СПб., НП ‘Апостольский город — Невская перспектива’, 2013.
О Ключевском мне пришлось впервые услыхать, когда я был в VII классе гимназии, в 1884-1885 году, в разговоре, происшедшем у нас за уроком русской словесности, которую преподавал нам Алексей Никитич Гиляров1, ныне профессор философии в Киевском университете. Алексей Никитич старался развить в своих учениках способность выражать мысль в сочинениях как можно яснее и в как можно более краткой и сжатой форме. В пример точного выражения мысли он и привел незадолго до того появившуюся книгу Ключевского ‘Боярская Дума’. В том же 1885 году 12 января я впервые и увидел Василия Осиповича в университетской церкви за торжественной обедней по случаю годовщины основания Московского университета. Мне показал его мой товарищ по гимназии С., с которым мы в качестве лучших учеников были отправлены своего рода депутатами в университетскую церковь. Указывая мне Василия Осиповича, С. прибавил, что, по отзывам его старших братьев, тогда бывших студентами на историко-филологическом факультете, Ключевский — самый выдающейся профессор Московского университета. Как сейчас помню невысокую, сухощавую, но тогда все же еще довольно плотную и чрезвычайно подвижную фигуру Василия Осиповича, черные, с едва заметной проседью, зачесанные на бок довольно длинные волосы, редкую остроконечную, также едва начавшую серебриться бороду, и необыкновенно живые, остро смотревшие через очки глаза.
Я поступил в университет на историко-филологический факультет в 1886 году. В первом осеннем полугодии 1886-1887 учебного года Василий Осипович оставался, благодаря ломке в учебных планах, происходившей в связи с введением нового устава 1884 года, свободным от обязательного курса и читал необязательный двухчасовой курс, посвященный истории русских сословий, тот самый курс, который был тогда мастерски записан, прекрасно издан в литографированном виде, а теперь и напечатан. Несмотря на необязательность, эти лекции Василия Осиповича привлекали множество слушателей нашего и юридического факультетов, наполнявших самую большую аудиторию, так называемую ‘Большую словесную’, находившуюся в правом крыле нового здания университета, во втором этаже, чрезвычайно неудобную одинаково для чтения и для слушания лекций, но знаменитую славными именами читавших в ней профессоров. С какою завистью смотрел я, проходя мимо дверей этой аудитории, на студентов, находившихся в ней и ожидавших появления Ключевского, но попасть в нее было для меня невозможно. Часы Ключевского совпадали с какими-то другими лекциями, которые надо было прослушать, держась того обязательного плана, который составлялся тогда факультетом и от которого отступать было затруднительно. Благодаря такому совпадению часов, записаться на курс Ключевского нам, первокурсникам, было нельзя, а без записи никого не пропускали на его лекции. У дверей ‘Большой словесной’, как зоркий и свирепый Аргус, стоял педель Грачев, высокий и статный гренадер, и неумолимо контролировал студенческие входные билеты, в которых были обозначены избранные каждым курсы. В частых случаях конфликтов, происходивших у этих заветных дверей между педелем и стремительными юношами, желавшими во что бы то ни стало проникнуть в аудиторию, появлялся суб-инспектор, молодой, суетливый человек, ревностный и придирчивый наблюдатель за ношением формы, проводник суровых требований нового устава, резкий со студентами, видимо, старавшийся выдвинуться перед тогдашним инспектором студентов, знаменитым А. А. Брызгаловым2. Так побывать хотя бы на одной лекции мне в этом году не удалось. Помню восторженные отзывы тех, кто на этот курс записался: ‘Вот Ключевский читает — заслушаешься!’
Во втором, весеннем полугодии Василий Осипович начал чтение общего курса русской истории для студентов второго курса и читал его по средам и субботам, дни, в которые он читал до конца своей деятельности в университете. На русскую историю полагалось тогда 4 годовых часа, Ключевский распределял свой курс так, что в весеннем полугодии прочитывал древний период до Смутного времени, а в следующем, осеннем, читал новую историю, начиная ее с избрания династии Романовых.
Неотразимо сильное впечатление производили его лекции! Бывало, аудитория ждет не дождется, когда же, наконец, появится, идя торопливой походкой, с неизменным портфелем в руках, любимая фигура профессора, невольно привлекавшая к себе внимание. Все в нем, начиная с его выразительной внешности, было своеобразно и самобытно. Он никому не подражал и ни на кого не походил, он создан был во всем оригиналом и ни в чем копией. Начать с самой манеры чтения. Все у нас читали лекции сидя, Ключевский читал всегда стоя, стоял на ступеньках кафедры, опираясь на ее боковую часть, старинные кафедры в Московском университете были сложными сооружениями. Первые несколько секунд проходили в технических приготовлениях. Из принесенного с собою портфеля он вынимал целый запас вспомогательных аппаратов, развязывал папку с тетрадками, доставал какие-то маленькие листочки, книги — все это тщательно раскладывал на пюпитре и на боковом приспособлении кафедры, искусно этой вступительной паузой давая и аудитории возможность окончательно сосредоточить внимание. Затем, обыкновенно с краткого резюме предыдущей лекции, начиналось изложение. С первых же слов самыми звуками своего не сильного, но чрезвычайно мягкого, гибкого, подвижного, богатого модуляциями, свободно владевшего высокими и низкими нотами, необыкновенно приятного голоса он уже завоевывал внимание слушателей, превращал их, если можно так выразиться, в слух. Искусно маскируя свой прием, он всегда читал лекцию по лежавшему перед ним тексту, но читал с художественною выразительностью, интонациями и даже самой игрой лица изображая читаемое, мастерски разыгрывая содержание лекции. И благодаря этому, его лекции неизгладимо врезывались в память. Необыкновенно ярко он произносил приводимые в лекции тексты памятников. Я как будто сейчас, когда пишу эти строки, вижу его перед собою и слышу в его чтении, при тонком критическом анализе нашего первоначального летописного свода, знаменитую приписку: ‘Игумен Сильвестр святого Михаила написах книги си, надеяся от Бога милость прияти при князе Владимире’ и т.д. Она была сказана так, что запомнилась сразу на всю жизнь. В особенности сильны по выражению были те места, где тексты принимали диалогическую форму, напр., приводимые летописью разговоры князей. В звуках голоса, которыми эти разговоры изображались, передавались оттенки в характерах князей и владевшие ими во время этих диалогов чувств, теплота и искренность одного, посылавшего сказать старшему родичу: ‘Батюшка, кланяюсь тебе, вот тебе Киев’, зависть и злоба другого, как бы прошипевшая в его словах: ‘Вот посмотрю я, как ты у меня поползешь из Чернигова в Новгород-Северск’, и сознание своей силы у третьего, выразившееся в прямодушно-грубом обращении к сопернику с словами: ‘Иди из Киева — не пойдешь, выгоню’. При рассказе о том, как накануне Липецкой битвы князья, младшие Всеволодовичи, на пиру делили между собою русские волости, слова одного из бояр, уверявшего князей в неодолимой силе Суздальской земли и презрительно отзывавшегося о силе противников: ‘Не бывало того ни при деде, ни при отце вашем, чтобы кто-нибудь вошел ратью в сильную землю Суздальскую и вышел из нее цел, хотя бы тут собралась вся земля Русская,— и Галицкая, и Киевская, и Смоленская, и Черниговская, и Новгородская, и Рязанская, никак им не устоять против нашей силы, а эти-то полки — да мы их седлами закидаем!’ Эти слова произносилась с интонацией, ясно дававшей понять, в каком состоянии находился говоривший их на пиру боярин. Помню, особый эффект производило окончание одной лекции, где описывался новый политический порядок, устанавливаемый на севере Андреем Боголюбским. Войска Боголюбского в 1169 году взяли Киев, предводительствующей ими брат Андрей возвратился на север ‘с честью и славою великою’, как рассказывает северный летописец. Ключевский произносил эти слова громко, торжественным, напыщенным тоном, затем выдерживал паузу, наклонялся с кафедры к слушателям и каким-то особым, многозначительным шепотом, слышным, однако, на всю аудиторию, доканчивал: ‘…и с проклятием — добавляет южный летописец’. Этой замечательной интонацией необыкновенно ярко подчеркивалась разница в отношениях северных и южных летописцев к северным князьям и их самодержавным замашкам. С тою же выразительностью он заканчивал лекцию, в которой рассказывалось о посольстве в Польшу из Москвы во время Смуты Князя Григория Волконского с целью оправдать пред королем и панами истребление первого самозванца. Князь Григорий, по данному ему наказу, должен был говорить в Польше, ‘что люди Московского государства, осудя истинным судом, вправе были наказать за злые и богомерзкие дела такого царя, каким был первый самозванец. Князь Григорий еще от себя прибавил, что хотя бы теперь явился и прямой, прирожденный государь, царевич Дмитрий, но если его на царстве не похотят, то силой ему быть на государстве не можно’. Быстроту эволюции политических идей под влиянием Смуты Ключевский изображал заключительной фразой, которую также произносил после долгой паузы, как бы задумавшись над смыслом слов Григория Волконского, и также пониженным до шепота голосом: ‘У крайнего политического либерала XVI века, князя Андрея Михайловича Курбского, волос встал бы дыбом, если бы ему сказали такую политическую ересь’.
Курс, читанный Ключевским, представлял собой ряд отдельных законченных исследований, из которых создавалась, однако, стройная общая система. Не раз он заявлял во время чтения, что его лекции должны нам служить только дополнением к положенному им в основу своего преподавания учебнику Соловьева3. Поэтому он и считал себя вправе, дополняя Соловьева, останавливаться подробнее на некоторых сторонах исторического процесса или на некоторых его моментах, мимоходом только касаясь других и отсылая слушателей к учебнику, а иногда и к большой истории Соловьева. Эти отдельные исследования, из которых состоял курс, начинались критическим рассмотрением состава древнейших летописей, затем шел очерк экономического и политического строя Киевской Руси — знаменитая гипотеза о городовом ее строе, изображение очередного порядка княжеского владения с условиями, его разрушавшими, и с элементами, поддерживавшими земское единство Руси, исследование о происхождении и составе ‘Русской Правды’, обширное исследование о колонизации северо-восточной Руси, с перечислением этнографических и политических последствий этого факта, собирание земель Москвою, состав московского боярства и его борьба с московскими великими князьями, служилое землевладение и происхождение крепостного права на крестьян — вот вопросы, на которых подробно останавливался Василий Осипович в первой половине своего курса, прослушанной мною в 1888 году. Такие отделы, как экономический и социальный строй Киевской Руси, устройство северного удела, состав московского боярства, происхождение крепостного права,— были, действительно, его оригинальными исследованиями. Вся черновая техническая сторона работы в лекциях была, разумеется, скрыта, но Василий Осипович не ограничивался только изложением одних конечных выводов и результатов, он с необыкновенным искусством вводил слушателей в ход своей исследовательской работы, выпукло излагая процесс мысли, наблюдений и заключений, иллюстрируя наблюдения яркими убедительными, конкретными примерами и опуская со свойственным ему чувством меры мелкие запутывающие детали, не подчиняющиеся и самому напряженному вниманию аудитории. Неограниченно властвуя этим вниманием, он никогда не злоупотреблял им, не утомлял его мелочами и вел его только по главным нитям, по магистралям своей мысли, постоянно выступая ему на помощь и облегчая ему работу усвоения посредством частых резюме пройденного, служивших как бы станциями, отдохнув на которых, слушатели запасались силами на дальнейший путь. На самом пути уровень внимания лектор поддерживал другим приемом, замечая его понижение, он освежал его остроумным рассказом, иногда характерной цитатой, даже просто метким остроумным сравнением, на который он был такой мастер. По аудитории точно пробегала электрическая искра, проносился раскат освежающего и ободряющего смеха, и восстановленное внимание готово было опять послушно и покорно следовать за руководителем. И какое высокое наслаждение было следовать за этой тонкой, ясной, стройной и изящной мыслью, за этим процессом анализа, который повторялся лектором, произведшим его уже у себя в кабинете, вновь в общих чертах совместно с аудиторией. Созерцание этой тонкой мыслительной работы, соприкосновение с нею и участие в ней как-то просветляло и утоньшало собственную мысль, изощряло ее работу, воспитывало ее. С лекций Ключевского всегда, бывало, уходишь с новыми знаниями, которые на ней приобретались, но — что еще гораздо важнее — чувствовалось, что с нее уходишь, став несколько умнее, чем пришел на нее. Свет его мысли просветлял и мысль его слушателей. Какие бы сильные доводы ни приводились против лекционной системы, они все падут перед силой того обаятельного и того воспитывающего действия, какое производили на слушателей лекции Ключевского.
Прибавьте к действию его тонкой и изящной мысли еще и действие его несравненного стиля. Особенностью его стиля надо признать необыкновенно счастливое сочетание трех качеств: точности, силы и образности. Точность языка при сжатости выражении придавала его стилю как бы некоторую математичность, резко отличавшую его лекции от расплывчатого и довольно небрежного начиненного иностранными словами языка, которым обыкновенно излагаются исторические курсы. Эта математичность создавалась благодаря точным определениям и формулам, к которым любил прибегать Ключевский и которые делали его обширный курс доступным для памяти. Мало того, предлагавшиеся им на лекциях сжатые формулы обладали свойством запоминаться со студенческой скамьи на всю жизнь. Разве можно когда-нибудь забыть подвижной характер княжеской дружины, переменчивое отношение ее к князьям и волостям, выраженное формулой: ‘Дружина меняла волости, как их меняли князья, и меняла князей, как меняли их волости’, или разве исчезнет когда-нибудь из памяти, до тех пор пока не угаснет и самая память, формула, изображающая последствия удельного порядка в северной Руси: ‘Под действием удельного порядка владения, северная Русь дробилась все мельче, теряя и прежние слабые связи политического единства, вследствие этого дробления князья беднели, беднея замыкались в свои вотчины, замыкаясь, теряли политическое значение блюстителей общего блага, а теряя это значение, дичали’. Каждая такая формула может быть свободно развита и удобно развернута в целое рассуждение, но ведь за нею и кроется, в нее вложен целый мыслительный процесс, результатом и квинтэссенцией которого она явилась и как результат которого она сообщалась аудитории. Язык Ключевского всегда отделан, слов употребляется ровно столько, сколько нужно для ясного выражения смысла, все лишнее прибрано, никогда нет никаких так называемых общих мест, ненужных слов, фраз, никаких робких: ‘едва ли’ и ‘едва ли не’, ‘с одной стороны — с другой стороны’, ‘мы не ошибемся, если скажем’ и т. п., словом, никогда нет того научного кривлянья, из-за которого сквозит робость, бедность, а иногда отсутствие мысли. Выбранные им слова как бы отчеканены, фразы точно выкованы из металла сильною рукою мастера, выражают смелую мысль, идя к ней напрямик без обиняков, метким и сильным словом, коротко, но ярко характеризуют изучаемое явление. Когда он хочет сказать, что сельский порядок верхне-волжской Руси не остался без влияния на характер княжеской власти, он говорит: ‘В удельном князе XIV века меньше земского сознания и гражданского чувства, в этом отношении он больше варвар, чем его южный предок, какой-нибудь младший областной Ярославич XII века, и если он меньше последнего дерется, то лишь потому, что он по воспитанию и вкусам больше мужик малопривычный ко всякому бою, в сравнении со старым южным князем, еще сохранившим наследственные привычки витязей’. Здесь одно сильное и меткое слово ‘мужик’ в приложении к князю говорит больше, чем целая характеристика. Когда он, характеризуя царя Федора Ивановича, хочет обозначить забитость и подавленность его воли, не умевшей обойтись без властного руководителя, и объяснить этим появление при Федоре Годунова, он говорит, что ‘под гнетом отца он потерял свою волю, но сохранил навсегда заученное выражение забитой покорности. На престоле он искал человека, который стал бы хозяином его воли: умный шурин Годунов осторожно встал на место бешеного отца’. Разве эти два слова: ‘бешеный отец’ не воскрешают перед нашей памятью целый образ царя Ивана?
Уже этих двух качеств стиля: точности и силы достаточно, чтобы сообщить ему и трете — красоту, потому что точный и сильный слог не может не быть красивым. Но язык Ключевского красив еще особой разлитою в нем художественною красотою, красотою поэтических сравнений и колоритных образов, которые не только возбуждали внимание в слушателе, но и вызывали в нем эстетическую эмоцию, и не помню кто, характеризуя лекции Ключевского, верно сравнивал впечатление от них с действием музыки Бетховена. Тонкая красота его мысли передавалась в блещущее красотой слово, а это изящное слово выходило из его уст, облеченное в красоту звуков его удивительного голоса. Под действием красоты мысли, слова и звуков, бывало, выходишь с лекции Ключевского в просветленном очаровании и, действительно, испытываешь то же радостно взволнованное, повышенное и именно просветленное настроение, какое случается уносить после выдающегося исполнения классической музыки. Долго потом звучали в ушах эти звуки, вставали в памяти, как живые, развернувшиеся образы и передумывались высказанные мысли.
Его лекции, как мы их знаем в печатном курсе, полны сильного чувства к родной старине, к былым событиям и людям, он не хочет его обнаруживать, он держится строгим объективным, ученым исследователем, но чувством согрета каждая его страница, и, будучи в скрытом виде, оно производит еще более сильное действие на читателя, как и вообще прикрываемое сдерживаемое чувство, которое мы замечаем в другом, действует на нас сильнее, чем открытое его проявление. И при чтении им лекций аудиторию заражало то же передававшееся всем сдерживаемое, но сильное чувство. Он читал сам с воодушевлением, нередко заканчивал лекцию с огнем, который зажигал аудиторию, разражавшуюся бурей аплодисментов, их не могли сдержать никакие правила и запрещения, ни просьбы его самого, ни, как я раз помню, самое присутствие в аудитории министра народного просвещения Делянова4, творца устава 1884 года, строго запрещавшего в университете всякое выражение одобрения профессору, о чем говорилось в правилах. Но разве можно запретить невольное проявление восторга в зале, слушающей игру гениального артиста? А Ключевский не читал, а вдохновенно разыгрывал свои лекции, до того они были выразительны и воодушевлены. Он всегда читал их, имея перед глазами написанный их текст, он был именно лектор, а не оратор, ему приходилось неоднократно повторять их в том же самом виде, но что нам за дело до того, что гениальный композитор-пианист, чаруя нас своею игрою, держит перед собою ноты? И разве нам наскучит когда-либо слушать одну и ту же сонату Бетховена, в которой, чем большее число раз ее слушаешь, тем все больше красоты находишь?
КОММЕНТАРИИ
Печатается по: Чтения в Императорском Обществе истории и древностей российских при Московском университете. 1914. Кн. 1 (248). С. 123-130.
Богословский Михаил Михайлович (1867-1929) — русский историк, ученик В. О. Ключевского, профессор Московского университета, академик (1921).
1Гиляров Алексей Никитич (1856-1938) — историк античной философии, приват-доцент Московского университета (1885-1887), профессор университета Св. Владимира в Киеве.
2 Брызгалов Алексей Александрович (1844-1888) — помощник проректора Московского университета (1873-1883), инспектор Московского университета (1883-1887).
3 ‘Учебная книга русской истории’ С. М. Соловьева была издана в 1859 г. Впоследствии неоднократно переиздавалась.
4 Делянов Иван Давидович (1818-1897) — граф, российский государственный деятель. Директор Публичной библиотеки (1861-1882), министр народного просвещения (1882-1897).