Из судеб русской литературы и общественности, Розанов Василий Васильевич, Год: 1914

Время на прочтение: 5 минут(ы)

В.В. Розанов

Из судеб русской литературы и общественности

Проф. Ив. Иванов. Иван Сергеевич Тургенев. Жизнь. — Личность. — Творчество. Нежин, 1914. Стр. 755+XVIII.

Читайте, пожалуйста, эту книгу, — читайте ее все! Она дает читателю огромное наслаждение не только следить за сложным, волнующим и поучительным рисунком жизни великого русского романиста, но и попутно дает критику умудренного опытом человека на все вообще ‘русские обстоятельства’, на русскую политику и так называемую нашу ‘общественность’, которую хочется назвать бездельем около дела. Справедливо или несправедливо, но во всяком случае без проигрыша для книги, г. Иванов избрал Тургенева в некоторый ‘кумир своего сердца’, — отдавая ему во всей литературе первенство за разнообразную просвещенность ума и за спокойствие его суждений, его общего миросозерцания… Не входя в оценку этого взгляда, заметим только, что таковое отношение сообщило всей книге патетический тон. Книга — не ученое, холодное, объективное исследование, все равно автору — ‘какое’ и ‘о чем’, лишь бы оно было как можно более ‘ученое’. Эти противные бездушные ученые книги нет сил читать: в них автор пялится перед читателем или скорее перед ученою академиею, показывая, чем и как он ‘обвешан’, что на нем ‘навешано’… Как бедная нищая ‘манекен’, на которую продавщица в магазине готового платья набрасывает попеременно пальто, накидки и всяческие товары магазинного богатства… Магазин богат, человек беден. ‘Наука высоко стоит’, но ‘ничего не стоят ее представители’… Тургенев волнует и очаровывает проф. Ив. Иванова, потому что действительно на Тургенева легли благодатные тени в редкой гармонии цветов. Из прошлого — это тень Станкевича, Белинского, Грановского и всей плеяды ’40-х годов’, со стоящею за нею натурфилософиею Шеллинга и универсальною диалектикою Гегеля, из будущего — тень восходящего позитивизма и реализма. С Востока — лучшие дворянские русские традиции, с их бытом, приветом и милыми ‘закоулочками’, с ‘затишьем’ и ‘лишними людьми’ захолустных уездов, с ружейной охотой. С Запада — могучая городская культура и шум политических движений. Тургенев попал или скорее сам вошел в самый центр всего этого, в самый узел всего этого. В нем было множество начинающихся ‘нет’, и на него легли последние ‘да’ замирающих эпох. Ему невозможно было не стать скептиком: но самый скептицизм его — как тепло он выражен в ‘Довольно’, в ‘Призраках’! Историк сказал бы: ‘Уж если отрекаться от Бога, то — с Тургеневым’, уж если ‘не нужно отечества — то по-тургеневски’. Но нельзя не сказать, что обширные отрицания задели все тургеневское существо: отрицания, которые позднее были названы отвратительными. Все-таки слово и понятие ‘нигилизм’ сковалось в душе Тургенева. ‘Бедный Тургенев!’ — прошепчет не одна душа, любящая, и безгранично любящая его.
Как это часто и случается, автор книги любит свой ‘предмет’ по закону контраста. Он любит его боевой любовью, с значительною примесью демократических чувств, но демократических — в связи с государственностью. Это сообщает тонкий и острый вкус книге. С замиранием души мы читаем страницы, впервые сказанные в нашей литературе о Герцене (в характеристике его отношений к Тургеневу):
‘Мы видели, какой широкий, благодарный путь открывался влиянию Герцена в начале царствования Александра II. Деятели величайшего преобразования готовы у него учиться. Высшие чиновники щедро снабжают его новостями, с великим усердием читают ‘Колокол’. Государь — один из постоянных читателей. Со всех сторон издатель слышит: ‘Колокол’ — власть. И он же губит ее, — превращает ‘Колокол’ в испорченную бумагу. Причину и предсказание гибели он услышал в самом начале рокового пути от уважаемого им простого, умного русского человека, старообрядца Мартьянова. ‘Так ли, иначе ли, а ‘Колокол’-то вы порешили, — говорил он Герцену, только что вступившему в союз с польским жондом. — Что вам за дело мешаться в польские дела? Поляки, может, и правы, — но их дело шляхетское, не ваше’. Никогда Герцен публично не признавался в этом… Это отношение Герцена к полякам, восставшим на русскую государственность, как равно и огаревский социализм, — заставили русских читателей отшатнуться от ‘Колокола’, а правительство — взглянуть на его издателей как на своих опасных врагов’ (стр. 617).
Герцен добровольно, sua sponte, уступил свое место ‘влиятельного человека’, влиятельного ума и советчика — Каткову, с необозримыми последствиями сей ‘пересадки’ для России… Бедная, великая, терпеливая страна: ты терпишь не только от врагов своих, но и от решительно скверных друзей. Самолюбие, переходящее в мелкое тщеславие, требовало у Герцена, чтобы он был непременно в ‘оппозиции’ правительству, даже когда оно работало над великими реформами. Что реформы? Русскому ‘оппозиционеру’ нужна отставка: и вот если бы ‘правительство’ бросило все дела и превратилось в ‘лишнего человека’, хныкающего над ‘Дневником’ о своей злоключительной ‘отставке’, публицист Герцен был бы на его стороне. Серьезно, послушать наших ‘оппозиционеров’ и подвести итог их желаниям, то выйдет именно это: неделание, отставка, с сохранением по-русски ‘пенсии и мундира’. Под этим требованием слышится только безграничная лень, безграничное вековое отлынивание от работы, эпикурейская и фарисейская критика человека и людей, которые сами не способны двинуть пальцем. Все-таки при всех ошибках, при всех недостаточках, правительство у нас встает ‘с зорькой’, тогда как общество, и либеральное, и консервативное, ‘валяется в кровати до 12 дня’…
И право же не ему и не такому умничать над ‘правительством’…
Прелестна в книге и общая характеристика Герцена, характеристика способностей и ума его, — самой души. Герцен с необозримыми ‘сочинениями’ своими вообще напоминает Чацкого с его ‘речами’ из ‘Горя от ума’, а о Чацком мы не должны забыть дальновидного словца Пушкина, что он в сущности ‘не умен’. Герцен сверкает остротой и талантом на каждой своей странице… Все страницы прелестны, но именно как страницы. Как кусочки, как слова, как фразы. Opera omnia [Все написанное, полное собрание сочинений (лат.)] его решительно вызывает в памяти слова Пушкина о Чацком, и о самой личности его приговор гораздо более скорбен, чем о его блестящих книгах. Так блестит красавица, входя на бал, но мамаша, оставшаяся дома, одна знает в грустной душе своей, что на ее дочери надеты стразы и нет ни одного настоящего камня.
‘Отношения с Тургеневым, — говорит проф. Ив. Иванов, — бросают едва ли не самый яркий свет на личность Герцена. Какая беспомощность мысли в усилиях доказать мессианское значение русского народного быта! Сколько житейского неведения и книжного простодушия в увенчивании крестьянской земельной общины и русской рабочей артели как высшего предела социальных исканий человечества! Какая немощь воли, ослепление ума и опять все то же неведение и непонимание жизненной и исторической правды — в ретивом усердии за Польшу! И сколько, наконец, легкомысленной привередливости (вот словцо! — В.Р.), и как мало достоинства и мужества в идейной борьбе даже с испытанным другом и добродушнейшим противником (с Тургеневым)! В основе отнюдь не прирожденная злобность, не нравственная и умственная ограниченность, — а барственно-артистическая самовлюбленность блестящего изобретателя картин, фраз и тешащих воображение явлений прошлого и настоящего, неизлечимая избалованность ‘русского гения’, самоусладительная безудержность широкой — точнее, широко распустившейся — натуры, с молодых лет огражденной счастливым положением от необходимости суровую правду жизни добывать личными усилиями, — вдумчивую, ответственную мысль воспитывать положительной и упорной умственной работой. Никто больше Герцена не любил говорить о своих страданиях и опытах, — и никто меньше его не понимал даже отвлеченно сущности их (вот! вот! — В.Р.), пока не пришли разочарования и марево самообманов не рассеялось пред подлинной правдой. Но поздно было доучиваться и преобразоваться, оставался ‘скрежет зубовный’ позднего раскаяния, без надежд впереди, сколько бы ни восклицал разбитый человек: ‘Баста ошибаться’ — польский вопрос, раскольники и микронигилисты проучили’ (стр. 625).
Нужно было много мужества, чтобы написать такую страницу о кумире, перед которым толпа молившихся и молящихся еще не разошлась. Герцен—вековой кумир, вековой соблазн. Да и как не соблазниться: он так красив. Взяв ‘все вообще’, нельзя назвать другое имя в русской литературе ХГХ века, которое бы так разукрасилось, прожило такую красивую жизнь и, нельзя отрицать, оставило если не истинно прекрасные, то истинно изящные создания. Но… хороша постройка, а плох жилец, красив дом, да не красив в нем ‘домовой’. Все рушится около эгоизма. Кажется, П.П. Перцов назвал его, по поводу недавнего юбилея, ‘первым русским гражданином’. Так-то так, но гражданин он был не очень хороший, или, точнее и вернее, Россия нуждается пока в гражданине-солдате и в гражданине-мужике, чтобы защищаться и кормиться. В Герцене ничего решительно не было ‘от мужика’ и ничего решительно не было ‘от солдата’. От их стихий, от их духа. Поэтому самое ‘гражданство’ его, действительно первое в нашей истории, вышло как-то бессодержательно, вышло фразисто. Вздыхаем в гражданине по солдате, вздыхаем в гражданине по мужике до сих пор. А ведь важно, чтобы во всяком деле и во всякой линии движения удался ‘первый’. Не удастся он, пожалуй, не удадутся и средние, и последний. Личные недостатки Герцена решительно сыграли роковую роль в нашей общественности. Все ведь ‘по примеру его’ пошли и отчасти еще идут. И вот последствие, что ‘по примеру’: у всех как-то отсутствует служилый и смиренный идеал. Все представляется так, что Россия должна им почему-то служить, своим ‘гражданам’ и ‘оппозиционерам’, — лечь им под ножки, а они ‘ходили’ бы по России, вольно и вольготно, не то по-монгольски, не то по-французски. Мало Москвы во всех, мало служилого, рабочего начала. Много гульбы. Шепнем потихоньку — бульвара, и только про себя подумаем — кабачка. Вот где, в какой точке, погибли наши Родичевы, Ковалевские, Милюковы, — ‘люди не без таланта’. Вот где сложилась судьба наших Г. Дум… Русь серее этого. Но она и мудрее этого. Работа вообще добродетельнее гульбы — на это надо всем оглянуться.
Впервые опубликовано: Новое время. 1914. 2 мая. No 13698.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека