Из повести ‘На Лебяжьих озерах’, Чапыгин Алексей Павлович, Год: 1923

Время на прочтение: 56 минут(ы)
Алексей Чапыгин.

ИЗ ПОВЕСТИ ‘НА ЛЕБЯЖЬИХ ОЗЕРАХ’.

Оригинал здесь: СовЛит.

… Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей,

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон, без дверей,

Там лес и дол видений полны…

—————

Совесть, когтистый зверь,

скребящий сердце — совесть, незваный гость.

Пушкин.

Акимка заметил, что отец собирает харч в пестерь.
— Татка! Ты без меня, ей-Бо, не ходи, возьми опять в лес-то…
— Нет, сынок! Неравно прострел падет, задерет меня зверь и ты загинешь… Место широко, без ног не выдти-ть — медведь тебя на кокурках не потащит.
— Стрели ладом!
— Да уж попробую, только без тебя…
Акимка спал и не слыхал, как отец справился в лес и, выйдя на задворки, закуривая, оглядывался на красную зарю за рекой над крышами Городища: на синем, в белесых облаках небе, красная заря горела огнем. Черные крыши домов, звонница и купола церкви резко и четко выделялись на красном. Ни стен, ни окон домов не было видно. Туман скрывал дома городка и воду реки.
Ваган курил и думал:
— Смолкла водушка… птицы улетели… Примета есть: коли рано смолкла река — осень долгая, а у меня и собачки не заведено — охотник!
Ваган встряхнулся, вскидывая на плечи пестерь, повесил винтовку и зашагал:
— Наследыш мой, в ельнике не зря спущался: жирует медведь и ночевка там близко.
Пенус был широкий и мокрый. Пока Ваган переходил к ельнику, стало темнеть. Белесые облака низко нависли.
В ельнике он снял пестерь, чтобы не трещал по веткам, и, отыскав знакомое место, заметил под выскетью развороченный мох.
— Ишь, где!
стр. 4
Он ползком, как под утку, пополз к берлоге, держа в руке ружье. Подполз, потянул воздух носом:
— Дух чижолый — тут!
Ваган отполз в сторону, выдрал из земли молодой куст вереска, — сухой, вернулся, стоя, зашел сбоку, поджог вереск и сунул в берлогу — подождал… Из берлоги показалась толстая голова, мохнатый еще линючий хребет. Вылез пестун — подросток медведь. Встав на задние лапы, неуклюже пошел прочь от берлоги, фыркая носом.
— Не любишь дыму, падина! Тот раз большим казался?.. Зря, опойка, спужал… — подумал Ваган, двинулся за медведем осторожно и, стоя задом к берлоге, выстрелил… В вершинах сосен бухнул отзвук.
— Говорю — на перевозе подождешь! Это он для острастки, видно, на задках шел?
Медведь упал и начал рыть лапами землю — конец, брат! Не ройся…
Ваган продул дымную винтовку, вытащил из ее гнезда медный шомпол, стал наматывать смазку, но когда взялся за пороховницу — сзади затрещал валежник. Ваган не успел ни повернуться, ни отскочить: на плечи ему пали тяжелые, звериные лапы. Вагана сунуло вперед, шапка свалилась и, зажимая дуло ружья в левой руке, охотник упал лицом в мох — жарко дышащая, двадцатипудовая масса навалилась, а плечи заныли, и затрещала на нем рядовка.
— Выволочь нож… медведицу проглядел… — спокойно подумал Ваган и правой рукой полез за голенище. Выгнул спину, пряча голову. Во мху было сыро и душно, глаза кололо травой и ныли плечи. — Непервой! Я те кишки выпущу. Погодь, сватья…
Смутно услыхал, как вокруг заговорило эхо выстрела, шлепнула по мягкому пуля. Ваган почувствовал, что на плечах его когти зверя судорожно сжались и медленно стали разжиматься — теплая масса грузнее опускалась на спину, дрыгая всеми суставами.
— Кто бы это вызволил меня?..
Ваган отпустил дуло ружья, уперся из всех сил руками, коленями в мох — вылез, ничего не видя кругом, обтер воду с лица рукой, замаранной в чем-то липком, отдышался и разогнулся, стал оглядываться. Недалеко в сером армяке стоит чернобородый человек, гораздо меньше Вагана ростом. За плечами берданка, сам зубы скалит — ощеряется.
Ваган подумал:
— По стрельбе да зубам — Петруха Цапай, по волосам не он, по бороде — леший…
Темнело быстро. Ваган, спотыкаясь о валежник, худо видимый подошел к человеку и протянул руку.
— Крещеный ли, нехристь, а здорово и спасибо!
Черный пожал руку.
— Леший-те с ней, но ежели не ты, гляди, тогда, заместо медвежьей, пришлось бы сушить мою шкуру.
стр. 5
Чужой человек снова показал крупные зубы, помолчав, сказал:
— Стемняет, давай к избе завастривать.
— Давай!
— Ты чего уружье кинул?
— Некого бить… потом возьму — пущай ржав откиснет…
Пришли в избу, где еще недавно Акимка пищал вместе с рябчиками.
— У тебя, крещеный, ни кошеля, ни топора?
— Уружье за спиной — харч в брюхе. За то у тебя, Ваган, есть что есть!
— Правда! Клади огонь — топор за каменкой, а я верну к тропе, захвачу пестерь, толокна сварим…
Идя за пестерем к тропе, Ваган оглянулся на избу. На мутно зеленеющих наволоках с пятнами зародов сена, у черной шершавой копны избы чернела тень человека. Она сгибалась и разгибалась. Слышался звон топора — по заре далеко несся гул и треск дерева. Человек готовил дрова.
— Петруха он! Цапай… Незнакомому отсель костей не вынести… глухо… — думал Ваган.
Наволоки все больше тускнели… Смутная тень, слитая с высокой стеной дальнего леса, чернела. Северные кипарисы-ели — хмуро вырезывались на блеклой полосе зари. Лишь по средине черной равнины серебристыми зигзагами сверкала лесная река, то западая, то вновь сияя холодными отблесками неба. Казалось, черная картина, без границ широкая, была подчеркнута блещущим, могучим штрихом, придававшим мертвому и смысл, и жизнь… Где-то жалобно пиликал, безнадежно и одиноко, запоздалый куличек:
— Тю-ли-ли… тю-ли-ли…
Хряст дерева и звон топора смолкли.
От черной точки избы вдали, почти слитой с шириной наволоков, Вагану пахнуло дымом.
— Затопил избу…
— Тю-ли-ли… ли… ли…
— Чего поздал? Жалишься, пишишь, куличенко. Замерзнешь, брат, не улетишь… — думал Ваган. — Без поры вылупился… Так и люди тоже… Отобьются, отстанут от своих и жалятся. Ходят… плачут да злятся… Важнецкий был Петруха охотник, а из гнезда выпихнули — убил сгоряча, теперича, брат, замерзнешь… Стой! Никак в сутемках тропу-то я проглядел? Ан, нет — вон она!
Пригнув вниз голову, Ваган свернул к черной стене леса и отыскал тропу.
* * *
Черномазый в теплой избе поел, ожил… Говорил, все-таки, мало. Ваган заметил, что он прячет глаза. Говорит неровно: то знакомым
стр. 6
голосом, то чужим каким-то. Нос у черномазого приплюснутый, похожий…
— Чего еще? Петруха! — думал Ваган, курил и молча ловил за чужими чертами лица знакомые. — На того цыгана с ярманки тоже схож… Ваганом зовет… знает…
Черномазый разделся, вынул нож из-за пазухи, воткнул в паз, а кожаную ножну мягкую повесил на рукоятку.
— Дай-кось, дедя Ваган, покурить!
— На, курь!
Черномазый, левой рукой приподняв густые усы, правой сунул трубку в зубы.
Ваган сказал:
— Вижу, как куришь! Ты это, Петра. Привычку помню: усы кверху рукой драть.
— Ты не язычник! Тебя не таюсь… привычка такая, всех прятаться — Цапай я… Петруха, верно!..
— Я давно баял, когда слухи ходили: убег и молодец! Петруха парень смековатый…
— Был смековатым, теперь злой и бессовестной!
— Зачем так?
— А затем, что ежели была бы у меня твоя сила, Ваган, грязи бы из людей наделал! Старик на озерах говорит: ‘Кого судить пришел? Родную землю поцелуй, покайся! Старого не воротишь, врагов нет… Новые в твоем грехе не виноваты’. А я баю: не целовать землю пришел, пришел ее кровью полить — новой ли, старой, где разбирать?..
— Старец правильный…
— Вырос я, Ваган, в лесу, на воле, и никому от моей воли худого не было… Обсемениться думал — жену завел, избу вывозил. А избу соседи разрыли, жена сбежала в город столишный… найдить не мог, и она не знает, что сюда приду… Нешто я не понимаю? Земной радости лишили меня — небесной не видать!.. Вот хожу иножды по лесу и вою волком, деревья нюхаю: ни одна деревина так за душу не берет, как береза. Насмонешь в горсть березовых листьев, приткнешь лицо, нюхтишь… Сразу тебе станет и тошно, и радошно… Тошно оттого, что не человек ты — зверь, везде на тебя кля&lt,п&gt,и расставлены… радошно, что вспомнишь Троицын день, молодость, караводы с девками… почуешь себя маленьким тем, что бегал по лесу — березу ломал, во ржи колюху рвал, по крышам лазал да лошадей летом по деревне боском шугал… Эх, Митя-а!
Цапай приткнулся лицом к ладоням рук, упер локти в колени и, вздыхая, замолчал, а по рукам в рукава красной рубахи потекли слезы.
— Три, Петра, к носу — все пройдет!..
— Не пройдет, ежели я слепой! — Петруха поднял голову, глаза
стр. 7
блестели, но были сухи, лишь под усами не видно было крупных зубов. — У тебя, Митрий, кровь на плечах, зверь разодрал.
— Пущай! Ништо. Разденусь, пепелом засыплю — обойдется… Давай спать. Завтрева ко мне пойдем, пестерь здесь оставлю, уружье возьму, а звери полежат, не сопреют… справим литки, водочки выпьем, да чаишку позудим.
— Ляжем… Ты, Вагаша, часто ли ходишь здесь?
— На наволоках широко — люблю тут бывать.
— Норка в реке живет иножды… горносталь тоже… бивал!..
— Не то норку — рысю здесь я раза четыре бил…
Оба разулись и залезли на нагретые доски нар, но не спали. Ваган зажег длинную лучину. Петруха говорил:
— С рысями я молодой часто возился, знаю повадки ейные, особливо зимой… Ежели на лыжи встал да рысь попала, не бойся, что перво она уйдет от тебя…
— Ну-ну, говори, Петра!
— Рысь, Ваган, кошка… У кошки подошва копоская, щекотная — она скорехонько на бегу подошву насмонет, лизать зачнет, к лизу снег приварит, она опять полижет лапы — глянь и побежит, что в катанках. Лапы все грузнее, на дерево ей не удтить — глездят, а как будет у ей ход малый, — тут и бери!
— Эх, Петруха! Ладный ты был охотник.
— Был я, Ваган Митя, хорош ли, худ, а был! По доносу этой гниды урядника — приказ вышел: ‘собаки, чтоб не кусались, кои должны быть на привязи, иные перебиты’. Того не знают, что продержи смирную собаку дня три на веревке — спусти, беспременно укусит кого…
— Верно! леший-те с ними.
— У охотников собак избили, а без собаки нешто промысел! Подать добыть нечем, земля худая. Урядник без разбору зачал собак стрелять. Убьет да еще за заправ полтину теребит, зарой битую, а не закопал — еще полтину давай! Молчали все, хошь спи на них. До меня дошел: ‘Убей корову — собаку не трожь, или у меня, — говорю, — прострелу не бывает’. Он же, гнида, хлоп мою собаку, а я его по сердцам мазнул… Ну, да ты знаешь сам!
— Знаю! Лучина гаснет — спать, Петра…
* * *
Изба у Вагана двужирная, на две половины. Пол покосился, шкафы старые изломаны, но видно, что жили здесь когда-то хорошо и добро копили. Скамьи новые, но расхлябанные, стулья и диваны деланы в старину, крашены дешовой мумией, стертой от времени. Диваны и стулья были перевиты проволокой, пыльной и ржавой.
Ваган добыл граненый полуштоф водки, поставил на стол, усадил
стр. 8
Петруху на скамью, сам сел на другую против, налил водки по чайному стакану:
— Ну-ка, медвежий избавитель мой, держи! — и опрокинул водку в широко раскрытый рот, покряхтел, стал закусывать калачом. Петруха мало отпил из стакана.
— Ты чего так пьешь? Чаем запьем. Надеха обновку раздувает, скоро, поди-ко, леший-те с ней, принесет…
— Не пью много, Ваган! Пасусь…
Петруха еще отпил водки, закусил тем же калачом и сунулся к окну, поглядел на реку.
— Ты не сумлевайся… Начальство без нужды ко мне не придет, да заодно и вечер смурый…
— Нужда начальству, Ваган, по мне завсегда есть! — ответил Петруха, хотел сесть на скамью, но на его месте сидела тощая черная кошка. Цапай с ужасом столкнул кошку:
— Ну-ко ты… жихорь!
Ваган подхватил на колена кошку. Поглаживая лапой, большой и черной, говорил:
— Хорошая у нас кошка! Только, вишь ты, завсегда котят ест. Одного, этак, мы хвалить зачали, отняли сразу… Хвалили все: хороший котеночек! хороший… Того не съела — вырос.
Надежда внесла самовар и, увидав Петруху, который глядел на нее, остановилась, потом подошла, торопливо сунула самовар на стол, проворчала:
— Надавало гостей с большой дороги…
— Ты молчи, водяница! Он меня спас…
Надежда еще раз внимательно оглядела фигуру Петрухи. Он по-прежнему, оскалясь, глядел на нее молча:
— Тьфу ты, бес черный! — отплюнулась Надежда и ушла, хлопнув дверью. Акимка тоже хотел зайти в избу, но тетка не пустила его.
Петруха забегал глазами: вскинул глаза на печку, на окно, вскочил, подошел к ставню в подполье, приподнял и заглянул под избу.
— Брось-ко, леший-те побери! Допей водку, да чаю налью, — сказал Ваган, заваривая чай.
— Не донесет?
— Брось, не пикнет! Ты мой гость, сказано.
Петруха сел, допил водку, повеселел и тут же помрачнел, нахмурился. Не закусывая, начал хлебать, обжигаясь, горячий чай. Заговорил тихо и торопливо:
— Грудастая, крепкая девка удалась… Маленькой знал, а, поди ты, какая… Эх, Вагаша! Милый мой… Волосы какие! гибкая, чорт…
— Давай — курь трубку! — Закурили поочередно. — Не-е-ряха! — обронил Ваган и, указывая пальцем на низ печного места около пола, прибавил: — энту дыру горносталь проел… я все думал — мышь. Рыбу да мясо ел, убил его не сразу… много всякого добра спортил… не
стр. 9
ср-а-зу! потому я кажиный вечер пьян, у винтовки ладом прицела не нахожу, а днем падина не капостит…
— Убил таки?
— Убил… Надеха кабы не голая была, так ей место в первых девках… Тело белое, што твоя кожура на молодой березе, лицом, волосом и статью взяла, да неряха — леший-те с ней! Все раскидает по избе, не то горносталь — приходи хошь медведь, лопай… Неряха она с малых пор, с тех самых, как барин из-за реки зачал ухаживать… Мильенщик дьявольный! Прибасы дарит… манит шальную!
— Знаю, Вагаша! знаю.
— Знаешь не все — все знай! Гость, друг… Я ей говорю, леший-те… сестра, говорю, Надежда, ищи иных женихов… приезжий шишкун, на всех девок зарится — бросит. А она, глядишь, как ночь потемнее, плывет к нему, быдто ее водяная сила тянет. В одной, Петра, плывет рубахе, только волосы звеют. В лодке пытала ехать, лодку я расстрелял в дырья. Был раз пьян, да зол до гола-горя, пустил по ней в окошко пулю, но видно на свою-то кровь рука стряслась — прострелился… Утром, гостюшко ты мой, спрашиваю: а што, водяница, ведь я, кажись, стрелил по тебе? Убил бы…
— Ну, так как?
— Да што! ‘Убил бы, бает, туда мне дорога’… Вот, как полюбила!.. Сам бы его, Петра, решил, барина, — не убивец вишь, душа энтим не марана… Разве со зла, пьяный, коли што…
— Этому барину, Ваган, твою сестру любить недолго. Вон моя подружка про то знает! — Петруха указал пальцем на берданку в углу. — Тут, Митя, иное дело. Кабы твоя сестра меня полюбила, а?.. Все бы тогда нашел я! Землю, небо… а?.. Зажили бы…
Ваган крякнул, налил водки, выпил и молчал. Петруха продолжал осторожно, изредка покуривая трубку:
— Барина бы… я… решил… деньги у меня есть и еще будут, а с деньгами, знаешь, широкая дорога… Я к ней давно приглядываюсь… сестре-то…
— Решеный ты, Петра, человек! Как я, решеный… Сколь думал, бросить все, идтить, Акимку в науку отдать: башка у него из золота… И все-то сижу я, пью, да в окошко на реку свинец пущаю… А любовь? Любовь, Петра, не бахилы, захотел — натянул… В нее силом не попадешь… Тяжелое дело — любовь, прилипнет, не отвяжешься, не липнет — убей, не льнет!..
— Я ужотко с барином поговорю… С тобой, Ваган, дела этого не решить… Вот что: шкуры медвежьи ты продай. Говори: ‘один убил’. Мне мой пай малый: хлебом выдай, сухарями, да нет ли у тебя берданошных патронов? Вышли свои-то, а мне еще на сей земле пострелять придется…
— Берданку спьяна променял на кремневую… патроны, леший их побери, остались. Два опойку — Акимушке дал. Вот! — Сняв с косого
стр. 10
пыльного воронца пачку патронов в серой бумаге, Ваган подал Петрухе…
— Ну, теперь любому силачу загривок наколочу! — пошутил Петруха слегка хмельной, беря берданку на плечо.
— Ты бы ночевал, Петра.
— Нет, Ваган! спасибце… спать где, поищу…
Они вышли в темные сени, Ваган, держа Петруху за плечо, направлял к дверям, чтоб не наткнулся, сказал, что-то припоминая:
— Да, стой-кось, Петра!
— Говори, Митрий!
— Ты сказал давеча, што деньги у тебя есть?
— Сказал, Ваган, сестру твою голодом не сморю…
— Сестру кинь! откель у тя деньги?
— Барин дал… колокола вешал…
— Вешал? вон што-о! Слышь, Петра, по долоту так выходит што ты церкву обкрал…
— Как это выходит-то?
— Вишь… постой, не тянись вперед! Долото было раньше мое, пекарям продано, а ты жил в куреню… говорили…
— Долото не одно в Городище…
— Нет, слушай! Там, где долбили, по всей долбежке царапина… на долоте, Петра, зуб, а ты не заточил зуб-от…
— По целине пахать забыл, да боронить поехал!
— Бобыль я, но боронить не учи, Петра!
Петруха в сумраке сеней у отворенной двери мелькнул бледным пятном лица, поворачиваясь к Вагану:
— А что, Ваган, ежели в сам-деле я церковь ограбил?
Ваган помолчал, тяжело опустил на плечо Петрухе руку, сказал:
— Не язычник я! Доносить не люблю… и по ладному еще не знаю — ты ли вор?.. Коли дознаюсь, что Богу супротивник ты… приду тебя вязать…
Петруха торопливо сошел с крыльца, отошел, снова мелькнул в темноте пятном лица, поворачиваясь к Вагану, и, шлепая в сумраке ладонью по берданке, ответил:
— Гости, Митрий, с веревками! А я тебя угощу твоим подарком по се-рд-ца-а-м…
— Слышь, бросим! може пекаря, аль Тарасяна… Ты заходи — и… обскажешь, а я дознаюсь правильно о долоте…
Петруха не ответил и, словно испугавшись чего-то, быстро нырнул в темноту.
Ваган, всматриваясь, пригнул голову:
— Кой тя леший спужал?
В стороне, саженях в четырех от крыльца, смутно белел костер березовых дров. Ваган разглядел, что кругом костра побежали две черных фигуры. По блеску мелькнувшего в темноте ружейного ствола
стр. 11
он узнал Петруху. Петруха, пробегая, скрипнул зубами и пробормотал внятно:
— За-а-ре-ж-у-у… че-р-р-т!..
В другой фигуре Ваган признал немую. Он попятился в сени и, запирая дверь, подумал:
— Пил не много, а сбесился… без ума с шальной время вадит…
* * *
Барин сидел в угловой комнате и пил вино. У образа горела лампадка, на круглом старинном столе зажжены были свечи, и на подоконниках окон тоже. За окнами мрак, но тут было тепло и уютно. Пальто, шляпа и пистолет лежали на ближайшем стуле, как будто бы он только что уходил или собирался уйти из дома. Сидел он в черной бархатной рубахе без пояса, с серебряным галуном по подолу. На столе стояли два стакана, словно барин ждал кого-то в гости. Опорожнив бутылку, он ставил ее под стол, а из-под стола брал непочатую, откупоренную. Жмурясь на свет, из темноты комнаты вышел к барину Петруха Цапай. Барин равнодушно взглянул на него, налил в порожний стакан вина и сказал, тыча горлышком бутылки в налитый стакан:
— Пей, мошенник!
— Вот те спасибце, дедюшка!
Петруха шагнул к столу, выпил, утерся серым рукавом кафтана и попросил еще, и еще выпил.
— Не наше, хорошее питье: с души не тянет, идет в душу.
— Садись! стул возьми.
— Постою, что мне… только, видишь ли, я с делом, дедюшка…
— Ну, какое твое дело — денег надо?
— Деньги потом, перво уговориться… Видишь: коли ежели я служу тебе, то надо-ть и поговорить толком… Служу, головы не жалею: и ежели попросишь, не то колокола навешать, а церковь с места на иное перетащить, для тебя возьмусь за все…
— Ха-ха! Зачем же? Говори еще, да пей… пей!
— Выпью, дай-кось! — Петруха выпил и начал вкрадчиво, почти умоляюще:
— Ты вот что, сиятельность! Уступи-ка мне девку-ту, Надеху из-за реки…
— Девку? Надеху…
— Да, Надежку Ваганову… Тебе все одно… Ты не любишь ее, балуешь только черева… Есть девки для ради тебя не хуже, особливо как ты денежный. — Значит, уступи…
Барин молча пил вино. Петруха продолжал:
— Потому я к тебе хорошую экую дружбу веду — худа ты не делал мне и готов укрыть от полиции…
стр. 12
— Ну, ну! Готов, заступлюсь всегда… пока жив…
— Вот оно это самое… а так, как тут мы оба в эту ее, как бы по любови идем, то, знаешь, не ловко…
— Чего неловко?.. Все ловко: кто сильнее — правее… кого больше любят, тот первый… Ха-ха!
— Нет, ты не грай! Граять, брат, тут нечего, а страшное тут… Тут ежели мы оба да еще за одно…
— Ты запутался… Любишь ее?
— Люблю-у!
— А она — любит?
— Не знаю… Тут вот самая закорючка, о чем и просить тебя пришел… Кабы не это — дело тогда короткое…
— Короткое?
— Да… развел бы вас с Надехой, и просто…
— Как бы ты развел?
— Ну, чего же… берданка разлучница ладная.
— Убил бы? Я смерти не боюсь.
— Знаю… просить тебя пришел… Ты живи на здоровье, ходи — земли не жалко!
— Скорее к делу. О чем просишь?
— Не примай ее… гони! Нет, не так. Наговори ей, научи меня спознать, а как спознает меня плотью, от тебя, може, отступится?..
— Ты бы, Петр, с Тихоновной поговорил — я не сваха… Так просишь?
— Прошу…
Барин встал, взял со стола зажженную свечу, пошел в темные комнаты, скрипя паркетом и пошатываясь. Петруха стоял и глядел на него.
— Ползи за мной на коленях, если просишь!
— Изволь, хоть на брюхе поползу!
Петруха встал на колени и пополз за барином.
— Догоняй, мошенник! Не отставай!
— К чему так?
— Ползи, ежели любишь и просишь.
— Ползу и поползу. Отступись, не примай ее… Подарков не дари… Не улещай…
Барин все шел, а Петруха полз на коленях. В дальной, темной комнате с старинным шкафом в стиле ‘ампир’ и столом, барин задрожал и попятился: у стены с бледным лицом кто-то стоял вытянувшись.
— Зачем? Эй, зачем? Курьер! — Он уронил свечу, стало темно. Тяжело дыша, барин спешно повернул на свет в угловую.
В темноте он слышал по лестнице две пары ног, стучавших гулко, какое-то мычание и голос Петрухи:
— Опять ты, жихо-о-рь?! Отстанешь?
стр. 13
Крик и топанье ног успокоили барина, он перестал дрожать, сел на прежнее место, выпил вина и подумал, косо усмехаясь:
— Немая ходит за каторжником, как тень… Все имеет одинаковые причины… Видно, мошенник сделал то с ней, что и я с лебедем из-за реки?.. Лебедь тебя не полюбит… Ты мало знаешь полюбившую первый раз женщину… Ха-ха…
* * *
Тихониха вернулась от барина под вечер.
— Водочки сладкой поднес! Хороший баринушко… Нехристь он — все уговаривает с ним жить в совьем гнезде: ‘одному, дескать, ночью страховито’, а сам, поди-кось, миляшиться со мной ладит?.. Оно бы ни што с богатеем жить, да Надеха больно любит его… Бредит им.
Дарья сбросила кумачный плат с головы, распустила по плечам темнорусые косы, чуть начавшие седеть. Погляделась в зеркало:
— Ишь ты, раскраснелась с барской-то приманы! Ничего еще, Дарьюшка! Пригожа да полногруда… Тело белое тоже не опрахотело, крепкое… Вот кабы здеркало получше завести… Да у нас только шкуры с кренделями в лавках… Ладно! барина ужо попрошу — пущай здеркало из Москвы, аль откуль хошь вытребовает… Ахти мне! Яишницу забыла — сгорит в печи, да и гороховица тоже…
Дарья, распоясав под грудями на клетовнике, сарафан, пояс, взяла ухват и, вытащив из печи горшки, поставила на стол, отогнув скатерть, завороченную углом. Помыла руки, помолилась, села ужинать.
— Не заперла сеней крюком… Вишь, цыганы лезут, не отвяжешься, пристанут… того дай, этого… — Подумала она, заметив, как мимо окна к крыльцу прошел цыган. Слышала она, как поднялись на крыльцо, прошли сенями. В избу приоткрылась дверь, и зоркие глаза из щели обшаривали избу.
— Да входи-кось, нехрещеный!
— Крещеный! врешь, тета…
Цыган в куртке с цветным кушаком и погонялкой в правой руке, распахнув избу, вошел, снял шапку с длинных кудрей, тряхнул бородой, переложил кнут из правой руки в левую, перекрестился на образ, поклонился Тихонихе и, оскаливая зубы, сказал:
— Кушать — хлеб рушить?
— Приходи, пожалуй!
— Закусываешь?
— Да…
— Жрешь?
— Мм… да что ты, неладный, привязался? Голоден, так садись, похлебай гороховки…
— Спасибце! Лопал я, дединка… А вот ночлежку ищу, дозволь у тебя становать…
стр. 14
— Сними-ко лопотину, распояшься и Бог с тобой… странных не гоню!
Цыган, не раздеваясь, быстро, зорко оглядел прируб, заглянул в окна на деревню и оглядел избу Тихонихи:
— Большая, стародавняя фатерка! черная была, с дымником?
— Вековщина! сруб большой, а живу одна одиношенька. Мужа давно в Афанасьевскую ярманку пьяного убили… Вчерась сон приснился, и такой-то неладный: будто пришла я младеня хоронить, беленького да базенького, а младень в церкви будто глазки открыл. Проснулась я, села на лавку, окстилась и гляжу: от луны светло, и во всех-то углах, словно кто белый стоит, да глазами поводит… Ушла к соседке, ночевала — дома-то озорко стало зауснуть.
— Страшно, поди, одной?
— Страховито, милый!
— Хочешь, я к тебе приходить буду? Я добрый…
— Не оченно, кажись, добрый! Похож на одного нашего тут, Петрухой звали… Только волосы да борода не схожи… Сослали Цапая в каторгу за урядника, а избушку — новая была — по бревну разнесли…
— Зачем избу-то нарушили?
— Затем, милый, что на чужом будто месте состроена, а Петруха-то сам возил ее, ладил.
— Знаю…
— А откель знаешь?
Цыган сел на лавку, распоясался, бросил кнут в угол, к дверям, а из-за пазухи у него вывалился нож в кожаных ножнах.
— Эко ножище у тебя, милой!
— Телят свежу, да скотом промышляю…
— Так знаешь, что Петрухино домовье срыли?
Цыган опустил низко голову и сказал:
— Говорили… Слыхал уж…
— А сам-то ты откелешный?
— Из Беловодской…
— Дом-то, поди-ка, тоже есть?
Цыган поднял опущенную голову и шутливо сказал:
— Избу-то я новую состроил, только плохо свел хоромы: четыре кола в землю вбил, да бороной покрыл… в большом углу поставил Миколу, в другом Рожество. А утром, что, думаю, холодно? — Глаза продрал, гляжу — всю избу снегом занесло… из своей съехал, да с тех пор все по чужим подворьям шатаюсь…
— Ишь ты, милой, шутки какие! — засмеялась Тихониха. — А больше построев не заводил?
— Я-то не заводил, к матушке построй спроводил.
— Ловкой!
— Матушка моя построй заводила, да работников наймовала, а только один довела до конца, и то не велик…
стр. 15
— Какой же?
— В шесть досок — зовется гробом.
— Ахти, не баской! Дети-то у тя, милой, есть?
— Дети? — цыган оскалил белые зубы. — Был младень, тета, захотел я ему по-християнски молитву дать, да поп не поехал, далеко…
— Ну, так как же?
— А, так! Дело было в Петровки… Жарко, жене некогда — косить наладилась… Младень плачет. Дай, думаю, разрублю — перестанет… Разрубил я младеня, в зобенку склал, посолил, чтоб не испортился. Привез к попу за молитвой, а поп глухой да близорукой, нагнулся, мясо понюхал, да и говорит: — ‘Свежее мяско. Почем торгуешь?’
— Ой ты, зуб! Экое соврал…
— Жена тоже сбежала.
— Отчего сбежала-то?
— Смеяться стали… Слабоумный! Вишь, как дело-то было: женился я на брюхатой… Прошел месяц от свадьбы, жена и родила…
— Слава Богу! Дому прибыль…
— Еще бы! Что худого только скажу тебе — реву робячьего терпеть не могу. Пошел на базар да двенадцать зыбок купил… Несу я эти люльки, соседи спрашивают: ‘Куда тебе, свет, столько зыбок?’ Да как же, говорю — женился, а жена в первый месяц младеня родила! Ну, как она каждый месяц родит по младеню? Реву не оберешься, ежели какому зыбки не хватит. Стали попрекать глупым мужем — сбежала…
— У Петрухи-т Цапая тоже сбежала жена, когда его в каторгу угнали…
— Знаю, дединка!
— Ты из Беловодской? Поближе на три деревни по сюда есть Кучумова, в ней у меня два мужика знакомых живут: Васе Митрев да Максим Спицын, — не знаешь ли их? Максим-от хорошо жил, хлебно, а Митрев худо.
— Обоих знаю! Нынь видал…
— Ну, как они?
— Да что! Максим живет худо — молотит, в амбар мешки воротит, замарался, как чорт, и будто-те у пророка, что целый день народу кричал о Боге — плешь запотела… Вот Митрев, тот живет, куда годись — хорошо!
— Ну, што ты?
— Право! Сидит у окна, рубаха красная вся в пестрых заплатах, глядит гордо, курит трубку, да за окошко плюет.
— Ой ты, зуб! Опять граешь?..
— А ты, дединка, как живешь?
— Да уж рази и мне пошутить? Неважно — вдовье дело бумажно… Идешь, пути не видишь, а споткнешься — все вперед подаешься: к смерти ближе…
— Младеня во сне видала, так к добру. Ты где спишь-то?
стр. 16
— В прирубе, милой!
— Так уж ты мне тоже в прирубе наладь постельку… а?
Улыбнулся цыган, вскинул глазами в окно и побледнел.
— Ты что, милой, в окошко-то эк не ладом глядишь?
Цыган спросил тихо:
— Кто вон там стоит, сюда смотрит?..
— А?.. Да это, Куимка! Чего ты, жениться хошь, а спужался? Она, как ребенок родущий — шалая…
— Дай-кось, я эту шалую пугну!
Цыган взял с лавки ножик и вышел быстро и беззвучно.
— Ты не убей ее, спаси Бог. Эй, милой!..
* * *
Тихониха ждала кого-то, все в окна поглядывала. Петруха пришел осторожно, неслышно. В избе темнело. От дождя вечер настал скорее, чем мог.
— Господин-от светел месяц умывается, моется — дождик идет!
— Пущай идет, дединка.
— Ты што же, зуб зубович, до сей поры скитаешься, как гусь по гумнам? Печка рано топлена — ужин стынет…
— Не, дединка! не хотца чтой-то…
— Ешь, не горюй!
Петруха бросил на лавку длиннополый армяк, надел цыганскую куртку, запоясался кушаком и нож спрятал за пазуху. Поглядел внимательно на печь. Спросил:
— У тебя не заколочен дымной-от ставень?
— Не, милой — он отодвигается.
— В его ежели залесть — куда попаду?
— Попадешь в дымник, как в шкап, мало подашься кверху — дыра на крышу. По хоромам сползешь, приползешь к черемушке, по ней залазишь в хмельник, а там просто — кусты да лес!
— Это ладно!
— Хмель-от я еще не оборвала, сорвать надо, продать торгованам на пиво… Чего пытаешь? Уж не бежать ли хошь? Я и постельку мяккую для ради мила дружка набила. Не разденешься тоже…
Петруха, заглянув в окна, сел на пол.
— Я вот посля тебя заспалась и сон неладный видала…
— Ну-ка, бай, каков.
— Быдто пришли мы с тобой в избу полнехоньку народу, и народ все мертвой — родня моя. Мужа только покойного нету, и все-то ложатся спать, а на дворе ночь. Нам с тобой и лечь некуда…
— Это бабье все!
— Погодь… Обо мне быдто не хлопочут — все о тебе. И хочу я сама тебе одевалье наладить, не дают, и чую говорят: ‘Одной ей
стр. 17
спать’. Тут в избу пришла кака-то старуха да меня увела, а ты осталси… Спать валиться ладишь. Не ладной сон-от, милой!
— Всякому свое снится. Днем постелю набивала, вот и привралось.
— А, нет уж, зуб! Боюсь, не склали бы тебя с мертвыми спать.
— Я других ране себя положу!
— Скушное рассказала, самой скушно, а ты спой — веселое…
— Веселое? Можно!.. В окно погляди, не стоит ли Куимка… Убить ее — рука на убогого не здымается, не убить — конец!.. Вот она мне снится, потому что думаю…
— И чего, Петрушко, накапостил с ней, што пристает да волочится кишкой?
— На убогую не зарились, а меня чорт сунул. Ну, слушай, спою.
Сидя на полу, Петруха протянул ноги, уперся затылком в кромку лавки и вполголоса нескладно запел:
Приходи, моя тешша, на масленицу!
Уж как я тебя, тешша, употчеваю —
Во четыре кнутища березовыих,
А как пятый-то кнут —
По заказу гнут.
Петруха оправился, тряхнул кудрями, хотел продолжать. Тихониха не дала, замахала руками:
— А и ну тя, зуб трясоголовый. Коли ты лучше песни не сыскал, ну тя!
— Песня масленичная. Скажу-кось я тебе сказку про попадью, а ты в окошко загляни — нет ли кого?
Тихониха поглядела на улицу. В избе становилось сумрачно, Петруху худо было заметно.
— Нету, зуб вересовый! Говори не громко.
— Пришел попадьин работник обедать…
— Ну, пришел…
— Не перебивай! Попадья собрала на стол, он обед-от скоренько уплел, а попадья была скупая, подумала: едой не сгоношишь, дай-ко сгоношу временем, и говорит: — Ты бы, мужичек, попаужинал за одно, еды-то прибавлю! — ‘Прибавь’. Прибавила попадья еды, мужик скоренько съел. Попадья думает: ‘пущай, поест за одно, съест не столь много, да работать зачнет без перерыву’. — Ты, говорит, мужичек, за один поужинай, я прибавлю еды… — ‘Прибавь, мать!’ Прибавила. Мужик скоренько и ужин уплел, встал, покрестился, потянулся да в сени за постелю гребется. — Что, мужичек? Полдень ведь только, а ты спать — работать то как же? — ‘Аль ты, матушка, впервой на свет глядишь? Ну, где экое видано, чтоб посля ужина в поле на работу шли?’ Лег мужик и проспал до утра.
— Ой, зуб милой! И времена зачались. Человек-от столь хитер
стр. 18
стал, што у людской скупости погреться может, а у несчастья чужого не один греется… Я вот тоже около шального баринушка греюсь.
— Може, убью твоего барина…
— Ой, не бери ты, зуб, греха на душу! Шальной, а человек он ладный…
— Не столь ладный, сколь самонравный… Еще увижу, как он слово сдержит… Зря над собой издеваться не дам… Ежели сполнит, то ходи — земли не жалко!..
— Какое слово-то он дал?
— Наше дело… — уклончиво ответил Петруха, тряхнул взъерошенными кудрями, положил затылок на кромку лавки и, глядя на белеющий смутно циферблат часов, спросил: — Часы никак? А сколь теперь время, дединка?
— Часы для басы — время знаю по солнышку, испортились… Ужо Ваганову убогому снесу — чинит…
— Нешто? Мальченка-то?..
— Да вот поди-ка… чинит, носят ему…
— Давай-кось, еще сказку скажу, а то скушно… Слушай: ‘Шел солдат с войны голодный, морда в крови… Зашел к старухе, а старуха-т любопытная, вроде тебя’.
— Уж я-то не любопытная, ой, зуб!
— Молчи-ко — все знаешь… Так вот — занадобилось старухе про войну знать. Спрашивает: ‘А что, солдатушко-батюшко, чай, на войне-то страшно?’ — Раньше, бает солдат, поесть дай, пытай опосля. — Собрала старуха на стол, поел солдат, кости расправил, распоясался… Ну, а ежели солдат сытой, да делать ему нечего — берегись! Ус расправил, шапку заломил и говорит: — Так как же, бабка, хошь про войну знать? — ‘Хочу, говорит, солдатушко-батюшко’. — Полезай на печку — войну покажу! — Залезла старуха на печку. Солдат тесак вынул и давай воевать: скамьи расколол, стол сломал, горшки чашки перебил, дверь сорвал и рамы вышиб — всю избу в разор пустил. Подумал: ‘Кашку слопал, кашник завсегда о пол… рази еще старуху изнасилить?’ Да плюнул. Старуха на печи за трубу забилась и молит: — Убей Бог солдата, утиши войну!
— Ой, зуб! Уж што это за сказка!
— Сказка к тому гласит, что ежели Бог солдата не убьет — век война будет…
— Да што ты?.. Как можно без солдата быть? Как без солдата зачнет свет стоять?..
— Пущай не стоит, но ежели на войне смерть на солдате верхом ехала да не доехала, так в деревне он на всяком крещеном сам поедет!
— Ой, ты, зуб! — Тихонихе не нравилась сказка, она приникла к стеклу окна и долго глядела. Петруха, заметив ее тревогу, насторожился. Дарья сказала тихо:
стр. 19
— Кой бес, прости Бог! Никак на дожде-то Куимка мокнет, глазы пялит?.. Она…
Петруха вскочил на ноги:
— Убью ее!
— Робенка родущего… убогую, што ты!
— Чорт! ране пытал счастье, знал: уйду, а с ней — боюсь… уловят, гляди…
— Полоротая, глупая.
— Полоротых, дединка, на свете много. Иной рот открыл да слова не приготовил, весь век с полым ртом ходит, слова подходящего ищет, и помрет, не умеет баять ладом того, о чем думал, и в гробу с полым ртом лежит… Чорт она! — шопотом зачастил Петруха. Приоткрыл скрипучую дверь в сени, прислушался. За дверями у крыльца говорили два голоса:
— Куимка-с… дело верное — тут он!..
— Узнаем! Зови понятых, я подожду.
Петруха плотно припер дверь и полез на печку.
— Поцелуй на прощаньице, милой!
— Улезу — ты, Дарья, ладом задвинь окно…
— Еще, милой!
— Не держись!..
— Заходи-тко ночью…
— Ставень!..
На крыше стукнул слегка жолоб и все стихло.
Тихониха оправила платок, одернула сарафан, зажгла лучину и, держа ее в зубах, стала вынимать из печки горшки.
— Стойте кругом избы! — раздался голос на крыльце, и в избу вошли урядник с торговцем-лотошником.
Тихониха воткнула в паз стены лучину, готовясь ужинать. Урядник взял лучину, зажег свечку, вынув ее из кармана, и, гремя шашкой, полез в подпечье, потом сходили оба на чердак, во двор, зашли, обыскали прируб, обшарили на печи и по всей избе.
Урядник строго сказал Тихонихе:
— Эй, ты, ведьма! Где каторжник?
— Какой? Нешто угорел ты, батюшка?
— Я тебе дам угорел. Холодную спытаешь… Был он здесь, знаем…
— Уж коли бы я да ведьмой была, то и беси трубой летали… а я крещеный человек… Был бес — пошел в лес, по ягоды…
— Мели еще, чертовка.
— Дай-кось, урядник, лучину-ту, вишь, ужинаю благословясь…
— Неужели ошиблись? Может быть, немая не сюда глядела?
— Сюда-с! Бабу надо хорошенько припечь — дознаемся… Она скрывает его, знаю…
— Ой, ты, шапка большая, торгован шальной! — огрызнулась Тихониха. —
стр. 20
С огнем грабался, не уграбал, и баба причинна — вали, шальной, на бедную бабу!..
Торговец выругал Тихониху, и оба ушли. Тихониха прислушалась, как они сошли с крыльца, отпустили по домам понятых, а когда шаги урядника с торговцем стали удаляться, она погасила лучину и осторожно отворила окно. Дождь не шел. Было тихо. Между серыми тучами, плывущими по черному, зеленели звезды. Кошачьими, зоркими глазами Дарья уперлась в темноту и видела, как две уходящих тени спустились к реке. Черный берег реки ясно отделялся от сверкающей хмурым отсветом воды. Беззвучно засверкали потухающие блестки кругов по воде, от черной лодки, сдвинутой с черного берега. Слышался неясный говор. Вдруг от гулкого выстрела Тихониха подпрыгнула в окне и, вместо того, чтоб уйти, высунулась больше на подоконник, держась за раму.
Она услыхала с отзвуками по воде крик не то ‘держи’, не то ‘гляди’. Снова бухнул выстрел. Дарья еще больше впилась в темноту глазами. Голоса смолкли, только эхо ворчало над рекой, и оно смолкло…
Тихониха, вглядываясь, не могла понять, почему лодка грузная и черная в светлой полосе воды, поплыла медленно без гребцов, не поперек, а вдоль реки…
Она не спала, не зажигала огня, заперев окно, села на лавку и чего-то ждала.
Через час осторожно поднялись шаги на скрипучее крыльцо, дверь царапнуло. Она завесила сарафанами окна, зажгла лучину. Вошел Петруха и, пряча глаза от ее глаз, сунул ружье под лавку.
— Дай-кось поужинать, тета! Да стели постелю… Те двое не явятся: на реку поехали — страшного суда искать…
— Ой ты, зуб!
* * *
С небольшой связкой калачей, в Городище, за торговыми ларями и кладовыми, где еще стояли бани купцов Епифановых, построенные прочно из неглового леса, Петруха Цапай, спрятав бороду под длиннополую сибирку синюю, повязанную красным кушаком, с голубым шарфом на шее, изображал торговца калачами. К нему подошла рыжая лайка, нюхнула калачи. Петруха сломал калач, дал собаке половину: другую стал жевать сам.
Он погладил собаку, пощупал верхушку черепа:
— Кость вострая, по носу лоток — птицу знает… Уманить, накормить да запереть в лесной избе… Тетерева на дорогу-то подлает…
Собака ласкалась и дружелюбно сучила хвостом, еще раз понюхала калачи, отошла к стороне, села и стала ждать.
— Чорт его! К барину не попадешь… везде народ… Знает, что бываю там — уловят, гляди, а денег попросить надо… опутать. Лень было, чорту, забрести в воду, лодку с убитыми посередь реки пустить —
стр. 21
теперь шум вот… Исправник приехал… Все одно, до завтрева жить — ночью к барину попаду: расчет не кончен… Исправник? — Пустое! Ваган — беда… Как он?
В стороне, не далеко, из бани вышел Епифанов старший с кумачно-красным лицом. С рыжей бороды купца текла вода, по лицу пот. Свежий березовый веник у купца был зажат под мышку, с него тоже капала вода. Увидав Петруху с калачами, он направился к нему и издали крикнул хрипло:
— Для ради чаю! Неси-ко, парень, калачи ко мне — все куплю-у…
Тяжело дыша и отдуваясь, подошел близко. Петруха тронул на голове грешневик-шляпу, но не снял. Поклонился.
— Неси, аль глухой?
— Ужо, степенство, погодь мало… принесу… Товариша жду с горячими…
— Ин ладно! — Увидав собаку, Епифанов спросил: — Твоя?
— Моя собачка — первоосенка, молодая.
— Сука, пес?
— Собака!
— У, шальной! Я пытаю, кто: пес аль сука?
— Собака, купец, ей-Богу, верно!
— Тьфу! живут же на свете дураки, поди, еще и детей плодят? Сука ли, пес?
— Собака, вот те Бог!
— Шальной! Дураков не люблю — не носи калачей, куплю в ином месте.
Епифанов ушел.
— Дурак сам… — подумал Петруха. — До собаки и дела нет, а до драки привязался, краснорожий… Куплю твою мне надоть!.. Барина вот не увижу — худо, видно, подти-ть…
Петруха, уманив собаку калачами к реке, взял ее на руки, оттолкнулся с челном и уехал за реку.
* * *
К полудню на площади Городища собрались гурьбой Тарасовские озорники — исправник вызвал. — Стоя в густой толпе парней и сияя эполетами, позванивая медалями, исправник говорил:
— Еще два убийства — знаете?
— Знаем, ваше-родие!..
— Завелся в наших местах зверь, пареньки, не считает крещеную душу за грош — надо ловить!..
— Это Петруха?
— Да, Цапай, каторжник… вы помогите-ка Вагану.
— Не велик зверь, ваше-родие, Петруха!
стр. 22
— Не велик, да верткий: церковь обокрал, урядника с торговцем убил… А колокола сорвать и вы помогали — знаю!
Исправник погрозил парням. Кто-то сказал:
— Мы не причинны!
— Убитый урядник дознался… На праздник богохульничали — сняли, но вам это простим, ежели начальству поможете поймать убийцу. Солдат долго требовать — уйдет, а Ваган берется. Ружья вам дадут…
— С Ваганом мы грешим, ваше-родие…
— Ваган озорной — наш супротивник!
— Все вы тут безобразники! Не пойдете ловить — тюрьмы не миновать, а так простим…
— Мы идем! Чего еще? Как Ваган?
— Без Вагана, ваше-родие, в лесу мы слепые, а Петруха в лесу станует.
— Оружье штоб кажному. Без оружья с Петрухой худо — стрелец первый в уезде…
— Ружья будут! подите к Вагану. Я потребуюсь, то у купца Епифанова остановился. Урядник новый тоже завтра к вечеру будет здесь. Пошли!
Исправник ушел. Парни нашли лодку и поехали за реку.
* * *
Припадки стали чаще, и барин почувствовал вдруг, что он как бы падает в пропасть: не было привязанности к радостям жизни, и все чаще стало вспоминаться одно мудрое изречение:
‘Всякий падающий должен искать опоры там, куда падает’.
— В пропасти потустороннего нет мне опоры, — думал барин и чувствовал свинец в голове, затруднялось дыхание, а в глубине всего его существа, ударяя в голову, начинал вновь зарождаться пошлый мотив, металлически звонкий:
О, мой… мой… мой…
Он ходил по комнатам большими шагами, потряхивая изредка головой и поколачивая руками грудь, все чаще щелкал ногтями за ухом.
Около него Тихониха подметала комнаты и шутила обычно:
— А и занесло тебя, баринушко, в несугревную эку сторону нашу. А скажи-кось, што тебе у нас здесь по сердцу пало?
Барин остановился, собрал все ее слова, что то подумал и, поколачивая рукой грудь, пробуя дыхание, ответил:
— Здесь, мудрица-пророчица, мне мила простота… Сама жестокость, слитая с природой. Жестоко тут все и просто: убил, ограбил или съел… А там, у нас не убьют… Ограбят на законном основании, да еще и помыкают тобой, заставляя невольно помыкать другими, которые ниже тебя по чину и положению…
стр. 23
— Ой, што то мудро ты говоришь. А по-моему, так повелось, так и быть должно. Мало человеков сыщешь, которые делать зачнут от души — все больше любят, штоб погоняли…
Барин молчал, поглядывая на нее сонными глазами, и казалось Тихонихе, что он к чему-то в себе самом прислушивается.
— А шавишь ты мне, баринушко! Девки здеся тебе по сердцу пали. Потому у наших девок, што победнее, кака жисть? С малых лет иди-ко в казачихи — на обряды денег заробь, за деньги силу девичью в урок неси… от того все безгрудые больше. Работа тяжелая грудь сушит. А замуж вышла девка, поспевай мужа ублажать да детей пестовать. Пропади ты така жисть! Оттого девки к тебе липнут — денежный ты, а работа с тобой леккая…
Барин все молчал. Тихониха домела комнаты, покрестилась, затеплила лампадку в угловой у образа и, уходя, поклонилась, подошла близко и зашептала:
— Надежка-то приплывет ночью… ты пожди…
Барин очнулся и торопливо сказал:
— Денег возьми, мудрица, и… прощай! Узел тот снеси лебедю… платье там…
— Да ты нешто уезжаешь?
— Уезжаю!
— Ахти мне! — Куда?
— Не знаю, куда… далеко… Прощай!
Тихониха притворно заплакала, бухнула барину в ноги.
— Чего ты сапоги нюхаешь? — Барин нагнулся, поднял ее и, давая деньги, бормотал что-то непонятное Тихонихе диким голосом: — ‘О, мой… мой… пойдем… пойдем в загробный мир…’
Спрятав деньги, Тихониха ушла. На улице она перекрестилась и подумала:
— Нет уж! С тобой-то никуда не пойду, хоть озолоти. Петрушко мой хоша разбойник, да лучше… веселяе… У тя лицо барское, как картинка, волосы, борода расчесаны да напомажены, только глазы што у упокойника… Неладный ты какой-то, баринушко, будто с падучей выстал… Вот Надеха, та тебя без памяти любит!
* * *
Ночь была темная и теплая. Казалось, низкие облака белесыми языками беззвучно лижут и город и вершины деревьев, закрывая звезды…
Два окна угловой комнаты были распахнуты, рамы слегка повизгивали от теплого, легкого ветра, и ветер, гуляя по комнате, погасил у образа лампадку, он колебал языки огня многих зажженных свечей. Не трогал лишь тех, что стояли на подоконнике нераскрытого третьего окна, лоснящегося от блеска огней.
стр. 24
Барин сидел веселый и пьяный в голубой шелковой рубахе, в желтых сафьянных сапогах. На одеяле, испачканном песком в ногах, лежала голая Надежда. Длинные, чуть желтеющие волосы, слегка влажные от воды, закрывали живот девки ниже колен.
Правая рука барина обвивала ее шею, другой, левой, барин наливал вино в стакан, стоявший под боком вместе с бутылками на круглом старинном столе. Он пил вино, иногда потчевал Надеху, но она отворачивалась и говорила:
— Милый… Барин мой… ты сегодня не страшный да хуже страшного…
— Хуже? Ха-ха-ха…
— Хуже — на Митьку брата схож: — руки, как крюки… бродят, бродят, и глаза ничего не видят…
— Все вижу! Вижу ярче, чем надо… Вот я вижу, что ты уж привыкла, и я прав! Стыд и бесстыдство безмерны, а женщина — лунатик! Ха, ха… Когда не ужасает, не гложет меня ужасное, я умею веселиться. На долго ли, не… По-о-годи-ка!
Барин, высвободив с ее шеи руку, нагнулся и, расплескивая вино, достал из-под стола шкатулку. Неловко, словно неумело, подымал долго тяжелую крышку черного дерева, но поднял и вытащил из глубины шкатулки две нитки — янтарную с бусами и жемчужную. Держа в зубах жемчуг, непослушными руками стал надевать на голую шею девки янтари, скрепленные золотыми колечками. Она приподнялась над шелковой подушкой и повернулась к нему. Он прикрепил бусы рядом с ее медным крестиком на черном шнурке, но прикрепил худо.
— Дай-кось. Ужо, ужо, дай!
Она сама застегнула золотой замочек бус, сняла крестик и надела ему на шею, задевая упругой рукой усы барина.
— Коли беру твое, возьми мое — на сохран жизни…
— Я взял… больше взял, чем дал, лебедь. Постой! дай волосы… уронил… погоди…
Барин, разговаривая, выронил нитку жемчуга и, не вставая со стула, искал долго, но нашел.
— Волосы! дай волосы…
Надежда села и, собрав волосы в узел, подала ему.
— На… хоть отрежь на память! не жаль…
— Красоту… зачем? — И, опутывая медленно, упрямо у затылка ниткой жемчуга ее волосы, барин, припоминая какие-то слова, старался говорить нараспев:
— ‘Поко-и-тся жемчуг… зары-ты-й в песок… а люди… ко-то-рым он ну-же-н… и ло-вя-т и нижу-т на то-н-кий шну-ро-к… добы-чу из плен-н-ых же-м-чу-жи-н…’
— Милый… опять молитву чтешь? всю замолил… экую… Дай поцелую.
стр. 25
— Целуй… Ну!.. будет… будет! бедная лебедь…
— Я не бедная! самая богачунья… Экую баскую бусу носить зачну. Да Тихоновна обряды твои подала…
— Погоди… еще…
Барин встал, достал из шкатулки маленький, желтой кожи бумажник, подошел, поднял мокрую рубаху Надежды и чем-то светлым прикрепил бумажник к цветному подплечью.
Надеха спрыгнула со своего ложа:
— Не надо-ть! Милый, деньги не надо-ть…
— Глупая лебедь! Отстань. Я не хочу, чтобы такая красавица по миру клянчила… Да не деньги… Ха-ха-ха… Право же не деньги, отстань!
Она старалась отнять рубаху.
— Боюсь! Деньги, так не любишь…
— Дома гляди! Не смей трогать здесь…
— Не любишь! Дай… Не любишь…
— Целуй меня и молчи, лебедь! Лунатик… Вот так… Забудь — дома гляди… Вот так… Какая она огненная… Еще, еще поцелуй…
— Ну, чтоб ты! Помешал деде с тетой.
В дверях комнаты стоял цыган Петруха, скалил белые зубы, глаза горели злым огнем.
— Ай, стыдно!
Барин отпустил Надеху, отошел и сел.
Взвилась подхваченная рубаха, мелькнуло серебристое тело, бледное и стройное. В темноте комнат слышно было лишь потрескиванье паркета и проворный бег сильных ног.
Петруха повернулся в темноту, прислонясь к косяку двери, тая злой огонь в глазах, хохотал и кричал:
— Дединка Надежда! Погодь, посвечу…
И, медленно повернувшись к барину, ждал упреков.
Барин закрыл, подняв с полу ковровое одеяло, сел на стул, налил вина стакан, выпил и молча, спокойно глядел на Петруху.
— Помешал тебе, дедя, в любовь сыграть? — оскалил зубы Петруха.
— А как старик? Согласен показать.
Петруха тряхнул кудрями и, пряча воровские глаза, ответил:
— Бери денег, готово… Иди… Денег больше…
Барин упорно разглядывал Петруху:
— Не шарь глазами? Гляди на меня.
— Чего еще? Чорт! — подумал Петруха.
— Старику денег не надо… Не продается… Знаю.
— Стариков служка продается… Вынет мощи в сундук, за часовню подаст.
— Жаркое они, что ли? — Подаст… Похоже на правду, но врешь ты, Петр!..
стр. 26
Петруха не ответил, зорко обшаривая глазами предметы, шагнул к барину.
— Чего я? Дай-кось выпить-то… Эх! — оживился он.
Барин не двинулся с места.
— Истукан идольный! — подумал Петруха, шагнул к столу, налил в пустой стакан вина, и выпил.
— Прохладно стало. Запри окна!
Петруха проворно исполнил приказание и, вновь подойдя, налил вина — выпил.
— Не наше питье, а крепкое, поди-кось ты! — сказал он, утирая бороду рукавом куртки.
— Я знаю, ты никого не боишься, Петр, но меня теперь боишься… Я подумаю: убить тебя, или самому умереть… Я боялся тебя, пока во сне видел, а узнал — не боюсь!
— Думай-ко! Мне все одно: я тоже тебя не боюсь — врешь.
— Вот в том все дело, что тебе, как и мне, жизни не жаль. Пей еще вино и бросим жребий…
— Выпил я… Какой жеребий?
— Кому кого убить!..
— Это, дедя, по нашему — давай шляпу!
— Шляпа вон там на стуле, бумага на окне.
— Нет, постой, дорожний! Мамкину кровать порожни — тятька едет…
— Ты что же раздумал? Шутки не к месту, — строго спросил барин.
— Не раздумал, а вот что — обида есть, высказать тебе надо.
— Ну!
— Ты слово барское дал уступить мне Надеху, а рази ты сполнил? Рази я зря на колешках ползал? Только смеялся. Я верил, служил тебе, колокола вешал, парней подговаривал, готов был хоть лестницу до облак сделать для тебя, а что вышло? Прихожу и вижу: в волосах у девки твои зеньчуга, на шее твой подарок… Целуешь ее, грабаешь… Ру…
Петруха не окончил, глянул в сторону, выхватил из-за пазухи нож и закричал диким голосом:
— Проклятое отродье! Зарежу-у… Чтоб те провалиться сквозь землю-у! — Слышно было, как он за кем-то выбежал в сад.
Барин скривил тонкие губы, усмехнулся и, прислушиваясь, подумал:
— Вот твоя судьба, каторжник! Никуда не уйдешь от немой девки… Поймают… А мне пора!
Он встал, осмотрел и зарядил пистолет, надел пальто и шляпу. Остановился в коротком раздумье и пошел к лестнице в сад темнотой знакомых комнат…
* * *
стр. 27
У черного в желтых ласинах окна, к которому плотно подступала деревянная спинка кровати, на голом простом столе было прислонено к куче тряпок дешевое зеркало, без рамы, с битым углом. Сбоку, выступая вперед зеркала, мигал и пахнул копотью ночник. На домотканом пестрядином одеяле, поперек кровати, головой к стене спал Акимка в ситцевой рубахе серой. Голая нога правая — бледная, как из калачного теста, была загнута на грудь мальчика. Против кровати, на мутно-желтой стене с полосами черных, продольных пазов, щелкали часы: их сегодня починил Акимка. Надеха рядилась в плисовый черный сарафан, ее пестрядиный, старый лежал на полу. Она надела сарафан и новую тонкую рубаху. Их утром принесла Тихониха в подарок от барина. Чуть отливающие желтизной волосы девка закрутила в толстый узел, перевязала жемчужной ниткой. На крепкой шее сверкали особенно резко в хмуром свете ночника янтарные бусы — подарок барина. Обряжаясь, Надеха под нос тихо напевала свахину песню:
А Надежа-та в воду упала,
Да за барина замуж попала…
— Как дале-то? ‘Все попы-то за ней со стихами… И дьякона…’ — Забыла, вишь?..
Ночник слабо светил. В новом убранстве девка худо видела себя в косом зеркале. На стенах и потолке скрывалась, появлялась вновь ее толстоголовая тень с тонкой шеей. Тень была уродлива и космата от волос, собранных в большой узел. Самодельные шпильки, по ее просьбе нарубленные Акимкой из проволоки, худо держали упрямые, тяжелые волосы — они расползались по лицу и шее.
— На басу охота глядеть, да свету мало — дай лучину запалю!
Надежда пошла к шестку печи и, не дойдя, в страхе попятилась — из подпечья, давно прогнившего во двор, была дыра, которую зимой всегда затыкали соломой, что-то ползло большое: стучали ухваты, взвякнула кочерга, трещало помело.
— Ай, чтой-т!
— Не бойсь — я, я… Не бойсь, девушка-лебедушка…
У шестка мигом беззвучно, как вырос, поднялся человек в цыганской куртке.
— Эх ты-ы!.. В одежке-то ладной, кака красотка.
— Зарычу брату… Зачем? Что?..
— Не рычи! — Я без худа, Надежда Петровна… Молчи-ко… Не бойсь меня… — шептал, торопясь, Петруха.
Надежда от него пятилась, выставив вперед руки.
— Не уставляй грабалки… Не трону, хоша убивец… Не… Я тихо, что ты, девка?.. Тихо… Милая! Все скажу, все…
Петруха дрожал и, казалось, нежно глядел на нее.
стр. 28
Он съежился, минуя сарафан на полу, неслышно прошел, сел. Кровать скрипнула. Сперва Надежде от ужаса хотелось кричать, но когда страшный человек сел на кровать, где спал Акимка, она говорила только однообразным шопотом.
— Что тебе? Зачем?
— Проститься… ухожу — обиду свою колодную проклинаю… Замаран кровью… От ее устал, опрахотел, голову в петлю… все готово…
— Что надоть? Ко мне ты…
— Спужалась? Пойми… Глянуть на тебя, и ты не бойся, что нож с собой… Дам его — убей меня… меня убей, зверя!..
— Ко мне… да… Ко мне… зачем?..
— Пришел! Люблю тебя, на коленках ползал… за тебя… Как люблю… Поцелуй — умру лекко… Я в крови… Душа… Душа…
— Уйди ты! Уйди, страшный! Рука в крови, гляди-кось…
— В крови рука… Душа!.. говорю… поцелуй и вяжи — ничего не боюсь… Веди… Прости тогда!
— Уйди, страшный, добром!
— А я тебе поклон принес! — неожиданно дерзко показал зубы Петруха.
— Чей? чей поклон-от?
— Посля, хи! посля… Сперва лажу звать тебя с собой… Что твои барские зеньчуга? иные купим!.. носить будешь… как на монашке, черный дареный сарафан… царицей обряжу! в каменье цветные… перстеньки… шелки… и не пристану — не люби, гляди — душу мою радуй… Только пойдем, денег пазуха!.. пойдем? — После дерзкой улыбки шептал снова, как в бреду, Цапай.
— Уходи! брата…
— Не зови… Слушай, подойди ближе… наглядеться хочу… смертное это…
— А, ну тя!
— Эх, Надеждушка-а! базенькая… барская миляшиха, силы нет… твое… убить бы еще тебя? Себя за одно… не переносно… мука… нет силы!
— Ай, Митя-а! Петруха-а!
— Молчи! говорю… не бойсь…
— Ми-и-и-ть!..
Сильный удар в грудь сбил с ног Надежду. Ночник погас от взмаха руки. На шее у девки что-то хрустнуло, градом посыпалось, покатилось по избе. Она не потеряла памяти и, хорошо зная, где стоит стол, спряталась к столу и притихла. В темноте с пола пополз шопот:
— Поклон! рука-а в барской кро-ови-и…
Прозвенела кочерга, зашевелились ухваты, и все стихло.
— Ай, ай! баринушко-о… бед… ай! — слезно выкрикнула Надеха.
стр. 29
— Чего ты, Надеха, рычишь? — раздался голос, и послышались неуклюжие шаги Вагана.
— Баринушко-о мой! ай…
— Барин! чего пришел? Отверну голову, — гремел голос Вагана, и сыпались искры от огнива — шаркающе постукивала плашка о кремень: — Где лучина, водяница?!
— Ай, боюсь! — плача выкрикнула Надежда, но вышла из-под стола, сунулась к жаратку, выгребла из золы горячий уголь и, вернувшись, зажгла ночник. Лучина моталась и дрожала в ее руке. Она плакала навзрыд.
Ваган, взъерошенный, касаясь головой потолка, горбясь, прошел по избе. Пнул на полу сестрин сарафан.
— Кинула, неряха!
Охотник был в красной, заплатанной рубахе, серых грубых портках, босой, говорил зевая и почесываясь:
— Где барин? Леший-тя… только зауснул, разбужают, завтра в темную зорю… Ну, где? Плаваешь, чорт, по экой студенке — примстилось… поди, опять плавала? — с бреду рычишь!
— Пет-ру-ха был!
— Ище што! где ж он?
— В подпечье уле-е-з!..
— Жихорь примстился, шальная! Петруха?.. — Ваган пригляделся к сестре. — Рядно бросила, вся в обновах. Неряха, невеста дьявольная… Пропью ужо и эти прибасы — зря лестит, худой! — Ваган начинал злиться.
— Ма-а-нил за со-бо-й, Петруха-а… бает, убил его, ба-а-рина-а!.. — всхлипывая, продолжала Надежда.
— Убил? туда и дорога ему, шишкуну! Прокормимся без него — живы коль будем. Лучче — хватит еще судрога в воде-то… собаки и те по такой воде не плавают… Петруха…
— Решусь без ба-а-рина я-а!..
— Терпи время! Есть их, шишкунов, гляди, этого избыли — другой наедет: к лесу зарятся… Петруху завтра дойдем — дознался, што он вор часовенный… назолил, черная башка. Спи-ко, вались!
Ваган ушел. Надежда, сорвав с головы жемчуг, не гася ночника, упала поперек кровати, свесив ноги, и, всем телом трясясь, плакала, не спала.
На задней спинке кровати, где спал Акимка, с пятном темных клоповьих гнезд по серому, прыгала черная тень выгнутой спины… Над ней торчала неподвижная другая, от кривой, узловатой ноги сонного мальчика. Убогий, не просыпаясь, не шевелясь, спал, и бледное личико чему-то улыбалось блаженно.
* * *
стр. 30
Обрубленными, ровно, как простенки окон, висели на востоке темные облака. Багряная заря, словно из окон пожарища, мутно сияла на черных крышах Городища.
К Вагану на заре пришли тарасовские озорники с ружьями. Ваган ждал, покуривая, у крыльца. Поля были в хмуром тумане. В кустах и лесу не видно троп. Ваган привычно быстро шел, шагал уверенно и широко. Угадывая знакомые деревья, склоненные над тропой, отводил рукой от лица мокрые ветки или во-время нагибал голову. Парни тыкались лицами в деревья, звенели ружьями, иногда падали, подымая шум и треск. Ваган крикнул, не оборачиваясь:
— Што, робята? Нешто с дровами едете?
Вышли на первый встречный в лесу холм-выгарок. Светало. Выгарок покрыт редким черным валежником пожарища. Путь становился при свете на широком месте удобнее. Тарасяна перестали падать.
С холма в еловый лес тропа заворачивала влево. На холме-выгарке, у входа на тропу, на пне сидела немая Евлампия. Она безучастно подняла глаза на толпу с ружьями. Заячий полушубок на Куимке висел клочьями, из дыр темного платка торчали волосы. Под пестрядинным сарафаном не было рубахи — шея и грудь открыты. Голые груди девки, между лямками сарафана, висели посиневшие и уродливые. Она прятала красные руки в рукава полушубка. Розовые губы кривились, казалось, немая вот-вот заплачет.
Егорка рыжий подошел к ней, махнул в сторону деревни рукой:
— Епла! поди, шальная, заколеешь… кукшины, глянь-ко, синие… Безрубашная — поди!
Немая упрямо затрясла головой и оглянулась на тропу в лес.
— Не пойдет, киньте ее! — поспевая за Ваганом, который молча закурил и пошел, сказал дюжий Сашка Дударь.
— Миляша, што ль, Петруху, дозорит? Ушел ен! Слышь?
Парни не унимались, приставали, немая мычала, трясла головой.
— Мма-а!.. м-м-а.
Ивашка Кочень-старший сказал:
— Бросьте! для ради любови, што постель, што каменья — одно.
— Жаль! извелась, лицо в кулаченко — шальная… — прибавил, уходя сзади всех, Егорко Рыжий.
Подходя к ближней лесной избе, Ваган, как лось, вытянул голову — прислушался, нюхнул воздух, плюнул и проворчал громко:
— Уйдить поспел… леший-те…
— Ежли ушел — в лесу надо искать! — сказал Дударь.
— В лесу, парь, не в небе.
Подошли к избе — распахнута, из избы несло теплом. Перед избой чуть дымились головешки. Ваган носком сапога потрогал головешки, они заалели красными углями — дым пошел гуще.
— Слышал ход — топил на воле, чуткой! Ништо, богов супротивник, дойдем, не зря по тебя пошел Митька Ваган…
стр. 31
Ваган еще закурил, поправил на голове трепаную беличью шапку. Он шел по тропе, вглядываясь в следы. Парни покорно поспевали. Дошли до мху. Раньше, чем уйти в болото, Ваган наглядел из многих замытых троп свежие следы. Пошел наискось, забирая влево и вышел на просеку. Просекой охотник подвигался осторожно — тропа заросла. В одном месте через просеку переходила заломленная поперечинами дорога в участок. Ваган еще раз остановился, пригнув голову, оглядывая ближайшее кокорье и поперечины на дороге для вывозки бревен. Охотник заметил в одном месте свежесорванный сапогом мох — повернул в участок. Еще шли ломом лесным с версту, среди разбросанных, толстых вершин сосен и жестких лап подсохшего ельника, кинутых рубщиками леса. Перелезая лом, Ваган ругался, но упрямо шел вперед. За участком, в низине, ключ, дальше холм горелого бора, почти мертвый, опустошенный пожаром и бурями.
— Там он… с бугра стрелять подано… — думал Ваган.
На бугре строевые редкие сосны, опаленные снизу, печально чернели, раздвинув на стороны подсохшие нижние ветки. По верхушкам кое-где зеленела хвоя, а на земле с золотистой хвоей чахли вершины сосен, сломанные и брошенные бурей. Ваган не подымал головы, побаиваясь оступиться в глубокий ключ, ушедший под обрывистый берег. Когда поднял голову, то удивился: недалеко, на высоком месте бугра, прислонясь спиной к обгорелой сосне, стоял Петруха и спокойно курил.
Ваган вскинул на руку винтовку, пригнул лицо к прикладу. Петруха, быстро подвинувшись вперед, сверкнул дулом ружья — затрещало эхо выстрела. По шапке Вагана со свистом скользнуло, от шапки полетел беличий пух. Пуля сзади шлепнула, как в подушку, кто-то охнул.
Ваган выстрелил, но рука сгоряча дернула собачку, и пуля из его винтовки защелкала по деревьям. Ваган попятился на несколько шагов, прячась за толстую сосну, уронил глаза под ноги на убитого старшого Давыдыча.
— Одного подсек, леший-те… постой!
Ваган торопливо стал заряжать винтовку и коротко пожалел, что не взял казенной берданки.
Цапай, выпустив новую пулю, тоже юркнул за сосну.
— Чо-о!.. — сбоку Вагана крикнул Ивашка Кочень, тычась лицом в землю и дрыгая всем телом.
Охотник выглянул из-за сосны:
— Ушел с мишени… робята! — крикнул он. — Хоронись! Зарежет, как куриц.
Парни опомнились, присели — кто за пнем, кто за выскетью в яме. Один дюжий Дударь лез по верху валежника, норовя ловчее приложиться, а когда выбрал подходящее место, выстрелил Петруха.
стр. 32
Дударь лег на облюбованной валежине, голова покосилась и повисла, берданка упала из рук.
— Эй, Ваган! чего меняешь ближнего соседа на дальную родню-у? — крикнул Цапай.
— Я-те не сосед! вор часовенный!
У Вагана была привычка выставлять колено, когда он взводил тугой курок — он стал взводить. Цапай, заметив большое колено, приложился — затрещало эхо, повторяя выстрел.
Ваган сел и опустил ружье:
— Сломал колен? Обезножил — черная башка!
По лесу пошел сплошной треск, парни стрелили, горячились.
— Ребята-а! не стрель зря… цельсь, не упущай мишени! — закричал Ваган.
— Ваган! кажи лико, в голове поищу-у…
— Я-те поищу, каторжный! Леший-тя. — Он оторвал рукав рядовки, разорвал на ленты, стянул колено. Высунул дуло винтовки, нашел мушку и выстрелил: — Не дражни! Давай ладом воевать.
Цапай за сосной дернулся всем телом, завертелся и, хромая, заковылял за более толстую сосну.
— Щипнуло? Не уйдешь! Патроны иные с фальшью, мои… знаю…
На ходу Цапай щелкал затвором.
— Так! Будет тебе, Петра, наших резать…
Цапай, волоча ногу, все сильнее щелкал затвором, видимо, в ружье завяз раздутый патрон.
— Эй, вы-ы! пого… леший-тя!..
Сбоку Вагана бухнул выстрел. Егорко Рыжий, прыгая по валежнику, закинув на плечо ружье, бежал к Петрухе, кричал:
— Попал я-то?.. Я-а!..
— Лешие-е! В ноги надоть… Ноги-и…
Волоча ружьем по хворосту и валежнику, Давыдыч-младший бежал за Егоркой. Прихрамывая, Ваган вышел из-за сосны. Вдали, на холме, Цапай стоял на коленях — чернела и горбилась спина, головы не было видно.
— Никак убили-и?!
— Убили, Митрий, слава Богу, уби-и-ли-и!
— Кричал: в ноги дуй! Жива душа… Петра, Петра! Зря ты меня от зверя вызволил…
— Он те дунул бы-ы! Троим пить дал…
— Чего делаете? Не трожь его-о! — кричал Ваган, но парней нельзя было удержать — они, подхватив мертвого Петруху, понесли к Вагану.
— Страшной, а леккой, вишь?
— Пущай их двое! Во, какой — гляни-сь…
Парни поднесли и бросили Петруху рядом с Давыдычем-старшим недалеко от сосны, где стоял Ваган.
стр. 33
Ваган невольно взглянул на лицо Петрухи: прямо в лицо охотнику глядели укоризненно, широко открытые, мертвые глаза… Ваган не двигался и все глядел.
Егорка Рыжий с ружьями на обеих плечах толкнул Вагана:
— Мить, чего загляделся, а?!
Давыдыч-младший, серьезно прибавил, стоя около мертвого брата:
— Он и мертвой да живых доглядывает — за собой тянет. Глазы полы… Старики так…
Ваган крикнул:
— Зачем шевелили?.. Понятые здынут… Обрадели, леший!.. Ты, Рыжий, зачем его уружье навешал?.. — Он размахнулся без толку, ударил винтовкой по сосне — лопнула ложа, продолжал: — Теши затесы! Больше не пойду сюда-а!..
Ругаясь и размахивая винтовкой, Ваган, хромая, пошел из лесу. Парни кричали и упрашивали:
— Не ходи, Ваган!
— Правь дорогу-у! Будем тески давать.
— В пенусу без тебя запутаемся-а!..
— Все к лешему-у! Все… Все!..
* * *
Когда отца не было дома, Акимка любил петь:
Митрия дядю убили —
Где же его схоронили?..
Не у церкви Миколы
Под большие колоколы…
Мальчик пел и шлепающе шел по сеням в половину, где всегда сидел отец. Из своей половины Надеха крикнула:
— Акимушко-о! Злобится он — кинь эту песню… Не любит!..
— Его, дединка, нету, Митрия, татки, ей-Бо!
— Должон придти! Учует…
Акимка замолчал и, открыв из сеней в половину отца дверь, слегка попятился, бледное лицо мальчугана еще больше побледнело, глаза расширились, он упал навзничь, крикнув:
— А-яй!
Надеха слышала его крик и падение, выбежала, со страхом поглядывая в дверь, которую мальчик распахнул, увидала, что в избе никого нет — лишь на окне, из которого стреляет Ваган, сидела черная кошка.
Надеха внесла Акимку на руках, положила поперек кровати на то место, где он всегда спит, хлебнула из ковша на стол холодной воды, вспрыснула мальчику лицо. Акимка задвигался и открыл глаза:
— Кто тебе примстился, Акимушко?
— А-яй! Боюсь…
стр. 34
— Да, хороший! Там никого нет… Кошка там, шальной, экой — кошка на подоконке…
— Там есть! Ей-Бо…
Акимка сел на кровати, мягкие ноги подогнул калачом.
— Глядела я, хорошо, право — кошка…
— Ай, дедина-а! Татка там — стень одна, страшной, весь сквозучий на солнышко, только голова на окошке черная…
— Не голова же, кошка!
— Спина… Спина… Втюкнуто… Боюсь!
— Что втюкнуто? Что, Акимушко?
— Боюсь, дедина! Боюсь…
— Страшное углядел чтой-то?
Надежда отвернулась к столу и заплакала. Акимка погладил ее вздрагивающие плечи, сказал:
— Чего, дедина! Не плачь, хорошая, ей-Бо!
— За Петрухой пошел… Петруха-т барина убил… Милого барина, а ну как убьет еще Митю-у…
* * *
В сенях знакомая поступь всколыхнула пол.
— Ей-Бо! Татка… Я туда боюсь…
Слышно было, как Ваган вошел в избу и на лавку бросил тяжелое ружье, он крикнул:
— Надежка! Ставь самовар да поди к фершалу — скажи: ‘Брату ногу устрелили’, пущай чего надо пошлет, для ради…
Надежда спешно налила самовар, разживила, пошла к брату. Акимка слышал, как она говорила:
— Сходи сам. Фершал за реку не ездит, а я не знаю, чего просить.
— От стреляной уразы… Ну!
Акимка от страшного крика отца упал на кровать и зажал уши руками. Ваган кричал:
— Надежка-а! Рви меня за волосья-а, рви! Леший тя, легше мне — рви-и!
— Митя, Митя, Бог с тобой!..
— Принеси водки-и! Живи самовар!..
Ваган молча пил остаток дня водку и ночь провел во хмелю. Утром сам пошел к фельдшеру.
* * *
Больница была за площадью в ближайшей улице. Ваган переехал, вытащил челн на берег и, хромая, крестясь на церковь, подошел к длинному деревянному зданию с крышей, вдавленной внутрь посредине.
стр. 35
Здание делилось пополам поперечным коридором. Одна часть здания была в окнах с решетками, другая — с серыми тусклыми окнами без решеток. С решетками, левая по коридору — тюрьма, правая без решеток — больница. Обе половины из коридора запирались на замки. Левой заведывал сторож в фуражке с зеленым линючим околышем, в сером кафтане с медными пуговицами, с дубиной в руке.
Правую запирал фельдшер Голорвач. В коридор выходили окна, на левой с решетками, на правой — без. Сквозь решетки выглядывали голые люди, к окну без решеток подходили иногда одетые в полушубки и кафтаны разного возраста мужики и мещаны.
— Хвати леший царствие твое! — бормотал громко хмельной Ваган, хромая во второй этаж по лестнице: — работали мужички так, что кресты да пояса мешали, а помирать забрались к фершалу! Житьишко-о!..
Ваган никогда в больнице не бывал и не интересовался ею.
Во втором этаже в коридоре Вагана встретил сторож с ключами в одной руке и суковатой палкой в другой.
— Это у тебе, дедя, леший тя, што? — спросил Ваган, поглядывая на палку сторожа.
— А што?
— Присыпка, аль примочка, хвати-тя!.. — и оглянулся за решетки окон коридора, увидал голых людей с обрывками тряпок на тех местах тела, которые показывать не принято.
Сторож гордо промолчал, прошел по коридору мимо двери в железе, вернулся. Ваган опять спросил:
— Што эти крещеные, леший тя, будто в байне? — Он ткнул в сторону тюремного окна кулаком. У окна в больницу никого не было, только виднелись в глубине большой хоромины какие-то нары.
Сторож еще раз молча прошел, постукивая по полу палкой, вернулся и строго спросил Вагана:
— Тебе, хмельной, куда — в больницу аль-бо в тюрьму?
— Може ладнее в тюрьму-то… стою… — загудел Ваган. — Воно ты кто-о?!..
— Тогда вишь, скамля! одежу скинь, я дверь митюгом отопру, втолкну… у нас от начальства конструкца — рестантов, штоб не бегали, да казенных лопотин не били зря — держать голыми.
— Леший тя! только дурак в ушате воду аршином мерит — я той меры не смыслю, с чего в ваш ушат полезу, брюхо чесать?
— От начальства конструкца. Зачешется у тебя, мы и спину ладно чешем.
— Мудры — хвати вас чорт! чуял про ваши порядки, ныне сам вижу…
— Ты чего зубоскалишь, хмельной? Зарычу вот помощников — разом втолкнем, а там жди суда…
стр. 36
Разозлился сторож, но и Ваган взбесился — он шагнул к сторожу, поднял одну лапу:
— Ну-ка, где твои сподручные? где? рычи, леший тя!
Сторож попятился и забормотал, выставляя впереди себя палку:
— Видать, не к нам… такого в путах приволокли бы…
— Я вас всех свяжу вашими супонями! дверь и решетки сорву — закаетесь галиться над живыми, леший!..
— Эй, стрелец-охотник! ты чего?
Подошедший Голорвач осторожно положил на плечо Вагана красную прыгающую руку: Ваган притих и снял шапку.
— Нога вишь, фершал, устрелена…
— Замолчи-ко… поправим, передохни… Я вот пацъентов на кормежку спущу — займусь тобой…
Ваган оставил сторожа и пошел с фельдшером к двери больницы. Голорвач прыгающей рукой стал попадать в замок. Левой рукой он поддерживал правую. Отпер дверь и пригласил спокойно, почти вежливо:
— Заходи и потерпи.
Ваган вошел в приемную, холодную вроде сеней. В приемной была дверь в палату на замке. Фельдшер отпер ее, оттолкнув половинки двери на стороны. Из глубины больницы понесло Вагану родным запахом — прелью портянок и дубленой овчиной.
Против двери, выстроившись гуськом, стояли одетые в полушубки и кафтаны больные, у всех их было взято на руку по корзине.
Передний из больных, русый мужиченко с тусклыми глазами, в затянутом ремнем полушубке нагольном, сняв суконную шапку и склоняя набок голову, сказал просительно:
— Я, фершал, вот уж кой раз, говорю: дай ты мне, для ради Христа, чего-нибудь от закалки живота!.. Сам знаешь — закалит, надворья нет, и хошь ты конем по земле валяйся!..
— Ты, Антипов, зря место занимаешь… — сказал равнодушно фельдшер, — у тебя катар, жрешь ты соленую рыбу — говорю: ешь кашу жидкую, пей молоко, а ты квас дуешь…
— Батюшко-о! сам знаешь — все кусочничаем, побираемся — больница не кормит — едим, што мир подаст — кашей не кормят, берем, што есть, и молока не дают…
— Говорю тебе — зря лежишь! брюхо у тебя, как худая печь — дым нейдет, тяги нет, а ты его еще сырыми дровами глушишь, оттого все в тебе захолонуло — ни тепла, ни дыму.
— А ты, для ради Христа Бога, дай-ко прочистки-то настоящей!..
Фельдшер, не слушая больше первого в ряду, обратился к другим больным и развел прыгающей рукою по воздуху.
— Ну, пацъенты! подите-ка, к полудню приходите сытые, да в миру не очень запаздывайте — уйду скоро.
— Ты бы, фершал, не запирал больницу-ту!..
стр. 37
— Ране, опрошали бы город — с утря.
Ваган, прихрамывая, отошел с дороги: больные, шумя, с корзинами в руках, пошли побираться.
— Кой леший!.. зачем ты их, фершал, под замком держишь? своровать доски кому надоть?.. в нашей стороне топить есть чем, — сказал Ваган.
— Не учи, стрелец! людей знаю — не запри церковь, и в той кабак разведут.
Ваган засмеялся:
— Оно, ежели ты — верно!
— То-то, верно! губы посинели, смерть у изголовья, а мы за стаканом водки тянемся… так вот! Миром кормимся и по малу лечимся… — ворчал фельдшер, тиская дрожащими руками колено Вагана. — Ядрен ты! иной бы лег и зверем ревел, а вот ходишь… нагноение…
— Не оченно — ночью скомнет шибче…
— Кусок штанины попал… дай-ко, вытащу. — Он выволок из раны щипцами кусок тряпки. — Больно?
— Не, што ты! ворочай ладом.
— Стрелено?
— Стрелили чутку…
— Хмельной, а ты крепись — не пей — жар приступит…
Фельдшер подошел к грязному стенному шкапчику, порылся и подал Вагану что-то завернутое в бумажку.
— Вот засыпь… душная, да ни што… сыпь и завязывай, не ковыряй руками — облегчит… еще ее напишу — тут мало… купи у аптекаря… — фельдшер говорил про себя, но громко: — латынь забыл… напишу по-рассейски…
Чтоб не прыгала правая рука, фельдшер, поддерживая ее левой, крупными каракулями написал: — ‘Ядоформ’. Свернул бумажку и дал Вагану, прибавив:
— Заречный ты — хорошо сам — я за реку не езжу!
Ваган вышел из больницы, сунул порошок с рецептом в карман рядовки и, хромая, пошел в кабак:
— Леший тя!.. перво ладом надоть полечить — душу…
* * *
Из кабака Ваган побрел к избе Филата, прежнего целовальника.
На ступенях низкого крылечка сидел какой-то мещанин в сибирке. Когда Ваган поднялся, стукнув в двери избы тяжелой рукой, мещанин сказал:
— В лесу Филатко.
— Леший тя! в кабаке не дают в долг, а у Филатки позаймовать можно…
— Путики глядит кривой… пастей — сотня есть — у Епиши не торгует… мне он тоже надобен — заклад…
— Дай кось, леший тя, покурить! капшук потерял…
стр. 38
— Я не курю… старой веры…
— Худо… Путики? ха! у него от медведя отбою нет, жалился — он на Пукше реке… сыщу-у!
Ваган побрел прочь, хромая.
— Ты бы полечилси-и, стрелец! ноги-и!.. — крикнул, вставая, мещанин.
— Был у фершала — пьян! у пьяного завсегда — руки железо, ноги — тесто! — бормотал Ваган, идя к лесу.
Вечерело. Ваган еще не прошел поля, поднялся ветер, валил с ног, срывал шапку.
— В лесу тише, ты — зверь!
В лесу ветер торжествующе пел, как в поле, сдирал с потной головы Вагана беличью шапку. Везде шелестели листья, падал лиственный дождь. Деревья трещали, прислонясь голыми вершинами. Скрипели надломленные сосны, пугливо и беспорядочно чертя сучьями темнеющее в вышине небо.
— Замололо!.. леший тя!
Ваган кружил по лесу без дороги, падал, вставал и вместо того, чтоб попасть на знакомые тропы в глубине леса, пошел к опушке обратно…
Где-то не надолго всплыл месяц. Кое-где, сквозь деревья сияли блеском луны крыши строений, как лесные озера. Ваган выбрел из лесу и сказал укоризненно:
— Откуль брел, туда прибрел — зря чорту штаны кроил!..
Перед ним ближние деревья черны и уродливы. Дальняя часть кошеных лугов с перелесками, с зародами сена покрылась густой полосой тумана. Месяц исчез за тучей. Хмурая полоса густела, ширилась, двигаясь к лесу. Ветер затих. На дальной дороге в стороне стали тускнеть деревья и исчезли в тумане…
— Паморочит… леший те!.. ужо ко тема грянет…
Тьма густела. Быстро чернело небо. В лугах невидимы стали перелески с елями и матерыми соснами. Если Ваган подходил к перелеску, то понимал лишь его по шуму ветра в ветвях — ветер припадал порывами. Когда в стороне севера вспыхивали зарницы, то черная грива леса на вспыхнувшем тускло зеленом небе оживала на мгновение.
— Бог мигнул… Господь!..
Иногда на зеленеющем от зарниц пространстве видел Ваган, как дрожали тяжелые сучья черных сосен и тонкие прутья голых берез. Пахло прелой травой, но пуще пахло перегаром водки.
— У, утробу жжет — пить, пить!
В густой тьме Ваган прибрел по отблеску воды к реке. Спустился к берегу, встал непослушными коленями на серый песок, приблизил к воде, лижущей, подпрыгивающей во мраке — лицо, стал пить нападком. Мокнула шапка, текло по лицу, он сбросил шапку. Вблизи чернела
стр. 39
кокорина, подполз, навалился на плоский бок кокорины грудью, протянул ноги:
— Аль конец тебе, Ваганко? предатель, Ваганко!..
Лежал долго — глядел во тьму — сверкали обручи валов по реке и уходили, тускнея, в даль.
Показалось — тусклая вода реки засветилась огнем, собралась в большой круг — озеро… огненное озеро!.. За озером матерые, огненно-красные на черном — сосны.
Ваган опустил к воде лицо: в огненной воде видно далекое дно, заломленное кокорьем. Там кто-то, косматый, переваливаясь, бродит.
— С чего такое леший? У-у-у-ву-у!
Ваган завыл, как старый волк. Ему вспомнилось время, когда он подростком, бродя по лесам, заходил на лебяжьи, лежал на берегу, глядел в озеро и видел водяных:
— С чего мне? робенком так было… с чего? аль утопнуть весть дает? — У-у-вву-у!..
Озеро, сияя, горело, даже глазам стало больно. Из глубины его, как от брошенного камня, стали выскакивать на красную поверхность белые пузыри — много их, они не лопались, а росли и охорашивались, шевелили крыльями, проплывая мимо Вагана.
— Лебедушки-и!.. што?!..
Он видит — у всех лебедей человечьи головы, лица бледные, с укоризненными, мертвыми глазами… Последний, оглянувшись, проплыл с седыми кудрями, его глаза живые, он внятно сказал не забытые Ваганом слова:
— Глаз убиенного бойся…
— Утопнуть весть!.. утопну-у! — пробормотал Ваган, высоко подымаясь над кокориной, и как бы продолжение бреда услыхал неясно в черном воздухе плаксивый голос, похожий на голос Акимки:
— Нь-каа!.. анде-е-л!..
— Не в пору весть… ишь, чистая душенька Акимушкина соскучала… кличет!.. Жжет, тошно жить прокля-то-му-у!..
* * *
Чуть брежжило, Ваган встал, нашел шапку, и на плоте, который был им на случай спрятан в кусты, переехал домой.
В сером свете утра, косматый и какой-то свалявшийся, как медведь весной, Ваган подошел к дому, помочил из лужи у крыльца распухшее колено — осторожно вполз на крыльцо, встал, держась за стойку, запустив руку в дыру около стойки, выдернул заложку. Приоткрыв дверь в сени, нащупал ржавую, тяжелую рогатину и вновь на плоте уехал за реку.
Над лесом всплыло белое солнце. Ваган, поднявшись в гору, воткнул рогатину в землю, оглянулся на родную избу. Подумал:
стр. 40
— Хмельному, вишь, неладно… Може на Пукше утопну — обнять бы Акимушку-ту…
Словно Божий пространный невод, от солнца на реке лежала серебристая рябь… Набежало остроконечное облако, похожее на синюю огромную птицу — от него померкло солнце, сгладился на реке серебряный невод, унылы, однообразны стали берега реки с молчаливой избой Вагана и хмурыми деревушками. В стороне запада, на бледном словно обтянутом белой парчей небе, еще не совсем растаял комок тусклого месяца.
Ваган махнул рукой, выдернул рогатину и, повернувшись, побрел к лесу, обходя Городище.
* * *
Хромая, опираясь на рогатину, лесным ломом, среди сосен, перелезая валежины, шел Ваган на Пукшу искать Филата Кривого.
— Медведя убью, помогу старому — опохмелить есть чем! — думал Ваган и наглядывал более торную тропу.
Словно сказочные богатыри, покрытые серым мохнатым пологом оленьего мха, далеко распростерлись столетние валежины. Кажется, что тут когда-то было побоище — много великанов лесных побили время и бури. Бесконечно число крупных пней, поросших тем же седым мхом, и кажутся пни курчавыми головами великанов, чьи тела распростерлись во мху.
Жадно оглядывая лес, вздыхает тяжело Ваган:
— Нету нас с Петрой ходоков… Нету более… Батюшка сузем глухой непросветный, кто окромя нас пойдет в твою утробу? Кто напустится?
Слышит Ваган, как в стороне гремит тугое крыло рябчика. Слышит, как хлопается, садясь на ель, глухарь, видит, как недалеко с ели птица пугливо вытягивает черную шею с круглой головой и красными бровями.
Вот застонала желна:
— Кру, кру — гы-ы!..
Слышно, как топор, стучит по дереву ее крепкий клюв.
— Тут хошь помирай… Лес умеет петь похоронную…
Саднит колено, но упрямо, все вперед ковыляет Ваган. Меркнет лес — день тускнеет…
Снова поднялся ветер… Сплошной треск и шум пошли по лесу, а ветер все усиливался — чернело, нависало небо, стало худо видно тропу.
— Ломит… Падера! — думает Ваган, поглядывая на стороны.
Когда какая-либо, перестоявшая свой век сушина, сгибая молодые сосны и роняя пудовые сухие сучья, рушилась близ тропы, оглядывался на нее:
— Почешет в голове, леший тя, не востать!..
стр. 41
Иногда сломанное дерево падало с треском поперек тропы: Ваган, минуя старый лесной лом, перелезал вновь оброненных великанов…
— Не пороши дорогу… Утроба лесная — не пороши! Не всяк напустится иттить, а мне все равно… Курить нет — скушно…
Ближе к реке, лес стал редеть и помельчал. Путь пошел уклоном вниз, мох вязче и мокрее — даже по тропе вязли ноги.
На реке были падуны — они шумели, как десяток водяных мельниц, выбрасывая вверх сверкающий туман. Ветер, подхватывая туман, нес по лесу… Ползли сумерки, и ближних к реке древесных стволов не было видно — лишь в вышине над рекой, в хмуро серебристой мгле, плавали узоры черных ветвей и косматые шапки сосен.
— Выбрала стойло кривая душа!.. Легше, поди-кось, в аду жить, чем на этой реке… — проворчал Ваган, ставя рогатину к углу большой, будто не лесной избы.
Он распахнул тяжелую дверь: в огромной каменке с двумя жерлами тлели угли. В избе жарко, но не дымно. Ваган задел головой потолок, теплая сажа посыпалась за шиворот, он пригнул голову и на грядке над каменкой нащупал лучину, зажег, осветил избу. В жаркой избе никого. На широкой лавке у стены пестерь с открытой крышкой, набитый хлебом и мешочками с харчем. На высоких, просторных нарах в углу — другой пестерь, рядовка серая и рысья шапка. Перед нарами из грубо-отесанных досок большой сундук.
— Эво, леший тя, с приданым, што ли?
Ваган погладил вспухшее колено и сел на сундук, вытянув ноги к дверям, уперся спиной в кромку нар, локти положил на нары:
— Кабы полопать! Хлеб есть, но, вишь, хозяина нет… Да покурить бы…
В сундуке завозилось.
— Кой леший! Приданое то — нешто живое? Харапается… Ужли Филат зверя какого уловил — на кормежке держит… Ха!
Изнутри сундука постучало, голос Филата сказал глухо:
— Эй, леккое тебе лежанье — сойди!
Ваган засмеялся, встал, пригибая голову.
— Што ты, Филат! Где?
Крышка сундука приоткрылась, Филат Кривой, не вылезая из сундука, спросил:
— Штоб-тя насквозь! Как падера? Перешлась? Нет?
— Перешлась… Давай покурить, — вылазь-ко!
Старик вылез из сундука и, переменяя догоравшую лучину, сказал:
— Вагаха! Дивлюсь я тебе — можешь ты ходить, штоб насквозь, в таку падеру суземом!
— Давай курить-то! Да покорми…
— Глаз нет — хлеба сколь душа примет, а ты? — На, курь!
стр. 42
Старик вынул из пестеря кожаный мешечек, подал Вагану. Ваган, набивая трубку, говорил:
— Пьяница я, Филат — верно! Только чужого век не зацепил, разе то брал, што в моем дому…
Набив трубку, он с жадностью выкурил, стоя, сел на сундук и еще набил. Филат уселся рядом, говорил, пошлепывая ладонью по углу сундука:
— Две недели эту домовину строил, — штоб ей насквозь, а как состроил — сердце на место село… успокоился. Грозы аль падеры боюсь: как гроза — дома я беспременно в клеть и в сундук… В суземе еще страшнее…
— Пустое все — кабы не я, всю бы ночь просидел… Слышь, шумят падуны, леший тя, где тебе разобрать шум!..
— Шум падунный, леккое тебе лежанье, завсегда пойму… Обыкнул…
— Ни што удумаешь — от падеры, леший те, сундук, што пузырь на воде — сломит падерой сушину сажен в двадцать, тяпнет он по крыше — вот те сундук!.. От избы печное место разе только останется… Бывало экое…
Старик съежился, взял у Вагана трубку, набил и закурил.
— Опохмелиться шел я к тебе, Филатушко! Падера мне, што бучень поет, а водки к разу нет — беда!
— Водка есть, леккое тебе, закуси-ка — выну рыбник… Тощой охмелеешь скоро… Падуны мне страсть надоели — хочу человечий говор послушать… Вот, на-кось!
Старик подал Вагану из пестеря тресковый початый рыбник, полуштоф водки и деревянную небольшую чашку.
Ваган спешно налил водки, выпил, сломал попалам рыбник и, не вынимая костей, стал жевать, вновь выпил и заговорил, повеселев:
— Богат Ваган! Спасибо, Филатушка! А шел я тебя еще от медведя слобонить, путик твой ломит, а? Я рогатку взял, уружье — разбирать… осекается — полка сбилась, кремень новый на…
— Молчи, леккое тебе! Угощаю, для ради чести — ты с зверьем меня не обходишь, а медведицу — избыл…
— Эво, леший тя! Сам?
— Сам, сам…
— Без уружья?
— Без уружья, штоб те!..
— Да как? Рогаткой — ты из сил вышел…
— Хитрость людская вернее уружья.
— Ну, леший те, говори — поучусь!
Старик долго посмеивался и курил, потом выколотил о каменку трубку, сказал:
— Сколотил я, Вагаха, четыре кряжа еловых лекких… Гвозди были, ходил все, за медведицей поглядывал, когда, думаю, штоб ей
стр. 43
насквозь, дитят распустит. Наглядел, зауснула под выскетью, а дитенки убрели…
— Молодая, видно! Заблудящая, — сказал Ваган.
— Може, леккое ей, — молодая…
— Вишь, поздалые медвежонки… Теперь, леший, старые медведицы гонят детей, не берут в берлогу — одного оставляют в пестуны на весну…
— Одного? А тут двое… Ну, медведки играть играют, а я их в мешок уловил, да и унес к плотку, да лапы им гвоздями пришил к бревнам-то, штоб им! И плоток бултых в воду, а река, сам знаешь — конь конем! Подхватила плоток, зверята реветь!.. Выбежала из кустов медведица, да к реке — в воду… Шулькотень пошел, смехи-и!.. Медведицу с плотком в падун сунуло, она-то выплыла, по берегу бежит, ревет, а те вынырнули на плоте, мордами трясут, мокрые — рты открыли, скулят, как щенки!.. Да, так и избыл зверя. Одно лишь, что река с загибами, не далеко унесло… За то медведице теперь не до меня-а!.. Хи, хи! Учись Вагаха. Леккое тебе!..
— Леший те! Нечему учиться… Мучить не примает душа… Убью скоряе…
Ваган выпил водки, крякнул и сказал:
— Надо медвежонков снять, Филат.
— Не, штоб те! Неприступно — река шальная, падуны, омута, избу покроет глубь, а берега — кокорье и жижа, в воде ломье…
— Медведицу я дойду, коли што, медвежонков сыму!.. Сыму-у!..
— Кинь — утопнешь! Леккое… Упрямый ты…
— Возьму у тебя пестерь да топор, да рогатку и в ход. А далеко ли они?
— Не далеко… Штоб им! Версты за две. Крутят — вишь, загибы у реки большие — широко набродила вода, как пьяница по полю…
— Сыму, леший те — дай-кось во-о-до-чки!
— У тя што с ногой? Леккое…
— Петру доходил — ни што-о!
— Ой ты, Вагаха! Давай завяжем лучче…
— Ни што-о! Леший, штанина не слезат, ни што!
* * *
Утром, чуть забелело на востоке, Ваган слез с нар и допил водку. Солома со мхом на полу избы был мокры от сырости.
Филат зажег лучину, открыл окно, стал топить каменку.
— Ты, штоб тя насквозь, — закуси на дорогу!
— Не, не хочу с утря… Отчего, лешия тя, мокро?
— Отдает дверь, а в щели мокрота с улки лезет, — падуны бросают.
стр. 44
Филат выколотил пустой пестерь на нарах, поправил лямки, дал Вагану:
— И не по спине тебе зобня, да живет, коли что медвежата прогрызут.
Ваган сходил, умылся, помочил колено и навесил пестерь, взял топор и рогатину.
— Есть еще водка-то?
— Есть-то есть, да не поднесу, чтоб-те — посля ужо…
— Коли ежли так!
Ваган побрел берегом вниз по реке. Старик топил избу, но звуков избы не было слышно в шуме воды, идущем от реки.
* * *
Над рекой, в светящемся влажном тумане, в вышине плавали верхушки сосен. Ни ближнего, ни дальнего леса не было видно, лишь виднелись на поворотах реки белые взмахи падунов по откосам, с сиянием бегущие в тусклую даль. Под ногами мох, грязь, кокорье — итти тяжело, но Ваган бредет упрямо и думает:
— Битая нога, леший-тя, становить зачнет…
Он взял у старика табак и трубку — часто курил.
Впереди, сквозь однообразный шум воды, словно жаловался звериный рев.
— Недалеко, видно! Прикодолил, кривая душа! Свычен — ужо Епишу прикодолит — сам кабатчиком станет…
С треском ломая старый валежник, загородивший путь в низину, Ваган спустился мимо большого падуна. Падун, с гладких в зеленой тине камней, кидал холодные ленты воды.
— Зверь тоже, только пасть студеная…
Охотник, минуя падун и заломленный еловый перелесок, пробрался в покатую, туманную низину, увешанную с боков черными, словно кривые, изогнутые руки, толстыми сучьями столетних сосен и сушин.
Охотник у реки увидал медведицу. Она металась по берегу, увязая в грязи, мокрая и жалкая. Забегала, ломая сучья, на сухую, в обхват, ель, упавшую поперек реки. Вновь вернувшись, беспомощно ревела на берегу.
— А-а! а-а! — взывала она слезливо, как человек.
К ели прибило водой плот, проскочить дальше мешало приставшее ломье и сучья ели. На плоту два мокрых, темных комка, съежившись, дрожали молча. Вода захлестывала на плот, плот двигался — то погружаясь в воду, то всплывая высоко на воду.
— Медвежонки… Опойки вы никудышные!..
Медведица у пня ели встала на дыбы, оскалила зубы и не пускала Вагана к реке.
стр. 45
— Ты што? Пусти-кось, сватья, шалая! Устряпалась в грязи-то…
Ваган слегка ткнул ее рогатиной в мокрое брюхо.
— Филат не то, что мы с тобой — растяпы!.. Силой не берет. А зачни капостить леший — он и тому успеет хвост защемить, оплошеет нечистый — шкуру сдерет да на избе высушит… Дай-кось, пусти же! Медвежонков сыму…
Медведица схватила конец рогатины, нагнула голову — о железо хрустнули зубы. Тряхнув головой, она съежилась и отползла в сторону, как ушибленная.
— То — оно!.. Молодая… Зубы мало перевела.
Ваган, сбивая рогатиной попадавшее под ноги сучье, пошел по ели на реку, но лишь конец рогатины тронул плот, придвигая его к берегу, как медведица вскочила и заревела громко — она кинулась к ели.
— Леший тя! Не зли — дело делаю, а то, как кошку на ухват!..
С силой, которой не ожидал Ваган в тощем теле зверя, медведица, обхватив валежину, тряхнула ее так, что на дальнем конце замотались сучья, а старая ель упала с пня. Вагана подбросило, он соскочил в болото берега и ушел по пояс в грязь.
Рогатина упала в воду, плот с медвежатами вновь подался на реку.
Медведица проворно, тяпая по грязи и держась за ель левой лапой, прибрела и свободной лапой схватила Вагана за подол рядовки сзади. Ваган успел перенять рогатину, а медведица, пятясь, тащила его на берег:
— Ладно так! Ташши, сватья…
Ваган, хватаясь за сучья ели, пятился с медведицей… На плотном месте у пня ели, он повернулся.
— Ну-кось!
Медведица, вырвав зад рядовки, взмахнула одной лапой, задела Вагана по уху и по щеке. Засаднило, закапала кровь, а медведица, пятясь, подняла обе лапы и встала на дыбы.
— Ужо на плотике-то свидимся, дай из грязи выйти-ть!..
Ваган стороной вышел на берег, держа рогатину обеими руками.
— Ах, ты, кошка! Харапаться, леший-те!..
Он дразнил ее рогатиной, делая круг к пню валежины. Медведица, стоя на дыбах, поворачивалась туда, куда он заходил, и плевалась.
— Сватья, ладом давай воевать!..
Ваган, откинув назад локти, шагнул к зверю, вонзил рогатину пониже груди — медведица взревела, полезла вперед, норовя ударить охотника.
Сжимая крепко в руках рогатину, Ваган приподнял склоненного наперед зверя и, отскочив на сторону, воткнул свободный конец рогатины в пень…
стр. 46
Медведица еще раз взревела, схватив передними лапами пень, судорожно начала рвать его, так что кора и щепки полетели во все стороны. Она все сильнее лезла на рогатину — ржавый конец острой железины, с треском ломая кости, разорвал шкуру и вылез далеко наружу. Зверь, обхватив пень лапами, покорно издыхая, опустил на него мертвую голову.
— Леший те!.. Мать, вишь, с жалости лезет…
Дрожащими руками Ваган набил трубку — закурил. Нехотя вскинул глаза на мертвую медведицу, свалил ее с пня и выдернул липкую, теплую рогатину.
— Дай-кось медвежонков выручу… Порадую ужо Акимушку зверятами… Простит пьяницу…
Упрямо тряся головой, с дрожью в теле, Ваган пошел по валежине, перенял рогатиной плот. Тяпая по грязи, вытащил плот на сухое место. Медвежата, лежа на боку, съежились, дрожали — они были чуть живы.
В передние лапы вбито им повыше когтей по большому кованому гвоздю с крупными шляпками.
Ваган, уперев обух топора в кряжи плота, острие в шляпки, выдернул гвозди, проворчав:
— Время студеное… В падунах вода — лед… Заморозил зверят кривая душа! Для ради медвежонков матку извел…
Ваган снял рядовку, заботливо обтер медвежатам шерсть, погрел их, прижимая большими лапами к широкой груди.
— Оживайте ладом! Ежли конец вам, душе моей метка — што топором…
Охотник надрал сухого мха, положил на дно пестеря, на мох заботливо уклал зверей, обтер мокрой травой грязь сапог, оделся, навесил пестерь и, сильно хромая, подпираясь рогатиной, пошел к избе.
* * *
В теплой избе старик, вспотев, ел житную кашу. Ваган, приставив рогатину к углу, внес пестерь и выложил медвежат на теплые нары. Они слабо заскулили, водя мордами по сухой траве нар.
Филат протер кулаком потный единственный глаз, выколотил ложку о край котла.
— Садись-ко, лопай! Леккое тебе…
— Не, выпить бы! Леший те!.. Устряпался…
— Лопай, баю! Штоб тя насквозь!.. Не изведись… Все только пить… Смурый ты, Вагаха, на себя не походишь… вишь, из спины-те кости высунулись, разе ты был такой? Садись.
Ваган ел неохотно, за едой говорил:
— Пойду, — ты водки удружи… самому тебе не сколь надо… леший тя, пьешь мало…
стр. 47
— На этой падунной реке без водки не быть… пью, когда заколею, леккое тебе, зря не пью — она, водка, тоже силу уводит, коли ежли много…
Разглядывая медвежат, Кривой сказал:
— Кинь этих! Аль не видишь, леккое, застудило… морды не здымают, голоса нет… В ину пору они игромые… Мать извел — без матерней кормежки, да от нашего пестованья, только лишняя пропадужина. Пущай бы в реке сидели… Зря!..
Ваган бросил ложку. Ему хотелось ударить Филата, но он сдержался.
— Ешь, Вагаха, штоб те!
— Не… не катится… пойду… Водки-то как же?
— Бери в Городище… вот, на-кось! — старик вытащил из пестеря ключ с плетеным поясом. — Человек ты, леккое, верный… к ночи в мою избу придешь, отомни двери, залазь в подвал, там в двух снопах соломы два штофа — пей, душа мера! Не стань сухарем, пей с закуской, а ежли опойком подаришь, опьешься, так выберись на улку — беду на меня вешай…
— Вот, леший те! Спасибо, Филатушко-о! Медведицу обдери — у залома кинута…
— У залома, не дально дело… шкуру налажу — себе возьму…
— Бери-и!..
Ваган собрал пестерь, попробовал лямки, положил в него медвежат, покрестился и заковылял, подпираясь рогатиной, по тропе к Городищу. Думал:
— Утянуло в грех лишний… прикончил зверя не во время. Душа смура — не надобно… Одно ладно — водки сыскал — пью, гуляю!
Сквозь шум падунов голос Филата напутствовал:
— Не-е ходи-и з-а реку-у!.. Штоб… ежли-и за-а-по-здаешь ночуй-й!..
— Ладно… мне и так домой иттить не сподручно… стыдно!..
* * *
Надежда вышла на крыльцо, ей в Городище из-за реки послышался сильный, хмельной голос брата, она зашла в избу, поставила самовар и снова вышла на крыльцо.
Сияло белое солнце. Между блекло-зеленых берегов, закиданных по кустам и откосам светлыми пятнами, вонзилась, изгибаясь в далекую, серую даль, гладь реки, словно огромный нож. Коричневая роща ольх, подступившая к реке, казалась рукояткой светлого ножа. В дали лес, маленький и синий, синий… серая даль серебрилась и сияла…
— Ах, подтить бы туда с Акимушкой, кабы иные ноги у него… — подумала девка. — Надоело здесь-то!.. Сиди да пряди чужую пряжу.
стр. 48
Кто-то как-будто шепнул ей:
— Ни кто велит… барин-от денег дал… помнишь?
— Не трогаю… боюсь тех денег… — ответила она мысленно.
На крыльцо, обчищая сапоги от грязи, входил новый, молодцеватый урядник в новом мундире.
Он вскинул на Надежду масляные глаза и спросил ласково:
— Ваган, Дмитрий Васильевич, здесь живет?
— Что? Зачем его — куда?
— Ничего худого, девица красная, — только для чести… только честь ему… награда… за преступника.
Урядник поднялся на крыльцо.
Босой Акимка, держась за стойку отворенных сеней, выглянул на крыльцо и сказал:
— Ты, урядник, уходи, ей-Бо! Татка не залюбит…
Урядник покосился на мальчугана в грязной кумачной рубахе, с большим наморщенным лбом, и снисходительно проговорил:
— Поди-ка, мальчик, да штаны надень — поди, дружок!
— Так как же, девица? Ваган где? Исправник зовет… Надо бы к вам десятского, да десятский баба — где-то сидит, сплетничает, видно, пошел сам.
— Мити нету. Он в Городище, а може в лесу — не знаю.
— Зайду погодя.
Урядник ушел… Надежда внесла в половину Вагана вскипевший самовар. Вся изба была в белых зайчиках от блеска реки. К белым бродячим по потолку зайчикам примешались неподвижные, золотые от ярко начищенного самовара — иные легли по стенам, как золотые обручи…
Девка заварила чай, поставила на стол два стакана.
Акимка пошел вслед тетки, но пришлепал к окну: на подоконнике в лучах солнца грелась черная кошка. Мальчуган взял кошку в охабку, сбросил на пол.
— Поди-кось! Лови мышу — Тихоновна…
Надежда, услыхав, засмеялась:
— Зачем ты ее, Акимушко, свахой зовешь?
— У ей, дедина, как у той, хитрущей, кто е знат, что на уме…
Кошка неторопливо с пола оглянулась на Акимку ярко зелеными на черном глазами, выбрала в стороне на лавке светлое пятно отблеска воды, прыгнула и уселась плотно.
Акимка погнал ее с лавки:
— Падина экая! Пошла, черная… не пущала бы ты, дедина, урядника-т, ей-Бо!..
— Власть он, что ты — звать пришел.
— Не пущай… аль не видишь? Уружье на лавке… рогатки-то нету в сенях…
— Ой, нету! Худо ли оно?
стр. 49
Акимка, молча, нахмурясь, оглядывал окно и лавку, потом, спешно перебирая культяпками, пошел в другую половину избы:
— Вот те… рогатку-ту Митя с собой взял. Ты куда с самоваром спешишь?
— Будет, как всегда, пьяной… може, придет.
— Пьяной, да може иной еще…
— Какой! Рад будет! Ему награда за Петруху Цапая…
Акимка молча вышел в сени.
— Ты что молчишь-то? — догнала Акимку Надеха.
— Терпи… поговорю ужо…
* * *
Ваган вошел и против обыкновения внес рогатину в избу, поставил в угол, снял пестерь с плеч — тоже в угол сунул. Запер дверь.
Надежда, как всегда, хотела войти к брату, но, приоткрыв дверь, увидала, что взъерошенный Ваган поднялся ей навстречу. Она в испуге заперла дверь, ей показалось, что брат смотрит злобно и совсем не пьяно, только руки и ноги, как у пьяного.
Она прислушивалась, стоя за дверью.
— Чуешь? Ха, Водяница-а!
Ваган рукой толкнул дверь, дверь распахнулась, отбросив Надежду в дальний угол сеней.
Надежда не сильно ударилась головой в стену и, вскочив с колен, убежала к себе.
Не садясь и не отходя от полуоткрытой двери, прислушивалась к тому, что делает брат.
Слышно было, как Ваган необычно охал, вздыхал и, крякая, пил водку, запивая чаем…
* * *
У отворенной в избу двери стоял урядник и как бы изучал, внимательно разглядывая большого, пьяного Вагана.
Ваган косил красными глазами по сторонам — не хотел замечать урядника. Постояв в сенях, урядник шагнул в избу, не снимая фуражки, придерживая рукой шашку в новой ножне.
— Напрасно так пьешь, Дмитрий, — сам исправник говорит, что человек ты нужный начальству! — сказал вразумительно урядник.
— Лешему надобен! Ты покупал пойло мне-е?
— Вот что, как тебя, Ваган: опохмеляться никогда не надо… ежели выпил, да болит голова — есть надо кислые яблоки — проходит!
— Еще фершал! Ты с чем ко мне?
— Видишь ли… исправник здесь на время, видеть тебя требует — какую тебе лучше награду выхлопотать за убитого Петра Яковлева?
— Награду? Мне? Это мне награ-а-ду?! — загремел Ваган, вставая. Урядник от его вида и голоса попятился к дверям. — Ха, награ-а-да!
стр. 50
Поди вон! Поди из моего стойла вон — скот! Скажи!.. Митька Ваган не хуже вас знает, какую себе награду отпустить!
— Пьян… пьян.
Урядник все пятился, уперев глаза в охотника.
Ваган поднял руку, тяжелым кулаком ударил по столовой доске, самовар подпрыгнул и, перевернувшись как акробат, упал на пол. С ним вместе, глухо стуча, покатилась по полу граненая водочная посудина. Столовая доска лопнула и скривилась.
— Награду-у!.. Леший те!..
Ваган, хромая, шагнул вперед.
Урядник исчез за дверью…
Шатаясь, Ваган подошел в угол, взял пестерь, заглянул под крышку.
— Смердит? Аль от ноги моей?.. Да, конец медвежонкам! Тебе конец, Ваганко-о!..
Бросив пестерь, Ваган взял из угла свою без перекладины рогатину, повернулся и захромал к окну. На подоконнике грелась на солнце кошка. Взглянув на блестевшую белую воду за окном, Ваган перекрестился:
— Прости Господь!.. Без попа…
Воткнув менее заточенный конец рогатины под лавку, рванул на груди рубаху.
— Хвати, леший правду твою — царствие… на што-о? Больше ни што! Ха, чорт! Зве-ря-а помнишь?.. Петру-у… пом… Лазь! Ты-ы!.. А-ки-му-ш… — бормотал Ваган, широко растопыривая огромные руки, тараща глаза в сверкающее пятно… За окном белая река сузилась и завертелась, как в бурю ярко кровавое озеро.
В спине Вагана хрустнуло — он ближе придвигался к окну. Широко раскинув руки, опустился на колени, уронив руки на лавку. Голова легла на подоконник рядом с кошкой — черный комок зверя подвинулся к стороне. Из спины охотника далеко на избу торчал острый конец ржавой рогатины…
* * *
Надеха, держась за приступок печи, слушала. Акимка сидел на кровати, подогнув бледные ноги. Убогий, нахмурясь, строго глядел на стену, где пощелкивал весело ряд починенных им часов.
Он настойчиво шептал, внятно:
— Не ходи, дедина… не ходи-и!..
— Сронил он там все… стол… сломал чтой-то…
— Себя сломал, — чужой он теперь…
— Что с ним? Ай, Акимушко!
— Не наш… Себя, себя-а… жди-ко…
— Чего ждать?
стр. 51
— Не знаю… жди!
Надежда закричала, выбежала и заглянула к Вагану. Она быстро вернулась, упала головой на кровать в колени Акимке и запричитала:
— Убил себя-а… пропали головушки-и!.. Себя-а, Митя, братик мой, — и… рогаткой убил, ай!..
Убогий бледной рукой гладил Надежду по спине и волосам, глядел на ожившую от шелеста часов стену и тихо говорил:
— Татка ране аль загодя решился бы… тяжелый вишь, а душа, как птица леккая… ей-Бо! Дедина… схороним ево, такой ему талан… избу замнем замком… окошки заколотим — глянь на сарай: я тележку сделал, почну вертеть, колеса покатят сами… леккая, по силе мне… поеду, ты пойдешь. Зачну азы читать, в книгах цифири показаны, колеса всякие… не плачь! Занаймуешься в казачихи, я струментов куплю — буду часы чинить, иному учиться… на людях походим — вернем, наладим мосты да крышу в избе… не исстывай так! Летом зачнешь ты плавать за реку в сад — обрядный он станет, черемушный… я тебя на берегу ждать буду — утешное тебе сказывать… Пусти-кось, дедина!..
Акимка полез с кровати. Надежда, вздрагивая плечами, подвинулась, глубже пряча мокрое лицо в одеяло.
Убогий зашлепал к дверям и про себя сказал:
— Надо ево глядеть… захолонул Митя… бедный…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека