Из писем к Иванову-Разумнику, Белый Андрей, Год: 1932

Время на прочтение: 60 минут(ы)

ИЗ ПИСЕМ АНДРЕЯ БЕЛОГО К ИВАНОВУ-РАЗУМНИКУ

Предисловие и публикация А. В. Лаврова и Д. Е. Максимова

Примечания А. В. Лаврова

Иванов-Разумник (псевдоним Разумника Васильевича Иванова, 18781946) — видный критик и публицист неонароднического направления {Общую характеристику его литературно-критической деятельности см. в статье М. Г. Петровой ‘Эстетика позднего народничества’ (в кн.: Литературно-эстетические концепции в России конца XIX — начала XX в. М., 1975, с. 156-170), см. также вступительную статью А. В. Лаврова к публикации переписки А. Блока с Ивановым-Разумником (Литературное наследство, т. 92. Александр Блок. Новые материалы и исследования, кн. 2 М., 1981, с. 366-391). История спасения богатейшего литературного архива Иванова-Разумника рассказывается в очерке Д. Е. Максимова ‘Спасенный архив’ (‘Огонек’, 1982, No 49, с. 19), там же — воспоминания автора о встречах с Ивановым-Разумником.} — был одним из ближайших друзей Андрея Белого в последнее двадцатилетие его жизни. При непосредственном содействии Иванова-Разумника состоялись первая публикация ‘Петербурга’ в сборниках ‘Сирин’ и отдельное издание романа в 1916 г. В 1917 г. Белый — ведущий участник сборников ‘Скифы’, основным организатором которых был Иванов-Разумник. В годы революции обоих писателей объединяет ‘скифское’ мироощущение — духовный максимализм и устремленность к грядущему, настроения неуспокоенности, мятежа, стремление за реальностью свершившегося социального переворота различить контуры близящейся ‘революции духа’. После Октября Белый и Иванов-Разумник — активные участники культурного строительства, учредители Вольной философской ассоциации (‘Вольфила’), начавшей свою деятельность в Петрограде в ноябре 1919 г. (Белый — председатель совета ассоциации, Иванов-Разумник — товарищ председателя, член совета и основной ее организатор). В книге Иванова-Разумника ‘Вершины. Александр Блок. Андрей Белый’ (1923) собраны его статьи о Белом — о поэме ‘Христос воскрес’, о ‘Петербурге’, о творческом пути писателя, сам Белый оценивал их чрезвычайно высоко. Характеризуя в подробном автобиографическом письме к Иванову-Разумнику (от 1-3 марта 1927 г.) этапы своей жизненной и творческой эволюции. Белый отметил, что в семилетие 1916-1922 гг. именно он, Иванов-Разумник, определяющим образом воздействовал на его духовные искания: ‘…вместо ушедшего для меня Метнера, сопутствовавшего мне по жизни с темами ‘Германия’, ‘Гете’, ‘Кант’, ‘Бетховeн’, вырастает для меня значение встречи с Вами, приносящим темы: ‘Россия’, ‘рeволюция’, ‘народ’, ‘скифство’, и потом ‘Вольфила’. Метнер навсегда уходит в 15-ом, Вы встаете передо мной в 16-ом’ {‘Cahiers du Monde russe et sovitique’, vol. XV, 1974, No 1—2, p. 78—79. О взаимоотношениях Белого и Иванова-Разумника подробнее см.: Кeуs Roger. The Bely — Ivanov-Razumnik correspondence. — Andrey Bely. A critical review. Lexington, 1978, p. 193—204, Лавров А. В. Рукописный архив Андрея Белого в Пушкинском Доме. — В кн.: Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1978 год. Л., 1980, с. 23—29.}. В 1920-е начале 1930-х гг. Иванов-Разумник постоянный и наиболее доверительный корреспондент Белого. В письмах к нему (некоторые из них занимают десятки страниц) Белый подробно рассказывает о своих повседневных делах и заботах, о творческих замыслах, описывает путешествия и встречи с людьми, рассуждает на самые разнообразные темы искусства, науки, общественной и литературной жизни. Творческую деятельность Андрея Белого Иванов-Разумник оценивал предельно высоко: в письме к И. Д. Авдиевой от 15 февраля 1940 г. он даже называл Белого ‘величайшим из писателей ХХ-го века’.
Письма Андрея Белого к Иванову-Разумнику за 19131932 гг. важнейший источник для исследования биографии и творчества писателя. Приступая после смерти Белого к комментированию этих писем и подготовке их к печати (работа эта не была доведена до конца), Иванов-Разумник писал в предисловии к готовившейся публикации: ‘Этот эпистолярный материал, обширный по объему (40 печ. листов), является в то же самое время в жизни Андрея Белого единственным, охватывающим период 19131933 годов <...> В письмах к Р. В. Иванову мы имеем летопись жизни и творчества Андрея Белого за двадцать последних лет его жизни, и притом летопись, начинающуюся как раз там, где обрываются тома его воспоминаний’ {Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1978 год, с. 29.}.
Полная публикация этого эпистолярного комплекса задача будущего (хочется думать, что не слишком отдаленного) {Ранее в отрывках письма Андрея Белого к Иванову-Разумнику 1927—1929 гг. публиковались К. Н. Григорьяном (см.: ‘Дружба народов’, 1966, No 2, с. 230—237, ‘Литературная Армения’, 1967, No 1, с. 76—81, ‘Русская литература’, 1979, No 3, с. 205—210), автобиографическое письмо Белого к Иванову-Разумнику от 1—3 марта 1927 г. опубликовано Жоржем Нива (‘Cahiers du Monde russe et sovitique’, vol. XV, 1974, No 1—2, p. 45—82).}. Для нашей публикации отобраны лишь 17 писем 19301932 гг., которые, будучи не велики по объему (в сравнении с письмами предшествовавших лет), в то же время позволяют составить достаточно ясное представление о последнем периоде жизни писателя, о его ‘трудах и днях’. Эти ‘труды и дни’ проходили, как видно из писем, далеко не в идиллической обстановке и менее всего соответствовали привычным читательским представлениям о времяпровождении увенчанного славой ‘живого классика’. Бытовые неурядицы и неустроенность, из ряда вон выходящая даже на фоне общей ‘коммунальной’ неустроенности тех лет, сложная издательская судьба книг, наталкивающихся на непонимание и неприятие, драматические события личной жизни таковы слагаемые, дополняющие и корректирующие наши представления о Белом начала 1930-х гг. — времени создания романа ‘Маски’, воспоминаний ‘Начало века’ и ‘Между двух революций’, исследования ‘Мастерство Гоголя’, и учет этих слагаемых позволяет совсем по-особому оценить уже самый факт написания названных произведений и их выхода в свет. В письмах много внимания уделено житейским хлопотам и заботам но гораздо громче, и поверх ‘быта’, звучит голос большого писателя, над которым тяготящие его сложные обстоятельства в конечном счете не властны. Конечно, нельзя не принять во внимание весьма субъективного и спорного характера ряда высказываний и оценок, содержащихся в некоторых письмах Белого (например, его трактовка истории русского символизма и своей роли в нем в письме от 25 и 26 августа 1930 г.), но и само переосмысление им давно пережитых литературных явлений, бесспорно, представляет собой для исследователей и читателей значительный интерес.
Письма Андрея Белого к Иванову-Разумнику печатаются по автографам, хранящимся в архиве Иванова-Разумника в ЦГАЛИ (ф. 1782, оп. 1, ед. хр. 2123). Письма Иванова-Разумника к Белому хранятся в Отделе рукописей ГБЛ (ф. 25, карт. 16, ед. хр. 6а, 6б) и в ЦГАЛИ (ф. 53, оп. 1, ед. хр. 193), однако большая часть его писем за 19301932 гг. в этих фондах отсутствует и, по-видимому, утрачена.

1

Судак. 22 июня. <19>30 года.

Дорогой друг,

Пишу Вам из Судака, это не письмо, а лишь сообщение адреса: Крым. Судак. Берег моря. Дом No 8. Дача Эггерт. Мне.
Писать трудно всегда, а из Судака после Кучина особенно, переживаю невероятный ‘шок’, впрочем — радостный: 8Ґ месяцев жизнь стального режима 1, и — вдруг блаженное безделье, — безделье, переживаемое самоценностью, чувствуем радость просто бытия — оттого, что мы объекты обдувания морского ветерка, и оттого, что можно, бросив все кучинские шкурки в виде фуфаек, тёплого белья и прочего, облечься в трусики. Вместо приливов крови и всяческой стукотни в голове ощущаешь голову круглым шаром из карельской берёзы, и вместо мыслей то же — гладкий шар.
Мы здесь с 14-го, и все еще не можем очнуться от безделья, в котором оказались, как в ванне, бросив зимнюю шкурку, удивляюсь, что оказался совсем другим человеком, — не человеком от ‘Масок Москвы’, при рукописи которой состоял, а человеком от себя самого, и этот ‘человек от себя’, — моложе себя лет на 15, и — глуп, как пробка, а главное: не желает слышать ни о чем ‘вумном’, нечто в роде ‘Бальмонта без вина и флирта’, верней — Бальмонта, написавшего некогда:
‘В бездне бесцельности —
Цельность забвения’ 2.
Сейчас это двустишие просто и точно исчерпывает нашу жизнь в Судаке, и надо сказать: насколько Крым — легче, проще, благостнее, безобиднее Кавказа, а для меня, очевидно, целительнее. Кавказ — опасней, тревожней, враждебней, сюрпризней, здесь в Судаке даже природа, которая прекрасна по мне (та самая сушь без трав, которую я люблю), скромно обрамляет ‘Я’ недалекого человека, каким я стал, она — ‘не вещь в себе’, а ‘вещь для отдыхающего’. И — климат: чудесный для меня, не ледянит, не палит, не маляриет, не опрокидывает лавины, не душит, как в Батумской теплице, в которой придрагиваешь, а греет неопасно, дождичек — ладно, сушь — ладно, солнце — ладно, нет солнца — тоже ладно. Как-то все на потребу усталому организму.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дорогой Разумник Васильевич, —

мне очень огорчительно, что Вы приехали к нам так ненадолго, и так неудачно: в холод, в мою болезнь и в дни, когда я, хоть тресни, а должен был окончить ‘Москву’, которую и кончил 1-го июня, в день Вашего отъезда из Кучина 3. И — потом: что же это забывание вместе, когда Вы уныривали в Москву, возвращались к вечеру, да и то: вечерами я Вам читал то, что Вы бы и без меня прочли. Так мы и не начали даже беседы, когда люди не видятся года, то первые дни — не беседа, а — накипи, преодоление инерции молчания, ведь люди живут разно, и трудно конкретно понять жизни друг друга, разговор вырастает лишь из вместе бывания la longue {Продолжительное время (франц.).}, а этого la longue в нашей встрече и не было. И я чувствовал случайность наших разговоров, ощущая всем существом, что это ‘разговорики’ над разговором, который и не начинался, точно встреча в вагоне.
У меня большая потребность к разговору между нами из la longue, а не из взаимо-отчитыванья друг перед другом фактами, и мне ужасно стыдно, что то немногое время, которое мы были вместе, я занял ‘Москвой’, это — ‘зачетная’ тема, а не тема живого разговора. И чувствовал, что Ваши рассказы о себе — не в корень, а — ‘так’. Но оно и понятно: два простуженных усталых человека, из которых один целый день метается, а другой — исстрочился и стал лапой при туловище ‘Москвы’ (когда ее кончил, ощутил себя оторванной насекомьей ногою, т. е. ощутил себя не только без головы, но и без туловища), и вот эта жучиная лапка что-то чирикала с Вами, а человек, под нею живущий, чувствовал потребность поговорить по-настоящему, lа longue.
Откладывается наша встреча, уж я постараюсь навестить Вас осенью или зимой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Жду от Вас отклика, и спешу окончить это письмо, ибо ‘субъект’ письма — ‘объект’ действия ветра и солнца: весьма поглупевший и блаженно безмысленный от этого, пребывающий в ‘бездне бесцельностей’ — мытья посуды, метки пола, просушиванья купального халата, выставления голых ног (‘о закрой свои бледные ноги!’) 4 на солнце (‘чтобы они стали не бледными!’). У нас великолепная терасса-веранда, 1/2 которой — всегда солнце, а Ґ — всегда тень, вид на море, со ступенек аллея кипарисиков, сбоку на крутой скале Генуэзская крепость.
К. Н. 5 шлет сердечный привет Вам и Варваре Николаевне 6, передайте ей мой привет и уважение. Напишите, как Иночка 7.
Остаюсь сердечно любящий Вас

Борис Бугаев.

1 С сентября 1929 г. до 11 июня 1930 г. Белый жил в Кучине, где работал над романом ‘Маски’ (‘Маски Москвы’) — продолжением романа ‘Москва’.
2 Заключительные строки стихотворения К. Д. Бальмонта ‘В чаще леса’ из книги ‘Тишина’. См.: Бальмонт К. Д. Собрание стихов, т. I. М., ‘Скорпион’, 1905, с. 196.
3 Иванов-Разумник гостил в Кучине у Андрея Белого с 28 по 31 мая 1930 г.
4 Однострочное стихотворение В. Я. Брюсова (1894), пользовавшееся скандальной известностью.
5 Клавдия Николаевна Васильева (1886—1970) — жена Андрея Белого.
6 В. Н. Иванова (урожд. Оттенберг, 1881—1946) — жена Иванова-Разумника.
7 Ирина Разумниковна Иванова (род. в 1908 г.) — дочь Иванова-Разумника и В. Н. Ивановой.

2

Судак. 25 авг<уста 19>30 г.

Дорогой, милый Разумник Васильевич,

с радостью получил Ваше письмо, и две недели все отвечаю Вам мысленно, а фактически происходит вот что: день туго набит, вставанье, приборка, мётка и т. д. комнаты, чай, а за ним — правка вчера написанного 1, потом — работа до обеда, обед, мытьё посуды, и — необходимая потребность протянуться на часок, потом — лежание на пляже, деловитое (для загара), купанье, прогулка (час), и — темнота, говорю темнота — потому, что стоит 2 месяца такая жара, стены так раскалены, что зажигать свет, закрывая окна и дверь, — нельзя: задохнешься, а открывать при свете двери — поток москитов, мух, скороножек и всяких летучек, сидим во тьме, купая глаза тенями, а тела — отсутствием прохлады ночной, так день за днём, как в колесе, и знаете, — устали всячески: работой, какой-то никчемностью катимого колеса, Судаком, — сухим, жутко-жарким (с удушливыми норд-остами), был роздых лишь в июне, недели 1 1/2, с 24-го июня и по сию пору (25 августа) — два жарких, скупеньких дождичка с грозой, и — жар, а я для парадокса сижу сейчас с гриппиком, как в прошлом году в Тифлисе, когда простудился в Сухуме в 45 жару, так и в этом году, в Судаке: простудился, вероятно, на почве переутомления жаром.
Да и вообще, дорогой друг, — переутомлены мы с К. Н., и ощущаем труд передвиженья по жизни в неподмазанной, скрипящей телеге, она — та же всегда, и все безразличнее антураж: Кучино, Судак, Сухум, или — что еще?
Собирались было с К. Н. ехать по зову поэтов в Кахетию, и вдруг испугались: переть 1500 да 1500: 3000 лишних верст с чемоданами, керосинкой, чаями и сахарами, когда — Кахетия ль, Судак ли — не все ли равно, и то, и другое — кочки, по которым скрипит с перекряхтами телега жизни.
И кажется, остались: доживать в Судаке 2.
П. Н. Зайцев 3, которого ‘вычистили’, пишет: Тихонов 4 известил его, что Ред-Совет ‘Федерации’, обнюхивая ‘Маски Москвы’ 5, порешил: произведение цензурно приемлемо, — но, но, но: необыкновенная сложность и утонченность произведения ставит вопрос о том, принять ли его? Это решение не Тихонова, которому вещь нравится, а результат обнюхивания рукописи братьями-писателями из разных литературных групп: утонченно, ново — не-ль-зя, ни-ка-к не-ль-зя печатать, еще не решено окончательно, но мы с Вами знаем, что значит это ‘еще не…’, а я 9 месяцев сдирал с себя шкуры и приехал в Судак, дыша на ладан: от переутомления.
Тем не менее уже наработал 350 страниц ‘Начала Века’, и к переутомлению прибавил несколько фунтиков: переутомления, а тут жары: ходишь, высунув язык, с приливами, мигренями, и — купанье не в купанье, загар не в загар, а… в угар разве…
Не важно себя чувствуем во всех отношениях.
Очень внимательно вчитывался в Ваши слова о ‘На рубеже’ 6. Спасибо на добрых словах, эти слова Ваши и других (Д. М. Пинеса, С. М. Соловьева, Петровского 7 и ряда еще лиц) совсем неожиданны: ведь книга не писалась, а строчилась без отдыха и с правкой кой-как, настрочилась в 2 месяца, и если вопреки спешке, неряшества стиля случилось нечто от ‘фрески’, это высшая похвала, на какую я и не надеялся, ибо полагал книгу, всю, состоящей из ‘досадных пятен’, ведь 2 месяца без единого дня, в который бы мог задуматься, в Кучине болела и капризничала Е. Т. 8 за спиной, а мы с К. Н. только и думали о том, как бы скорей удрать в Эривань: можно сказать: писал с думой об Эривани.
Так что заранее согласен на все оговорки Ваши, конечно, досадные пятна полемики и путаница с желанием доказать свою правоту, конечно: ‘С пушками по воробьям’. И прав Герцен, оговаривающий Белинского 9. Буду писать не о ‘На рубеже’, книге неряшливой и спешной, буду говорить в принципе, я боюсь, что ‘досадные пятна’ стрелянья из пушек по воробьям, будут повторяться и в ‘Начале Века’, и главное: читая Ваши строки, краснел, думая о вчерашнем строченье: ведь как раз до получения Вашего письма, накануне, — стрелял по воробьям пушками, прочел Ваши слова, — устыдился, огорчился, и вдруг стало грустно, что иначе писать не умею, что ‘воробей’, — трамплин, от которого прыгаю… под фреску, он предлог, чтобы паче чаянья… случилась ‘фреска’, заданий нет дать ‘фреску’, она — интерференция пушечных дымов по … воробьям…
Как бы это внятнее сказать?
‘Маски Москвы’ не печатают: т-о-н-к-о! И потом: писано в с-е-р-ь-о-з, нельзя: сериозная конкуренция! Белый выпускаем на арену лишь как шут, или бык, которого назначение — кидаться на торреадора, и — давать маху, чтоб торреадор в который раз его проткнул. Заговори я со спокойным достоинством, не удостаивая внимания Булгариных и запиши ‘фрески’, случится то же, что с ‘Масками’: не пройдет, знаете, что значит лукавая формула ‘цензурно, но тонко’, она на языке критики значит: ‘Врешь, брат: мы тебя — твоим оружием, не дадим тебе венца Нецензурности, а провалим под другим флагом: ник-чем-но!’
Это — раз: ‘пушками по воробьям’ — стилистический прием, да и тактический: горошинами в воробьев стрелять не разрешено, воробей птица важная: его быки боятся, и увидев, поднимают рев, хвост задрав, а не стрелять в воробьев, — нельзя: воробьиный чирк, мировой, именуемый здравым смыслом, тысячелетия держит миллионы в обалдении, Вы скажете, что Шекспиры, Пушкины и прочие ‘взыскательные художники> побеждают в веках (нас с Вами) ценой своей проливаемой крови, но мы с Вами не показатель, что ‘правда’ побеждает непротивлением и что клопов и вшей не давят, именно давят: в противном случае тифозная горячка была бы перманентна, а с ней борятся, с тифозной же горячкой, именуемой ‘правотою Булгариных’, не борятся, а — надо: я хочу кричать о Булгарине, пугать Булгариным, ибо тот факт, что узналось, как он травил Пушкина, — случайность 10, не случайность, что массам и по сии дни неизвестны все проделки всех Булгариных, в результате которых мировая история — села в лужу.
Пушкин — не мировая история, а Булгарин — да, не будь его, мы бы давно были бы уж в Энгельсовом ‘царстве Свободы’ 11, я не Пушкин, и я — борюсь с ним, но ведь даже и Пушкин — с ним боролся.
Булгариных — тысячи, каждый — не имеет самостного бытия, стремясь воплотиться хотя бы в слюну, которой его оплевывают, как половые особи в колониальном существе, например у сифонофор 12, половые особи отрываются и плавают в море: отдельно, не с ними борешься, а с сифонофорой, которая не сумма из тысячи особей, Булгариных, — а существо, носящее имя: А-ри-ман! 13 Он-то изгадил историю, я хочу, чтобы Шекспир выжил для всего человечества, — а не для ‘элиты’ в нем, и чтобы это выживание в века шло не из дыма костра, разводимого пакостниками под Джордано Бруно, а из Бруно, умершего естественно.
Молчать, сложа руки из надменства, — так ведь можно и провалить ‘свое’, то, о чем орешь, в небытие окончательное, я не верю в самовсплывание ‘правд’, если что и всплывает, то благодаря подымающим водолазам, можно утопить ценность в океан, не оставив следов и для водолазов: непобедимая Армада канула без следов с миллионами золота, зачем копить это золото для спрутов: океанического дна?
Кроме этого общего рассуждения об Аримане и Булгарине, — есть нечто живое, что меня волнует, в ‘воспоминаниях’ о символизме имею живейшую потребность показать: чем был для меня символизм, и чем он никогда не был, было бы еще лучше показать, каким несу символизм я, символист 1901 года, в 1930 году, прошлой осенью написал о символизме около 300 страниц 14, что есть символизм, — нельзя сказать: никто не напечатает, чем был — можно.
Дорогой друг, — и в 1904 году, и в 1906, и в 1908 я рвал и метал, что символизм ширится в сознании интеллигенции не по прямым радиусам от центра к периферии, а по каким-то дрянненьким кривым, и эти кривые — не ликвидированный Брюсовым хехек кружковской зубоврачихи 1903 года, а полные сантиментального сочувствия к нам бледно-бессильных интеллигентов, взявших серьезное течение, как ‘где-то, что-то, как-то’, и — ‘там, там’, уже в 1904 году я писал, что символизм реализма Чехова нам ближе ‘метерлинковщины’ 15, а когда ‘метерлинковщина’ стала стоустым воплем хорега от неврастенических сочувственников нам, Георгия Чулкова 16, не по статьям Чулкова ударял я, а по ползучему чулкизму, или сантиментальному искажению ‘из сочувствия’ наших лозунгов, предвидя проход в историю литературы под флагом символизма совсем не символизма, а… ‘мистического анархизма’, о мистич<еском> анархизме не говорят в 1930 году, а о символизме еще говорят, но разумеют не символизм, а ‘мистич<еский> анархизм’, ‘символизм’ с 1906 года зацеловали сантиментальные уста, да так, что от сих ‘целуев’ остались несмываемые штампы, к символизму не относящиеся, а на эти штампы и легли либерально-профессорские истолкования, и их — столько, столько, столько, что… кто нуждается в словах символистов? Символисты доказывали, что они не школа, кругом писали: ‘школа, школа’. Символисты писали: ‘Символизм, плюс критицизм’. А кругом писалось: ‘Минус критицизм’. Символисты писали: ‘Мы — имманентисты, и стало быть не мистики’. Писалось: ‘Трансцендентисты, стало быть, — мистики’. Символисты писали: ‘Символизм-то и есть реализм, а обычные ‘реализмы’ не реальные олеографии под реализм’. Кругом писалось: ‘Слава богу, реализм побеждает аллегории’. Символисты писали: ‘Индивидуализм не субъективизм и не мыслим без коллектива, расширителя личности’. Писалось об анти-коллективизме и субъективности. Символисты писали: ‘Единство формы и содержания не понимать в смысле выведения содержания из формы, или формы из рациональной конструкции содержания’. А две школы из двух половинок символизма построили себе коней, на которых сидя, воевали с символизмом, будто бы не ведавшем своих половинок (ведавшем, и — как еще): я говорю о формалистах, теоретиках футуризма, и о конструктивистах.
Словом, лес химер о символизме выращивался именно с момента победы символизма, или растворения его в слюне ненужных поцелуев: следы слюны скрыли лик, и за эту слюну, а не то, что под ней, бьют нас марксисты, бей за то, что я платформировал, не хочу получать затрещин за Георгия Чулкова, а я несу, как символист, хулу за то, что хулил в Чулкове 24 года назад. Самозащита ли, что я, вспоминая становление своих идей и эпоху борьбы за свои представления о символизме, — вспоминаю то, что было, а не то, чего не было, говорю: это — правый уклон, это — левый, правый — Брюсов в ‘Аполлоне’, аплодирующий акмеизму 17, левый — Блок, сочувственно скошенный к ‘Человеку левых устремлений’ (заглавие моего фельетона в 1906 году) 18, оправдываться мне не в чем, но представляться ‘мистич<еским> анархистом’ не хочу, ибо я не ‘мистик’, а Вы знаете кто, и статью ‘Против мистики’ писал в эпоху моды на мистику, в 1912 году 19, по ‘мистикам’ не намереваюсь бить, но представляться мистиком лишь потому, что они — ‘не в чести’, считаю никому не нужным дон-кихотизмом, ведущим ко лжи ‘из сантиментальности’: я кипел злостью 25 лет, т. е. все время на фальши искажения нас, не разбираясь в том, из клеветы ли они, или из сантиментального сочувствия ‘не по адресу’, высмеивая моду на ‘мистерию’ в 1906 году (в ‘Весах’), зачем мне надевать в 1930 году терновый венец, уготованный не мне, и свой есть. Но когда вспоминаешь то, над чем 25-летие надстроило мифы, за которые влетает тебе, нет никакой возможности расплести правое самооправдание с объективным установлением фактов: так было, так не было, и если оживают образы некогда любимых людей, то и оживают их враги, и даже: в одном и том же лице оживают: и белые лебеди, и черные кошки, вживаясь в воспоминания, вижу вихрь проносящихся мелочей, и решительно не умею заранее отделить ‘фресковые’ моменты от досадных ‘пятен’, значит мой удел писать ‘фрески’ с пятнами на них, живость воспоминаний от того, что и сор внесен в них, а сорность их от живого темперамента автора, живого деятеля вспоминаемой эпохи, и ‘увы’, или ‘ай-люли’ (не знаю, как воскликнуть) еще живого теперь: не бога, мумии, чистого художника, а изнемогающего, израненного, пусть несправедливого, но — с колотящимся сердцем.
Уф, — сколько написал: написал с ‘сором’, с задёром, косолапо, но так же, как это письмо Вам, строчу и ‘воспоминания’, и не могу их очистить: устал, написал лишь кончая 1902 годом, а 350 исписанных страниц, дай Бог 1905 год упереть в 700-ую страницу рукописи, сил мало, а хотелось бы заново и на этот раз не ‘от Блока’20 пройти период до хотя бы 1912 года: кладите, — минимум 700X3 писаных страниц (2100).
А устал, — ох, как устал!

Судак. 26 авг<уста 19>30 года.

Милый Разумник Васильевич,

вчера так и не кончил Вам письма, начал Вам, а продолжился в полемику с вопросами, которые живут перепутанно в моем сознании, те самые ‘ножницы’, о которых пишу в ‘На рубеже’21, значит, не сомкнуты: жизнь размыкает их, с одной стороны — задор, пушки по воробьям и азарт, обуревающий при каждом деле, а с другой стороны страшная усталость, и стою над самим собой со сложенными руками, с недоумением: к чему ‘волнения страсти’?22 И — в который раз прокалывает душу твердое знание: не совместить подлинного человеческого достоинства с жалкою суетой, именуемой ‘социальные проявления жизни’, внутри которых литература, всякая, булгаринская, как и пушкинская — труха перед блистающим тебе порой покоем (‘вo блаженном успении вечный покой’), то, что порой приподымается из-под жизни, — дарит тебя непередаваемыми минутами, но порой и властно, сурово тебе говорит: ‘Достоинства нет, и не может быть там, где заводится пыль, именуемая литература, которой и ‘фрески’ — пятна в пятнах, так что уж тщиться над ‘фресками’: пошел в пыль, — так пыли, трепыхайся, сади чемоданами в бактерий, все равно не упокоишься в правде письма, ибо и она — пыль’.
Так порою со мной говорит моя тишина, и все невыносимей видеть ее, слышать порой ее зовы, и быть прикованным все к тому же письменному столу за книгой, номер такой-то, одна, другая, третья, пятая, десятая, двадцатая, трид-ца-тая — о, о, о! А ты — пишешь, пишешь, пишешь, пишешь и уже давно примелькалось в написаниях, что ‘Москва’, над которой ты с ненормальной жестокостью сдираешь для нее шкуры, чтобы из живой шкуры сделать исписанный лист, что ‘воспоминательные’ пустячки, и пустячки ли пустячки? И художественно ли художество? Все примелькалось в великой усталости: ‘давно, усталый раб, замыслил я побег в обитель дальнюю’23 — только не ‘трудов’, ибо перетрудился, а — ‘покоя’.
Милый друг, я безмерно взволнован Вашими добрыми словами о ‘Котике’, ‘Китайце’24, ‘Петербурге’, которых Вы перечитывали, Вы чуть ли не единственный мой читатель и друг-критик, проникновенно тонкий, но чересчур снисходительный, у меня сейчас такое настроение, что все, что написал, что напишу, что написать мог бы, — мусор, пыль, блестки песку, принимаемые за бисер, и — пыль сияет, и кружево ее — тоньше брюссельского. Пыль, пыль, — пыль ворохов желтых листов, исписанных паучиными царапками, между которой искал вспыхов света, да разве свет здесь, в этих пыльных листах, в согбенной шее, нажитой неврастении? Единственный итог — мозоль на третьем пальце правой руки, ею, может, заработаю себе билет на ящик, именуемый гробом, много трудился: а… натрудился ли? Вижу ‘Китайца’, и вижу: досадные кляксы покрывают его страницы, единым бы духом стер их: легко сказать: стереть кляксы — хотя бы переписать от руки всю книгу, времени нет, сил мало, летишь, как на перекладных, от прошлых ошибок к… новым, и закипает яркий протест против ‘ярма’ и ‘бича’, точно подстегивающего.

‘Трудись, мой вол!’ 25

А смысла ‘трудов’ — не вижу.
Дорогой друг, Ваше письмо попало в точку скрещения разомкнутых ножниц, но Ваш совет презреть Булгарина лишь размыкает ножницы во мне, ибо и Булгарин, и ему не отвечающий (а Пушкин отвечал) Пушкин — поданы в пасти Булгарина с большой буквы до создания мира, сожравшего обоих, не Пушкинам изменить мир, Пушкины в компромиссе.
Вот, сознаю это, а еще пера не бросаю, а — надо бросить: пора бросить!
Или, это грипп говорит из меня?

——

Думаю о Вас, о Вашем Салтыкове26, о том, что у Вас с работой не устроено, и с души срывается: ‘Что ж это?’ Та же картина с П. Н. Зайцев<ым>: он вычищен, висит в воздухе, семья, А. С.27 едва живой утащился на Кавказ: 4 месяца мучила чистка, у меня длинный список друзей в таком же положении, мы какие-то выдавленцы из мира, обреченные стоять с протянутой рукой и с доской на груди: ‘Подайте литератору!’
Хочется иной раз сомкнуть глаза, чтобы ракетой над своим телом взлететь в небо с вопросом: ‘Объясните, граждане духовного мира, — за что ж?’ Именно разорваться там с треском этим вопросом.
И себя умеряешь: до-тер-пи!
Но трудно жить во вселенной с мыслью, что в необорных пустотах катаются совершенно бессмысленные шарики, покрытые ржавчиной, на них — непостижимо малая кучка непостижимо малых бактерий, именуемая: ‘животный мир’, ужасно ничтожная часть непостижимо малого именуется ‘человек’, а до ужаса малая часть ничтожной части непостижимо малого именуется: ‘образованный’, опять-таки: непостижимо малая часть ‘образованных’ до ужаса малой части ничтожной части непостижимо малого именуется ‘человек с высшими стремлениями, звучащими гордо!’ И в нем разрываются фейерверки никогда в мире пустом не бывших правд, достижений, неведомых ни ‘образованным’, ни ‘человечеству’, ни ‘животному миру’, ни планетному шару, и он рвется хоть частью осуществить эти возможности, и ему не дано: ни-ког-да, ни при каких обстоятельствах, его грызут собратья по образованию, избивает камнями масса, зверь врывается в его тело бактериями чахоток, раков, холер, и таки — загрызает, и ежеминутно может любой глупый камень, упав, раздавить мозг, в котором вспыхнули удивительнейшие пожары вселенных, — только не этой, пустой дурехи, коперниканской, в безлобом идиотизме пусто катящей свои шары и даже не подозревающей, что ее пустые метанья сложили сознания, внутри которых светит то, что только и может быть названо ‘миром>, что ей до этого ‘мира’, который случился в ее ‘мирах’?
Трудно жить миром, которого нет в мире, и трудно протягивать руку за куском хлеба к миру, который каждую минуту расплющит твой ‘мир’, которого нет вне тебя, но который есть в тебе, и поскольку ‘ты ecu’ пусть пустым парадоксом дурехи вселенной возникший, постольку и он — ‘есть’.
Тоже парадокс ножниц, постоянно подстилающий мои ночи и дни, лежишь со своим миром в груди, вперясь в мир пустой долгими часами бессонницы, почти каждой ночью, сегодня вперяюсь и днем: ‘И ночи, и дни примелькались!’28 И потом — носом в пыль листов: в Сизифово колесо никому не нужной рукописи, для которой нужно еще выцарапывать — ‘право на бумагу’?!?
Каждый раз, как возникает беспроко из слов письма ‘Кифа Мокиевич’29, рассуждающий о вселенных, обрываю себя отчерком, начинаю новое, и опять — случается, ‘Кифа Мокиевич’, уж простите, дорогой, за это письмо: оно — из ‘гриппа’ и из усталости, сегодня кончил силуэт Брюсова30, оттого — ‘и ночи, и дни примелькались’.
Напишу, когда выздоровлю, ужасно говорит К. Н. Григорьев31, спасибо еще раз за него, книга очень кстати. Шлем с К. Н. сердечный привет и уважение — Варваре Николаевне и Вам, а я с своей стороны крепко Вас обнимаю и остаюсь сердечно любящим

Бор. Бугаевым.

P. S. Пока не знаем, сколько пробудем, вырешим к 5-му сентябрю, проживем ли и сентябрь здесь, или где еще.
P. P. S. У нас тут бывали А. Н. Толстой и Шишков, с обоими было очень уютно и хорошо32.
1 В середине июля Белый приступил к работе над книгой мемуаров ‘Начало века’.
2 К. Н. Бугаева пишет в этой связи о Белом: ‘Его ужасала одна мысль о тех ‘гигантских’ и совершенно бесплодных усилиях, которые неизбежно связывались для него с каждой новой попыткой тронуться с места. <...> Так просидели мы в 1930 году четыре месяца в неинтереснейшем, раскаленном жарой Судаке. А в наших зимних планах была намечена и Ялта, и южный берег Крыма, и Новый Афон, и даже Кахетия, — о чем шла переписка с тифлисскими друзьями. Вместо всего Б. Н. засел за ‘Начало века’ и отговаривался, что не может теперь бросить начатой работы’ (Бугаева К. H Воспоминания о Белом. Edited, annotated, and with an introduction by John E. Malmstad. Berkeley, 1981, с. 40—41).
3 Петр Никанорович Зайцев (1889—1970) — поэт, литератор, секретарь издательства ‘Недра’, один из ближайших друзей Белого пореволюционных лет, постоянно помогал ему в литературных и бытовых делах.
4 Александр Николаевич Тихонов (Серебров, 1880—1956) — писатель, литературно-издательский работник.
5 Перед отъездом в Судак Белый сдал рукопись романа ‘Маски’ (‘Маски Москвы’) в издательство ‘Федерация’, орган Федерации объединений советских писателей (ФОСП).
6 Книга воспоминаний Андрея Белого ‘На рубеже двух столетий’ (М.—Л., ‘Земля и фабрика’, 1930) вышла в свет в январе 1930 г.
7 Дмитрий Михайлович Пинес (1891—1937) — литературовед, библиограф, один из первых исследователей творчества Андрея Белого. Сергей Михайлович Соловьев (1885—1942) — поэт, прозаик, переводчик, близкий друг Белого с отроческих лет. Алексей Сергеевич Петровский (I881—1958) — переводчик, сотрудник библиотеки Румянцевского музея (позднее — Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина), близкий друг Белого со студенческих лет, см. о нем: ‘Гравюры из коллекции А. С. Петровского’. Каталог. М., 1980, с. 3—8.
8 Елизавета Трофимовна Шилова, кучинская домохозяйка Белого, ‘простая, едва грамотная женщина, лет пятидесяти’ (Бугаева К. Н. Воспоминания о Белом, с. 214).
9 Подразумеваются идеологические споры между Герценом и Белинским осенью 1839 г., описанные в ‘Былом и думах’ (ч. 4, гл. XXV). См.: Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. 9. М., 1956, с. 22—23, 27—28.
10 Имеется в виду деятельность писателя и журналиста Ф. В. Булгарина (1789—1859) как негласного осведомителя III отделения и автора пасквилей на Пушкина, носивших характер политических доносов. См.: Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором. [Л.], 1925, с. 74—76.
11 Слова восходят к книге Ф. Энгельса ‘Анти-Дюринг’. Говоря о том, что только при социализме ‘люди начнут вполне сознательно сами творить свою историю’, Энгельс подчеркивает, что это и есть ‘скачок человечества из царства необходимости в царство свободы’ (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 20. М., 1961, с. 295).
12 Сифонофора — морское кишечнополостное животное, живущее свободно плавающими колониями.
13 Ариман — в антропософии символ одного из путей демонического соблазна, дух разложения и хаоса. См.: Белый Андрей. Воспоминания о Штейнере. Paris, 1982, с. 140—143.
14 Неясно, какую из своих работ имеет в виду Белый в данном случае: осенью 1929 г. он работал в основном над романом ‘Маски’. Возможно, подразумеваются ранее законченные рукописи — ‘Воспоминания о Штейнере’ (1929) или ‘Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и художественного развития’ (1928).
15 См. статьи Андрея Белого ‘Вишневый сад’ (‘Весы’, 1904, No 2, с. 45—48) и ‘Чехов’ (‘Весы’, 1904, No 8, с. 1—9).
16 Георгий Иванович Чулков (1879—1939) — поэт, прозаик, критик, создатель философско-эстетической теории ‘мистического анархизма’, с которой Белый резко полемизировал в 1906—1908 гг.
17 Подразумевается, видимо, статья Брюсова ‘О ‘речи рабской’, в защиту поэзии’ (‘Аполлон’, 1910, No 9, с. 31—34), направленная против теургических концепций символизма. Эстетическая платформа акмеизма к тому времени еще не была выдвинута, к ней Брюсов, вопреки мнению Белого, отнесся весьма скептически (см. статью Брюсова ‘Новые течения в русской поэзии. Акмеизм’ — ‘Русская мысль’, 1913, No 4, отд. III, с. 134—142).
18 Заглавие статьи Белого — ‘Люди с ‘левым устремлением’ (‘Час’, 1907, No 10, 24 августа), вошла в его книгу ‘Арабески’ (М., ‘Мусагет’, 1911, с. 335—341).
19 Заглавие статьи Белого — ‘Нечто о мистике’ (‘Труды и дни’, 1912, No 2, с. 46—52).
20 Подразумевается ‘берлинская редакция’ воспоминаний Белого ‘Начало века’ (1923), представлявшая собой расширенную версию его ‘Воспоминаний о Блоке’ (‘Эпопея’, No 1—4. М.—Берлин, ‘Геликон’, 1922—1923).
21 В воспоминаниях ‘На рубеже двух столетий’ Белый пишет о важной для него в университетские годы ‘проблеме ножниц’ — между естествознанием и художественным мироощущением, ‘меж миром искусства и миром науки в попытке идеологического построения символизма’ (с. 398).
22 ‘Уймитесь, волнения страсти’ — первая строка романса М. И. Глинки ‘Сомнение’ (1838) на слова Н. В. Кукольника. ‘Волнения страсти’ — заглавие третьей части ‘четвертой симфонии’ Белого ‘Кубок метелей’ (1908).
23 Цитата из стихотворения А. С. Пушкина ‘Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…’ (1834), заключительная строка: ‘В обитель дальную трудов и чистых нег’.
24 Романы Белого ‘Котик Летаев’ и его продолжение ‘Крещеный китаец’.
25 Парафраз строк из стихотворения В. Я. Брюсова ‘В ответ’ (1902): ‘Вперед, мечта, мой верный вол! <...> Я сам тружусь, и ты работай!’
26 Иванов-Разумник в это время вплотную работал над M. Е. Салтыковым-Щедриным: написал монографию о писателе, издавал и комментировал его сочинения. См.: Иванов-Разумник. M. E. Салтыков-Шедрин. Жизнь и творчество. Часть 1-я. 1826—1868. М., ‘Федерация’, 1930. 21 августа 1930 г. Иванов-Разумник сообщал Д. М. Пинесу, что ‘подписал договор с Изд<ательством> Писателей на книгу ‘Неизданный Щедрин (12 печ. л.)’ (ЦГАЛИ, ф. 391, оп. 1, ед. хр. 119).
27 А. С. Петровский, в 1930 г. служил главным библиотекарем в Библиотеке СССР им. В. И. Ленина.
28 Первая строка стихотворения В. Я. Брюсова (1896).
29 Персонаж из ‘Мертвых душ’ Н. В. Гоголя (том 1-й, гл. XI) — отец семейства, предававшийся пустопорожним ‘философическим’ рассуждениям.
30 Подразумеваются главки ‘Валерий Брюсов’, ‘Знакомство с Брюсовым’, ‘Чудак, педагог, делец’, входящие во 2-ю главу мемуаров ‘Начало века’.
31 Имеется в виду издание: Григорьев Аполлон. Воспоминания. Редакция, введение и комментарии Иванова-Разумника. М.—Л., ‘Academia’, 1930.
32 А. Н. Толстой и В. Я. Шишков тогда постоянно проживали в Детском Селе и общались семьями с Ивановым-Разумником. Ср. письмо Белого к П. H Зайцеву из Судака от 8 сентября 1930 г.: ‘Одно время навещали нас Алексей Толстой и Вячеслав Шишков, и мы вместе отдыхали от жары вечерами на нашей террасе, с ними было неожиданно легко, интересно и просто’ (ЦГАЛИ, ф. 1610, оп. 1, ед. хр. 16).

3

Кучино, 1-ое ноября <1930>.

Дорогой, глубоколюбимый друг,

Только несколько слов: спасибо, спасибо Вам за сердечную память, за телеграмму1, а только — зачем? И раззор, и нерадостно вовсе за плечи спихнуть полстолетия.
Мое рождение падает на отвратительное время: 26—27 октября (нового стиля) угощают всегда роем маленьких гадостей — от пакостной погоды до пакостной простудишки. До декабря — какой-то ухаб, и остается утешаться, что эта всегдашняя яма в году падает на прохождение из Скорпиона в Стрельца, Скорпион жалит в спину, Стрелец — разит в грудь. Так что день рождения всегда омрачен: октябрьским туманом, да и туманом сознания.
Милый друг, — из письма Д. М.2 знаю, что у Вас работа с подготовкой к изданию 10 томов Блока в короткий срок3, и — не удивляюсь молчанию.
Хочется лишь напоследок просить Вас не сердиться: я, кажется, в письме к Вам из Судака ‘намердихлюндил’, излив в письмо ‘гриппик’, судакскую беспрокую жару и недоумение, куда деваться, не прибавив, кажется, что мы не едем в Кахетию.
Уж простите, дорогой! Ходил, как в тумане!
Судак остался постылым впечатлением: только две недели порадовались морю, потом ухнули норд-осты, и 6 недель держало на 40—45 Цельсия.
Под конец — не выдержали4.
Дорогой, пока не кончу том ‘Начала Века’, с которым открылось втрое больше возни, чем предполагал, вероятно, не буду писать: все часы разобраны. Когда кончу (к январю, в январе), тогда и облегчу свою душу настоящим письмом. Думаю наотдыхаться прочно: а то в 2 года — 4 тома: в среднем по 25 листов (минимум). Многовато, и я иногда настолько ощущаю отказ от письменного стола, что молю К. Н. пописать, ей диктую.
Несносно: 1) ответственность за каждый силуэт, 2) рой их, 3) я открыл какую-то литературную фотографию: ‘Брюсов, пожалуйте: щелк… Готово’. ‘Бальмон<т> — щелк: готово!’ ‘Иванов — щелк: готово’.
А ведь при щелке измериваю и взвешиваю — от ‘морали’: кого отенить, кого осветить, кого — ‘ан фас’, кого — ‘он труа кар’ {en trois quarts (франц.) — в три четверти.}.
Надоело это идейно-морально-натурально-объективно-субъективное фотографирование, все равно, — не угодишь: никому.
Еще раз, дорогой друг, спасибо за память, и не дивитесь молчанию.

Остаюсь сердечно любящий
Вас Борис Бугаев.

Варваре Николаевне и Иночке, которая скоро вернется 5, глубочайший привет и сердечное расположение.
1 Поздравительная телеграмма в связи с юбилеем Белого — 50-летием со дня рождения.
2 Д. М. Пинес.
3 Осенью 1930 г. руководство ‘Издательства Писателей в Ленинграде’ предложило Иванову-Разумнику составить план собрания сочинений А. Блока и редактировать его. В Собрании сочинений Блока в 12-ти томах (1932—1936) первые семь томов, вышедшие в свет в 1932—1933 г., были подготовлены Ивановым-Разумником (при участии Д. М. Пинеса).
4 Белый и К. Н. Васильева выехали из Крыма в Москву 20 сентября.
5 И. Р. Иванова, работавшая судовым радистом в Балтийском пароходстве, находилась тогда в морском рейсе.

4

2-го января. <19>31 года. Кучино.

Дорогой, милый Разумник Васильевич, —
с Новым годом!

И прошибли же Вы меня своим письмом! У меня даже сердце упало. Дело в том, что мы говорили о Вас за чаем с К. Н. И каюсь, я сетовал на Вас: почти сердился (не в порядке зла, а в порядке досады на рой собственных мыслей о Вас, полных предвзятости, — опять-таки не в порядке ‘сериоза’, а почти снов, наросших в молчании: иногда — молчание, что пыль оседающая: оседает механически, а в ней — бациллы гриппа)… К. Н. Вас отстаивала в том смысле, что развеивала мои думы о том, что, может быть. Вы на что-нибудь обиделись на меня. Как выяснилось: в это же время Елизавета Трофимовна в кухоньке думала: ‘Разумник Васильевич давно не писал Б. Н….’
И в это время почтальон подает Ваше письмо. Распечатываю, — читаю, не понимаю, потом ужасаюсь: ‘Бред, бред!’ Что можно подумать? Только ужас: ‘Р. В. сошел с ума!’ Читаю вслух: у К. Н. перекосилось лицо. Вдруг осеняет спасительная соломинка, что — ‘сон’, бросаю К. Н.: ‘Это сон’, без веры, что оно так и есть, успокаивает почерк, у больных не такой.
И наконец — слава Богу: сон!
Вот как Вы подвели! Ведь так всериоз, что сумасшедшая мысль мелькнула: когда же Вы это были?1
Ваше письмо вовремя рассеяло разные мысли, впрочем: через несколько дней, освободившись от работы, все равно Вам бы написал.
А все из чего?
Из нечеткости моего ‘больного’ письма из Судака, когда писал Вам из температуры (был жар), измученности, крымского норд-оста, который терпеть не могу, и даже не помню содержания письма, помню, что оно было полно брюзжанья кислого, это было в конце августа. В эти числа решался вопрос, едем или не едем на Кавказ, и не помню в конце письма, извещал или не извещал Вас о неопределенности адреса и времени пребывания в Судаке.
Но после этого ряд неприятностей с рукописями до октября, попыхи, а потом навис срок подачи, т. е., из неприятностей — в усидчивую работу, которую сбросил с себя в сущности лишь третьего дня2. Хотел было Вам писать, спросить, что и как: рассказали Спасские, что безумно заняты Блоком (или Д. М. писал, уж — не помню). Почему думал, что сердитесь на меня? Потому что не помню, что написал Вам в письме, был, может быть, нечеток с адресами (ибо в те дни сам не знал, где очутимся), потому что Вы молчали о себе, и я не писал: я-то не писал от переутомления (под конец даже диктовал К. Н., — перо вываливалось, приливы, головные боли: едва доплелся до конца: ведь 2 томины один за другим!), и — началось: ‘Он думает, что он думает, что он думает?’ Знаете эту психологию? И потом вдруг всплыло: все же я написал и из Судака, и из Кучина (в начале ноября), а Вы не ответили: значит — обижены, а я ничем Вас не обижал. Значит: начал на Вас сетовать. А тут — письмо.
И значит: надо все-таки изредка хоть открыткой перекликаться.
А ведь интересный феномен у Вас со сном: Ваш сон — восприятие моих тревожных сетований о Вас и умиротворение моих тревог К. Н. Георгий Чулков — посторонняя ассоциация мыслей, заплывшая из ‘Начала Века3, (хотя туда пока Чулков не попал, а думал о нем часто, вперебивку с думами о Вас). Все это Ваше подсознание восприняло, а сознание, или полусознание наштамповало свои поспешные резолюции: т. е. оно слышало ‘звон’, но не дорасслышало ‘откуда’ он, и все суммировалось в сон, который — субъекция, но на недоощупанном реально грунте. В этом разрезе ужасные чепухи бывают, как со мною на днях. Вижу во сне: старичок Николай Емельянович4, которого ни разу не видал навеселе (ему уж 70 минуло) в буйно-пьяном виде с сапом и пыхом тщетно тщится выжать каплю вина из пустого бараньего бурдюка, над которым он трудится. Рассказываю К. Н.: ‘Вот бессмыслица!’ В этот же день слышу возглас H. Е. за стеной: ‘А я видел во сне, что пью шампанское’. Мы с К. Н. даже прыснули, хотелось крикнуть ‘Не шампанское пили Вы, а из пустого бараньего бурдюка тщетно тщились пить’.
Ну к чему такое праздное, пустое перекривленное ясновидение? В данную минуту меня интересует более всего керосин: получим ли керосин (вся жизнь на керосине: сгорела эл<ектрическая> станция), а ведь не увидишь про керосин, увидишь ‘праздно’ сон о H. Е.
Дорогой друг, на этих днях я вышел из забот о срочной работе, в сущности — отдыха не было с 6-го сентября 1929 года, когда полез в роман ‘Маски’, который кончил 1-го июня, а уже с 15—16-го начал беспокойно возиться над ‘Начало Века’, кончил 18 декабря, и потом до января правил по ремингтону (надо было из 30 печ. листов выжать 4 печ. листа, чтоб для приличия было 26, а не столько). И вот: работа — змеиная кожа, которую сбросил, и оказалось: вся моя жизнь с 6-го сентября 29 года была лишь кожа: то, что вылезло из к о ж и, — достойно сожаления: больное, жалкое, растерявшее самую способность мыслить, с ужасом смотрю на себя: ‘Это ли я?’ Так и вся наша жизнь: к-о-ж-а! А мы вкладываем в нее уйму беспроких усилий: все эти дни переживаю
…А ‘оно’
Бессмысленно глядит, как утро встанет,
Без нужды ночь сменя5.
Нет, есть еще нечто, подобное звездинке над бессмысленным ‘оно’, и — отстоящее за 1000 световых годов, но этой звездинке не нужно ни ‘оно’, ни души, делающей себе различные защитные кожи (‘Маски’, ‘Начало Века’), ‘оно’ еще не умеет лучом звездинки согреть свои опустошенные душевно пространства.
И переживаешь — немощь, хворь, усталость, и 16 месяцев воловьего, творческого труда стоят как праздные пыхи Николая Емельяновича, выжимающего из винного, бараньего бурдюка какие-то винные капли.
Дорогой друг, я несказанно радуюсь, что издание Блока попало, наконец, в надлежащие руки: давно пора! Редактирование ‘тетушки’ несносно6, Медведев7, все ж, — хлыщ. Как ни трудно Вам, как ни завалены Вы, а я, читатель-любитель Блока, — радуюсь, и радуюсь, что Вы работаете с милым Д. М. Пинесом, которому шлю сердечный привет.
Я, вероятно. Вас неприятно задену стилем переработки материалов ‘Воспоминаний’ в ‘Начале Века’ (о Блоке). Но будучи связан в ‘воспоминаниях’ тем, что рисую малый отрезок отношений (эпоха 904 и начала 905 года), что связан субстанцией памяти (родственниками, женой), я не могу взять пленума, а вынужден из пленума делать отбор, и поскольку в ‘Эпопее’ отбором служит надгробная память8, — в ней романтический перелет, борясь с этим перелетом, я в желании зарисовать натуру Блока впадаю в стиль натурализма поздних голландцев. Может быть, это — недолет: но вгоняли в ‘стиль’: желание показать, как было дело, полемика с мифом о ‘мистиках’, нас, соблазнявших ‘реалиста’. Блока, был же не реалист, а ‘на-ту-ра-ли-ст’, любивший мистику ‘Дамы-Любы’ и… ‘пламезарную, не соленую с бледно-розовым жирком ветчину’, реализм в этой половине души Блока был больной: он — ‘натурализм + химеризм’, деленные на два.
В ограниченных условиях письма боюсь, что романтическому ‘перелету’ ‘Воспоминаний’ противопоставляю я ‘недолет’ голландской школы, рисующей зайцев кверх ногами.
Может быть, в третьей переделке попаду в цель. Так: в ‘Начале Века’ считаю Брюсова удавшейся мне фигурой, а Блока — неудавшейся. Но было трудно: ведь Блока, ‘героя’ ‘Воспоминаний’, надо было вдвинуть в рой фигур, чтобы он не выпирал: и переработать, сообразуясь со стилем всей книги, рисующей этап: с 901-го к 905-му: от абстрактного ‘строя’ — к конкретному ‘рою’, от абстрактных оценок к потрясенности сложностью человеческой личности.
Меня потрясавшее узнание о людях в 905 году: я не знаю, кто хорош, кто дурен, кто враг, кто друг, что — ‘симпатии’, что — ‘антипатии’. В книге нет ‘друзей’ и ‘врагов’, а ‘друго-враги’. Лишь в следующем томе (который… будет ли написан?) дам я выход из антитезы, ибо в ‘Начале Века’ рисуется картина утраты зорь 901 года, а выход к новому синтезу еще не показан.
От 901 к 905-ому — от тезы к антитезе, от 905 до 909 — жизнь в осознанной антитезе, от 909 к 912-ому — от антитезы к синтезу: эпоха от 912 до 915-го — жизнь в синтезе, теза которого 901-ый, вся глубина антитезы 907—908 года. В 26 печ. листов едва вогнался ‘минимум материала’ к этому тому, но ‘Начало Века’ взывает к продолжению, оно — первая часть ненаписанного, обрывается без точки, а на ‘тирэ’: ‘итак — следует —…’. В этом смысле книга не цельна. Но внешне в пять раз проработаннее ‘На рубеже’ (в смысле красок, рисующих ‘рой’, линии силуэтов и т. д.). Книга удалась технически, стилистически и приведением фактов, удалась ли ‘морально’ — не знаю, удалась ли ‘концепцией целого’ — не знаю: и сомневаюсь. Во всяком случае писал с трудолюбием, и не ‘халтурно’, не как ‘На рубеже’. Ту книгу прокатал в 2 месяца, эту выпиливал — 6 месяцев, да еще имея подспорьем черновые материалы.
Дорогой друг, — не опишешь моей жизни, ибо она была за эти полтора года каторжный и, может, не нужный труд, а немногие часы досуга нерадостные думы о том, где бы чего достать для поддержания самой скромной, небуржуазной жизни, изволь умственно работать в Кучине, когда вспыхивают вместо электричества темно-багровые ‘источники мрака’, или лампочки в 30 свечей, равные по свету 1/5 обычной свечи, такова кучинская электрофикация, свечей же — нет, ‘источники мрака’ уже так расстроили мне глаза, что полуслепой, если так будет продолжаться, то ослепну и электр<ической> станции остается предъявить иск за то, что она меня своей ‘электрификацией’ лишает орудия производства, зрения, да и то: догорали последние лампочки, написал прошение о том, чтобы мне выдали лампочки, ибо работаю к сроку, выдали ордер, на вопрос где по нему получить, барышня усмехнулась: ‘Попытайтесь на Сухаревке!’ Для чего же ордер? Из ордера не струится источник света, на Сухаревке можно без ордера получить, но я Сухаревку ненавижу, да и мне нет времени нестись на Сухаревку… Вот вам и ордер! Вы спросите, почему не жгу лампы? Фитиль на исходе — раз, экономим керосин — два, керосин идет на отопление вечно мокрого угла, если его не сушишь, через 3 часа покроется слезой, будет нести в ноги, и загниют переплеты книг, керосин идет на осушку, кучинский домик сгнивает. Спросите, — почему нет ремонта? У моих стариков денег нет, и — боятся, что отберут дачу, если отремонтируют Во всем Кучине панический ужас ремонта.
Вот Вам одна из забот вне трудов, натрудив глаза ‘источником мрака’, бросаешься сушить угол!
Теперь ‘источники мрака’ погасли, ибо сгорела станция, и нарочно именно с этого момента из Кучина исчез керосин, надо бегать в Салтыковку — ловить момент, стоять в хвостах.
Я занят и полуболен. Елиз<авета> Троф<имовна> — в хвостах, и тоже полубольна, у H. Е. грудная жаба, ему 70 лет. Итог — в Кучине не проживешь, это — вывод 2-х лет, люблю Кучино, а здоровье и силы не позволяют: сырь, холод, мрак… Мы с К. Н. сериозно задумываемся о переселении на юг (пока — между нами)…

——

Кучино. 10 января

Дорогой друг, — письмо оказалось недописанным. Прошло 8 дней, они были заняты беганьем по керосинным делам. Только сегодня получили керосин, и думается, потому, что 2 раза был у керосинщика и даже написал ему письмо, что имею намерение в случае продолжения керосинного безобразия отправиться в редакцию газеты ‘Правда’ с просьбой обратить внимание на вредительство в районе Салтыковка — Кучино (он жаловался на Реутово), как бы то ни было, — керосин появился. Устал я в Кучине от головотяпств и вредительств, в учреждениях здесь густая смесь из мещанства и головотяпства. Как дело дойдет до поселкового Совета или кооператива, — покрываюсь холодной испариной…
Как конкретный курьез, который заодно хотел свезти в ‘Правду’ (я сериозно решил было жаловаться на расстройство керосинного транспорта с момента исчезновения электричества), — как курьез приведу один факт. В позапрошлом году с меня взяли налог самообложения 27 рублей, в прошло<м> — 193 чуть не содрали, т. е. на 166 рублей увеличили. Я обратился к юрисконсульту ‘Федерации’, он обратился в Салтыковский Поселковый совет с просьбой мотивировать такой налог. И вот какой ответ был получен, привожу его, иные слова привожу начертанием, ибо их не разбираю.
Вот ответ: ‘Snрицы (переписываю начертание) кто платит подоходной н-о-ло-х у финспекторов и ичислым тык теримодим (привожу начертание) селхознологе 35% по 20 рублей ны едокы (?!?) с обложимои (?!?) сумы все члины ортелий и писытили робятиющ (?!?) на процытах и получимый Гонорар (почему с большой?) за даною книгу согласно справочник по самооб… (не могу разобрать) посылкой московаог. округы. Подписи А. В. Клыков и С. В. Своикин (не ручаюсь за фамилию) утвержден Вциком Нар. Ком… (далее невпрочет)’. И подпись председателя финансового отдела Поселкового Совета.
Вам, как любителю Щедрина, посылаю перл, который все-таки думаю послать в ‘Правду’.
Но грустная сторона юмора, — 12 дней мы сидим в мраке, стоим в керосинных хвостах, мысль о керосине отстранила все прочие. А Клыков и Свойкин, который ‘утверждон Вциком Нар. Ком.’, тем временем замышляют новый налог мне, — уж не в тысячу ли рублей, ибо для них ‘члины ортелий и писытили’, робятиющ на процытах (прочитываю ‘работающие на процентах’ — ?!?), очевидно — пушнина, за которой они охотятся.

——

Дорогой друг, все круто обрываю, надо же отправлять письмо.
С Новым Годом.

Остаюсь сердечно Вас любящий

К. Н. шлет Вам привет. Мы с ней шлем привет и уважение Варв<аре> Никол<аевне>, Иночке и Дм<итрию> Мих<айловичу>.
Простите еще раз за это грустное письмо: болезнь и усталость после работы очевидно сказались на настроении.
1 Текст полученного Белым письма Иванова-Разумника нам не известен. В своих комментариях к письмам Андрея Белого к нему Иванов-Разумник указывает: ‘В письме от конца декабря 1930 г. И.-Р. сообщал А. Б., что только что был у него в Кучине, что застал К. Н. Бугаеву (Васильеву) за рисованием акварелью, а А. Б. — в беседе с Георгием Чулковым, рассказ этот занимал страницы две письма’ (ИРЛИ, ф. 79, оп. 1, ед. хр. 110, л. 31 об.).
2 В конце декабря 1930 г. Белый закончил работу над воспоминаниями ‘Начало века’.
3 Белый подразумевает свои рассуждения о Г. И. Чулкове в письме к Иванову-Разумнику от 25—26 августа 1930 г.
4 H. Е. Шипов, домохозяин Белого в Кучине.
5 Цитата из стихотворения Е. А. Баратынского ‘На что вы, дни! Юдольный мир явленья…’ (1840). К. Н. Бугаева в ‘Воспоминаниях о Белом’ приводит это стихотворение в записи, передающей интонационный рисунок чтения Белого (с. 95—96).
6 Имеется в виду Мария Андреевна Бекетова (1862—1938), тетка Блока, автор примечаний в издании ‘Письма Александра Блока к родным’ (т. 1 — Л., ‘Academia’, 1927).
7 Павел Николаевич Медведев (1891—1938) — критик и литературовед, исследователь творчества Блока. Им подготовлены издания ‘Дневник Ал. Блока’ (т. 1—2. Изд-во Писателей в Ленинграде, 1928) и ‘Записные книжки Ал. Блока’ (Л., ‘Прибой’, 1930).
8 Речь идет о ‘Воспоминаниях о Блоке’ Белого, публиковавшихся в берлинском альманахе ‘Эпопея’ в 1922—1923 гг.

5

Кучино. 12 марта <19>31 года.

Милый, дорогой Разумник Васильевич,

Простите, что не сразу ответил Вам: дела, как Монблан, — не впродох! Спасибо сердечное за добрый зов и за книгу Пяста1, я, было, в январе чуть не оказался у Вас без предупреждения, были дни, что хоть шапку в охапку, и — вон: из дому, не приехал только потому, что я впал в 4-ый грипп, а К. Н. в 3-ий, у нас с ноября непрекращающиеся гриппы, теперь же, — именно в силу неоднократных попыток бежать из дому сложилось так, что спешно уезжаем в Тифлис, чтобы 1) отдохнуть от Кучина, 2) отдохнуть от сырости, тела наши ослабли, и московский климат стал не про нас: бросаемся в тифлисскую весну, к солнышку, к городу, к людям из сырого, распадающегося, ставшего мрачным Кучина, уже комнаты в Тифлисе сняты, и вопрос лишь в билетах.
За эти 4—5 месяцев у меня впечатление, что Кучино, 5 лет дававшее столько раздумья и осмысленных трудов, — катастрофически рухнуло. Во-первых: в Кучине исчезли продукты, пришлось таскать все из Москвы, даже К. Н. облеклась в мешок 19-го года (помните, — тот, который носили Вы), поезда опаздывают, набиты, в трамваях — мука, жить в Кучине стало технически тяжело. Номер два: здесь с меня так дерут пошлины и такая дичь, что жить стало неудобно, номер три: наши комнаты насквозь прогнили (перманентный грипп — от комнат: сжигаю 6 саженей дров, и — никакого проку), до января держались керосиновым отоплением, с января пропал керосин, 2 месяца боролся за право иметь керосин, наконец к отъезду — получил керосиновую бумажку, а — то: керосинная очередь — до 400 человек (был такой период), 2 месяца сидели без электричества, так что: однажды сбежал в Москву от перспективы с 6-ти погрузиться в мрак и холод. Наконец: умер старичок, H. Е. 2, на котором держался весь наш режим, как оказалось, без него Ел<изавета> Тро-ф<имовна> — сошла с ума: стала ‘злой ведьмой’3, кроме всего: с ноября она вдруг стала исчезать из Кучина, бросая на нас дом: и таскать дрова, и топить, и варить, и работать, и расчищать снег, и не отлучаться, и вместо ‘спасибо’ — несносный режим, а мы — больные, слабые, переутомленные.
Словом, с января до марта сумма всех нестерпимостей выгнала нас, сейчас едем в Тифлис, ибо он сух и ‘южен’, и едем оттого, что в Кучине больше жить нельзя.
Мечтали бы попасть к Вам и к Спасским, да — это роскошь: при нашей изможденности перед Тифлисом это лишний крюк, да и кроме того: чтобы уехать в Тифлис, я именно теперь не могу отлучиться из Москвы, так что, — кланяемся, благодарим, но я откладываю отъезд до после Тифлиса, может быть, нагряну летом, а сейчас по линии наименьшего сопротивления угоняемся в обратную от Вас сторону (я получаю командировку в Грузию: пишу книгу ‘Советская Грузия’)4, знаете, — с ‘Началом века’ — плохо: кажется — книга не пройдет5. Зато ‘Москва‘ прошла.
Книгу Пяста читал с большим интересом: хорошая книга. И мне на руку: именно в эти месяцы много думал о стиховедении, и — даже: писал стихи (?!?), впрочем: всегда пишу стихи в мрачные периоды жизни6. Из Тифлиса напишу подробней, и тотчас дам адрес. А пока, — крепко обнимаю Вас, дорогой друг: до летнего свидания! К. Н. шлет Вам сердечный привет. Шлем сердечный привет и уважение Варваре Николаевне, Дмитрию Михайловичу и Иночке. Передайте от меня привет А. Н. Толстому.
1 Пяст Вл. Современное стиховедение. Ритмика. Изд-во Писателей в Ленинграде, 1931.
2 H. E. Шипов.
3 Вспоминая о жизни в Кучине и отношениях с домохозяйкой Е. Т. Шиповой, К. Н. Бугаева отмечает: ‘Правда, к концу нашей кучинской жизни не все было гладко. Но причины недоразумений были ясны: нервное состояние и болезнь Е. Т., особенно после смерти ее мужа. Все же в памяти отложилось только хорошее. Мы прожили с ней шесть лет. И за все шесть лет — никогда никакой воркотни, ни одной жалобы на капризы, на неудобства, причиняемые ей Б. Н-чем’ (Бугаева К. Н. Воспоминания о Белом, с. 214—215)
4 Неосуществленный замысел
5 В письме к Вяч. П. Полонскому от 3 ноября 1931 г. Белый сообщал, что печатание ‘Начала века’ было приостановлено в течение семи месяцев: ‘… ведь я столько слышал о ‘Н<ачале> В<ека>‘ противоположного в ‘Гихле’: ‘Нецензурно, вполне цензурно, интересно, враждебно!..’ и т. д.’ (ЦГАЛИ, ф. 1328, оп. 1, ед. хр. 39).
6 В этот же день К. Н. Васильева писала Иванову-Разумнику: ‘Вопреки всему за последние два месяца Б. H упорно работал над стихами: переделка, — а в сущности писание заново. И составил 1—й том будущего двухтомия, ко второму же дал полное оглавление и программу. Он добился чудес с расстановкой строк’ (ЦГАЛИ, ф. 1782, оп. 1, ед. хр. 24).

6

15-ое марта. <19>31 года.

Дорогой, милый Разумник Васильевич, вслед за отправленным Вам заказным письмом (из Кучина) шлю из Москвы спешной почтой1 еще письмо с тайной надеждой, что оно перегонит заказное, ибо содержание его диаметрально противоположно только что отправленному письму.
С места в карьер — просьба, а уже потом — мотивация. Просьба: голубчик, скажите, положа руку на сердце, со всей честностью, — можете ли нам с Кл<авдией> Николаевной (и этот вопрос с еще большей горячностью заостряю к Варв<аре> Николаевне), итак — можете ли Вы дать нам с К. Н. приют в Детском, куда страшно хотели бы попасть тотчас после 30 марта (от 3—4 деньков, до — сколько позволит Вам и нам жизнь. Вам — дать убежище, нам — прожить в Детском), деля ночлег, может быть, со Спасскими2, конечно: и мне, и К. Н. хотелось бы больше всего центрироваться у Вас, пишу это с той дружеской прямотой, которая надеется, что на вопрос последует такой же честный ответ: ‘Можно’, ‘нельзя’.
В силу ряда вещей, о которых отчасти уже писал Вам, нам необходим отдых с переменой места (не пожить в Кучине от недели до двух было бы величайшим счастием, ибо с ноября — Кучино источник всех и физических, и моральных наших мук), вся моя поездка на Кавказ затеяна, как начало ликвидации жизни в Кучине.
Третьего дня писал Вам, что вынужден отказаться (с величайшим сожалением) от поездки в Детское, ибо и командировка, и, главное, задержанные в Тифлисе комнаты для нас вынуждали нас к скорейшему отъезду на Кавказ ввиду того, что нам задержали комнаты в Тифлисе, которые мы не хотели прозевать. И вот: при личном свидании объясню, в чем дело, но — независимо от нас сложилось вдруг так, что на Кавказ ехать (в Тифлис именно) сейчас — нельзя3, и стало быть — хлопоты, суматоха, спех отъезда, — все падает неожиданно до… лета ли, осени ли, — не знаю.
И стало быть: падают причины, удерживающие нас от поездки в Ленинград — Детское. Вместе с радостью Вас увидеть присоединяется необходимость отдохнуть от Кучина, с которым предстоит все равно ликвидировать, и у нас возник план, — нельзя ли соединить поездку в Детское с попыткой летом устроиться где-нибудь около Ленинграда, ибо сумлеваюсь ‘штоп’ летом уехал на юг, а в Кучине жить — мука, и даже — более того: где-то роится мысль о просто переезде из Кучина, — не в окрестность Москвы, а в окрестность Ленинграда, — подчеркиваю, если только обстоятельства жизни К. Н. ей позволят со мной поехать 4, вне ее — никуда не уеду, ибо не мню себе жизни без нее.
Итак видите, дорогой друг, — кроме радости ближайшего будущего пожить с Вами, с Варв<арой> Ник<олаевной> и с К. Н. несколько дней у Вас, у меня всякие хотя и слабые надежды, но надежды, — на лето около Ленинграда, или да… и … о… зиме будущей. Но это — предмет уже наших разговоров в Детском, буде действительно мы Вас не стесним.
Итак, в первую голову пусть Варвара Никол<аевна>, как хозяйка, а с нею и Вы со всей простотой, чистосердечно скажете 1) можем ли мы рассчитывать побыть у Вас, 2) на какой срок, 3) что для этого нужно, 4) привозить ли продукты ли, карточки ли продовольственные и т. д. Теперь все это крайне важно знать. Мы можем приехать тотчас же после 30 марта (хоть 31-го выехать: разумеется, — вопрос билетов и т. д.), человек предполагает, а судьба располагает. Еще не могу перекоординировать своей психологии. Столько было усилий, чтобы 21 марта выехать в Тифлис, столько нависало дел, поездок в Москву, укладок, бумажек (вплоть до нотариуса), что работали над отъездом, как запаленные лошади, и вдруг, — поверт всех планов.
Между прочим: простите, дорогой друг, за суетливо-рассеянный, спешный тон письма моего (заказного), он обусловлен усталостью, спешкой, суетой и прочим, — что теперь отпадает, охотно приехали бы раньше 30-го, но лишь 28-го получим карточки (продовольственные), и кроме того: 30<-го> у К. Н. есть дело в Москве. А хоть 31-го готовы к отъезду.
Но ждем письма, что действительно не явимся гостями ‘хуже татарина’…
Просим очень Вас изложить все неудобства (а они не могут не быть) от нашего возможного приезда к Вам.
Крепко обнимаю Вас с тайной надеждой, действительности этого факта, а не ‘литературного выражения’.
Жду письма5.
К. Н. просит передать Вам и Варваре Николаевне сердечный привет и то, что она присоединяется к моим вопросам.

Остаюсь любящий Вас
Борис Бугаев.

P. S. Варваре Николаевне и Иночке сердечный мой привет.
1 На конверте помета: ‘Спешной почтой’.
2 Подразумевается ленинградская квартира С. Д. и С. Г. Спасских. 16 марта 1931 г. Белый направил Спасским письмо аналогичного содержания.
3 В комментариях к письмам Белого Иванов-Разумник поясняет, что писатель в данном случае ‘имеет в виду переданные ему слухи об отдельных случаях чумы в Тифлисе’ (ИРЛИ, ф. 79, оп. 1, ед. хр. 110, л. 32).
4 Подразумевается, что К. Н. Васильевна может быть связана уходом за пожилыми матерью и теткой.
5 Иванов-Разумник отвечал 22 марта: ‘…мы огорчились, что Ваши южные планы рухнули, но очень обрадовались, что зато повидаемся с Вами. Есть и еще весьма солидный ‘резон’, по которому Вам обоим необходимо приехать к нам. Дело в том, что Ваша кавказская поездка ни в малой мере не решила бы осенне-зимнего ‘кучинского вопроса’, а поездка сюда — как раз может оказаться решением его. <...> Одним словом: приезжайте вдвоем ‘всерьез и надолго’ (ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 193).

7

<Москва. 1 апреля 1931 г.>1

Дорогой друг, — ехали сперва 2-го апреля, неувязка с билетами, положили 4-го, конечно, — по этому поводу грипп (как в дорогу, — заболеваю), теперь силимся вырваться, начиная с вторника: 8-го апреля, 8-го, 9-го, 10-го выезжаем2. Надеемся зацепиться, прожить лето (сняв комнаты), еще более тайная надежда: авось за лето найдем что-нибудь на зиму, но за вещами и с целью ликвидировать Кучино придется возвращаться в Москву — в мае ли, в июне л и, — так что: едем полу-налегке, чтобы пробыть до мая (минимум), а если где можно зацепиться временно, то и часть мая пробыли бы. С радостной надеждой скоро увидеться, обнимаю Вас, сердечный привет и уважение шлем с К. Н. Варваре Николаевне и Иночке. К. Н. шлет Вам сердечный привет. Остаюсь искренне любящий

Борис Бугаев3.

1 Открытка. Датируется по почтовому штемпелю: Москва. 1.4.31, Детское Село. 3.4.31.
2 Белый и К. Н. Васильева выехали из Москвы 9 апреля, прибыли в Детское Село на квартиру Иванова-Разумника (Октябрьский бульвар, д. 32) 10 апреля.
3 22 апреля 1931 г. Белый писал из Детского Села П. Н. Зайцеву: ‘…устроились у Раз<умника> Вас<ильевича> так, что и не представляли себе, что так можно устроиться, точно жест судьбы, все усилия наладить жизнь в окрестностях Москвы рвутся, наоборот: здесь слагается почти так, точно все, чего искали, упало под ноги <...> мы в полной изолированности от Р. В. — у себя: никто не сидит под стеной, как в Кучине. Словом, после ужасов зимы — ослепительный контраст: тепло, свет, тишина, сухость, воздух, и я до сих пор переживаю эти нормальные условия жизни, как праздник, и только в них поняли мы, какой ужас в Кучине и как мы с К. Н. настрадались. И зреет решенье: дудки, — с Кучиным кончено, 6 гриппов, беспомощность, злая старуха, бестолочь печи с дырами, кучинские налоги, отсутствие света, почты и т. д. — главная причина нашего нервного расстройства <...> Здесь рядом: Шишковы, Разумник, Толстые, мой друг, Петров-Водкин, все работают и не мешают друг другу, есть с кем отвести душу, не тащась в Москву’ (ЦГАЛИ, ф. 1610, оп. 1, ед. хр. 16).

8

<Москва> 27 июня. <19>31 года.

Дорогой друг Разумник Васильевич, пишу Вам несколько слов по Вашей просьбе, не буду многословен, подытожу результат этих дней и всяких мной предпринятых бегов1 (‘Гихл’, корректуры2, дело о моих рукописях, письмо к Алексею Максимовичу Пешкову и т. д.). Словом, с 24-го по сегодняшний вечер — ни дна, ни покрышки: столько наросло забот (тут и ликвидация кучинского жилья, и ряд новых сложностей, и, кажется, новые придирки Салтыковского Сель-Совета, — впрочем, по словам других, — на который пришлось даже жаловаться сегодня в одном ‘присутственном месте’, прося защитной бумаги, ибо мои квитанции налоговых сборов — в опечатанной комнате Зайцева, что мне пришлось подчеркнуть). Но сквозь все, — радость, что вернулся в Москву (давно пора) и что хлопоты по делам — исход скопившейся энергии, сквозь все грустное — бодрость, энергия, а сегодняшний вечер переживаю почти, как радость. И она — в том, что сегодня я был в том месте, куда рвался давно, и где имел разговор с одним ответственным лицом, могущим иметь касание к участи моих бумаг, и друзей (Кл<авдии> Ник<олаевны>, Петра Ник<олаевича> и т. д.)3. Наконец-то!
И — глубокое удовлетворение, что меня выслушали и что я мог не только сказать все, что думаю о деле, повлекшем недоразумение с бумагами, но даже мог излить душу: т. е. сказать все, что лежало на душе о Петр<е> Никол<аевиче> и Кл<авдии> Никол<аевне>. Буду еще туда телефонить и иметь второй разговор, я подал объяснительную бумагу, рукописи — вернут: но дело даже не в них, а тех деликатных мотивах, которые связаны с ними, впечатление мое и старушки Анны Алексеевны4, что очень хорошо, что я все сказал, что хотел, дело делом, а мое посильное желание изложить свой взгляд на него лицам, имеющим касание к делу, — в свою очередь: примут во внимание мой взгляд, — не мое дело, но удовлетворение, что исполнил и гражданскую обязанность, и моральный долг (относительно правды и друзей). Меня выслушали вплоть до деталей, до вопроса о трудностях с жилищным вопросом, который теперь стоит в зависимости от судьбы Клавдии Николаевны, когда шел на разговор — волновался: позволят ли мне говорить в тех гранях, в каких я хотел, и впечатление от разговора — самое приятное, отнеслись в-н-и-м-а-т-е-л-ь-н-о к моим словам и к моей бумаге, что из этого последует, не знаю, но я — доволен5.
Всем говорю (и в деловых местах, и при прописке), что постоянный мой адрес — Детское, дорогой друг, берегите нам до решения участи Кл<авдии> Ник<олаевны> помещение, ибо когда она освободится (в чем ни минуты не сомневаюсь), она вернется к себе, в Детское, ибо с Кучиным — ликвидировано, и я без Детского повис бы в воздухе без всякого пристанища, о ее жизни в Детском говорили со старушкой, пробуду в Москве до тех пор, пока не почувствую, что исчерпал свои возможности быть полезным, мое присутствие в Москве, наконец, просто нужно для возможной дачи показаний, но когда исчерпаю себя в Москве, если дело Кл<авдии> Ник<олаевны> затянется, приеду ожидать ее судьбы в Детское.
Еще раз спасибо за теплоту и ласку Вашу и Варв<ары> Николаевны — в трудные минуты. Авось и до скорого свидания. Остаюсь сердечно преданный и любящий

Борис Бугаев.

P. S. Привет и уважение Варв<аре> Ник<олаевне> и Иночке. Привет Шишковым6, кажется, Мих. Мих. Пришвин в Москве. Так мне сказали в ‘Гихле’. Мейерхольды уезжают завтра, сегодня должен был ночевать у них, но устал: не пошел.
P. P. S. Мне очень уютно с моими старушками7 (в тесноте, да не в обиде), Анна Алексеевна бодра, почти весела, мы с ней ведем нежные разговоры о ее ‘малютке’!
1 23 июня Белый выехал из Детского Села в Москву, чтобы хлопотать за К. Н. Васильеву и ее родственников и друзей по Русскому антропософскому обществу. К. Н. Васильева была арестована в Детском Селе 30 мая.
2 Корректуры романа ‘Маски’, печатавшегося в ‘ГИХЛ’е’.
3 Петр Николаевич — Васильев, первый муж К. Н. Васильевой, врач, входил в круг московских антропософов.
4 А. А. Алексеева, мать К. Н. Васильевой.
5 Иванов-Разумник писал Белому в ответном письме: ‘Бессознательные движения мысли у меня — бодрые и веселые, почему-то твердо надеялся на лучшее еще и до получения Вашего письма. А оно — еще больше подбодрило. 30 VI подумал: ‘уже месяц’ — и решил, что скоро Клавдия Николаевна и Вы вернетесь в Детское Село. И летняя, и зимняя комнаты — в прежнем положении, летняя — на лето, зимняя — для зимы. <...> Думается, что Вы приехали в Москву в самый раз: и позже не следовало, и раньше вряд ли было бы плодотворно. Все, что Вы сообщаете, — утешительно <...>‘ (ЦГАЛИ, ф. 53, оп. I, ед. хр. 193).
6 В. Я. Шишков, его жена Клавдия Михайловна и ее родители, жившие летом у Шишковых в Детском Селе, — Раиса Яковлевна и Михаил Иванович Шведовы. См.: Завалишина Н. Детскосельские встречи. Главы из воспоминаний. — ‘Звезда’, 1976, No 3, с. 172—183.
7 А. А. Алексеева и ее сестра. Белый жил в это время вместе с ними (Плющиха, 53, кв. 1).

9

<Москва. 19>31 г. 3 июля.

Дорогой друг, поздравьте меня с огромной радостью, переполняющей душу, 2 июля Клавдия Николаевна и Петр Николаевич к нам вернулись. До сих пор хожу, как во сне, еще не могу сообразить, все кажется, что — сон. К. Н. помолодела, веселая, стриженая: хохочет, представьте: до своей болезни она казалась хрупкой, а сейчас меня радует, у меня есть надежда, что все хорошо, внеслась в сознание ясность вместо недоумений, предстоит еще много житейских хлопот (ликвидация Кучина, вопрос о сундуке, который мне надо перевезти, вопрос о пока невыезде), но мы будем в Детском жить, гораздо труднее с семейными делами (мать, Петр Ник<олаевич>), К. Н. поживет у матери, а потом, как это ни трудно, я ее беру, выхлопатываю ей уезд, ей пора отдохнуть в тихом Детском, но, пожалуй, раньше августа и не попасть в Детское. Тем большая просьба: берегите нам комнату, ибо иначе мы будем без пристанища, К. Н. просто вредно теперь жить в Москве, и она сама рвется в тишину, деревню, отдых, ей хочется побыть со мной, да вот… мать!

10

<Москва. 8 июля 1931 г.>1

Дорогой Разумник Васильевич, Вы уже знаете, что К. Н. и Петр Николаевич освобождены, о подробностях надеюсь сказать, когда мы с Кл<авдией> Ник<олаевной> вернемся, а это будет, когда 1) ликвидируются дела с Кучиным (вывоз вещей, сель-советские ‘ерунды’, т. е. рой хлопот), 2) когда выяснится мое положение в ‘Гихле’, 3) когда подписка о невыезде из Московской) области для Кл<авдии> Ник<олаевны> будет заменена подпиской о невыезде из Детского, что по мнению компетентного лица из прокуратуры вполне возможно (но может и тут будет рой хлопот). Как только все это разрешится, едем к Вам, т. е., надеюсь, к себе, ибо вся ставка жизни на Детское: дорогой, милый, — берегите нам помещение у Сиповской 2, переговорите с ней: до чего это важно нам и морально, и реально, ибо я без этого — беспризорный, а Кл<авдия> Ник<олаевна> будет поставлена в безвыходность с подпиской о невыезде из Детского, и без возможности жить в доме No 32.
Если буду мало писать, — не обращайте внимания: столько хлопот, забот, беспокойств в ряде планов, держусь только внутренне, физически же сдал, а сил надо иметь много. Я еду с Кл<авдией> Ник<олаевной>, а ей, измученной, усталой и там, и здесь от людей, любопытств, расспросов, просто опасно и во внешнем и во внутреннем смысле быть с многими людьми, будем и у Вас жить изолированно, тихо, молчаливо, высовываться к Шишковым, двум-трем, и прячась от любопытств. Ну да Вы и сами все поймете. Ну, обнимаю Вас.

Б. Б.

Привет сердечный Вашим от Кл<авдии> Ник<олаевны> и меня.
P. S. Когда вернемся к Вам, моя роль будет ролью изолятора Кл<авдии> Ник<олаевны>, которой надо остаться с собой, отоспаться и не навлечь подозрений, что она в контакте с ‘антропософами’, ибо ее привлекательность чисто человеческая и слабость к людям, боязнь их обидеть — главная причина печального события с ней, ее раздули вопреки ее желанию и поставили в положение какого-то ответственного лица — дурь людей, сплетни о ней и безответственность людей, болтающих зря языками.
P. S. Скажите Соне 3, чтобы никаких касаний к Кл<авдии> Ник<олаевне> в круге ее знакомых не было: и не было б попыток ее увидеть. Чем меньше будут о ней говорить, тем лучше ей.
1 Отправлено не по почте. На обороте письма — датировка: ‘8/VII’, на конверте — помета Иванова-Разумника: ‘Начало июля 1931 г.’.
2 Елена Львовна Сиповская, вдова историка литературы В. В. Сиповского. В ее доме в Детском Селе (Октябрьский бульвар, 32) жил Иванов-Разумник с семьей, одну из комнат с апреля 1931 г. занимал Белый.
3 С. Г. Спасская-Каплун.

11

Москва. 19 июля <19>31 г.

Дорогой, глубокоуважаемый друг
Разумник Васильевич,

Сердечное спасибо за ласковое письмо, стремимся с женою {О последнем не говорите знакомым, пусть само собой тихо это узнается: без оповещения, так лучше.} (ибо Кл<авдия> Ник<олаевна> теперь развелась с П. H и мы зарегистрировались в Загсе)1 — в Детское: домой, ибо и у меня, и у нее нет пристанища, в Москве ей было бы и тяжело, и сложно вплоть до прежнего дома, да и надо пощадить Петра Николаевича, который выказал в этом сложном деликатном деле невероятную деликатность и благородство. Ему, как и ей, первое время после развода (ведь 22 года вместе прожили) 2 было бы легче первый хотя бы год встречаться реже, чтобы потом привыкнуть нам троим к новому быту отношений, теперь же мы прикованы трое друг к другу на пространстве 15 шагов.
Из этого Вы видите, что значит для нас Детское, вне его все равно надо было бы уехать неизвестно куда, ибо в Москве и мне, и К. Н. жить невозможно. Между тем: К. Н. пока прикреплена к Москве, а хлопоты по замене прописки, принципиально не сложные, и вполне разрешимые, вследствие моей неопытности пока выразились лишь в 12-дневном повисании над телефонной трубкой без результата: без даже узнания, куда подавать давно написанное прошение, возможна проволочка и двух, и трех недель, в крайнем случае приеду хоть на 3—4 дня, если будет необходимость в жилищном отношении, чтобы мне с женой был обеспечен кров.
То же и дело о сундуке и машинке, принципиально решенное, 12 дней не разрешается ничем, ибо лицо, от которого я мог получить сундук, уехало в командировку, а его заместитель неуловим по телефону (то же 12 дней повисание над телефоном), от обоих дел зависят дела мои с Сельсоветом в Салтыковке, ибо квитанции от налогов запечатаны в комнате Зайцева, случилось что-то роковое в смысле архитектоники судьбы. Сельсовет перепутал счета и навыдумывал пени и налоги, документы, доказывающие, что я налоги уплатил, опечатаны, прошу защитить меня бумагой, а лица, к которому мог бы обратиться с прошением, не могу обрести, и пункт четвертый: дела с ‘Гихлом’. Все при нормальном течении дел могло бы разрешиться в 3—4 дня, а разрешится ли в 3—4 недели?
Устал до… сердечных припадков и истощения физ<ических> сил: иногда от переутомления опускаются руки, и кажется, что я — инвалид. Помимо прочего просто жизненные узлы затянули, и форма затяга — сидение в Москве. Рассчитываю на Ваше доброе попечение и Сиповской в Детском, без чего есть от чего прийти в отчаяние.
Но не падаю духом. Надеюсь на все же скорое свидание. Мы с Кл<авдией> Ник<олаевной> шлем сердечный привет Вам и Варв<аре> Ник<олаевне> с Иночкой. К. Н. благодарит за хорошие слова о ней.

Остаюсь горячо любящий Б. Бугаев

P. S. Дорогой друг, разумеется, всемерно пользуйтесь комнатой!
1 Брак Белого с К. Н. Васильевой был зарегистрирован 18 июля.
2 К. Н. Васильева была замужем за П. Н. Васильевым с 1910 г.

12

Москва. 17 авг<уста> 1931 г.

Дорогой, милый друг,
Разумник Васильевич,

Простите, что давно не писал, а не писал, потому что писать нечего, вот уже с месяц длится измучивающая безысходность, говорят: ‘Через 4—5 дней дело кончится’1. А недели идут за неделями и К. Н. пригвождена к месту, где ей теперь и трудно, и бессмысленно, а я тщетно тщусь предпринять что-либо. Между ‘завтра и неизвестно когда’ живу, а тут еще всякие заторы с ‘Гихлом’, заключен контракт на книгу, а денег не дают: таскаюсь зря.
С душевным стоном предвижу, что придется оставить К. Н. в Москве и ехать одному в Детское, — ибо надо же быть дома, хотя бы и для К. Н. в будущем. Проклятые формальности просто давят жизнь человеку. Моя жизнь многократно передавлена за эти два месяца, хотя бы в одном пункте: 8 лет не разлучались с К. H., а теперь после Загса я вынужден для охраны ее будущего бросить ее в том месте, где ей тяжелее всего на свете. Как она рвется — в Детское, которое теперь ее дом!
Итак до первого сентября лишь жду ее, с первого — возвращаюсь (с ней ли, один ли, но — возвращаюсь), ибо терпению, всякому, есть предел, и нам с женой легче перемучиться вдали друг от друга, чем мучиться рядом, не имея возможности сказать два слова в перепереуплотненном пространстве с людьми, которым лучше разъехаться, а приходится, как рабам, насильно выносить друг друга. Тут есть какое-то издевательство судьбы!
Да, не буду!
Итак, — скоро увидимся, дорогой друг, и да будет так, чтобы к радости встречи с Вами примешалось горе разлуки с женой, ибо скажу откровенно: быть вдали от нее — нестерпимая боль мне. Обнимаю Вас крепко. До скорого2.

Б. Бугаев.

P. S. К. Н. шлет сердечный привет Вам, Варв<аре> Ник<олаевне> и Иночке.
1 В письмах от 30 июля, 8 августа и 9 августа 1931 г. Белый также сообщал о хлопотах, связанных с устройством дел К. H Бугаевой и своих и переездом в Детское Село. 15 августа Иванов-Разумник и В. H Иванова писали Белому и К. Н. Бугаевой: ‘Ждем в любую минуту <...> Надеемся, что хлопоты Ваши подходят к концу и что во второй половине августа снова и радостно обнимем Вас’ (ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 193).
2 Белый с женой выехали в Детское Село 6 сентября, прожили там до 30 декабря 1931 г.

13

<Москва. 21 февраля 1932 г.>

Дорогой друг, Разумник Васильевич, все эти дни переживаем с Вами то печальное, что узнали еще до Вашего письма (из письма Дм<итрия> Мих<айловича>), именно, что Ваш огромный, более чем годовой труд пропал даром1, — что прибавить к этому? Остается опустить голову, но всю. эту неделю жил под тяжелым впечатлением от этого известия, — в первую голову даже не за Вас (как ни больно, ни остро переживалась эта несправедливость), а за издание, за Блока, ведь, думаю, и для тетушки, и для Л. Д. Блок это — удар, ведь так знать биографию и все связанное с жизнью Блока, так его понимать, как Вы, — ведь второго такого редактора — не сыщешь! Ужасное культурное несчастие для… Блока, надеюсь, что у Вас сохранится сполна этот огромный труд, по возвращении в Детское, надеюсь, Вы позволите мне прочитать внимательно Ваши комментарии (а я-то все ждал, когда выйдут тома Блока, как праздника!).

——

Милый Разумник Васильевич, — прежде всего: то, что я далее пространно пишу — уже Вам лапидарно писала К. Н. в открытке, которую Вы не получили, во-вторых: К. Н. писала еще Д. М. то же, в надежде, что он часто бывает в Детском и передаст Вам содержание письма (как и летом о квартире — помните?). И потому: то, что пишу сейчас. Вы бы узнали, как план, еще 10 дней раньше.
Теперь подхожу к наиболее деловому пункту письма, который меня волнует с первых же недель приезда в связи с Детским, нашим бытом и в связи… с Вами, дорогой Разумник Васильевич, и пока надо было все осмыслить, решить окончательно, шли недели, а мы не решались с Кл<авдией> Николаевной на окончательные шаги, пока судьба не показала прямо, как нам поступать, и теперь уже мы не властны поступить иначе, надо оформить лишь созревшее. И это — в связи с местом жительства.
С первых дней выяснилось: независимо от состояния теперешнего здоровья Анны Алексеевны, насколько она вообще слаба, и взывает к тому, чтобы ей был предоставлен покой, кроме того, сестре ее, тете Кл<авдии> Ник<олаевны>, негде жить без А. А. А тут — квартирный Дамоклов меч повис неожиданно над Долгим пер.2 — сразу с двух сторон: весь район при Девичьем Поле с весны аннексируется под военные учреждения, малые дома сносятся, большие забираются для нужд военных, эту судьбу разделяет и д. 53, т. е., наш. Все выселяются.
П. Н. Васильев, у которого больна жена и который теперь живет у жены, а в комнате, нам предоставленной, не живет (она ему только помеха), ожидая рождения ребенка, меняет с весны же свою комнату в Долгом на помещение с женой, и оказывается: две старушки остаются брошенными и в критическом положении, квартиры в Долгом с весны не будет. И этим определяется и наше с К. Н. бытие.
Лично мы могли бы прожить где угодно и как угодно, но поскольку теперь наше семейство 4 человека (минимум), то нас не устроили бы и 2 комнаты, а не только одна (надо подумать и о Ел<ене> Ник<олаевне> в будущем и о Вл<адимире> Ник<олаевиче>)3. Перевозить А. А. в ее возрасте, с ее состоянием здоровья в Детское — куда, как? Это — отпадает.
План жизни в Детском зрел до событий летом, с тех пор изменилось все: твердость помещения в Детском и для нас уплыла (не говоря о том, что у нас же в Детском нет ничего инвентарного, и мы зависим от стула, стола и т. д.). Стыдно пользоваться не своим, в Москве и с этим пунктом благополучнее, не тащить же возможную здесь достать меблировку в Детское?
Видите, как все изменилось? Когда ставился вопрос о Детском, 1) были мы двое, 2) у К. Н. была в Москве комната, 3) с помещением в Детском было благополучно, 4) мы с К. Н. не были мужем и женой, 5) моим семейством (в смысле быта жизни) не было, как теперь, 4—5 членов, тесно переплетенные (не ставился вопрос о квартирке, а о комнате), 6) жилплощадь в Долгом пер. была тверда и т. д.
Все радикально изменилось, а главное: все вдвое радикальнее стало с осени, когда мы уехали в Детское: т. е. 1) женитьба П. Н., 2) ожидание им ребенка, 3) болезнь его жены, 4) Анны Алексеевны, 5) невозможность ей жить в новом для нее семействе, и, главное: 6) квартирный вопрос в Долгом, 7) наконец: болезнь А. А. и необходимость ухода за ней.
Все это, вместе взятое, и было сложным сюрпризом для нас с первых дней появления в Москве, требовавшим от нас резолюции, так что узел моих дел даже отступил на второй план, он оказался пустяком в связи с узлом выяснения будущего семьи, и поскольку мы с К. Н. всецело с ней связаны, то мы уже не можем позволить себе роскоши не считаться с местожительством, квартирными заботами и т. д.
Но трудно было так сразу переорьентировать все планы, пока не стал представляться единственный выход: добиваться через Союз Писателей жил-площади при Союзе и отказаться от всех планов о продолжении нашей совместной жизни в Детском на предоставленной нам площади, т. е.: даже явись о н а, — она нас не удовлетворит, нам нужно минимум 3 комнаты, которые мы не сможем получить в теперешних условиях в Детском, а буде можно их получить, А. А. в ее возрасте, состоянии нельзя переехать, наконец: нельзя же жить в пустых стенах? В случае устройства в Москве, часть необходимого мы могли бы взять у А. А., раз она будет жить с нами.
Взвесив все, я вынужден был начать решительные хлопоты о предоставлении нам площади в Москве (в принципе писатели отнеслись по-товарищески), есть полная возможность к осени получить квартирку, лето же (с конца мая) мы проводим у Ел<ены> Ник<олаевны> в Лебедяни (до осени), ибо она остается одна и в неважном состоянии (сердце, ревматизм): М. А. Скрябина4 вероятно получит возможность ехать к мужу, так что: мы возвращаемся в начале марта в Детское, с тем, увы, чтобы, взяв вещи и прожив с Вашего разрешения до начала мая (буде возможность есть), уехать в Москву же с вещами, и за тем — в Лебедянь: до разрешения квартирного вопроса.
Стало быть: падают для нас с К. Н. все наши детскосельские планы, о чем спешу Вас предупредить, я не мог этого сделать сразу, ибо надо было сперва распутать Гордиев узел с нашим квартирным самоопределением, но вырешив принципиально, надо было тотчас же начать действовать в Москве: моя просьба уважена, и с этого момента я уже не могу в Москве хлопотать о жилплощади в Детском, аннулирующим самую возможность разрешить нам, Ан<не> Ал<ексеевне> и П. Н. Васильеву общий всем квартирный кризис.

——

Вот какие пертурбации произошли с нами, и этим определяется: невозможность нам говорить с Мейерхольдом, с Яшвили5 о нас, как участниках в жилищном плане, о котором шла речь: нельзя добиваться места жительства в двух пунктах, из которых один (Детское) — все равно не устроит, а лишь создаст нам помехи к жизни в Москве, которая и удовлетворила бы нас (в теперешних условиях нашего, общего с А. А. быта). С Мейерхольдом я не виделся, был назначен вечер у него, но я заболел гриппом, был после у него, — не застал, говорили, что он пробудет в Москве до конца февраля, говорить по телефону не мог: единственный телефон в моем районе (у Санникова)6 был снят (меняли телефон), а Санников сам жил вне дома (с больным дифтеритом ребенком).
Что касается до Яшвили, то — вот его адрес: Москва, Кропоткинская набережная, д. No 29, тел. 4-66-07 (весь особняк дан инженеру Авдееву, у которого Яшвили живет: квартир — нет), я с ним виделся очень мало, полтора месяца назад, и до получения Вашего письма решил даже сам не идти к нему, ибо он даже не соблаговолил появиться у нас, хотя мы назначили день. Я не знаю, зачем Вам нужен адрес, если это в связи с квартирным вопросом, то — 1) что может он сделать (великолепный человек, но очень ‘фразист’: на словах — одно, на деле — ничего), ибо и в Тифлисе-то мы всегда обрезывались на словах Яшвили, а здесь, в Москве, — не представляю себе, чтобы у него были какие-либо возможности помочь (он исключительно по делам ‘Гихла’: проводит в ‘Academia’ перевод Руставели7, печатает то, что очевидно в Тифлисе напечатать трудней), 2) я мог бы поговорить с ним о Детском, выключая нас, ибо наша квартирная орьентация — Москва, 3) очень не хотелось бы идти к нему, ибо он по отношению к нам с К. Н. поступил ‘наплевательски’ (не по-дурному, а от присущего ему ‘легкомыслия’, как и в раздаче невыполнимых обещаний). Но если надо, — пойду, тогда напишите точно, что именно ему передать.
Завтра утром постараюсь узнать о Мейерхольдах: здесь ли еще, и впишу в это письмо (пишу глубокой ночью) перед отправкой.
Работаю я, как вол, и сразу — во всех направлениях: бегаю в ‘Гихл’, пишу ‘Гоголя’8, который — все филигранней, все медленней (кружево картинок, связанных из цитат), проверочные и полные ошибок корректуры ‘Масок’, цензурная правка ‘Начала Века’9, одновременно: толкаю квартирный вопрос, лечу зубы (каждый день), словом: день — бега, ночь — работа, сплю, когда придется.
Оттого и мало писал Вам, и кроме всего: хотел написать о квартирном вопросе, но все вырешали с К. Н.: окончательно. Вырешилось лишь дней 7 назад, что — то, что пишу Вам, единственное, что нам осталось. (Это писала К. H Дм<итрию> Мих<айловичу> в Ленинград в надежде, что он передаст Вам.)
Теперь: может быть (я не знаю Ваших планов), Вам неудобно нас продержать, так сказать, квартирантами? Скажите: если Вы остаетесь в доме и на лето и Вам нужно сдать комнату, найти компаньонов ввиду будущих жилищных планов, то — не стесняйтесь с нами, нам было бы важно сохранить комнату в Детском на март и апрель, если будет возможность, — на часть м а я, не будет — уедем раньше. А лето мы в Детском не будем жить.
Дорогой друг, не мы подвели Вас (всех ‘нас’ вместе), а ‘нас’ с К. Н. жизнь поставила в неизбежность только Москвой разрешить общий всем квартирный кризис10.
Вернемся в Детское не ранее 5-го марта и не позднее 7—8-го (в зависимости от билета)11, и вот тут убедительная просьба, — не знаю, к кому обратить ее, но того, кто топил бы нашу печку, мы конечно отблагодарили бы, дров у нас с избытком, жалеть их — нечего, сырость для К. Н. убийственна: не столько холода мы боимся, сколько сырости (ведь в комнатах одеяла и другие просыреваемые вещи), не могла ли бы Александра Ефимовна12 — топить нам печку каждый день, чтобы высушить ее. Конечно, устроило бы, если бы А<лександра> Еф<имовна> утрудила себя для нас, если на несколько дней опоздаем, — не беда: комната просушится (и Вам ведь будет уютнее с нашей теплой комнатой).
Дорогой друг, надеюсь, что Вы поможете тут нам, по-моему, комнату не мешало бы топить с 27 февраля, а то когда мы переехали в декабре, то, несмотря на тепло, дней 5 была очень неприятная сырь, которая лишь от ‘печурки’ прошла.
Еще: ну разумеется, само собой, что Вы должны взять и следуемое за комнату, и следуемое Александре Ефимовне (не писал об этом, ибо это — само собой разумелось).
Простите, что пишу только о деловом, объяснение этому — взапых работаю и бегаю, и вижу людей, всем сердечный привет. Варваре Николаевне наш привет и уважение.
Остаюсь искренне любящий Б. Бугаев.
От К. Н. сердечный привет.
1 Речь идет о решении руководства ‘Издательства Писателей в Ленинграде’ печатать собрание сочинений А. Блока без подробного текстологического комментария, подготовленного Ивановым-Разумником. ‘…Это издание, — пишет Иванов-Разумник, — весною 1932 года было кастрировано: из него были вырезаны все уже набранные, а отчасти и отпечатанные фактически примечания мои (около 50 печатных листов), заключающие в себе до 10 000 неизвестных строк из черновиков стихотворений Блока’ (Иванов—Разумник. Юбилей (очень удачное введение). — ИРЛИ, ф. 79, оп. 1, ед. хр. 148, л. 5 об.). Такое решение было принято по инициативе членов правления издательства писателей Д. Лаврухина и М. Чумандрина. Как сообщает Иванов-Разумник, лишь десять экземпляров 1-го тома собрания сочинений Блока. (1932) были отпечатаны ‘с приложением истории заключающихся в нем стихотворений’ (ИРЛИ, ф. 79, оп. 1, ед. хр. 8). Подробнее об этой работе Иванова-Разумника см.: Литературное наследство, т. 92. Александр Блок. Новые материалы и исследования, кн. 2. М., 1981, с. 382—383.
2 Дом на Плющихе, где жил Белый с К. Н. Бугаевой и ее родными, выходил в Долгий переулок, квартира находилась в подвальном помещении (д. 53, кв. 1). ‘В восемнадцатиметровой комнате стояли: рояль Клавдии Николаевны, его письменный стол, за шкафами — кровати. Окна были — у самого потолка’ (Гаген—Торн Н. И. Воспоминания об Андрее Белом. Рукопись).
3 Сестра и брат К. H Бугаевой — Е. H. Кезельман и В. H. Алексеев.
4 Мария Александровна Скрябина (род. в 1901 г.) — дочь А. H. Скрябина, драматическая актриса, состоявшая в труппе МХАТ 2-го, в 1932 г. жила вместе с Е. Н. Кезельман в Лебедяни.
5 Паоло Яшвили (1895—1937) — грузинский поэт, был в дружеских отношениях с Белым.
6 Григорий Александрович Санников (1899—1969) — поэт, дружески общался с Белым в 1920—1930-е гг.
7 См.: Руставели Шота. Витязь в тигровой шкуре. Поэма. Пер. с груз. и предисл. К. Д. Бальмонта. М.—Л., ‘Academia’, 1936.
8 Исследование ‘Мастерство Гоголя’, над которым Белый работал с августа 1931 г.
9 Имеется в виду авторская доработка и правка воспоминаний с учетом редакционных требований.
10 Белый не упоминает в письме еще одну, существенную причину отказа от дальнейшего проживания в Детском Селе — осложнений, обнаружившихся в ходе совместного проживания с Ивановым-Разумником во второй половине 1931 г. Моменты расхождения Белый вскрыл в черновом письме к Д. М. Пинесу (весна 1932 г.), отметив: ‘Знаю, что неравновесия меж мною и Разумниками, как столкновения двух ритмов жизни, изгладятся скоро и останется к Р. В. дружба, любовь и огромное уважение, но видя его сейчас одержимым мне чуждыми настроениями, лучше временно отдалиться друг от друга’ (ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 126).
11 Белый и К. Н. Бугаева пробыли в Детском Селе с 21 марта по 2 апреля.
12 Александра Ефимовна Емельянова (1859? — середина 1930-х гг.) работала прислугой у соседей Иванова-Разумника в доме на Колпинской ул. (д. 20), помогала по хозяйству семье Иванова-Разумника. (Сообщено И. Р. Ивановой.)

14

Москва 24-го мая <19>32 г.

Дорогой друг, простите, что пишу так лапидарно, и лишь — о делах, и все оттого, что — хлопоты, хлопоты, хлопоты: и домашние, и по книгам (в ‘Гихле’ переменился весь состав, и очень трудно с делами), по добыванию денег, квартирному вопросу и т. д.
Последний и определяет это письмо. Дом нам, писателям, строить будут, и, к счастью, мы попали в премированный список (из около 300 кандидатов в первую очередь, т. е. в декабре, получат квартиры 50 человек)1, но… этот премированный список ложится на нас бременем, до июля надо выплатить 2300 рублей, а до декабря перевалит и за 3000, как обещают строители, с величайшим усилием придется отдать все, что имеем и что нам нужно на жизнь, и то удалось мобилизовать, взяв у ‘Гихла’ все, что можно (и сверх того) за ‘Маски’ и ‘Нач<ало> века’, но… следующих получек нет, ибо за ‘Маски’ все получено: ‘Нач<ало> века’ выйдет в 33-ьем году (читай 34-ом), ‘Гоголь’ в 34-ом (читай 35-ом), и положение критическое.
И вот эта просьба к Вам в связи с необходимостью, спешной, достать денег. Бонч-Бруевич собирается купить мой архив рукописей2 (увы, сколькое я пережег), и собирается твердо, он просит меня спешно подробную опись того, что я могу ему уступить, между тем, мой инвентарь мал (приходится жалеть о множестве сожженных бумаг), я и вспомнил, что Вы не раз предлагали мне взять имеющиеся у Вас на хранении бумаги: поскольку помню, это есть: 1) рукопись ‘Петербурга’, 2) рукопись стихов для ‘Сирина’3, 3) все материалы, черновые, по ‘Москве’ (не знаю, передал ли я Вам черновик ‘Ветра с Кавказа’), 4) ‘Почему я стал символистом’, мне это необходимо теперь, чтобы чем-нибудь приукрасить свой скудный архив, а это надо, чтобы достать денег просто на жизнь, ибо 225 в месяц и 1/2 не хватает при жизни в Москве, а достать неоткуда.
Итак, — жду от Вас дружеской услуги: во-первых скорейшего письма мне с указанием, какие рукописи извлекаемы, перечень желательно бы на отдельном листке, с указанием по возможности в среднем количества страниц каждого ‘No’ из означенного, чтобы я мог этот листок приложить к описи Бонч-Бруевича, что, действительно, этот материал есть, ибо список рукописей показываю на днях (это, чтоб уговориться о цене ‘архива’), голубчик, — присоедините сюда все, что можно из моего старого ‘барахла’, только мат<ериальная> необходимость меня заставляет так поступать.
Уже после цены, если мне будет выгодно продать, явится вопрос о том, как получить от Вас, я готов специально приехать за материалом (а может кого-нибудь пришлет и ‘архив’). Что мне важно сейчас, так это Ваш спешный ответ с инвентарем (опись на отдельном листке для Бонча)4. Я в своей описи упоминаю 1) ‘Поч<ему> я стал символистом’, 2) ‘Петербург’, 3) черновики ‘Москвы’, 4) наброски к ‘Маскам’, 5) стихи. Дорогой друг, простите, что и это письмо внешнее. Надеюсь, что когда утрясется вокруг меня ‘галиматья’, написать. Простите за хлопоты. Наш привет и уважение Варв<аре> Ник<олаевне>.

Любящий Вас. Борис Бугаев.

1 Квартира (Нащокинский пер., д. 3/5, кв. 55) была получена К. Н. Бугаевой только через два года, уже после смерти Андрея Белого.
2 Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич (1873—1955) — деятель Коммунистической партии и Советского государства, публицист, историк, возглавлял Государственный литературный музей, ставший в результате его собирательской деятельности богатым хранилищем архивных фондов.
3 Рукопись двухтомного собрания стихотворений, подготовленная в 1913— 1914 гг. для издательства ‘Сирин’. Издание не было осуществлено.
4 В комментариях к письмам Андрея Белого к нему Иванов-Разумник указывает, что выслал ‘в двух посылках’ следующие рукописи: ‘1) черновик I тома ‘Москвы’, 2) черновик II т. ‘Москвы’, 3) чистовик I т. ‘Москвы’, 4) ‘Ветер с Кавказа’, 5) ‘Армения’, 6) ‘О смысле познания’, 7) ‘Собр<ание> стихотворений’, тт. I и II’ (ИРЛИ, ф. 79, оп. 1, ед. хр. 110, л. 33 об.).

15

<Москва> 5 июля <19>32.

Дорогой, милый Разумник Васильевич! Простите за неожиданные хлопоты с пересылкой ценными пакетами рукописей, предназначенных для Гос-Архива. Знаю, какая это неприятная история при Вашей занятости. Но меня к спешке провоцировало письмо от Бонча-Бруевича и проф. Цявловский1. В те дни, когда писал Вам, казалось, что все готово и что дело лишь в рукописях, имеющихся у Вас. Поймите: я не докучал вас письмами, а меня торопили с точной описью к заседанию, но это заседание откладывалось с 13<-го> на 15-ое, 19-ое, 21-ое и т. д. июня. Когда получил Вашу открытку, то накануне хотел писать Вам, чтобы Вы не трудились со спешкой, ибо, получив опись, удостоверив меня, что вопрос лишь в днях, Бонч-Бруевич вдруг исчез, собраний не собирает, держит в недоумении меня, Цявловского и других. Обнаружилось, что у него нет денег, что он понапрасну раззвонил о покупке рукописей, вместо 100 000, де ассигнованных на Архив, у Бонча оказалась 1000, так что по законам действительности ‘миф’ об Архиве, о покупке рукописей, — очередное марево, на днях уведомляю Бонча, что мне пора уезжать, что он совершенно напрасно отнял у меня 2 рабочих недели, и что я не намерен его ждать. Как ни нужны мне деньги, но есть что-то оскорбительное в том, как эти ‘снобствующие меценаты’, сидящие в роскошных кабинетах, обходятся с нами, ‘пролетариями’, живущими в подвалах. Я просидел вечер у Бонча: мы говорили о Ницце, о туризме, о сектантстве, я нарочно избегал говорить о моих бумагах. И в результате все — досадный морок. Хорошо, что я ему не дал бумаги (права выхлопатывать мой ‘Дневник’), это бумагу просил бы у меня. Но меня вовремя предупредили: не давать!
Дорогой друг, — дело сделано, я Вас, кажется, совершенно зря растревожил, рукописи придут, но, — по-видимому, чтобы громоздить и так тесную комнату2.
Но я все-таки напишу Бончу резкое письмо, что он не имеет никакого права так поступать, как он поступил со мной3.
Пакетов пока не получал.
Дорогой друг, напишите, сколько Вы издержались (с перевозочным материалом, отправкой и т. д.), я тотчас вышлю. Едем в Лебедянь не ранее 20-го июля, не позднее 25-го. Не знаю, сколько пробудем там (там нет керосина, электричества и жизнь дорога).
Ах, сколько у меня было ненужных хлопот за эти месяцы, и вдобавок: я совершенно измучен жизнью под кооперативным хвостом, сегодня вылез утром из окна, и стал просто отпихивать от окон, в самом деле: милиция не помогает, кооператив, домовой комитет тоже, приходится собственными руками спасать стекла подвала, которые бьют бидонами и каблуками в ежеутренней давке, от одного крика оглохнешь!4
Горько: жить в подвале, драться с толпой оголтелых спекулянтов по утрам. Вот жизнь писателя.
Добился я за это время одного успеха: все три книги, ‘Маски’, ‘Гоголь’, ‘Нач<ало> Века’, в принципе решили выпустить в этом году. Помог Воронский5, Накоряков6 и Копяткович приняли мои условия о ‘Гоголе’: 300 р. печ. лист (не 175), и плата — помесячно, через несколько дней перезаключим договор. ‘Гоголь’ был отдан на просмотр Воронскому, который наговорил мне самые большие комплименты, что он-де в восторге от него, это и решило судьбу книги, после этого ‘Гихл’ настоял, чтобы я не отдавал ‘Лен<инградскому> изд<ательству> пис<ателей>‘, а то было ‘Гоголя’ забраковали: де не нужен. Произошло это случайно: Воронский захотел послушать ‘Гоголя’, и у Катаева (писателя) устроили чтения, я реферировал содержание книги и прочел несколько отрывков, я даже не ожидал эффекта: Воронский стал провозглашать просто мою книгу, он-де дает слово, что ее устроит, ‘перевальцы’ тоже очень поддержали меня. И сразу весь тон ‘Гихла’ о ‘Гоголе’ изменился7, хотят даже ее иллюстрировать. Меня это одобрение очень поддержало, потому что 9 1/2 месяцев работал и действительно не знал, что такое написал (не белиберда ли?), морально было очень неприятное чувство, я было решил больше ничего не писать, думал, — исписался. Воронский крупно поддержал с Гоголем, считая, что эта книга нужна-де каждому вузовцу: а мой полит-редактор Сац очень выручил с ‘Началом века’, сначала заставив много мест ретушировать, а потом дав резолюцию, что книга очень-де значительная. Теперь ‘Гихл’, у которого появились бумажные возможности, решил печатать все три книги8, не делая пауз между ними.
Можно сказать, что с апреля жил в сплошных неопределенностях. Теперь, кажется, уточнилось в одном пункте: с Гихлом. А вот с Архивом на 80% — фиаско.
Дорогой друг, — опять пишу пустое письмо. Это от какой-то нервной усталости, источник которой, главным образом, — хвост.
Если у Вас будет возможность послать 100 р. (ведь можно и осенью, если Вам трудно), то пошлите на имя Анны Алексеевны Алексеевой в Москву (Москва 21. Плющиха, д. 53, кв. 1), в Лебедяни деньги задерживают, а мы пробудем там неизвестно сколько. И действительно: только в том случае вышлите, если будет возможность (без изъяна себе). К. Н. шлет сердечный привет Вам и Варв<аре> Николаевне, которой прошу также передать привет.
Остаюсь искренне любящий

Борис Бугаев.

1 Мстислав Александрович Цявловский (1883—1947) — историк литературы, пушкинист.
2 13 июля 1932 г. К. Н. Бугаева извещала Иванова-Разумника: ‘Посылки дошли в полной сохранности’ (ЦГАЛИ, ф. 1782, оп. I, ед. хр. 24).
3 Однако несколькими днями спустя, 9—10 июля, передача части архива Белого в Литературный музей состоялась.
4 Имеется в виду очередь в магазин перед окнами подвальной квартиры, в которой жил Белый.
5 Александр Константинович Воронский (1884—1943) — видный литературный критик, публицист, прозаик, автор статьи о творчестве Андрея Белого ‘Мраморный гром’ (Воронский А. Искусство видеть мир. М., 1928, с. 115—150).
6 Николай Никандрович Накоряков (1881—1970) — работник советской печати, с июня 1932 г. — директор ГИХЛ’а.
7 Решение о публикации исследования ‘Мастерство Гоголя’ было принято руководством ГИХЛ’а 19 июня.
8 ‘Маски’, ‘Начало века’ и ‘Мастерство Гоголя’.

16

<Лебедянь. 12 августа 1932 г.>

Милый, дорогой Разумник Васильевич,

пишу Вам из Лебедяни, куда наконец попали (ЦЧО. Лебедянь. Улица Свердлова, д. 36. Елене Николаевне Кезельман, для меня)1. Не писал, потому что последние 1 1/2 месяца вконец измучились (архив, Гихл, хвост, квартира, полит-редактура и т. д.), только 8<-го> вырвались, и теперь — приятная и безмысленная прострация, скоро, когда отваляюсь, напишу подробно. Как Вы? Вспоминаю Ваш сад и силюсь представить Вас и Варвару Николаевну. В Лебедяни мне ужасно нравится, ведь — родные места: в 80<-ти> верстах Ефремов2, а наша Красивая Мечь тут где-то близко впадает в Дон. Вспоминаю эпоху ‘Симфоний’: те ж поля, то ж небо, тот же родной мне воздух. С 1908 года не бывал в этих местах. Посылаем с К. Н. Вам и Варваре Николаевне сердечный привет. Сердечное спасибо за все.

Любящий Вас Б. Бугаев.

1 Белый с женой приехали в Лебедянь 9 августа, остановились у сестры К. Н. Бугаевой Е. Н. Кезельман. См. воспоминания Е. Н. Кезельман ‘Жизнь в Лебедяни летом 32-го года’ (в кн.: Бугаева К. Н. Воспоминания о Белом, с. 293—310).
2 В Ефремовском уезде Тульской области находилось имение Серебряный Колодезь, в котором Белый в молодости проводил летние месяцы (с 1899 по 1908 г.) Е. Н. Кезельман свидетельствует: ‘Б. Н. <...> с восторгом говорил, что это его ‘родной’ воздух, что под старость, — так странно — судьба привела его в ‘родные’ края, что Лебедянь — недалеко от Ефремова, вблизи от которого находилось когда-то имение его матери ‘Серебряный Колодезь’, где и писалось ‘Золото в лазури’ (Бугаева К. Н. Воспоминания о Белом, с. 294).

17

<Лебедянь. 4 сентября 1932 г.>

Дорогой друг, Разумник Васильевич,

получил Вашу милую открытку, и живо перенесся в Детское, порадовался, что Иночка вернулась, и — с Вами, однако, — какая она стала путешественница1. А мы с Клавдией Николаевной заканчиваем наш воистину ‘медовый’ месяц в Лебедяни, — ‘медовый’, потому что ‘медовая’ жизнь, ‘медовый’ воздух (есть и ‘мед’, но больше ‘творогу’, который уничтожаю в огромном количестве и мог бы назвать наш месяц — ‘творожным’). Сериозно: кажется, никогда не отдыхали с ‘малюткой’ так, как здесь, и это благодаря тому уюту, которым обставила нас Елена Ни-колаевна, и душевному, и физическому, Вы знаете, — нет, не знаете, — что Клодя такой повар, какого свет не видал, все ее блюда — художественная импровизация, с вдохновением, с ‘перцем’, с огнем, в чем я убедился, когда Анна Алексеевна уезжала в Лебедянь, а маленькая — кормила меня. Но рекорд поварского искусства решительно побит Еленой Николаевной, которая из лебедянских продуктов (творогу, помидор, луку, картофелю, яблок) творит не обеды, а гастрические мистерии, обе сестрицы вопреки предвзятостям по отношению к ним со стороны многих (люди-де известно какого толка) побивают рекорд в изыскании прекрасных конкретностей жизни, в результате чего — пополнел, повеселел и решительно не желаю покидать ставшую мне милой Лебедянь. Вот режим нашей жизни: встаем в 6 утра, вытираюсь водой, потом в 7Ґ пьем кофе со вкусностями (оладьями, маслом и т. д.), в 8 бежим на базар за вкусностями и папиросами (последних — сколько угодно) 3 раза в неделю, в начале 9-го уже за работой, начал третий том воспоминаний (для ‘Федерации {})2, работаю легко, не спеша до 12<-ти>, полчаса — пробег: до обеда, 12 1/2 — обед, или оргия (от меня отнимают творог, ибо я стал творожных дел мастером), после: валяюсь, как паша, на диване, а Клодя нам читает уютнейшего Теккерея3. В 4 1/2 вечерний чай: с пиршествами, около шести идем в поля — в невыразимо душе говорящие просторы (просторы, навеявшие мне некогда ‘Симфонии’), к восьми дома: сумерничаем в тихих беседах под окнами, в 9 часов — спать.
Так каждый день.
Даже стыдно: какое-то исполнение всех желаний. Лебедянь живописнейший изо всех мной виданных городков, он расположен высоко, над обрывом, обрыв — над Доном, Дон тихий, Лебедянь утопает в садах, город переходит в утопающую в зелени деревню, выходящую в поле, а — там-то, а — там-то!.. На десятки верст — ширь, ветер, и — заря, заря. Но мой удел полемизировать, — на этот раз с Тургеневым: и тут он сфальшивил, объявив Лебедянь неинтересным городом4, я видел — Петровск, Аткарск, Орел, Карачев, Ефремов, Спасск, Арзамас, Клин и сколько еще городишек! Но только Лебедянь — очаровательна5.
Дорогой друг, сердечный привет знакомым царскоселам. Наш привет и уважение Варваре Николаевне. К. Н. Вас приветствует. Остаюсь сердечно любящий Вас.

Борис Бугаев.

P. S. На днях внимательно читал Михайловского ‘Литер<атурные> воспоминания и совр<еменная> смута’.
И — прочел: о Волынском: ‘В похвалах подобных господ не то, что бесчестие (?!?)… для себя, — потому что чем же я виноват? — а все-таки неприятность’ (с. 415), о Страхове: ‘Он до такой степени лишен критического чутья (!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?), что’… и т. д., о Чехове: ‘Раз уже г. Чехов попал в историю литературы, должны в нее попасть и’ — хвалители Чехова (ракурс мой), ‘не из тучи эти громы’ (хвалений), ‘не великие критики… но при всей малости’… ‘они характернее г. Чехова’ (?!?!? и. д.)6. Карраул, — грабят! ‘Ничего! Ничего! Молчание’7
1 И. Р. Иванова вернулась из длительного морского рейса. Ср. письмо Иванова-Разумника к Белому от 1 мая 1932 г.: ‘…сегодня нам устроила двойной праздник приехавшая Ина, путешествовала с 1 января по 1 мая, пробует у нас недели 2—3 и снова пустится в новый рейс’ (ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 193).
2 Договор на 3-й том воспоминаний (‘Между двух революций’) был заключен с издательством ‘Федерация’ 23 июля 1932 г. Позднее Белый передал рукопись книги ‘Издательству Писателей в Ленинграде’ (см.: Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1979 год. Л., 1981. с. 79).
3 E. H. Кезельман сообщает, что К. Н. Бугаева также ‘читала вслух военные рассказы Эркмана-Шатриана или что-нибудь Диккенса’ (Бугаева К. Н. Воспоминания о Белом, с. 296).
4 Имеется в виду рассказ И. С. Тургенева ‘Лебедянь’ (1847), входящий в ‘Записки охотника’.
5 К. Н. Бугаева писала Иванову-Разумнику 5 сентября: ‘Хочется, чтобы Б. Н. хорошенько отдохнул. До сих пор нам везло: погода прекрасная, хотя и свежая по утрам и ночами. Прогулки чудесные: в поля на закат, или к Дону’ (ЦГАЛИ, ф. 1782, оп. 1, ед. хр. 24). Белый и К. Н. Бугаева прожили в Лебедяни до 29 сентября.
6 Неточные и сокращенные цитаты из книги Н. К. Михайловского ‘Литературные воспоминания и современная смута’ (т. I, СПб., 1900, с. 414, 416, 127), ср. в оригинале: ‘Раз уже г. Чехов попал в историю литературы, должны в нее попасть и те критики и публицисты, которые, указывая на г. Чехова, восклицают: се человек! — и затем громят направо и налево все, что не похоже на г. Чехова и не желает быть на него похожим. Не из тучи этот гром, конечно, не великие критики излагают эти мысли, но, при всей своей малости, они для переживаемого нами момента характернее, быть может, самого г. Чехова’ (с. 127). Выписки и замечания Белого — полемическая реплика Иванову-Разумнику, считавшему себя во многих отношениях приверженцем идей и литературно-эстетических взглядов Михайловского.
7 Фраза из ‘Записок сумасшедшего’ Н. В. Гоголя: ‘Ай, ай!.. ничего, ничего. Молчание!’ (запись от 13 ноября). Иванов-Разумник поясняет в своих ‘Комментариях к письмам Андрея Белого к Р. В. Иванову’: ‘И весь P. S., и эта цитата из Гоголя объясняются тем письмом И.-Р. к А. Б., о котором упоминается в начале настоящего письма. В разговоре с И.-Р. в Детском Селе, в марте 1932 года, А. Б. очень хвалил поэму Г. Санникова (еще не напечатанную) ‘В гостях у египтян’, впоследствии он даже написал о ней целую хвалебную статью <...> И.-Р. относился скептически к достоинствам этой поэмы, судя о ней лишь по тем отрывкам, которые запомнил А. Б. Летом И.-Р. прочел всю эту напечатанную поэму, мнения о ней не изменил — и написал в P. S письма к А. Б.: ‘Поэму Санникова прочел… Но — ничего! ничего! молчание!..’ А. Б. решил отплатить той же монетой — и в этом причина его цитат из Михайловского и повторения гоголевской концовки. Так фразой: ‘Ничего! Ничего! Молчание!’ суждено было закончиться двадцатилетней переписке’ (ИРЛИ, ф. 79, оп. 1, ед. хр. 110, л. 33 об. — 34). Поэма Г. А. Санникова ‘В гостях у египтян’ была опубликована в ‘Новом мире’ (1932, No 5), в том же журнале позднее была помещена статья Белого об этом произведении — ‘Поэма о хлопке’ (1932, No 11).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека