Из воспоминаний, Сантагано-Горчакова Александра Александровна, Год: 1913

Время на прочтение: 18 минут(ы)
Встречи с прошлым. Выпуск 6
М., ‘Советская Россия’, 1988

‘МНОГО ЗВАННЫХ, МАЛО ИЗБРАННЫХ’

(Из воспоминаний А. А. Сантагано-Горчаковой)

Публикация А. В. Кутищевой

Александра Александровна Сантагано-Горчакова (1842—1913) — оперная певица, с большим успехом выступавшая в 1860—1870-х годах в оперных театрах крупных провинциальных городов — Киева, Харькова, Одессы. Родилась она в богатой дворянской семье Мензенкампф. Фамилия, под которой она выступала на сцене, состояла из псевдонима — Сантагано и фамилии по мужу — Горчакова. Окончив Патриотический институт {В современных справочниках ошибочно указывается Смольный институт.} в Петербурге, она вернулась к родителям в Харьков, где и увлеклась театром. Этому содействовал один из ее братьев, оставивший военную карьеру, с успехом организовывавший любительские спектакли и ставший антрепренером. Встреча со знаменитым американским трагиком А. Олдриджем, приехавшим в Россию на гастроли в 1858 году и выступавшим в Петербурге, Москве, Киеве, Харькове и других городах, усилила интерес молоденькой Мензенкампф к сценическому искусству. В 1864 году она начала занятия пением в Петербурге у профессора П. Репетто. Через год продолжила обучение в Италии и с успехом дебютировала в Лугано. Огромные испытания выпали на долю молодой певицы, с трудом получавшей ангажементы у различных импресарио.
Вернувшись в Россию, Сантагано-Горчакова с 1866 года в течение четырех лет пела на сцене Киевской оперы. Знаменитый тенор Федор Петрович Комиссаржевский (отец В. Ф. Комиссаржевской), приезжавший в Киев на гастроли, пел с тогда еще совсем молодой певицей оперной труппы Ф. Бергера Сантагано-Горчаковой дуэт из оперы М. И. Глинки ‘Жизнь за царя’ (‘Иван Сусанин’).
В Киеве Сантагано-Горчакова была дружна с семьей Рокотовых. В. Д. Рокотов, отец писательницы М. В. Ямщиковой (Ал. Алтаев), был создателем первого русского народного театра в Киеве. Особенно близка она была с его женой — А. Н. Толстой. В доме у Рокотовых певица была частой гостьей. Об этом пишет Ал. Алтаев в своей книге ‘Памятные встречи’, где Сантагано-Горчаковой посвящена одна из главок под названием ‘Пропагандистка Глинки’ (М.— Л., 1946, с. 115-121).
В Киевской опере Сантагано-Горчакова пела партии Наташи в ‘Русалке’ А. С. Даргомыжского, Людмилы в ‘Руслане и Людмиле’ и Антониды в ‘Жизни за царя’ M И, Глинки, Розины в ‘Севильском цирюльнике’ Дж. Россини и Виолетты в ‘Травиате’ Дж. Верди. Обладая сильным голосом большого диапазона и драматическим талантом, Сантагано-Горчакова, по свидетельству современников, имела необычайный успех у поклонников оперного искусства, спектакли с ее участием шли всегда с аншлагами.
В конце 1870-х годов Сантагано-Горчакова организовала собственную труппу и гастролировала в Италии, где пропагандировала произведения русских композиторов, особенно Глинки. На сцене миланского театра Dal Verme по инициативе и на средства Сантагано-Горчаковой 8 мая 1874 года была поставлена опера ‘Жизнь за царя’, текст которой был переведен ею на итальянский язык. Вернувшись в Россию, певица оставила сцену, лишь изредка выступала в благотворительных спектаклях и концертах. В ее жизни начался новый период — она занялась педагогической деятельностью. Вначале преподавала пение в Одессе, с 1892 по 1897 год — в Московском филармоническом училище, последние 16 лет — в Киеве. Одним из ее учеников был Л. В. Собинов. Будучи всесторонне образованным человеком и прекрасно владея иностранными языками, Сантагано-Горчакова переводила оперные либретто и романсы. В Одессе вела в ‘Новороссийском телеграфе’ (позднее ‘Одесском листке’) отдел музыкальных рецензий.
Умерла Сантагано-Горчакова 25 марта 1913 года в Киеве. Л. В. Собинов посвятил памяти своей учительницы следующие строки: ‘Я прежде всего не могу не вспомнить с чувством вечной признательности, что обязан всей своей сценической карьерой покойному старому другу… Ни с кем из учеников она не теряла связи. Со всеми переписывалась, за всех, хлопотала, всем устраивала ангажементы, приглашения, помогала из личных средств’ (Киевская мысль, 1913, 28 марта). В ЦГАЛИ хранится фотография Сантагано-Горчаковой с дарственной надписью Собинову: ‘Талантливому Леониду Витальевичу Собинову на добрую память от старого друга и профессора. А. Сантагано-Горчакова. Киев. 3 июня 1901 г.’ (ф. 864, он. 1, ед. хр. 1636).
Ал. Алтаев в книге ‘Памятные встречи’ передает слова своей матери о Сантагано-Горчаковой: ‘Она обещала написать о своем пребывании в Италии, и нам, русским, эти воспоминания особенно дороги — из них мы узнаем, какие испытания приходилось выносить певцам и певицам, прежде чем они окончат ‘отделку’ голоса’,— и продолжает: ‘После смерти моей матери в ее вещах остались неоконченные записки Сантагано-Горчаковой, которые та дала ей когда-то для просмотра’ (с. 117—118, 121).
Сейчас эта рукопись хранится в ЦГАЛИ (ф. 857, оп. 1, ед. хр. 1), текст публикуется выборочно — опущены бытовые подробности, купюры в тексте обозначаются отточием.

——

Я родилась в семье (отец мой был из лифляндских дворян, мать малороссийская помещица), гордившейся своим гербом, украшающим и поныне одну из стен рижского Rathaus’a. Это я говорю для того, чтобы дать понять, как далека была от всех мысль видеть меня когда-либо на сцене. Окончивши Патриотический институт, я, как все барышни ехала домой, чтобы выезжать, веселиться и выйти замуж. Отец был строг, требовал, чтобы мы без дела дома не сидели, и я стала продолжать уроки музыки и начала учиться пению…
Живая от природы, лихая наездница, неутомимая танцорка, имея огромный круг знакомых (мы с матерью делали до 70 визитов), я постоянно вращалась в большом свете, где привыкла петь не конфузясь, и производила фурор… Один из братьев моих, страстный любитель театра, участвовавший со мною во всех любительских спектаклях, женившись, оставил полк и, к ужасу всей семьи, снял Х[арьковск]ий театр… Плата была огромная, артистов масса, но денег что-то мы не видели, и сперва лес, а потом дачи уходили на это предприятие, и брат мой понемногу разорялся. Но театр обладает такой притягательной силой, что, видя неминуемую гибель, брат не унимался и жил надеждой!.. Я все вечера, когда только меня отпускали, проводила в братниной ложе, выходящей также на сцену, упиваясь запахом кулис, словно яд вливавшимся нам в жилы.
Знаменитый в то время трагик негр Олдридж (Jra Aldridge), сводивший с ума Петербург, где он играл несколько вещей из шекспировского репертуара с императорг ской немецкой труппой, изъявил согласие гастролировать и у нас. Все места брались с бою, ложа брата была продана, и я умолила отца пойти со мною в партер… Хорошо владея английским языком, я с замиранием сердца и страшным волнением следила за всеми перипетиями трагедии и, вернувшись домой, не могла уснуть, так сильно было впечатление, произведенное на меня игрою великого артиста. Иллюзии способствовало также отсутствие суфлера. На другой день Олдридж был у нас и скоро стал ежедневным гостем, радуясь, что есть с кем поболтать по-английски. На вопрос моей матери, доволен ли он своей Дездемоной, он добродушно, по-детски смеясь, просил меня перевести, что она недурная артистка, но ‘as heavy, as a plum-pudding’ (тяжела как плум-пудинг). На Олдриджа я смотрела как на полубога, ни чернота его, ни противный запах пачули, которой он по нескольку раз в день чуть ли не обливался, не могли меня разочаровать… но увы, однажды, сидя в ложе брата, я увидала, что после сцены ревности он весь задыхаясь упал в кресло и тут же, отвернувшись от публики и закрыв лицо одной рукой, другой показывал ‘длинный нос’ Дездемоне. С той минуты артист потерял для меня всякий престиж, и я видела в нем лишь комедианта, правда, комедианта хорошо выученного, ломающегося только за деньги. Летом брат мой взял кроме того еще и Полтавский театр на время ярмарки, куда и переехал со всею труппой. Вместе с ним и его женой поехала и я, в ту пору Олдридж из скупости расстался со своим переводчиком и потому, когда в Полтаве была впервые поставлена для Олдриджа шекспировская трагедия ‘Ричард III’ (переведенная для русских актеров мною), то за неимением суфлера (нужного только для этой роли Олдриджу) суфлировала в кулисах я и тем совершенно покорила сердце влюбчивого негра. Он просил моей руки, зная, что он женат, я этому крайне удивилась, но он успокоил меня, уверяя, что ждать придется не долго, так как жена его в последнем градусе чахотки. Конечно, на такого рода предложение можно было ответить лишь смехом, что крайне рассердило Олдриджа, и мы расстались вскоре и более не встречались… Мечтою всей его жизни было играть перед парижской публикой, после чего ‘можно и умереть’, не раз говаривал он.
Во время Парижской выставки [18]67 г. заветное его желание исполнилось, он не только играл в столице Франции и пользовался громадным успехом, но получил из рук императора Наполеона III ценный подарок, орден Почетного легиона, и на пути в Россию скончался от холеры на одной из промежуточных станций между Варшавой и Петербургом.
В 1864 г. я вышла замуж, но неудачно сложившаяся жизнь навела меня на мысль попытаться поступить на сцену. Вернувшись через четыре месяца к родителям, я поставила вопрос об этом прямо, чем и вызвала полный ужас в семье. Что скажут в свете, что подумают немецкие родственники!.. После долгих прений, просьб с моей стороны и уговоров матери, всегдашней моей заступницы, обожавшей и баловавшей меня, отец пришел к следующему решению: я могу ехать учиться в Италию, благословение свое он мне дает и вручает 3000 р. с тем, чтобы я имела средства для поступления на сцену. Со мной должна была ехать мой друг детства, девушка моих лет, бедная сирота, жившая у нас в доме, одну же меня отпустить родители отказались наотрез…
3 октября 1864 г. я с моей верной Пашей выехала в Москву, напутствуемая благословениями отца и рыданиями моей кроткой и любящей матери. Путь предстоял долгий, от Х[арькова] до Москвы железной дороги и в помине еще не было. Ехали мы пять дней, по грязи, по гололедице, и измученные, почти не останавливаясь в Москве, приехали в Петербург, где я и остановилась у тетки моей (сестры отца) баронессы Ш… Между теткой и ее двумя дочерьми, пожилыми девушками, было решено повезти меня на пробу к знаменитому в то время профессору Петербургской консерватории П. Репетто. Сказано — сделано, и дня через два мы отправились в Офицерскую улицу, в квартиру того, от которого я ждала решения своей участи. Крошечный, юркий человечек, с громадными глазами и таким же носом, поглядел на меня из-под очков (день был воскресный-, и он сидел дома) и, выслушав с доброй улыбкой о желании моем узнать, могу ли мечтать о сцене и просить у него рекомендовать профессора в Милане, maestro подошел к роялю, взял несколько аккордов, заставил меня филировать ноты и сделать две-три гаммы. Кончив испытание, он встал и изрек следующее: ‘Madame, можно ли с таким маленьким и некрасивым голосом мечтать о сцене? Кто вам дал подобную мысль? Да вы не в состоянии даже сделать гаммы, а говорите о сцене? Впрочем, посмотрим. Ехать в Италию с такими данными без знания языка слишком рискованно, оставайтесь здесь, могу вам дать пока два часа в неделю у себя на дому…’
…Я с лихорадочным упорством принялась за работу: зубрила гаммы, итальянские слова, делала переводы, раз в неделю посещала итальянскую оперу, куда меня возил дворник дома, и раз в неделю ездила на вечера к Репетто, на которых блистала удивительной красотой жена его… поступив к Репетто в октябре, я в декабре услышала от него уверенность, что я буду певицей и что такой талантливой натуры он не встречал. Кроме учеников и их родных, бывали окончившие у Репетто артисты русской императорской оперы: талантливейший бас Сариотти, Кондратьев (теперешний режиссер русской оперы) и тенор Комиссаржевский, красавец, певец, обладавший маленьким, но замечательно приятным голосом, артист умный, умевший в голосовом отношении, что называется, тратить рубль, а публику заставлять думать, что он тратит тысячи. При Комиссаржевском шли ‘Сомнамбула’ (с Бюдель), ‘Пуритане’ и ‘Фра-Дьяволо’, который считался его коронной ролью. В ту пору учился у maestro также тенор Никольский, который мог соперничать со знаменитым Тамберликом (по голосу только) в опере ‘Вильгельм Телль’. Часто приезжали также Тамберлик, Нантье-Дидье, Фиоретти и превосходный бас-буфф Фиораванти. В один из таких вечеров наши знаменитые итальянцы так расшалились, что спели квартет из ‘Бала-маскарада’, причем роль Амелии пела красавица Губерт… вместо баритона пел Тамберлик, а басов — Фиораванти и Сариотти, в конце квартета ‘ah che baccano’ {Ах, какой шум (ит.).} они с хохотом уходили все дальше и очутились в кухне… Все привлекало в этих изумительных артистах, даже огромное количество макарон, пожираемых Тамберликом, и желтый огромный фуляровый носовой платок, и табакерка Фиоретти, этого соловья, не отталкивали меня от них: в моих глазах это были полубоги, и действительно, таких артистов, считая сюда же и Кальцолари, мы больше не слыхали, и лишь Мазини да, пожалуй, Дюран могли соперничать с ними.
Я почти нигде не бывала, времени было мало, неохота была заводить новые знакомства, да к тому же все мы страшно волновались предстоящим концертом maestro, ежегодно даваемым им в зале Благородного собрания. Maestro написал прелестную баркаролу для Никольского, а хор вокализировал с закрытым ртом, причем эффект получался поразительный, репетиции занимали много времени. Участвовать, кроме избранных учеников и окончивших артистов, должен был и А. Г. Рубинштейн, что, конечно, придавало особый блеск концерту, состоявшемуся в январе [1865 года]. Пели: Комиссаржевский, ученица Бюдель, имевшая в каватине из ‘Сомнамбулы’ огромный успех, Отмер и Кондратьев исполнили дуэт из ‘Семирамиды’… Бронников пел со мною дуэт из оперы Педротти ‘Фиорина’. Программа была длинная, успех большой. Репетто торжествовал. В концерте этом, кроме самого maestro, чудесного аккомпаниатора, но плохого пианиста, аккомпанировал нам Петр Ильич Чайкозский, ученик консерватории, снискивавший себе этим средства, а мы и не ведали, какой гениальный композитор выработается со временем из этого скромного юноши!..
Занятия шли обычным порядком, и maestro с женою стали поговаривать о поездке в Италию на время каникул. Они брали меня с собою, и было решено, что Репетто устроит там мой дебют и оставит меня в Италии. Я, конечно, выписала мою Пашу и стала готовиться к отъезду… особенное внимание было обращено на перевозку моих капиталов, в которых проведенные в Петербурге почти 8 месяцев сделали большую брешь: осталось немного более тысячи рублей, которые на семейном совете решено было променять на золотые… и вшить их в шерстяную нижнюю юбку. Несколько дней кипела работа, и получилось что-то простеганное круглечками, страшно тяжелое, что и было надето на меня и в чем я должна была, несмотря на адскую жару, ехать до Милана… Милан поразил меня своей красотой, балконами, на которых сидели по случаю жаркого времени женщины, одетые почти по-бальному, и, чувствуя себя среди совершенно чуждого мне народа, мне впервые стало жутко и страшно за будущее, но молодость быстро вступала в свои права, веселье прогоняло раздумье, и верилось в осуществимость всех молодых грез! Репетто взяли прекрасную квартиру, бельэтаж на Корсо Vittorio Einanuele, a мы с Пашей и Отмер с крохотным 3-летним ее сынишкой заняли там же, но поближе к небу, четыре комнатки с общим балконом.
До конца августа времени оставалось немного, и шла усиленная работа, так как для поступления на сцену необходимо было иметь хоть пять-шесть готовых ролей… Нужно было начать хлопотать и о дебюте… В продолжение двух недель maestro водил меня знакомиться с театральными агентами, без вмешательства коих ни одна сделка, ни один ангажемент в Италии немыслимы. Все они, а их тогда было много, принадлежали к одному типу жуликов, лгунов и вымогателей денег…
Репетто представлял меня как ‘свою талантливую русскую ученицу’, и прозвание ‘bella bruttina’ (красивый уродец) осталось за мною. Везде я должна была петь каватину из ‘Севильского [цирюльника]’ и, наконец, получила ангажемент в городок Лугано, на очаровательном Луганском озере, так пленившем Гейне, и благодаря огромной репутации моего maestro дебют должен был мне стоить лишь 150 франков за прокат нот…
Итак, в конце августа муж и жена Репетто уехали в Петербург, а я с Пашей отправились в Лугано, с совершенно пустым карманом, но с надеждами на полубенефис, выговоренный моим maestro. Очаровательный городок, театрик, почти купающийся в лазоревом озере, вокруг горы, все это как-то празднично настраивало меня…
Не забуду этих первых шагов по сценическим подмосткам. Мрак царил кругом, до удушливости пахло сыростью и пылью, а возле рампы при свете нескольких лампочек шла репетиция ‘Сомнамбулы’ с оркестром и певцами. Этой оперой должен был начаться сезон, ‘Севильский’ шел второй. Мой подслеповатый imprsario представил меня дирижеру, оркестру и будущим товарищам. Primadonna едва кивнула мне головой, а мужчины покровительственно протянули мне концы пальцев. Переговорив несколько слов с imprsario (Равалья), я, как ошеломленная этим приемом, вернулась к моей верной Паше, всю ночь мы не спали, и если бы не она, я, кажется, бросив все, уехала бы к родителям. Как-то разом я почувствовала себя такой ничтожной, мое предприятие показалось мне настолько смелым, что всякая храбрость покинула меня, и я готова была плакать, как ребенок, и лететь ‘к маме и папе’.
Но утром солнце как-то особенно ярко светило, а вместе с ночными тенями отчасти рассеялись и мои опасения.
Не успели мы отпить кофе, как к дому подошли несколько человек: двое из них — imprsario и дирижер — были мне уже знакомы, тогда как двое других оказались баритон Чичери и некий Г. Пионтелли, приехавший en villgiature {На отдых (фр.).} из городка Лоди и игравший en amateur {В качестве любителя (фр.).} на контрабасе в нашем оркестре. Было очевидно, что все они пришли как бы экзаменовать меня, я сперва страшно взволновалась, но после первых аккордов, взятых дирижером на моем пианино, самолюбие взяло верх, я стала петь и, к радости моей, заметила не только одобрение, но даже удивление на их лицах, возгласы ‘bravo, ma bene’ {Браво, здорово (ит.).} слышались непрерывно, а когда по окончании арии они узнали, что я сама себе все аккомпанирую, я, видимо, выросла в их глазах. Тут же было решено, что через неделю состоится мой дебют. Уходя, мне жали нежно руки, и безобразный Равалья прошептал ‘cara!’ {Дорогая! (ит.).}. Мы с Пашей ликовали. Не прошло и часу, как баритон привел мне тенора Берталотти и оба с самым униженным видом стали просить меня пройти с ними роли, так как весьма плохо знали их. Тут уж я почувствовала под собой почву, и когда выходила на сцену для дебюта 15 сентября 1865 г., то шла не боясь, не робея, как на праздник. Успех я имела очень большой, и ‘Севильский’ в продолжение полутора месяцев чередовался с ‘Сомнамбулой’. Не могу не отдать справедливости итальянским артистам, все, до последнего хориста, отнеслись самым сердечным образом к молодой иностранке-дебютантке, и к кому бы я ни обратилась, каждый считал долгом ободрить меня… 15 октября мне был дан бенефис, в котором кроме ‘Севильского’ я пела сцену из ‘Линды’ и последнее действие ‘Травиаты’.
Мне много аплодировали, театр был полон и освещен поклонниками моими ‘a giorno’ {Во всем блеске (ит.).}, кроме того из верхних ярусов кидали стихи на разноцветных бумажках и выпустили несколько белых украшенных лентами голубей. Я получила множество букетов и один такой большой, что двое людей внесли его на сцену. Вся сияющая вернулась я домой, сердце радостно билось, и кусочек холодного мяса и стакан кислого вина, которыми мы с Пашей поужинали, казались нам царским пиршеством. На дворе лил дождь, было холодно и сыро, и вдруг среди тишины темной ночи до слуха нашего долетел звук голосов и как бы звон в таз, оказалось, что хористы, желая сделать мне овацию, пели ‘Miserere’ из ‘Трубадура’, но как ни неуместна была похоронная песня при моем веселом настроении, я поняла (как мне и было подтверждено хористами), что другого они ничего не знали. Хозяйка, вся сияющая от чести, сделанной мне, вбежала объяснить, что я должна сойти к ним. Мигом были надеты калоши, накинут платок, и с 40 франками в руке я сбежала благодарить милых собратьев по искусству и просить их выпить за мое здоровье. Восторг достиг апогея, и вся эта забавная картина была освещаема тусклым фонарем в руках рыжего сына хозяйки. Вернувшись к себе, мы принялись считать бенефисный заработок. 750 франков золотом и серебром лежали на постели, и я не стыжусь признаться, что перецеловала их… это был первый трудовой грош, заработанный, да еще в такую минуту, когда средства мои совершенно истощились. Как сладко я заснула в эту счастливую, незабвенную для меня ночь!
Сезон подходил к концу, и imprsario ехал с труппой на 40-дневный сезон в маленький пьемонтский городок Alba, где по случаю осенней ярмарки оперные представления были обязательны. Ввиду успеха Равалья пригласил и меня петь того же ‘Севильского’… Альба, куда мы приехали, был маленький городок, лежавший в котловине, на горах вокруг густо белел снег, а у нас шел дождь, назойливый, нескончаемый… Я наняла две комнаты очень далеко (более версты) от театра… Но беда надвигалась, денег не было, я написала в Петербург кузинам, прося их продать мой оставшийся у них рояль. В продолжение двух недель мы питались одними печеными каштанами… Скверно голодать, да еще когда так холодно, но родителям я ни словом не обмолвилась, хотя постоянно писала им раз в неделю. У нас (считая со мною) было пять примадонн, и все мы, не впадая в ‘амикошонство’ русских артистов, не будучи знакомы домами, сохраняли самые лучшие и приличные отношения, говорю приличные, потому что без разрешения артистки. поющей в какой-либо опере, где не заняты другие, мы в театр не ходили. Хочу еще отметить один факт, это отношение ко мне товарищей, тенора и баритона, живших в одном со мною доме и, вероятно, знавших о моих плохих финансах — они часто звали меня и Пашу закусить после театра, нечего и говорить, что я всегда отказывалась… Среди этого скучного сезона я имела недурной бенефис (франков около 300), что вместе с присланными за проданный рояль деньгами дало нам возможность прилично прожить и вернуться в Милан в ожидании контракта. Карнавал, время, когда все, даже самые маленькие города имеют оперный сезон, подходил, и надобно было позаботиться об ангажементе.
Снова начался ненавистный обход агентов, снова просьбы не забыть обо мне и обещания подачек…
Вся музыка в Италии находится в руках нескольких издателей… Две главные издательские фирмы были тогда: Джиованна Лукка и Тито Джулио Рикорди…
С Джиованной Лукка я была давно уже знакома, меня поручил ей маэстро Репетто, и я отправилась к ней в ее богатейший палаццо, всегда переполненный артистами (даже А. Гр. Рубинштейн ездил к ней) и оперными композиторами… Signora Лукка встретила меня возгласами и поздравлениями, так как из газет она знала о моем счастливом дебюте и последующем сезоне. На вопрос ее, есть ли у меня ангажемент на карнавал, я ответила отрицательно, прося ее помочь мне… Не уходя от Signor’ы, я подписала условие на карнавал с платой по 200 франков в месяц. Нечего и говорить, с какою радостью я взбежала на 4-й этаж к моей Паше, спеша сказать ей приятную весть…
Тенор Берталотти продолжал посещать меня, и я учила его петь ‘Трубадура’, которого он не знал, не мог себе аккомпанировать, но обязан был готовить роль Манрико для карнавального сезона. Я должна была ехать в Лоди несколько позже, так как ‘Сомнамбула’ была назначена 2-й оперой. Помню как сейчас, 15 декабря в 10 ч. вечера я вбивала в ухо и в голову бедного мужичка Берталотти каватину из ‘Трубадура’, как вдруг послышался сильный звонок у двери и, к моему удивлению, вошел [антрепренер] Маркетти. ‘Avete coraggio, Signora?’ {У Вас хватит смелости, синьора? (ит.)} — спросил он меня. ‘Конечно, да’,— ответила за меня моя молодость. ‘Так едемте со мною завтра: комиссия протестовала примадонну, и вы должны открыть сезон оперой ‘Ионе’ [Э. Петреллы]. Оперы этой я не только не слыхала, но даже не знала о существовании ее. Маркетти так уговаривал меня, что было решено, что в 6 ч. утра я буду на дебаркадере и мы отправимся вместе… Паша стала укладывать вещи, а я побежала к моему другу суфлеру объявить о нашем отъезде, но каков был мой ужас, когда добрейший Феррари стал ругать меня… оказалось, что ‘Ионе’ — 5-актная опера для сильно драматического сопрано и мне с моим небольшим голосом нельзя было и подумать браться за такую вещь.
Я вернулась к себе в полном отчаянии, но ехать надо было, слово дано и отступать поздно. С рассветом были мы на станции. Шел снег, было неприветливо, сыро и холодно. В 10 ч. поезд примчал нас в Лоди, антрепренер поручил меня театральному ‘avvisatore’ {Посыльный (ит.).}, который в один миг нашел мне квартиру против театра, а в 12 часов я была на репетиции, где мне вручили мою объемистую высокую роль, при виде которой я просто ахнула! Отобедав наскоро, я, вернувшись с репетиции, тотчас принялась рассматривать свою партию (пианино было у моих милых старичков-хозяев), и я все более и более убеждалась в невозможности браться за такую оперу. В 7 ч. вечера на вторую репетицию (товарищи мои почти уж знали вс) явился in corpore весь состав дирекции, состоящей из синдика и нескольких меломанов города. Спеть я ничего из роли не могла, но исполнила арию из ‘Сомнамбулы’, чем и вызвала полное одобрение дирекции, решившей во что бы то ни стало выпустить меня для открытия сезона в ‘Ионе’. Другой день весь прошел в упрашивании, с моей стороны, чтобы вызвали певицу на драматические роли из Милана, но все было тщетно, тем не менее я роли не учила. К счастью, я заболела… и доктор заявил, что у меня начинается ангина. Полетели телеграммы в Милан к агентам, но певиц или не было, или они спрашивали такие шальные деньги (5 и 8 тысяч лир), что о них и думать было невозможно. Время шло, отменить оперу нельзя было, так как город давно уже мечтал услыхать ‘Ионе’. Я выздоровела, артисты продолжали репетировать, й Маркетти снова начал умолять меня. Делать было нечего… и я согласилась. В жизни не забуду этих 3-х суток, в которые я решилась выучить пятиактную оперу, понадеявшись на свою блестящую память, я засела за учение, ни днем, ни ночью я не знала покоя, буквально не пила, не ела и не спала, а лишь забывалась сном, не выпуская из рук партии. Паша была просто в отчаянии. Накануне спектакля мы сидели за обедом, в продолжение которого я отбивала темп и повторяла наизусть роль, как вдруг послышался стук в дверь и в ответ на мое ‘avanti’ {Войдите (ит.).} вошел Пионтелли, тот самый, о котором я упоминала при первом дебюте. Оказалось, что он житель Лоди и, как встречавший меня раньше и поклонявшийся моему таланту, пришел предупредить меня, что маркеттевская антреприза не пользуется симпатиями в городе… и что из симпатии ко мне он не советует выступать в день открытия спектакля, а тем более в партии, совершенно не подходящей к моему лирическому сопрано, вообще советует переждать бурю, долженствующую разыграться в театре ввиду того, что антрепризу эту желал получить один из ‘синьоров этого paese’ (страны). Впоследствии я узнала, что синьор этот был он сам и сам же он вел всю интригу, желая сбить с позиции бедного Маркетти и сделаться антрепренером. На мой категорический отказ последовать его благим советам Пионтелли ушел, соболезнуя о том, что мне же придется раскаяться. Наконец настал день открытия, театр был полон, все сошло прекрасно, все мы более или менее имели успех… На другой день повторение ‘Ионе’. Театр так же полон, но лишь только взвился занавес и начал петь хор, а за ним первые свои фразы тенор, как послышались свистки, но свистки по команде, в октаву, аккордами. Тенор умолк, умолкли свистки, но при первых звуках пения свистки раздались с новой силой. Все мы, особливо я, как новичок, стоя за кулисами, дрожали, точно в лихорадке. После 20 минут, показавшихся нам часами, занавес был опущен, и мы могли идти домой. Мимоходом Маркетти и maestro сказали мне, чтобы я ждала их через полчаса у себя. Отправившись в уборную, я очень скоро сняла костюм и направилась домой, надобно было проходить фойе, и глазам моим представился весь зал, наполненный публикой, очевидно, ожидавшей кого-то или чего-то, и каково было мое удивление, когда толпа, расступившись, чтобы дать мне пройти, стала горячо аплодировать, очевидно, желая придать храбрости новичку-иностранке. Нечего и говорить, как я воспрянула духом. Заставши в своей квартире антрепренера и maestro, я передала им о случившемся, и на заседании нашем было решено выпустить анонс, что антреприза готовит к постановке ‘Сомнамбулу’ с новым тенором. Театр в продолжение 4—5 дней был закрыт, и ежедневно с 10-ч[асовым] поездом приезжал тенор,— меня звали, я в присутствии комиссии репетировала с ним дуэт, после которого тенору вручался обратный билет в Милан, затем в 6 ч. вечера проделывалось то же, и лишь на 3-й день оставили тенора Джиоржетти, с которым мы с большим успехом пели ‘Сомнамбулу’. Маркетти выдержал бурю, не сдался, и мы с тем составом спели 17 раз ‘Ионе’ при хороших сборах и одобрении публики.
Сезон наш благополучно прошел, я взяла хороший бенефис, а по окончании карнавала, когда уехал Маркетти, Пионтелли взял театр на великопостный сезон и пригласил меня. Явились новые товарищи, новые оперы, из них одна ‘София’ — либретто и музыка написаны Карлоттой Феррари {Итальянской Сафо, как называют ее. (Примеч. авт.).} и посвященная мне — выдержала много представлений и принесла лавры автору, баритону Орсо и мне. Вернувшись в Милан, я получила предложение ехать на полтора года в Калькутту, условия были хорошие, интерес увидеть новые страны велик, но, не спросив разрешения родителей, я не решилась подписать контракт. В ответ на мою телеграмму отец велел мне ехать домой, тем более что Серматтеи, антрепренер Одесской итальянской труппы, взявши Харьковский:, Екатеринославский и Полтавский театры (на летние ярмарочные сезоны), предлагал мне петь с итальянцами. Я ответила телеграммой в утвердительном смысле, и мы с Пашей живо собрались в дорогу. В Петербурге я осталась две недели, чтобы пройти, хотя начерно, несколько опер с моим милым Репетто. Тогда еще не было железной дороги от Москвы до Харькова, и мы испытали большие мучения. Ехали на санях, на колесах, переправлялись со льдины на льдину, и, приехав наконец в Харьков 31 марта, я дебютировала 4 апреля уже в опере ‘Риголетто’.
Труппа была первоклассная… Оркестр был прекрасный, в нем играл 1-ую флейту красавчик Пагани, большой музыкант, ныне дирижер и антрепренер Киевского театра. Сезон был один из самых удачных, бенефисы один лучше другого. Я получила кроме брильянтовых серег 150 букетов. Не забуду своего’дебюта… Во время этого короткого сезона я много пела, затем с уменьшенной в численности труппой мы отправились в Екатеринослав. Нас пугали страшной холерой, принявшей с открытием ярмарки угрожающие размеры, но мы как-то не тужили, домашний врач моей семьи, преданный друг отца, сделавшийся потом европейской известностью — профессор Грубе, снабдил меня разными инструкциями и лекарствами, и я весело отправилась с моей Пашей в маленьком удобном дормезе отца. Что за веселое было путешествие! Это был целый караван: брички, коляски, просто перекладные, останавливались на станциях, делали привалы по дороге, от отца было послано приказание по губернии держать в готовности хороших лошадей и оказывать нам всякое содействие, и мы ели, распивали чаи и пели, как поют в молодости, не требуя платы за каждую ноту, как нынешние певцы, пели и смеялись, да так незаметно и доехали до Екатеринослава. Уныние охватило нас, возы гробов встречались всюду, но надо было, попробовать дать несколько спектаклей. Сцена была так мала, что я в первый же спектакль отдавила кому-то ногу, а крупная Заигери, развернувшись в ‘Норме’ [В. Беллини], нечаянно дала две пощечины хористкам… сколько было смеху! Но когда умерли две хористки, когда заболели наши тенора, когда во время пения ‘Севильского цирюльника’ за дверью моей уборной умирал рабочий (кажется, из плотничной артели, состоящей при театре), всех нас, особливо трусливых итальянцев, охватила паника, и на другой день, после спектакля ‘Ломбардцев’, мы, как воры, бежали ночью. Ехали опять всей гурьбой уже в Полтаву, на Ильинскую ярмарку. Не доезжая пяти верст до Какой-то станции, оказалось, что ямщик, везший на перекладной горничную Зангери, потерял ее… она во сне упала с телеги. Тотчас отправились на поиски и здравую и невредимую привезли ее, с тех пор отдавался приказ на каждой станции ямщикам не терять сонной Аннушки, и ее привязывали к талии ямщика. В Полтаве закипела работа: спектакли ежедневные, сборы блестящие, но зато какие неудобства мы терпели. Жара, мириады мух просто изводили нас! Стряпней на артельных началах занимался второй тенор Ломбарделли, и в те дни, когда он бывал занят на репетициях или спектаклях в последнем действии, долго приходилось ждать обеда и ужина.
Самым большим успехом пользовались мы двое: Зангери и я, и вспоминаю об этом времени с благодарностью, так как ни тени зависти не было в наших взаимных отношениях, мы остались всегда добрыми друзьями… В продолжение 6 недель я спела 8 раз ‘Сомнамбулу’… Грустно было окончить такой блестящий сезон, но пора было и расстаться. Завернув на неделю к моим милым старикам, я, получив приглашение петь в Милане на театре Santa Radegonda, уехала туда с Пашей. Я должна была петь ‘Севильского’ с знаменитым buffo Боттеро и ‘Сомнамбулу’…
Нигде в мире нет такой публики, как в Италии: она формирует артистов и способна в один и тот же вечер свистать и аплодировать outrance {Без всякой меры (фр.).}.
В это время меня слушал у Баракки антрепренер Буэнос-Айреса, я готова была ехать, даже не дав знать родителям, но, получив телеграмму от своих, быстро собралась и уехала в Харьков, где меня ожидало приглашение в формировавшуюся впервые труппу русской оперы в Киев…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека