инстинктивное, невольное. Любишь и потому, что не любить не можешь, и потому, что вне отечества никуда не годишься и никому не нужен. Не любить было бы гораздо мудренее, чем любить. Человек живет во времени и в пространстве, иначе на земле и жить нельзя. Отечество есть именно пространство, одно из условий его существования. Все, что в нас есть, наш духовный и физический состав, все образовалось на этой почве, в этом воздухе, все, что заимствовали мы из-под чужого неба, приобретено нами по милости той же почвы и того же воздуха. Да и кто не любит отечества? где эти люди, эти народы? есть такие, которые умирают с тоски по нем. Не станем прибегать к пошлым возгласам о благодарности: в любви к отечеству таится идея более существенная и более истинная — идея необходимости. Поэтому, покинем ли мы Петербург и выберем своей резиденцией город Устьсысольск, определимся ли на службу в писцы станового пристава, или пойдем положить голову за Россию, нам всем равно любезную и равно дорогую, мы не имеем права становиться на ходули и высовываться из необозримой массы обыкновенных людей, провозглашая громогласно, что таем любовью к своему отечеству. Даже прибыв в имение графини или княгини, по жалобе Дробинкина о двух или трех стогах сена, мы должны совершить этот подвиг, не уверяя других, что спасаем Россию или приносим ей пользу. Этого требует чувство уважения к себе, чувство нравственного приличия, этого требуют и законы смешного. Вы вступили в должность муравья и тащите песчинку на огромную гору,— прекрасно, но что же из этого? неужели это должно послужить поводом к диссертации о любви к отечеству? Впрочем, г. Надимов и песчинки-то не тащит: до сих пор он только разговаривает, а как пример соблазнителен, то мы боимся, что в губернии, где он поселился, будет большое запущение в делах. Все закипят любовью и перестанут писать. Видно, любовь, даже и к отечеству, отвлекает человека от занятий. Но, нам скажут, он отказался от удовольствий столицы, пренебрег наслаждениями богатства, заехал в какую-то трущобу, принес жертву. Это опять не исключительное положение. Заметим мимоходом, что в губерниях служит много чиновников, которые и живали в Петербурге, и богаты, и путешествовали. Что касается до жертвы, тут вопрос важнее. Чтоб жертва получила общественное значение, для этого нужны ее плоды, нужно не собственное мнение, а мнение других. Иного нет средства отличить черту самоотвержения от побуждений эгоизма. Приехать из Петербурга в губернию можно от сплина, от нечего делать, от неудач, из мелкого честолюбия выказать себя. Г. Надимов любит как-то огромно. Любить всю Россию не легко. Отчего бы не ограничиться какою-нибудь из ее частей? полюбить бы хоть одну губернию. Россия так обширна, что есть из чего выбрать. Вот, например, в эту минуту, как он изъясняется в своей нежности к целому, части этого целого, то есть понятые или окольные люди, без которых нельзя составить законного удостоверения о затопленных лугах, лежат на траве или сидят, пригорюнившись, у конторы на завалине, оторванные от своих работ, в ожидании, когда будет угодно губернаторскому чиновнику спросить их, бог знает зачем и бог знает о чем. Они, вероятно, также любят Россию, но, одаренные большим знанием светских условий, любят молча.— Мы говорили до сих пор, не касаясь важного опровержения, которое может быть нам сделано. Г. Надимов может возразить, что его любовь особенного рода, не та, какую мы излагали: он любит лучше и разумнее, чем эти несчетные миллионы людей. Точно, инстинктивное чувство любви к отечеству переходит иногда в другую, высшую степень, в сознание, возводится в идею, и, правда, человек приобретает право сказать громко: я люблю Россию. Но за это право должно заплатить дорого. Оно дается не многим. Это достояние исторических лиц, способствовавших развитию, просвещению, благоденствию и славе отечества. Тут любить мало: надо еще уметь любить, надо видеть ясно цель, куда любовь ведет, и находить в душе своей средства для достижения цели. Надо знать, почему люблю и для чего люблю. Тут уже все помыслы человека, все его шаги, все действия обращены на служение одной, всепоглощающей идее. С ним уже не беспокойтесь, не наряжайте графинь и не ставьте бронзовых безделок на их столики. Для него и нарядна, и прекрасна, и молода одна Россия. Ее только образ будет носиться у его изголовья. Да, существует любовь разумная, любовь не инстинктивная, любовь-идея, но много ли сердец, способных биться ею?’
Вот это можно действительно назвать художественною критикою. Таких статей не могут писать Надимовы, будут ли они чиновниками, или драматургами, или критиками. Против таких разборов они не устоят. Тут говорит человек, и имеет право говорить, потому что понимает, в чем дело, и, между прочим, понимает, что такое художественность и чего надобно требовать от литературного произведения. Больше таких статей давайте нам, господа русские критики, и вы увидите, будет ли уважать вас публика. Вы, быть может, умеете хорошо писать,— публика не знает этого, потому что — греха нечего таить — она не читала ваших мнимохудожественных разборов, быть может и прекрасно написанных. Не читала потому, что вы думали, будто можно заинтересовать ее рассуждениями об узорах, цветочках и кудерьках. Как бы хороши ни были эти кудерьки и узоры и какими бы красными словами, какими бы кружевными периодами ни объяснялись их грациозные изгибы и хитросплетения, какое кому дело до всех этих прикрас?
У вас, быть может, есть талант и вкус. Вы думали, что этого довольно. Нет, кроме того, нужна дельная мысль, нужно знание дела. Вы пишете хорошо, и вас никто не поблагодарил ни одним словом за все ваши красноречивые страницы, и вы сами не были довольны друг другом: так сильна потребность дела и правды, что даже мысль: ‘он занят тем же, чем я’, не могла пересилить в вас сознания: ‘он занят пустяками’. И вот, сравните с своими искусными периодами те простые или, быть может, даже неловко написанные отрывки, которые мы приводим ниже, и скажите: не в тысячу ли раз живее и лучше красноречивых рассуждений о художественности токарных изделий и филигранных прикрас эти небрежные, чуждые литературной отделки слова? Отчего ж разница? Ведь предметы, о которых вы пишете, гораздо живее и интереснее, нежели сухие вопросы, о которых идет там речь? Ведь вы пишете о поэзии, и ведь в поэзии жизнь и страсть — и, однако же, все, и вы сами первые, дремали и умирали от скуки над этими толками о поэзии. А вот люди, которые и не претендуют равняться с вами в искусстве сочинительства, пишут о предметах гораздо менее увлекательных — о воспитании детей, о должности старшего офицера на каком-нибудь фрегате: кажется, читателю позволительно бы зевнуть над рассуждениями о таких сухих материях, и, однако ж, кто не пробежит с интересом тех выписок, которые мы сейчас приведем?11
Отчего ж это? Едва ли не оттого, что слова этих людей служат выражением дельной мысли, а не прикрытием пустоты.

<2>

Литература наша, невзирая на все свои недостатки, представляет много хорошего,— это факт, которого нельзя отрицать, с каким бы скептицизмом ни смотреть на нее. В прошлый раз мы говорили о прекрасном начале обширной статьи, написанной г. Павловым по поводу комедии графа Соллогуба. Начало казалось нам так хорошо, что, признаемся, мы не без некоторого опасения за свое впечатление стали читать окончание этой статьи, помещенное в 14-й книжке ‘Русского вестника’. Тон, взятый автором, был так силен и высок, что нелегко было выдержать его до конца.
Но чтение статьи самым отрадным образом опровергло эти сомнения: вторая половина разбора еще лучше, если только возможно, нежели первая. В первой части статьи разбор остановился на той сцене комедии, с которой начинаются служебные подвиги злополучного Надимова,— во второй статье все внимание критика обращено на них. В каждой сцене оказывается, что с художественной точки зрения поступки г. Надимова разрушают всякое правдоподобие в комедии, которая гибнет через него в литературном смысле, и, в дополнение к тому, со ‘Сводом законов’ в руке критик доказывает, что каждое слово, каждое понятие этого самохвала, мнимого чиновника, законопреступно, отчасти по незнанию закона, еще чаще по неуважению к нему, в угождение варварским понятиям, в которых он, сам того не замечая, совершенно сходится со взяточниками, потому что личные свои желания и пристрастия ставит выше закона. И когда, в своем забавном тщеславии, Надимов оскорбляется тем, что ему предлагают взятку, критик охлаждает его неосновательное негодование словами: ‘Да ведь вы, г. Надимов, ведете себя, как взяточник,— ведь вы ясно выказываете пристрастие к одной из тяжущихся сторон, не хотели выслушивать объяснений противника, старались запугать этого противника, брали на себя власть выше той, какая дана вам законом, вы отдаете под суд людей, которые по закону не подвергли себя судебному следствию, вы входите в приятельские сделки то с тем, то с другим из лиц, о которых вы должны производить следствие, вы собственной властью прикрываете и прощаете преступления,— словом, ведете себя, как человек, который казнит и милует не по закону, а по произволу,— вы делаете все то, что делает взяточник. Чем же вы отличаетесь от него? и как вас не почесть за взяточника?’ А когда Надимов начинает разглагольствовать, что он гнушается взяточниками и истребит их своим примером и своею службою, г. Павлов говорит ему: ‘вы сами не знаете, что делаете, восставая против взяток: ведь это не отдельное явление, которое можно уничтожить, не касаясь произвола,— нет, взятки — следствие тех самых обычаев, которых держитесь вы, г. Надимов, взятки — только ничтожный симптом той страшной болезни, которою охвачен, проеден до костей весь ваш организм. Взятки — не одинокое преступление: они — неизбежное следствие того порядка вещей, благодаря которому вы живете и щеголяете,— понятий, которые вам нравятся,— следствие, которое должно с вашей точки зрения казаться совершенно невинным. Корень, на котором растет этот цветок, нужно вырвать, а на цветок бесполезно и нападать, если беречь корень, не один этот цветок, а сотни подобных растут на этом корне. За что рвать именно один этот невинный цветок? Да и что проку, если сорвете этот цветок? Взамен вырастет другой, еще получше сорванного.
‘Для вас взятки — порок, преступление. Да, это так, взяточник есть мытарь, торгующий правдой в ее святых храмах. Взгляд справедлив, но узок для объема исторических явлений. Нет преступлений цельных, нет преступлений без доли заблуждения. Если видеть в старинном разврате, в народном бедствии один ряд преступлений, то легко утешиться и незачем поднимать большого шума. Преступления не страшны. Они, по свойствам человеческой природы, составляют в человеческом обществе исключения, на них восстает большинство, они прячутся от глаз, краснеют и живут тайною. Превратите только взяточника чисто в преступника, и завтра взяток не будет. Страшно заблуждение. Оно обнимает массы и не боится божьего света. Вы выступили на борьбу со взяточниками, с людьми, но что люди? существа кратковременные, доступные чувству страха, расположенные к послушанию, когда оно требуется настойчивой волей. С людьми легко справиться: на них есть казнь закона, железо и огонь. Перед вами другой враг, более опасный: этот враг — понятие. Оно бесстрашно, непокорно, несговорчиво и, к несчастию, долговечно. Вы вытесните взяточника и станете на его место, а понятие тотчас пополнит эту убыль и в вашем сыне воспитает нового, который будет предметом удивления для старых. Вы возмущаетесь, вы негодуете, вы приходите в ужас, что продается правосудие, а понятие вступит в сделку с вашей совестью, сочинит слово ‘благодарность’ и уверит вас, что между этим безукоризненным словом и взятками проведена самая непроходимая граница, протянут самый тонкий волос. Понятие предусмотрительно, осторожно, и никогда не одиноко. Оно живет общей жизнью с другими, однородными понятиями. Они тесной семьей вместе проходят века и вместе гибнут, но не порознь. Взятки не жена и дети, не нищета и нужда,— их берут и холостые и богатые, взятки — особенное воззрение на жизнь и человека, взятки не причина, а следствие, не болезнь, а один из ее признаков.
Давно ли, испрашивая помещения в общественную должность, проситель писал в просьбе: ‘прошу отпустить покормиться’? Управление рассматривалось как кормление, как доход, которым можно быть сыту. Воеводства и приказные дела назывались ‘корыстовными’ делами. Государственный вопрос молчал перед материальною потребностью лица. И тот, кто просился кормиться, и те, которые отпускали его на кормление, нисколько не думали, что в общественном деле интерес частного желудка есть интерес второстепенный. Нам скажут, что способ кормления определялся и, следовательно, был законен. Иногда определялся, иногда нет, но что до этого? Самое воззрение делало невозможными правила, что и подтверждается историей. Если управляемые рассматривались как материал для удовлетворения аппетита управляющих, если на первом плане стояло целью, чтоб воевода был сыт, то как не предположить, что он не беспрестанно был голоден? С тех пор государственные учреждения изменились. Просвещенные законодатели России спешили передавать ей в новых постановлениях иные начала, иные истины. Но нравы, но воззрения не догнали государственных учреждений. Рука не смеет уже писать: ‘отпустите покормиться’,— а в голове прежнее понятие еще живо. Предки думали, что место дается единственно затем, чтоб кормиться, и многие из потомков сохранили свято завещанное наследие. У многих, верных преданию, цель та же — кормление, а все остальное, что написано, кажется им, написано так, для одной церемонии. Бумага изменилась,— понятие осталось, потому ли, что история вообще невыносимо долго вырабатывает свои идеи, потому ли, что с изменением законов не возбудилась деятельность мысли, или, наконец, потому, что старое воззрение со всеми своими подробностями приятнее слабости человеческой.
Воображение пленялось приобретением новых истин права, а душа влеклась к той поэтической неопределенности, где давался широкий простор воле. Закон исполнил современную задачу: он определил для службы другую цель, другую причину и кормление, как оно совершалось некогда, назвал взятками, преступлением. Но быт около этого закона,— быт, благоприятствующий прежнему воззрению, сберегался тот же. На самую жизнь накладывались не те обязанности, какие излагались в законе, не то требовалось от нее, не те идеи были в обращении, от этого самая жизнь находилась в постоянном и естественном противоречии с законом. Г. Надимов, увлекаясь тоже воображением, не понимает, что делает, когда восстает на взятки. Он не берет их, но, нападая на них, поднимает руку на себя. Последуем за ним в чудный мир фантазии, поддадимся ее волшебному обаянию и постараемся отгадать, как бы это стали жить люди без взяток, какой бы у них совершался жизненный процесс, какими наслаждениями пользовались бы они и каким подвергались бы лишениям? Ах, г. Надимов! необдуманность, необдуманность губит многое на свете. Жизнь без взяток что за жизнь? ведь это полное развитие чувства законности, это, как его необходимое следствие, уважение на каждом шагу, во всех мелочах, к личности человека, и даже понятых… Видите ли, к каким последствиям ведет такого рода общественное положение? Ведь оно расстроило бы вас первого. Теперь вы приехали свидетельствовать мельницу, но вам скучно, занятие не по душе, не в привычку: чувство законности вас не тревожит — у вас его нет — и вы заходите к графине, вы с ней беседуете, гуляете, вот сейчас она предложит вам завтракать. Если кто-нибудь осмелится вам напомнить, что понятые давно собраны, вы скажете: ‘пусть подождут’. Подойдет Дробинкин — вы ему очень учтивым образом заметите, что вы чиновник, что и обсуживать и говорить вы хотите одни, а он проситель, следовательно, существо бессмысленное и бессловесное. Все это чрезвычайно приятно и удобно. Теперь, по милости взяток, многие подумают про вас: вот красноречивый человек, человек убеждений, человек-огонь, а тогда, без взяток, о чем бы вы повели беседу? с чем вы тогда явились бы на сцену перед графиней, чем бы тронули ее ветреное сердце? За что же вы нападаете на взятки, когда им обязаны столькими удовольствиями?
Против понятия оружие одно — понятие новое, которое надо поставить на место старого. Понятие добывается не фразами, не ребяческими выражениями желаний, надежд и порицаний, а тяжелым трудом мысли, просвещением. С великою робостью, от страха, чтобы слова наши не были перетолкованы в превратном смысле, мы, вопреки г. Надимову, решаемся сказать, что честный человек, сотни, тысячи честных людей, как случайность, как явление, которое может быть и не быть, бессильны в борьбе с закоснелым понятием. Одной честности, этого высокого качества, к сожалению, мало. Нужны люди честные и вместе мыслящие. Только мысль делает завоевания не случайные, а прочные, одна мысль может создать среду, где нельзя будет двигаться взяточнику. Г. Надимов придумал разные государственные меры для искоренения взяток, образцы и горючие слезы, но меры эти, превосходные сами в себе, оказываются, после нескольких тысячелетий опыта, недействительными. Вы поставьте человека в невозможность брать взятки, и он их брать не будет, а возможность этой невозможности существует для взяток точно так же, как и для других наших действий. Объяснимся примером, если уже г. Надимов такой охотник до них. Он позван на бал. Закон не определяет ни покроя его платья, ни цвета, ни материи, и каким бы шутом ни нарядился он, за это не положено никакого наказания. Отчего же г. Надимов не явится на бале в сюртуке и в пестром галстухе? почему лучше согласится нарушить постановление писаного закона, чем обычай, введенный и поддерживаемый какою-то непостижимой силой, которая не лишает прав состояния и не ссылает в Сибирь? Вот что, конечно, в малом и ничтожном виде, называется взглядом на жизнь. Так люди смотрят, так думают, так привыкли думать. Пестрый галстух и сюртук на бале признаны, неизвестно надолго ли, неприличными: извольте переуверять и оспаривать.
Для важных исторических явлений, для взяток, существует также возможность подобного взгляда, и на основании истинном, не выдуманном человеческою прихотью. Судья берется отправлять правосудие, а за деньги называет правду ложью и ложь правдою. Тут логическая нелепость очевидна, ее основание шатко, поколебать его, однако ж, трудно. Но средство есть, оно вытекает уже из самой бессмысленности явления. Должно только искренно желать достижения предполагаемой цели и не скорбеть о тех понятиях, которые, живя одной жизнью с понятием о взятках, должны умереть с ним одною смертью. Г. Надимов обходится со взятками как-то легко, храбро, не воображая, что у них есть своя история, география и своя теория. Это не отрывок, не клочок из жизни, а целая жизнь, благообразно устроенная и приведенная в систему на известных местностях. Мы уже так тесно познакомились с г. Надимовым и получили к нему такое расположение привычки, что, желая ему добра, советуем продолжать горячиться против взяток с графиней и полковником, а ни под каким видом не сходиться и не вступать в спор с каким-нибудь умным и закоренелым взяточником. Г. Надимов не знает, какую неотразимую диалектику встретит он, какое научное понимание дела, какие неотвержимые доводы и даже какие добродетели. Дойдет до службы, до отправления должности,— тут, прошу не прогневаться, пожалуйте денег, а взгляните на взяточника с другой стороны, в других отношениях: он и добрый отец семейства, и теплый друг, и честный человек, который вас не обманет и не продаст. Да, г. Надимов! много и таких взяточников. Поэтому надо нападать не на взятки: они, как мы уже сказали, не причина, а следствие, плод неверного воззрения, ложного понимания, давшего простор необузданности своекорыстных побуждений. Если вы хотите вложить перст ваш в свежую рану и поразить взятки, то во всеоружии рыцаря вступите в бой с рутиной, пошлостью и бессмыслием12, которое всякую мысль считает противозаконной тревогой, а всякое посягательство на невежество нарушением общественного благоустройства, с этим невежеством, которое подпирает варварские привычки, которое, при помощи обыденной сметливости, хочет отгадывать результаты наук, без учения, без приготовлений берется за все, делает все кое-как, решает сплеча все вопросы, и этот способ действия смеет называть русским умом, а всякого невежественного представителя мнимого русского ума — русским человеком…’
Да, взятки не произвольное преступление нескольких дурных людей, а старый обычай, тесно связанный с многими другими обычаями, столь же важными и вредными, с многими коренными понятиями о жизни, еще преобладающими в невежественной массе, от нравов которой, как бы гордо ни смотрели мы на нее, зависит все. В подтверждение глубокой справедливости этого замечания, прекрасно развитого г. Павловым, нам хочется привести следующий случай, сообщаемый ‘Анекдотами о Петре Великом’ Штелина (издание 3-е, Москва, 1830, часть 4-я, стр. 107—110):
‘Никита Демидович Демидов почитал за неверность, если, видя, что делающееся противно воле и указам государевым, не донесет о том его величеству. Таким образом, узнав, что статский действительный советник Василий Никитич Татищев, по делам, до решения его доходившим, брал взятки, не мог не объявить об оном монарху. Великий государь объявлению сему верил, ибо ведал, что Демидов не донесет ему неправды и в чем бы не был он точно удостоверен. Но как же, однако, поступил он с Татищевым? Он призывает его к себе и спрашивает: правду ли объявляет на него Демидов? Правду, государь, ответствует сей: я беру, но в том ни перед богом, ни перед вашим величеством не погрешаю. Лихоимство есть грех, достойный наказания, продолжает Татищев, а мзда за труды не грех, и апостол говорил: ‘Мзда делающему не по благодати, но по долгу’. Монарх, несколько остановись, велел ему изъяснить сие. Татищев продолжал:
1. Судья должен смотреть на состояние дела: то если и ничего он не взял, а против закона сделал, повинен будет наказанию, а если еще сделает сие и изо мзды, тогда к законопреступлению присовокупится уже и лихоимство, и повинен он будет сугубого наказания. Когда же право и порядочно сделает и от правого из благодарности его что возьмет, не может за то осужден быть. 2. Если мзду за труд пресечь и только одно мздоимство судить, то более вреда государству и разорения подданным последует, ибо судья должен за получаемое жалованье сидеть в приказе только до полудни, в которое на решение всех нужных просьб конечно не достанет времени, а после обеда трудиться должности его нет. 3. Когда, видя, чье дело сомнительное и запутанное, никогда внятно его исследовать и о истине прилежать причины не имея, будет день ото дня откладывать, а челобитчик с великим от того убытком волочиться и всего лишиться принужден будет. 4. Дела в канцеляриях решаются по реэстрам по порядку, и случается, что несколько дел впереди весьма не нужных, а последнему по реэстру такая нужда, что если ему дни два решения продолжится, то может несколько тысяч убытка понести, что по купечеству нередко случается. Итак, государь (продолжал г. Татищев), если я вижу, что мой труд не втуне будет, то я не токмо после обеда, но и ночью потружуся, а для того и карты, и собак, и беседы, и всякие другие увеселения оставлю, и не смотря на реэстры, нужнейшие прежде ненужного решу, чем как себе, так и просителю пользу принесу, никого другого не обидя, следовательно, в таком случае за мзду, взятую за труды, ни от бога, ни от вашего величества осужден быть не могу’.
Видите, как рассуждал один из лучших и честнейших людей времени Петра Великого? Да, трудно было бы с ним поспорить верхоглядам, кричащим против взяток едва ли не потому только, что не получают их по своему незнанию делопроизводства. И сам Петр Великий, как вы думаете, что он отвечал Татищеву? Вот что:
‘Великий государь слушал все сие, не перебивая речи, и по выслушании сказал: Сие правда и для совестного (то есть справедливого) судьи невинно’13.
Да, все тут зависит от понятий об отношениях судьи к обществу, о произволе и законности. Да, видно, что, по понятиям, против которых не мог еще бороться сам Петр Великий, взяточник мог быть и добросовестным судьею, и честным человеком. Так и нынче судят многие, взятки вовсе не беззаконие, а невинная благодарность,— и г. Надимов весь проникнут понятиями, из которых следуют такие суждения. Какое же право имеет он восставать против взяток?
Злополучный г. Надимов! таким-то образом терзается каждый шаг его, такие-то назидания навлекает он на себя каждым словом. И поделом ему, потому что он тип людей, слишком размножившихся у нас в последнее время, тип мнимых джентльменов с низенькою душонкою, рассуждающих о честности высокой фразами, в которых, что ни слово, то несообразность или ложь. И, в довершение всех ударов, получает он самый убийственный для него: ему доказывают, что он вовсе не джентльмен, не человек высшего круга, хороших манер, а просто франт дурного тона, наглостью старающийся прикрыть свое незнакомство с правилами хорошего тона! о, ужас!
Разбор ‘Чиновника’, написанный г. Павловым, останется в памяти публики, и если бы побольше являлось таких статей, счастлива была бы наша литература.

ПРИМЕЧАНИЯ

ТЕКСТЫ ПОДГОТОВЛЕНЫ И ПРОКОММЕНТИРОВАНЫ

Т. М. Акимовой (‘Песня разных народов…’), Г. Н. Антоновой (‘Об искренности в критике’), А. А. Демченко (‘Роман и повести М. Авдеева’, ‘Заметки о журналах. Июнь, июль 1856’), А. А. Жук (‘Три поры жизни’. Роман Евгении Тур’), В. В. Прозоровым (‘Бедность не порок’. Комедия А. Островского’, ‘Заметки о журналах. Март 1857’)

СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ

Белинский — В. Г. Белинский. Полн. coбp. соч. в 13-ти томах. М., Изд-во АН СССР, 1953—1959.
Герцен — А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах. М., Изд-во АН СССР, 1954-1984.
Гоголь — Н. В. Гоголь. Полн. собр. соч. в 14-ти томах. М., Изд-во АН СССР, 1948—1952.
Добролюбов — Н. А. Добролюбов. Собр. соч. в 9-ти томах. М., ‘Художественная литература’, 1961—1964.
‘Материалы’ — П. В. Анненков. Материалы для биографии А. С. Пушкина.— В кн.: ‘Сочинения А. С. Пушкина’, т. 1. СПб., 1855.
Некрасов — Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. и писем в 12-ти томах. М., Гослитиздат, 1948—1953.
‘Письма’ — Пушкин. Письма. 1815—1833. Тт. I—II. Под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского. Госиздат, М.—Л., 1926—1928, т. III. Под ред. и с примеч. Л. Б. Модзалевского. ‘Academia’, M.—Л., 1935.
Пушкин — А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. в 16-ти томах. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1937—1949.
‘Сочинения — ‘Сочинения А. С. Пушкина’. Изд. А. С. Пушкина’ П. В. Анненкова. СПб., 1855—1856.
Тургенев. — И. С. Тургенев. Полн. собр. Сочинения соч. и писем в 28-ми томах. М.—Л., ‘Наука’, 1960—1968, тт. I—XV.
Тургенев. Письма — И. С. Тургенев. Полн. собр. соч. и писем в 28-ми томах. М.—Л., ‘Наука’, 1960—1968, тт. I—XIII.
Ц. р. — цензурное разрешение.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства СССР.
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. в 16-ти томах. М., Гослитиздат, 1939—1953.
В двухтомник избранных литературно-критических произведений Н. Г. Чернышевского вошли работы, опубликованные в 1854—1862 гг. Все они впервые напечатаны в ‘Современнике’, за исключением статьи ‘Русский человек на rendez-vous’, появившейся в московском журнале ‘Атеней’. Из ‘Заметок о журналах’, содержащих важный литературно-критический материал, составители двухтомника, стесненные объемом издания, воспроизводят лишь два фрагмента. Один связан с именем А. Н. Островского (критик пристально следил за развитием его дарования), другой содержит ценные для понимания позиции Чернышевского теоретические суждения.
Статьи расположены в хронологическом порядке и публикуются до первопечатным журнальным текстам, сверенным с первоисточниками (рукописями, корректурами), если они сохранились. Все случаи введения в основной текст мест, исключенных (искаженных) цензурой или явившихся следствием автоцензуры, оговорены в примечаниях. Здесь же указаны встречающиеся в первоисточниках разночтения, существенные для выяснения авторского замысла.
При цитировании источников Чернышевский допускает ряд неточностей, которые не исправляются. В примечаниях отмечаются лишь наиболее существенные из них.
Тексты печатаются полностью. Орфография и пунктуация приближены к современным нормам. Сохраняются лишь индивидуальные авторские написания: зачастую строчные (а не заглавные) буквы после восклицательных и вопросительных знаков, введение в некоторых случаях тире и точек с запятыми (вместо запятых), не нарушающих, впрочем, восприятия текста. Оставлены без изменений написания характерных для эпохи Чернышевского слов: аккомпаньемент, удостоивать, затрогивать, нефешёнэбльною, на плеча, сантиментальностью, мужеского и т. д. Название литературных произведений и периодических изданий даны не курсивом, как было принято в то время, а в кавычках: ‘Ясные дни’, ‘Деревенский визит’, ‘Отечественные записки’ и т. д.
Издание подготовили сотрудники кафедры русской литературы Саратовского университета под руководством безвременно скончавшегося (11 августа 1977 г.) Евграфа Ивановича Покусаева. Организационную работу проводил А. А. Демченко.

ЗАМЕТКИ О ЖУРНАЛАХ. ИЮНЬ, ИЮЛЬ 1858

О разборе Н. Ф. Павловым комедии В. А. Соллогуба ‘Чиновник’

Впервые — ‘Современник’, 1856, т. LVIII, No 7, отд. V, с. 119—128, в составе статьи ‘Заметки в журналах Июнь 1856’ (п.. р. 30 июня, вып. в свет 11 июля), т. LVIII, No 8, отд. V, с. 268—214, в составе статьи ‘Заметки о журналах. Июль 1856’ (ц. р. 31 июля, вып. в свет 11 августа). Без подписи. Автограф — ЦГАЛИ, ф. 1, он. 1, ед. хр. 88, лл. 16—19, 24—25. Корректура не сохранилась. Заголовок фрагментам дан условно.
Рецензия Н. Ф. Павлова на вышедшую в 1856 г. отдельным изданием комедию В. А, Соллогуба ‘Чиновник’ была опубликована в ‘Русском вестнике’ (1856, No 11, июнь, с. 494—511, и No 14, июль, с. 385—418). Сама комедия, направленная на обличение взяточничества, не была значительным явлением. ‘Пиеса искусственна’,— сообщал И. С. Тургенев В. П. Боткину (Тургенев. Письма, т. II, с. 338). Выступление Н. Ф. Павлова было поддержано либеральной и демократической журналистикой, поскольку критик в связи с разбором комедии затронул важные проблемы тогдашней общественной жизни и искусства (подробнее см.: В. П. Вильчинский. Н. Ф. Павлов. Л., ‘Наука’, 1970, с. 118—122).
В отличие от либеральных критиков, увидевших в рецензии Павлова лишь осуждение односторонности и ложности взглядов Соллогуба на взяточничество (см.: ‘Отечественные записки’, 1856, No 10, отд. VI, с. 72, ‘Сын отечества’, 1856, No 24, с. 261), Чернышевский поддержал самый принцип критического анализа, с которым Павлов подошел к литературному произведению.
Первый отрывок из отзыва Чернышевского посвящен теоретическим проблемам. Разговор об ‘истинной художественной критике’, рассматривающей литературу в ее соотношении с жизнью, полемически направлен против апологетов ‘чистого искусства’.
Во втором отрывке рассматривается идея, положенная в основу комедии. Чернышевский, соглашаясь с Павловым, доказывает, что взяточничество не причина, как наивно полагает автор комедии, а лишь один из признаков социальной болезни. Однако если Павлов видит выход в просвещении (‘Одна мысль может создать среду, где нельзя будет двигаться взяточнику’), то Чернышевский предлагает более радикальные меры, ‘вырвать корень’, на котором растет этот цветок и ему подобные.
1 Слова романса ‘Стонет сизый голубочек’ (1792) написаны И. И. Дмитриевым, композитор — Ф. Дубянский. Песня ‘Взвейся выше, понесися’ принадлежит неизвестным авторам конца XVIII века.
2 ‘Пригожая повариха, или Похождение развратной женщины’ (1770) — авантюрно-бытовой роман М. Д. Чулкова. Говоря об изречении А. В. Суворова, Чернышевский имеет в виду анекдот, рассказанный графом Ф. В. Растопчиным: ‘Желая узнать мнение его о знаменитых воинах и об военных книгах, проходил я всех известных полководцев и писателей, но при каждом названии он крестился. Наконец сказав мне на ухо: Юлий Кесарь, Аннибал, Бонапарте… Домашний лечебник, Пригожая повариха и… заговорил о химии’ (‘Собрание писем и анекдотов, относящихся до жизни Александра Васильевича князя Италийского, графа Суворова-Рымникского. Собранные Васильем Левшиным’. М., 1809, с. 131—132).
3 Имеется в виду отзыв H. M. Львова, напечатанный в составе ‘Заметок о журналах. Май 1856’ (‘Современник’, 1856, т. LVII, No 6, отд. V, с. 235—244).
4 Так, статья С. С. Дудышкина о ‘Семейной хронике и воспоминаниях’ С. Аксакова основной задачей ставила разъяснение ‘истинно художнического течения речи’ и мастерства в описании природы (‘Отечественные записки’, 1856, No 4, отд. III, с. 69, 72—73). Рецензия на стихотворения Фета посвящена выяснению удачных исправлений отдельных строк, содержащихся в сборнике 1856 г. сравнительно с изданием 1850 г. Книга Фета горячо рекомендовалась ‘всем, кто любит русский звучный и картинный стих’ (там же, No 5, отд. IV, с. 4). и т. д.
5 Чернышевский имеет в виду нормативность эстетики теоретика классицизма Н. Буало, который писал в трактате ‘Поэтическое искусство’ (1674):
Неловкий, грубый стих тех варварских времен
Впервые выровнял и прояснил Вильон.
Из-под пера Маро, изяществом одеты,
Слетали весело баллады, триолеты,
Рефреном правильным он мог в рондо блеснуть
И в рифмах показал поэтам новый путь
(Буало. Поэтическое искусство. М., 1957, с. 60—61)
Для Ф. Лагарпа ‘совершенный слог — плод жизни всей ученья’ являлся главным критерием оценки поэтического произведения (‘Послание Лагарпа к графу Андрею Петровичу Шувалову о действиях сельской природы и о поэзии описательной’. М., 1817, с. 22, см. также: ‘Ликей, или Круг словесности древней и новой. Сочинение Ф. Лагарпа’. Части I—V. СПб., 1810—1814).
6 ‘Правила словесности, руководствующие от первых начал до высших совершенств красноречия, в четырех частях’ (СПб., 1815—1822), составленные профессором словесности Петербургского университета Я. В. Толмачевым, и ‘Бургиева риторика’ (‘Elementa oratoria’), написанная Л. Бурдалу (Бургием), считались в России вплоть до 40-х годов лучшими учебниками красноречия. В обоих руководствах основное внимание сосредоточено на формальных требованиях сложения устной и письменной речи.
7 ‘Письма к Н. В. Гоголю’ Н. Ф. Павлова — см. : ‘Современник’, 1847, т. III, No 5, отд. IV, с. 1—16, и т. IV, No 8, отд. IV, с. 88—93.
8 Имеются в виду ‘Мемуары’ (1829—1831) герцога Луи де Рувруа Сен-Симона.
9 Отличавшийся храбростью и высокой честностью полководец Аристид был вследствие интриг изгнан на три года из родных Афин.
10 Велисарий, знаменитый византийский полководец правления Юстиниана I, был оклеветан перед тираном, ослеплен и последние годы жизни провел в нищете.
11 Далее в ‘Заметках о журналах’ следуют подобранные Чернышевским выписки из статей о воспитании и об обязанностях старшего офицера на корабле, печатавшихся в No 5 и 6 ‘Морского сборника’ за 1856 г. (См., Чернышевский, т. III, с. 668—676).
12 В статье Н. Ф. Павлова — безмыслием.
13 В указанном Чернышевским издании дается такое заключение Петра: ‘…хотя сие и правда и для совестных людей невинно: но позволить сего отнюдь нельзя для бессовестных..’
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека