‘Из писем к ближним’, Меньшиков Михаил Осипович, Год: 1915

Время на прочтение: 91 минут(ы)

М. О. Меньшиков

‘Из писем к ближним’

Оригинал здесь — http://www.russdom.ru/mom/indexm.html

Содержание

Может ли Россия воевать
Маниловщина в армии
Хорошо ли стреляет армия
Национальный съезд
Гнев Господень
Истинно культурное ведомство
Дело нации
Красивая жизнь
Война и здравый смысл
Инвалидная психология
Опасное соседство
Сильные люди
Музей войны
Накопление и удар

МОЖЕТ ЛИ РОССИЯ ВОЕВАТЬ?

Простите за кощунственный вопрос, он был бы совершенно невозможен в иные — ‘славные’, т. е. нормальные для России времена. Теперь же этот дерзкий вопрос задают и внутренние, и внешние враги наши, и некоторые с презрительной усмешкой отвечают: нет! Как дух уныния, проклятый Богом, в сердце многих-многих Русских заползает то же скверное внушение: ‘Россия воевать не может…’
— Как? — кричу я вне всяких рассуждений и соображений: как это великий народ воевать не может? Мне кажется, это основная колоссальная ложь, такая же ложь a priori (Заранее, наперед (судить, утверждать) (лат.).), как если бы допустить, что народ уже дышать не может или потерял способность питаться и любить. Народ всегда может воевать, если он еще народ, т. е. если он не развращен до подлого рабства упадком веры, разложением трудовой и государственной дисциплины. Если же народ уже развращен до этой плачевной степени, то мировой Промысел, наблюдающий за свежестью жизни, непременно пошлет такому народу войну. Завяжется целый ряд войн, чтобы искоренить нечестие, чтобы очистить огнем и железом гангрену духа и вновь научить падший народ быть мужественным и достойным жизни.
На тему ‘Может ли Россия выдержать большую войну’ написана, к сожалению, небольшая, но интересная статья генерал-майора кн. Багратиона (См.: Можем ли мы выдержать большую войну? // Вестник Русской Конницы. 1910. Январь.). Автор статьи полемизирует с венским военным журналом ‘Danzer’s Armee Zeitung’, где высказано сомнение, чтобы Россия могла выдержать с успехом большую войну. Главную причину будущих, как и недавних поражений немцы видят в неспособности русских начальников всех степеней и в отсутствии у них привычки к самостоятельной мысли и работе. Князь Багратион замечает на это, что ‘судить о всей русской армии по ее 1/5 части, составлявшей маньчжурскую’, нельзя. Бесспорно, нравственный элемент у нас оказался слабым, слабее японского, между тем нравственный элемент учитывается 3/4, а материальный лишь четвертью. Но японцы незадолго до войны с нами воевали — вот их громадное преимущество. Они проделали генеральную репетицию в войне с китайцами (1895 г.) на том же театре войны и почти на тех же полях сражений. Японцами были двинуты полки и дивизии, командный состав которых стал лишь опытнее на десять лет, что составило огромный плюс для японцев. ‘Этот плюс по отношению к Западу, — говорит князь Багратион,— теперь на нашей стороне. У наших западных соседей только некоторые корпусные командиры нюхали порох, у нас же до 10000 начальников разных степеней побывали в боях. Генералы: Гершельман, Иванов, барон Мейендорф, Бильдерлинг, Каульбарс, Ренненкампф, Самсонов, Мищенко, Батьянов, Зарубаев, Данилов, Лечицкий, Кондратович, Мрозовский, Цуриков, Лайминг, Леш, Хан-Нахичеванский, Орановский, Гернгросс, Путилов, Гаврилов, Мартынов, Павлов, Некрасов и многие другие, составляющие целую плеяду… все это обстрелянные львы в мундирах’.
Если допустить, что из перечисленных имен не все львы, а есть и барсы, и если отобрать некоторые сомнительные отличия от несомненных, то даже и последних наберется внушительная группа, которой нет ни у Германии, ни у Австрии. Кроме генералов, у нас выдвинулись и штаб-офицеры, некоторых кн. Багратион перечисляет (Гилленшмидт, Курдюков, Рацуль, Критский, Дружинин и др.). ‘А среди обер-офицеров разве мало, — говорит он, — Зыковых, Железновых, Чеславских и пр., этих храбрейших из храбрых, усеявших поле битвы мертвыми телами…’ ‘А разве мало таких, как ныне пор. Шикуц, заслуживших четыре знака отличия Военного Ордена, среди унтер-офицеров? А сколько ‘начальников всех степеней’, показавших себя при подавлении беспорядков мужественными, распорядительными и бесстрашными под огнем?’
Вот основное наше преимущество пред западными странами. Наша армия только что воевала, их армии — нет. Нужды нет, что наша армия была побита и в качество таковой, как иные думают, морально пребывает в параличе. На самом деле это далеко не так. Война подымает дух обеих борющихся сторон — и победителя, и побежденного, подобно тому, как игра научает чему-нибудь не только выигравшего, но и проигравшего. Пусть подъем духа у воюющих разный, но это не меняет дела. Действие и противодействие — противоположны, между тем по природе они равны. Русская армия была неслыханно унижена в 1904-1905 годах, но, как сильное существо, пережившее тяжелую драму, армия наша приобрела некоторые глубокие и серьезные качества, которых ей прежде недоставало. Не говоря о непосредственном боевом опыте, не говоря о привычке к опасности и быстро развивающихся инстинктах борьбы, у нашей армии теперь имеется жажда реванша — безмолвная и скрытая, но реальная сила. И старики-генералы, и офицерская молодежь, и солдаты наши не рвутся театрально отомстить за родину, но в глубине сердца каждого русского, кто не продался евреям, живет эта естественная и страстная мечта — смыть бесчестье. Не говорите, что гордость народная — ‘пустое тщеславие’. С поражением начинается трагический вопрос каждой побежденной расы: быть ей или не быть. Поражение есть пророческое предостережение. Народ, начинающий допускать себя до целого ряда поражений, тем самым обречен на гибель. Является невольно потребность проверить еще раз свое право жизни. Почему во всякой борьбе побитый, едва отдохнув, стремится возобновить бой? Потому, что с победой сопряжено царственное, так сказать, совершенство, достигается полнота могущества и все развитие, на какое жизнь способна.
Чувство реванша есть сила, обратная победе, но столь же ценная. Мне ген. Куропаткин говорил, в присутствии двух храбрейших героев нашей побитой армии, что мы гораздо сильнее, чем сами думаем. После франко-прусской войны ген. Куропаткину довелось быть долго во Франции и наблюдать французское офицерство. Оно горело жаждой реванша и, поджигаемое им, работало кипуче над восстановлением армии. Ген. Куропаткин убежден, что республиканское правительство сделало тогда огромную ошибку, не сумев использовать это чувство реванша. Победа была бы непременно на стороне Франции. Наша армия горит этим же чувством: затаенной мечтой о восстановлении своей чести. Ближайшим объектом реванша считается обыкновенно вчерашний победитель, но военная честь восстанавливается вообще победой, хотя бы и над третьим, не менее храбрым противником. Франция, побежденная когда-то Англией, восстановляла свои лавры в Германии. Побитые французами и англичанами под Севастополем, мы забыли об этом после победоносной войны с турками.
Кроме предполагаемого разложения армии, враги России весьма учитывают нравственное разложение русского общества и народных масс. Мне кажется, и здесь наши враги могут ‘жестоко’ ошибиться. Что русское общество и даже простонародье переживает период смуты — это верно, но именно война самое действительное средство скристаллизовать снова дух народный. Обреченное природой па непрерывную анархию — до такой степени растянуты у нас все расстояния — государственное племя наше лечилось от анархии нашествиями врагов. Варяги первые отковали наше национальное единство. Когда это единство в удельных распрях распалось, — татары накинули вновь железный обруч. Когда центробежные стремления объединенной Руси снова взяли верх, нашествие поляков из разгара смуты зажгло небывалый еще патриотизм. Нужно ли прибавлять, что нашествия Карла XII и Наполеона производили такое же могучее объединяющее влияние? Не дай Бог для нас слишком тяжелого испытания, но если бы враг обрушился на Россию, — нет сомнения, что следствием этого была бы громадная ответная волна русского одушевления. В психологии всего живого существует закон самосохранения, ничто так резко не может разбудить этот инстинкт в народе, как явная национальная опасность. Есть древнее изречение: ‘война делает героев’. Следует понимать эту истину шире: война делает весь народ героическим. Даже люди анархического склада — разбойники и преступники — становятся способными в минуту боя на полное повиновение атаману и на истинные подвиги.
Враги России указывают, что после несчастной войны у нас вспыхнула революция и что то же самое будет в ближайшей войне. На это я отвечу следующее: революция оттого и вспыхнула, что война не была докончена. В так называемую русскую революцию (точнее — смуту) вошел весь неизрасходованный боевой подъем русского народа. То, что предназначалось для Японии, по глубоко прискорбному недоразумению обращено было на русское правительство, не сумевшее истратить народное одушевление в сторону врага. Революционная смута ударила русское правительство, как плохое ружье при отдаче. Недолитая кровь на поле битвы была пролита уже дома. В старинные времена в военных сословиях порыв к войне был иногда так силен, что принимал сумасшедшие формы. За отсутствием врагов неистовые рыцари (берсерки) рубили животных и даже неодушевленные предметы. Нет сомнения, что вторая недоконченная война может вызвать у нас другую революцию, подобную той, что вспыхнула в 1905 году. Народ державный питает глубокую потребность в победе, и если ему отказывают в ней, не исчерпав сил его, то оставшиеся силы он невольно направляет в разрушение. Но заранее никак нельзя решить, будет ли ближайшая война неудачной и удовлетворится ли наш правящий класс непременно позором для своего отечества.
Россия не могла бы вести большую войну, если бы вдруг опустились с неба какие-нибудь жители Марса или обрушилось нашествие врагов, вооруженных слишком новым и неравным с нами оружием. Этим путем нас сравнительно легко завоевали закованные в железо варяги и неуловимо быстрая на своих конях татарская кавалерия. Чтобы это не повторилось в будущем, нам нельзя отставать от соседей. Всеми мерами, не жалея никаких кредитов, нам следует прежде всего развивать военное воздухоплавание. Именно с этой стороны нам угрожает страшное неравенство оружия, т. е. несомненный разгром. Граф Цеппелин настойчиво заявляет о цели своих стараний: ‘Я работаю не для науки, не для человечества, не для Нобелевской премии мира, но, прежде всего, для того, чтобы дать Германии крупный перевес в грядущей войне’. Если мы не догоним нашего соседа в воздушном флоте, мы будем в первом же столкновении мгновенно побеждены. Через два часа после объявления войны Петербург может быть разрушен бомбами сверху, т. е. может быть истреблено наше правительство, наши центральные учреждения, арсеналы, артиллерийские заводы, склады, запасы включительно до Государственного банка, где лежит полтора миллиарда золота. Подобными же бомбами могут быть разрушены вокзалы и телеграфные станции, и мобилизация наша может быть сразу парализована. Подобными же бомбами могут быть расстроены крепости и лагерные стоянки. Не имея соответствующих воздушных эскадр, которые могли бы дать отпор налету и внести со своей стороны подобное же разрушение в неприятельскую страну, мы рискуем быть взятыми, что называется, голыми руками, совершенно как мечтательные жители краснокожих царств, увидавшие у берегов громадные испанские корабли, извергающие огонь. Не дальше как этой весной и этим летом Россия должна построить себе воздушный флот, притом не менее сильный, чем Германия. Что это материально осуществимо, доказывать излишне. Не следует только тратить драгоценного времени на канцелярщину, на проведение штатов для аэросекретарей и аэроасессоров.
Страшный вопрос о том, может ли воевать Россия, требует или трех минут благородной решимости, или тридцати томов ученой трусости, причем первое решение опровергнет второе. Так как речь идет о войне будущего и оружии будущего, то, мне кажется, Россия находится в лучших условиях относительно последнего. Что такое воздушный флот? Я полагаю, что это — возрождение нашего казачества. Ведь и казачество — как рыцарство, христианское и сарацинское, — было сильно летучестью своей, вихреподобным наскоком, способностью нанести удар и исчезнуть. Казаки по самой природе полувоздушные воины. На своих конях и челнах они были тем страшны, что, подобно грому, были быстры и неуловимы. Не то ли же самое нынешние аэропланы? Не составляет ли тактика их своего рода джигитовки, приподнятой на воздух? Вдумайтесь в это, вы увидите, что Россия обладает несколькими десятками тысяч молодых людей, тренированных на ловкость и полувоздушную отвагу. Всего быстрее и естественнее научится воздухоплаванию именно наше казачество, и уж, во всяком случае, оно не уступит в этом отношении немецким бауэрам и бюргерам.
Подробный анализ возможности вести большую войну едва ли был бы под силу даже главному штабу: вспомните, как грубо ошибся он перед последней войной в исчислении японских сил. Вспомните, что тотчас по объявлении войны у нас не оказалось в достаточном количестве ни горной артиллерии, ни пулеметов, ни крепостных орудий, ни достаточного количества снарядов и патронов. Само собой разумеется, что если и в будущем нас ждет такой же сюрприз, то над всеми рассуждениями о возможности воевать следует ставить крест. Утверждать, что у нас со времени войны ровно ничего не делается по части вооружения и снабжения, я не берусь. По отзывам, доходящим со стороны, энергия в этом отношении военного ведомства оставляет желать многого, однако кое-что все-таки делается. Психологически невероятно допустить, чтобы после столь постыдного разгрома у нас совсем не подтянулись. Если не во всех частях, то в некоторых, по слухам, идет живая и кипучая работа.
Вопрос ‘Может ли Россия вести большую войну?’ позволительно ставить только для того, чтобы показать всю чудовищную незаконность этого вопроса. Нельзя, не оскорбляя достоинства государственного, даже рассуждать об этом, как нельзя рассуждать о том, может человек защищать свою родину или не может. Большая война не роскошь, не прихоть народа, — это основной долг его, повелительный и священный. Долг этот может быть отложен, но непременно должен быть выполнен. К честному и точному исполнению этого долга народ обязан всемерно готовиться, готовиться радостно и непрерывно. ‘Не знаем ни дня, ни часа’, но он настанет, этот грозный час, ибо с тех пор, как мир стоит, испытание войны не прекращалось. Психология людей слагалась сотнями тысячелетий, бессмысленно думать, что инстинкты борьбы исчезли за одно сорокалетие буржуазного мира. Если есть небольшие страны, где давно не было войн, то, вглядевшись пристальнее, вы увидите в их жизни глубокое развитие социального раздора, рост преступности, революционное брожение. Соперничество, не нашедшее внешнего выхода, обращается внутрь и, как всякая неудовлетворенная страсть, вместо полезной работы начинает совершать разрушительную.
‘Да здравствует мир!’ — заявляют весьма почтенные господа, от которых война зависит не больше, чем движение антильских ураганов. Можете провозглашать, господа, какие угодно сладкие пожелания, но хозяин жизни-Природа — знает, какие явления установлены в предвечном плане, какие сейчас идут и какие зреют в будущем. ‘Жив Господь! Он знает срок! Он вышлет утро на восток!’ Он вышлет и тихое утро, и светлый полдень, но когда нужно — и сокрушительную грозу.

18 февраля 1910 г.

МАНИЛОВЩИНА В АРМИИ

Небезызвестный генерал-лейтенант А. А. Цуриков настойчиво просит меня поддержать поднятый им будто бы ‘огромного государственного значения’ вопрос о преподавании сельского хозяйства в войсках. Генерал прислал мне свою брошюру: ‘На радость батюшке-Царю, на пользу матушке-России. Напутственная памятка запасному’, а также восторженные отзывы об этой брошюре какой-то одесской дамы, нескольких извозчиков и одного священника. В брошюре, восхитившей этих читателей, генерал Цуриков проповедует уходящему в запас солдату кое-какие сельскохозяйственные сведения вроде тех, что помещаются в дешевых календарях.
Из уважения к когда-то великой русской армии я обязан заявить, что затея ген. Цурикова мне представляется очень вредной, а при широком развитии она может иметь действительно ‘огромное значение’ для государства, но крайне печальное. Армия наша (как и все краткосрочные) и без того разлагается, теряя военный дух свой и не успевает переработать мужика в солдата, а тут мечтательные генералы наши стараются еще подменить военные занятия штатскими и на счет военного бюджета пытаются втянуть армию в какие-то совсем невоенные операции. Среди бела дня идет, конечно, крайне благонамеренная и объясняемая высокими побуждениями, но крайне опасная фальсификация — претворение воина в ‘просвещенного земледельца’. Сколько бы одесских дам, извозчиков и священников ни восхищались брошюрой ген. Цурикова, она меня лично возмутила до глубины души. Отталкивает, прежде всего, весьма претенциозное заглавие: ‘На радость батюшке-Царю, на пользу матушке-России’. Что это за манера у почтенного автора — самому себе выдавать блестящую аттестацию от имени ‘батюшки-Царя’ и ‘матушки-России’?
Позвольте из означенной брошюры, широко распространяемой в войсках, сделать несколько цитат, чтобы показать всю ее необдуманность. ‘Ты кончаешь службу в полку и возвращаешься домой, — говорит ген. Цуриков солдату. — Не думай, однако, что с окончанием полковой службы ты кончаешь службу Царю и отечеству: ты только с одной важной службы — военной — переходишь на другую, не менее важную службу — идешь служить матери сырой земле’ и проч.
Первая же мысль ген. Цурикова в первых же строчках брошюры — глубоко неверная, способная внести сумбур в ум запасного. Возвращаясь в запас, солдат вовсе не оканчивает военной службы Царю и Отечеству. Он продолжает ее в качестве запасного, обязанный по первому требованию вернуться в ряды армии. С другой стороны, солдат вовсе не начинает в деревне другой какой-то ‘службы’ Царю и Отечеству в виде пахаря. Я в первый раз слышу, что существует всеобщая земледельческая повинность, сменяющая воинскую. Каждый запасной солдат волен избрать любой род труда, идти в сапожники, кузнецы, лакеи, фабричные или земледельцы, как волен и ровно ничего не делать, если у него есть средства. С отменой крепостного права остался только один вид обязательной службы (если не считать некоторых натуральных повинностей) — именно военная. Со всех других форм труда снята служебная черта — принудительность. С чего же это ген. Цурикову вздумалось сравнить вольный промысел с военной службой — с единственной подвижнической и героической и в силу того ни с какою частною работой несравнимой?
Есть у нас генералы военные, и есть, к сожалению, глубоко штатские, вся психология которых настроена на гражданские темы. Истинно военный генерал, отпуская солдата в деревню, дал бы ему, конечно, только военные напутствия, военные завещания. Вопреки ген. Цурикову, который внушает, что, отслужив три года, солдат перестает быть солдатом, истинно военный начальник постарался бы внушить, что на весь срок запаса и даже на весь срок ополчения солдат обязан считать себя солдатом, обязан беречь в себе тот военный дух, который приобрел в полку, и то воинское искусство, которому его научили. Истинно военный начальник постарался бы вложить солдату на веки вечные высокое напоминание о воинском звании и об исключительном долге защищать отечество. Ведь не для того же в самом деле государство три года кормит новобранца, содержит его и обучает, чтобы, уйдя в запас, он сбросил бы всю свою подготовку вместе с мундиром? Ген. Цуриков не нашел ни одной мысли, ни одной строчки, ни одного слова, чтобы напомнить запасному будущие военные его обязанности, он воспевает исключительно штатские, деревенские добродетели. И тут он повторяет избито либеральные и совершенно неверные мысли. ‘Ведь только деревня, — говорит ген. Цуриков, — дает тот хлеб насущный, без которого никто не может жить, вот почему нет более угодного Богу и более важного труда, как труд земледельца’. Это целый букет идей, одна другой ошибочнее. Вовсе не одна деревня дает хлеб насущный. Этот хлеб дает всякий честный труд, в городе или деревне безразлично. Не одна крестьянская деревня занимается добыванием пищевых продуктов, а и городской капитал, приложенный к земле в экономиях и коммерческом скотоводстве. Какой именно труд всего более угоден Богу, об этом Христос сказал кратко: ‘Нет выше любви, как положить душу за друзей своих’. Этим освящается скорее героическое, т. е. военное самопожертвование, чем всякий материальный, по существу корыстный труд. О ‘хлебе насущном’ повелено просить у Бога, но дано напоминание, что ‘не хлебом единым живет человек’.
Что ‘нет труда более важного для государства, как труд земледельца’, — не от генерала бы русской армии это слышать! Труд земледельца не помешал одной половине России быть под татарами, другой — под поляками. Труд земледельца не мешает Индии существовать для английского государства, Чехии — для австрийского, Хорватии — для венгерского, Познани — для германского государства и пр. и пр. Наша Червонная Русь никогда не бросала труда земледельца, а государство свое потеряла Бог знает как давно. Вопреки ген. Цурикову, есть неизмеримо более важный для государства труд, чем земледелие, — это труд военный, труд героической обороны государства, труд защиты его независимого бытия. Поразительно, что даже заслуженные генералы наши, вроде А. А. Цурикова, у нас этого не знают! Основная высоко курьезная мысль ген. Цурикова это та, чтобы запасной солдат являлся мессией своей деревни, каким-то Ганаватой, культуртрегером, который ‘научил бы темных людей, своих односельчан, уму-разуму, научил бы их порядку, правильному уходу за землей и тем накормил бы и просветил их’. Совершенно, как видите, маниловская идея, фантастическая, отдающая полным неведением ни деревни, ни деревенского труда. ‘Чем же ты можешь послужить родной деревне? — спрашивает запасного ген. Цуриков и отвечает: — Да многим из того, чему тебя научили за четыре года на службе’. Замечу мимоходом: неужели генералу Цурикову неизвестно, сколько лет служит солдат на службе? Подавляющее большинство солдат — пехота и пешая артиллерия — служат три, года, а не четыре. Разница огромная! В действительности срок службы еще короче, так как высшему начальству дано право увольнять нижних чинов и ранее выслуги трехлетнего срока, а также — в годовые отпуска. По общему отзыву, сокращение службы до трех лет одна из неудачнейших реформ ген. Редигера, объясняемая не военными, а политическими соображениями. Все теперь жалуются, что при сокращенном сроке службы, при необходимом отвлечении войск в караулы обучение солдат до крайности стеснено. Не хватает времени, чтобы втянуть новобранца в военную его школу и выдрессировать из него военного человека. Казалось бы, при таком опаснейшем сжатии срока службы хотя бы эти немногие месяцы её должны быть использованы сполна. Ан нет, из брошюры ген. Цурикова узнаем, что ‘в свободное от занятий время’ в полках солдат занимают аграрными беседами, например разъяснениями закона 9 ноября. Узнаем, что в некоторых полках заведены ‘показательные поля’, на которых солдатам объясняют, как правильно вести хозяйство, чтобы всегда был урожай и чтобы при этом земля не только не выпахивалась, а набирала бы все больше и больше силы. Ген. Цуриков утверждает, что солдата в полку не только обучают, но и научивают, ‘как надо обрабатывать и засевать землю’.
Вот поистине ужасное открытие, если оно касается многих воинских частей! Стало быть, вместо того, чтобы заниматься своим прямым, бесконечно важным делом военным — обучением солдата, — мечтательные генералы занимаются с ним вопросами совершенно посторонними и с военным ремеслом не имеющими ничего общего. Одно из двух: или все эти сельскохозяйственные упражнения на показательном поле отнимают мало времени — и тогда они совершенный вздор и ничему солдата не научают, или они отнимают у солдата много времени, и тогда это — преступление, обкрадывание учебных часов, без того в войсках недостаточных. Я думаю, что в действительности происходит то и другое, т. е. что солдат никакому земледелию не научается, между тем от военного дела его существенно отвлекают, и из новобранца выходит ‘ни пес, ни коза’, по польской пословице, — ни солдат, ни фермер. Тут мы встречаем очень старое явление русской жизпи — Тришкин кафтан, — т. е. наклонность резать в одном месте, чтобы починить другое. Наше оторванное от жизни правительство, например, уже расстроило этим способом две крайне важные государственные функции — духовенство и полицию. Скупясь на то, чтобы обставить как следует деревенскую организацию власти, в Петербурге порешили, что в деревне все могут сделать два добрых гения — священник и становой, притом задаром. Постепенно на священника и станового взвалили огромное дело статистики, правда, статистика получилась фантастическая, цена которой грош. На них же, на священника и станового, взвалили местную благотворительность, нотариат, сыскную часть, следственную, страховую и многое множество других. Батюшки должны были по замыслам петербургских либералов кроме своего прямого дела — обучения христианству — учить еще деревенских детишек грамоте, лечить народ, преподавать рациональное земледелие, спасать утопающих, собирать пожертвования на миллион различных хороших целей и пр. и пр. В результате получилось затормошенное сельское духовенство и изводящая бумагу полиция, оба — институты, поневоле забросившие свое прямое дело. Теперь ту же методу применяют к войскам. Хотят, чтобы солдаты научились воевать, да заодно, ‘в свободное от занятий время’, научились бы и пахать землю как следует, и хозяйничать. Глубоко вредное смешение целей — в ущерб обеим!
Собственно, сельскохозяйственные советы ген. Цурикова критике моей не подлежат. Маленько мужицким, маленько слащавым стилем, фальшивым, как всякое подлаживание, тут преподаются, может быть, и полезные для земледельца советы, т. е. азбучные, тысячу раз издававшиеся указания на тему: ‘сейте мяту’, как проповедует один сведущий человек из ‘Плодов просвещения’. Может быть, повторяю, из прописных истин ген. Цурикова по земледелию кое-какие небесполезны, но разве, говоря серьезно, можно 10-копеечной брошюрой сделать из варвара какого хотите дела — артиста? Разве можно по книжке выучиться танцевать? А культурное земледелие, я думаю, потруднее танцев.
Я ровно ничего не имел бы против брошюры ген. Цурикова, если бы он издал ее просто для народа. Это была бы еще одна посредственная брошюра в груде плохих, ежегодно издаваемых и мало кому нужных. Но в данном случае генерал снабжает солдата ‘памяткой’, т. е. напутствием на всю остальную жизнь. И с этой точки зрения брошюра ген. Цурикова непозволительна. Не дело военного начальства заботиться о развитии штатских способностей солдата и штатских добродетелей. Сеять свеклу или тачать сапоги — все это очень почтенные занятия, однако не солдатские. Перед Богом и Государством в силу присяги генералы отвечают за солдата как за солдата, а не как за маляра или свиновода. На последний предмет у нас есть особые, штатские же генералы — в ведомстве земледелия и землеустройства, торговли и промышленности. Было бы странно, не правда ли, если бы какой-нибудь штатский генерал, вроде Гербеля, разразился военными поучениями для народа. Не менее курьезны и попытки военных генералов учить народ земледелию.
Брошюра ген. Цурикова, при всей незначительности, мне показалась глубоко знаменательной. Из нее вы прямо видите, чем заинтересованы вожди нашей армии и о чем им хочется говорить с солдатами. Им хочется говорить о навозе, о клевере, о картошке, о чем угодно, только не о ружье и не о той нравственной силе, которая приводит это ружье в движение. У кого что болит, тот о том и говорит. У генералов наших болит, очевидно, не слава отечества, погубленная плохою армией, не сознание бесконечно важного воинского долга, не тревога за будущее того народа, который разучился защищать себя, а вот все маленькие деревенские, навозные и картофельные вопросы, которые входят в ведение казенных и земских агрономов. Для нас, рядовых граждан, это крайне печальное предсказание. Не большая беда, ‘коль пироги начнет печи сапожник’, но беда огромная, если при нашествии японцев или немцев наши солдаты ответят им рецептами, как сажать картофель.
‘Занятия по земледелию’, возразит ген. Цуриков, не мешают военному делу, они идут в полках в свободное от военных занятий время’. Позвольте, да какое же может быть свободное время у теперешнего краткосрочного солдата? Если бы нашлось такое, оно должно быть все до капли истрачено на военное воспитание солдата, на военное его образование. Хорошо быть знакомым с люцерной и клевером, но нелишне для солдата познакомиться и с историей великих войн своего отечества, с историей великих подвигов предков. Или это, ваше превосходительство, совсем не нужно? Или изучение этого совсем не требует времени? Или вообще нынче не существует культа войны и солдатам полезнее всего внушать толстовское непротивление?
Я вовсе не против любого ‘руководства к куроводству’, не против талантливых попыток провести в народ полезные знания. Но не будем же устраивать контрабанды, не будем пользоваться генеральским авторитетом для внушения солдату штатских мыслей. Преступление тратить крайне драгоценное солдатское время на посторонние занятия. Генералам ставится задача: осолдатитъ мужика, а они омужичивают солдата. Генералам дана задача: зажечь в сердце обывателя дух воина и героя, а они внушают дух куровода и свиновода. Вредное, глубоко вредное, при всей благонамеренности, это дело. В ближайшей войне, когда под знамена, помнящие Скобелева и Суворова, явятся обученные вами огородники и землеробы, вы, может быть, пожалеете, что помогли им забыть их чисто солдатский курс!
Высшее военное начальство, мне кажется, должно обратить серьезнейшее внимание на развал армии вообще и на проникающие в нее штатские тенденции в частности. Необходимо, чтобы армия занималась своим армейским делом, и никаким больше! Необходимо, чтобы весь коротенький, страшно коротенький курс солдата был использован только на военное искусство. Необходимо послать к… врагу рода человеческого все штатские стихии, пытающиеся отвлечь солдата от его военной школы. Если нужна генеральская ‘памятка’ солдату, то в виде курса тех знаний, которые он проходил. Пусть их повторяет и заучивает, всеми силами запоминает, не растрачивая драгоценного навыка своего из памяти. Если нужна запасному памятка, то дайте ему — в виде государственного подарка — описание великих подвигов предков. Если нужна памятка, то дайте хоть коротенькую историю священных войн, которые народ русский вел за свою свободу. Посмотрите, что делают наши ближайшие соседи — Япония и Германия — для того, чтобы поднять дух народный вообще и рыцарский дух армии в особенности! Какой поэзией и глубокой верой, какой гремящей в веках славою окружена там военная доблесть предков! А у нас генералы, даже побывавшие на войне, ничего не могут придумать лучшего, как преподать благословение запасному солдату относительно навоза и картошки, в области которых последний новобранец, конечно, неизмеримо сведущее своего корпусного командира.
Вредная брошюра генерала Цурикова дает, однако, благодетельную тему военному министерству — заняться попристальнее запасным материалом армии. Наскоро обученный, наспех вытолкнутый из строя, запасной солдат очень плохой воин. Погружаясь в океан невоенной стихии, он быстро растворяется, в ней и делается часто совсем негодным для войны. Чрезвычайно важно задержать процесс этого растворения и хотя на первое десятилетие запаса суметь внушить живой интерес к пройденному военному курсу. Обыкновенные повторительные сборы недостаточны: необходима широкая система мер к общей милитаризации народа через школу, через военно-гимнастические (сокольские) дружины, охотничьи и стрелковые союзы и пр. и пр. К этой первостепенно важной теме я прошу разрешения вернуться.

II

27 февраля 1910 г.
На защиту вредной для армии сельскохозяйственной затеи ген. Цурикова выступает мой обычный супостат в ‘Новом времени’ — А. А. Столыпин. Первым доводом необходимости преподавать солдатам земледелие А. А. С-н считает то, что ген. Цуриков будто бы ‘что ни на есть боевой генерал, — один из тех, что за минувшую войну выделился как храбрец и как образцовый военачальник’. На это я замечу, что, может быть, и действительно нужно немало храбрости, чтобы обучать солдата между прочим и агрономии, но я боюсь, не смешал ли А. А. С-п ген. Цурикова с каким-нибудь другим генералом? Во всяком случае мой оппонент преувеличил боевую репутацию почтенного сельскохозяйственного генерала до невероятной степени. Как всем известно, ген. А. А. Цуриков был начальником штаба 10-го армейского корпуса при печальной памяти ген. Случевском. О действиях штаба этого корпуса лучше всего говорит история трагической гибели дивизиона Смоленского и оборона ген. Гершельманом д. Сахепу, а также сиденье в д. Падавязе 2, 3 и 4 октября с удивительными, памятными многим приказаниями.
Свидетели боевой деятельности ген. Цурикова живы. Он награжден золотым оружием, но уже после войны, в 1907 г., ген. Цуриков ходатайствовал о пожаловании ему Георгиевского креста, однако кавалерская дума отклонила это ходатайство. Последнее обстоятельство, конечно, не исключает солидной заслуженности ген. Цурикова, но не дает основания преувеличивать его сельскохозяйственную реформу в армии.
Мирные занятия земледелием в своей части ген. Цуриков завел в 1908 г. и поручил читать лекции солдатской агрономии корнету Литвину. Как мне сообщают, собственные познания почтенного корнета по части земледелия оставляют желать весьма многого. Под агрономические лекции отводятся праздники или то свободное время, на которое нижние чины имеют право по закону. Для нашего солдата, как известно, из всех занятий самое невыносимое — это т. н. ‘словесность’, и, как мне пишут, нижние чины встретили добавочную словесность не с увлечением, а с отвращением. В полках наших встречаются представители самых далеких краев и народностей — ‘от финских хладных скал до пламенной Колхиды’ — и всем им втолковывается один и тот же сельскохозяйственный рецепт. ‘Вы сами знаете, — пишут мне из одной подобной части, — что значит, когда начальство заводит такие занятия. Это значит, что все желающие прислужиться (а таких везде много) всегда переусердствуют в сторону желаний начальства, и картина поневоле получается ужасная’. Это мне пишут люди, лично наблюдавшие солдатское земледелие, и я думаю, А. А. Столыпин согласится, что свидетельство очевидцев кое-что значит.
Мой оппонент защищает сельскохозяйственные занятия в полках не с точки зрения обещанного ген. Цуриковым великого, в течение десяти лет, культурного переворота, а лишь как приятное (будто бы) развлечение для солдата. ‘Ничто так не утомляет, как однообразие труда, — пишет А. А. С-н. — Отчего писатель берется за ручной труд, отчего мыслитель и философ отдыхает за музыкой или живописью?’ На это лестное для нижних чинов сравнение с писателями, мыслителями и философами я позволю себе заметить, что из тожества писателей, мне известных, я не знаю ни одного, который бы брался за ручной труд, и даже не слыхивал о таких. Единственный в этом роде был Л. Н. Толстой, который — когда забросил литературу, пробовал было шить сапоги, класть печи ‘бедной вдове’, возить воду, но вскоре, однако, оставил этот ручной труд и вернулся опять к писательству. Ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь, ни Тургенев, ни Достоевский, ни Гончаров, ни Островский — ни один, сколько помнится, настоящий писатель не искал отдыха в ручном труде. Из ‘философов и мыслителей’, отдыхавших за музыкой и живописью, я знавал так называемых дилетантов, которых философия была не лучше их живописи, а музыка хромала, как и мысль. Настоящие философы, как вообще великие люди, обыкновенно всецело погружаются в свое единственное призвание и в нем одном находят неисчерпаемый, вечно свежий интерес.
А. А. С-н говорит об однообразии солдатского труда, о том, будто ‘солдаты изнывают от казарменной скуки’. Правда ли это? И разнообразие, и скука допустимы лишь в тех воинских частях, где начальство преступно равнодушно к военному делу и где последнее поставлено совсем бездарно. Можно ли вообще говорить об однообразии в области столь живой, столь деятельной, полной героического интереса, каково военное искусство? Военная гимнастика, строй, маршировка, если они хорошо поставлены, так же интересны, как танцы, и способны больше увлекать молодежь, нежели утомлять. Затем — окопы, рытье траншей, уменье быстро поставить лагерь и снять его, уменье приспособляться к местности — разве все это не глубоко интересно? Разве можно назвать такие занятия однообразными? Затем — стрельба в цель, — разве это не увлекательный спорт? Искусство борьбы на штыках и саблях — разве это не другой столь же любопытный спорт? Переберите весь курс солдатского обучения до караульной службы включительно, — он весь соткан из разнообразных игр и состязаний, из драматических представлений, дающих громадную пищу воображению сколько-нибудь здорового парня. О тупицах и идиотах не будем говорить, но каждый заурядный новобранец — ведь это почти юноша с ненасыщенными потребностями игры и спорта. Дети недаром играют в солдаты: работа солдатская настолько сама по себе занимательна, что тянет подражать ей. Кроме отвратительной ‘словесности’ — тяжелой вследствие отменно глупой постановки этого предмета, — все занятия нижнего чина интересны. Меняясь точно в калейдоскопе, они дают упражнение всем центрам мозга и всем способностям. Если заведутся среди солдат философы и мыслители, которых более удовлетворяет живопись и музыка, то почему не дать им военной живописи, военной музыки? Нынче существуют могущественные и дешевые средства демонстрации искусств: волшебные фонари, кинематографы, граммофоны. Дайте нижним чинам полюбоваться картинами сражений, портретами великих полководцев и героев, картинами их подвигов — вот вам и живопись для солдата. Дайте послушать классические марши, военные песни и гимны — вот лучшая музыка для солдата. Почему не воспользоваться искусствами и не ввести их в военное воспитание? Но не забывайте, что все воспитание, вся жизнь солдата должна быть военной и никакой иной. Необходимо, чтобы хоть эти-то жалкие три года военной школы солдат набрал столько военных впечатлений и столь глубоких, чтобы потом на долгие годы, если не на всю жизнь, в нем оставалось военное внушение,
Говорить об однообразии военного дела значит не иметь о нем ни малейшего представления. Это дело — целый мир, где есть своя религия, своя философия, своя наука, свое искусство, своя литература. Война — самая драматическая область жизни, и допустима ли в полках ‘казарменная скука’ при сколько-нибудь военном начальнике? Конечно, посадите в командиры военного чиновника, тупого канцеляриста, и он, нет сомнения, превратит казарму в мертвый дом. Конечно, трусливая и равнодушная к войне штатская душа в состоянии заморозить самое яркое и страстное одушевление солдат. Но я говорю не про этот несчастнейший, хотя, впрочем, и не редкий случай. Я говорю о нормальных условиях. Во главе армии должны стоять героические вожди, артисты военного дела, способные заразить войска фантастическим интересом к войне. Существуют ли такие люди в природе? Да, и их немало! Их гораздо больше, чем это кажется, но большинство их вынуждено приспособляться к бездарным и холодным господам, глубоко штатским, пролезшим кое-где в генеральские мундиры. Душа армии — офицерский корпус. Дайте нижним чинам офицеров, любящих войну, заинтересованных войной, и вся солдатская служба превратится в сплошное наслажденье. Тягости службы? Да помилуйте, — в них-то и прелесть! Какой же спорт не тяжел? Или акробату даром дается его ловкость? Или атлет, танцор, актер, музыкант без труда завоевывают свои лавры? Почитайте историю великих походов — разве это была не каторжная работа? Однако солдаты шли с песнями по сорока верст в день, чтобы не отдыхая (правило Наполеона) броситься в бой! Умирали с блаженством (как это тонко понял Байрон в описании суворовского штурма Измаила). А тот, кто иногда калекой возвращался домой, на всю старость становился восторженным Гомером пережитых ужасов. Боже мой, — да если бы война сама по себе не была увлекательна, то возможна ли была бы история вообще, возможны были бы Греция и Рим и средние века? Как бы народ ни падал до морального ничтожества, как бы ни растлевал душу в мещанском счастье, — природа возвращает его к благородному, сверхъестественному методу жизни, к борьбе. Борьба за существование есть глубоко философское требование природы, и есть борьба не за жизнь только, а за нечто высшее жизни: за совершенство. Выживают более сильные, более способные, более удачные. Победа дается более отважным, более героическим племенам, тем, в душе которых всего ярче горит божественный пламень любви к родине и национальной чести. Народы трусливые, пьяные, ленивые, развратные составляют преступление в глазах природы, и она беспощадно выметает их как зловонный мусор. Очистителями земли являются по воле Божией воинственные народы. Присмотритесь к ним: они всегда — наиболее благочестивые, наиболее трудолюбивые, а главное — они наиболее благородные в данный момент истории. В презрении к врагу, позорящему землю, победители охотно идут на смерть, но сама смерть отступает пред героическим народом и пожирает трусов. В наш порочный и обрюзгший век, век торгашеский и маклаческий, некоторые народы позабыли эпопею своей древней молодости. Они до жалости трусят, как бы кто-нибудь не побил их. Мир, во что бы то ни стало мир! Всякое первородство отдадим за чечевичную похлебку! На эти рабские крики приходит высшее существо, народ-победитель, и отнимает не одно первородство, а и чечевичную похлебку… Пусть не думают ‘мирные буржуа’, что им придется пожертвовать только народной честью. Теряя честь, трусливый народ теряет обыкновенно и территорию свою, и свою свободу!
Я потому близко к сердцу принимаю вредные сельскохозяйственные затеи генерала Цурпкова, что они слишком уж рекламно утверждают давно идущую очень сложную процедуру обмещаниванья нашей армии. Ген. Цуриков у нас не один, он даже не первый в своем роде. Ген. А. Пржецлавский пишет мне, что идея обучать солдат сельскому хозяйству принадлежит ему, ген. Пржецлавскому, и что именно он возбудил вопрос об этом еще в 1881 году. С чем его и поздравляю! Повторяя идею Аракчеева о военных колониях, ген. Пржецлавский требовал колонизации войск на земельных участках. Правда, ген. Пржецлавский преследовал тут не столько агрономические, сколько экономические цели. По его расчетам, военные колонии давали бы ежегодно России 200 миллионов р. барыша. Бумага, как известно, все терпит, и возможны еще более фантастические расчеты. Для меня кажется громадной опасностью, когда на армию начинают смотреть не как на армию, а как на источник еще каких-то задач и прибылей. Нельзя, господа реформаторы, с одного вола драть семь шкур. Сегодня вы требуете, чтобы войска несли полицейскую службу: опыт опасный, очень вредный для армии, так как отвлекает ее от военного обучения. Но куда ни шло: война с внутренними врагами есть трагическая необходимость. Но завтра на ту же армию вы почему-то возлагаете земледельческие задачи. Послезавтра вам вздумается приспособить армию для постройки железных дорог, соблазнительно, не правда ли, использовать будто бы ‘свободные’ руки. Затем какой-нибудь превосходительный реформатор догадается обучать солдат кустарным промыслам: тоже, если хотите, вещь полезная! Наконец, не пустить ли нижних чинов торговать чем-нибудь на улице ‘в свободное от служебных занятий время’?
Согласитесь, что если каждый нижний чин выторгует всего лишь по два пятиалтынных в день, то это составит тридцать миллионов копеек, т. е. -более ста миллионов рублей в год! Серьезное подкрепление к военному бюджету, не правда ли? Господи, сколько блестящих идей на свете!
Не троньте армию. Не мешайте ей заниматься своим огромным, бесконечно важным для государства делом. Что это за мода: самый страшный и трагический труд, от которого зависит, быть России или не быть,— и его-то именно опутывают всякою постороннею обузой. Та же казна обучает девочек балетному искусству и юношей — живописи, Придет ль в голову кому-нибудь предложить обучать балерин ‘заодно’ кройке и шитью, а художников — огородному делу? Никому не придет в голову такая нелепость. Почему же это допустимо в отношении самой огромной и самой важной школы в государстве, школы солдатской? Неужели столь элементарное неуважение к военной специальности никого не оскорбляет? Неужели армия у нас так уж заброшена, что за нее и вступиться некому?
Каждый день читаешь что-нибудь мелкое, но глубоко возмутительное по части обмещанивания армии, по части растления ее штатским, либеральным, интеллигентским духом. На днях в газетах напечатано такое, например, трогательное известие. Преподаватели Виленского военного училища обсуждали на совете вопрос о сближении юнкеров с местными гимназистами и реалистами высших классов. Судили-рядили и пришли к заключению, что это вопрос очень важный, что нужно во что бы то ни стало и всеми мерами сближать военную молодежь с гражданской. Постановили войти в сношение с учителями гражданских школ и совместно с ними устраивать для военно-штатской молодежи вечера, лекции, прогулки и пр. и пр. Прочел я это изумительное известие и руками развел. Что же это такое у нас в самом деле творится среди бела дня? Неужели неизвестно военному начальству, каким духом заражена теперь гражданская школа — не только гимназии и реальные училища, но даже духовные семинарии? Неужели неизвестно военному начальству, что высшие классы средних школ дают самых яростных революционеров — первокурсников высшей школы? Неужели неизвестно военному начальству, что город Вильно набит евреями, поляками и латышами и что средние школы этого города набиты именно этим враждебным нашей государственности элементом? Стараясь о сближении, юнкеров с распропагандированными евреями и поляками, о чем же собственно вы стараетесь, господа виленские военные педагоги?!
Шопенгауэр рекомендует наблюдать мелкие явления, чтобы не быть застигнутыми врасплох — крупными. Наблюдайте за армией и военной школой! Они в опасности, и эта внутренняя опасность сильнее, может быть, внешней. На армию и военную школу наплывает отвратительный пошло-либеральный дух. Идет вольное и невольное стремление рассолдатить строй, обмещанить его, растворить в буржуазной гражданственности, в интеллигентском демократизме. Военную армию со всех сторон хотят сделать штатской, т. е. в стиле времени — возможно менее государственной, возможно менее национальной. В состав русской армии на целую треть ее подмешивают инородчины, разноверной, разноязычной, давно вспомнившей о своей древней вражде к России. Офицерский корпус тоже засорен инородцами до невозможного. Всеми правдами и неправдами в офицеры проникают евреи-выкресты, и даже в генеральном штабе, даже на западной границе нашей появляются превосходительные Мардохеи. Но что ж тут, впрочем, удивительного, когда сами русские генералы доходят до мысли, что призвание армии не в том только, чтобы воевать, а и сажать картофель?
Вступив в картофельный период нашей военной истории, всего вероятнее, что им мы и окончим.

23 февраля 1910 г.

ХОРОШО ЛИ СТРЕЛЯЕТ АРМИЯ?

‘Компетентные участники русско-японской войны утверждают, что в боях пехота наша стреляла плохо. Такой же взгляд на нашу стрельбу высказывали также иностранные корреспонденты и даже японская печать. О неудовлетворительности нашей стрелковой подготовки пишут много и теперь, но вопрос далеко еще не исчерпан, недостаточно освещен и слишком мало подчеркивается’.
Чтобы на меня опять не закричали фиговые штаб-публицисты, я спешу доложить, что вышеприведенное мнение о нашей стрельбе не мое, а взято мною из авторитетной книги капитана 11-го стрелкового полка Степанковского: ‘Методика Стрелкового Дела’. Автор ‘Методики’ — специалист по стрельбе, прикомандированный для опытов к ружейному полигону Офицерской стрелковой школы. Он ‘убежденный огнепоклонник, стрелок старого, крепкого закала’, — а названная книга его только что вышла вторым изданием, причем издает ее известный г. Березовский, редактор ‘Разведчика’, который плохих книг не издает. Если уж такой специалист и своего рода профессор стрельбы, как кап. Степанковский, придает веру общему утверждению, что наша пехота на войне стреляла плохо, стало быть, она стреляла действительно плохо и, стало быть, что же это за пехота, если она стрелять не умеет?
Как я уже докладывал читателю, опыт последней войны показал, что 94 проц. выбывших из строя были выбиты ружейными пулями. Не штык, не артиллерия, а именно солдатское ружье решает исход сражений, а с ним и судьбу народную. Неужели вопрос этот не заслуживает самого пристального внимания всех, пока гром еще не грянул? Именно теперь, в июле и в августе, начинаются инспекторские смотры стрельбы в гвардии и в армии. По Петербургу эти дни ходят нехорошие слухи относительно приемов, посредством которых один полк, по особым уважительным условиям не могший показать хорошей стрельбы, показал все-таки отличную. Я получил также одно, к сожалению анонимное, но от ‘группы молодых офицеров’ письмо, в котором полностью указана одна пехотная дивизия и полк, где командир в прошлом году не постеснялся войти в соглашение с нижними чинами для такой операции: ‘После предварительного осмотра инспектирующим новых мишеней и ухода его на линию огня, махальные заменили новые мишени другими, уже заранее прострелянными, кроме того, когда инспектирующий назначил 4 роты на стрельбу и повернулся к ним спиной, то из свободных рот выбежали отличные стрелки и заменили слабых стрелков в ротах, назначенных на стрельбу. Такой обман проектируется и в этом году вопреки желанию большинства офицеров, сознающих, что подобные приемы ведут нас к новому позору…’ Раз указанное печальное явление хотя бы в исключительных случаях замечено, то самые добросовестные инспекторские отчеты не могут ручаться за свою точность.
Читатель вправе заметить: пусть армия наша в прошлую войну стреляла плохо, но, вероятно, за истекшие-то шесть лет мы исправили этот недочет. Увы, уверенности в этом нет ни малейшей. Тот же капитан Степанковский в введении к названной книге пишет:
‘Год за годом проходит со времени Портсмутского мира, а стрелковый наш опыт остается в прежнем виде… В какой-то странной нерешительности мы стоим на распутье и чего-то ждем. Но не ждут наши соседи и торопятся возможно полнее использовать данные, добытые нашим же горьким опытом… Как в спертом воздухе давно не проветриваемой комнаты, куда не проникает живительный луч света, — в нашем застоявшемся стрелковом деле накопившаяся годами затхлая, удушливая атмосфера не дает вздохнуть полной грудью, мешает приступить к серьезной, ответственной работе. В чем же причина этого застоя?’
Причина, если верить вполне сведущему автору, заключается главным образом в отсутствии должных инструкций. ‘Мы прекрасно сознаем, говорит кап. Степанковский, что стрелковой практике предстоит небывалое до сего развитие на новых, лучших началах, но… не имея вполне согласованных с требованиями боевого опыта руководств, мы бессильны’. Если перевести это на обыкновенный язык, то в столь колоссально важном деле, как обучение армии стрельбе, тормозит составляющее руководства начальство. За шесть лет после поражений все еще не успели свести боевого опыта стрельбы в несколько страниц инструкции. Надлежащая комиссия для составления стрелкового руководства, вероятно, назначена, но она, очевидно, не спешит с этим нужнейшим делом, ибо жалобы на отсутствие руководства продолжаются до последних дней. Из дальнейшего повествования кап. Степанковского вы узнаете, как вообще тяжела опека над армией будто бы ученых теоретиков, в сущности же практических невежд, тех штабных ‘моментов’, которые поистине задерживают прогресс армии вместо того, чтобы двигать его. ‘В то время, как переход к 4-линейной винтовке, говорит кап. Степанковский, вызвал всюду на практике большое увлечение стрельбой и стрелковое дело начало заметно прогрессировать, — руководством в этом деле была для нас ‘теория’ стрельбы, и теория настолько несовершенная, что всюду практика стремилась обогнать ее, когда же мы перешли к 3-линейной винтовке и когда явилась необходимость двигаться усиленным аллюром, мы начали руководствоваться одним ‘Наставлением’.
Но, может быть, казенное ‘Наставление’ достаточно хорошо составлено? В том-то и беда, что нет. ‘Опека ‘Наставления’ над стрелковой практикой делается, иной раз, тяжелой’, говорит кап. Степанковский… ‘Опека эта привела к нарождению рядом с наукой официальной науки неофициальной, что ведет к проявлениям особенно нежелательного стрелкового раскола’. ‘Опека эта цели не достигает и не имеет должных оправданий… Опеку полезно было бы облегчить, чтобы открыть простор самодеятельности армии’. Читатель оценит необыкновенную осторожность выражений, которые приходится употреблять капит. Степанковскому, как лицу подчиненному. Оказывается, что настоящее время (после войны) ‘особенно невыгодное’ в стрелковом отношении: ‘Необходимость обновления офицерского состава армии выбрасывает за борт наряду с потерявшим трудоспособность и много сведущих работников’. ‘Тот стрелковый опыт, который выручал нас в разных трудных случаях обучения, испытывает сильные колебания и исчезает вместе со старыми работниками, между тем этот стрелковый опыт создавался многими годами и усилиями тысяч лиц. Теперь эти тысячи лиц заменяются новым элементом… к сожалению, малоопытным’. Молодые офицеры малосведущи в стрелковой науке, ‘пройдя ее на рысях в наших военных училищах в том объеме, какой установлен для армейских частей. Такой объем может быть и достаточен, чтобы научиться кое-как стрелять, но недостаточен для полного ценза стрелкового учителя’. В военных корпусах и военных училищах у нас проходится длинный ряд предметов ‘общеобразовательного курса’, но зато и тут, как в духовных семинариях, не хватает времени изучить как следует специальные предметы. Последние приходится проходить на рысях, т. е, крайне поверхностно. Молодой офицер, выпускаемый как учитель фельдфебелей и солдат, умеет, если угодно, выстрелить рядом хронологических цифр и фактов, но не умеет выстрелить, как следует, из ружья. В результате, когда под предлогом очищения армии от устаревших элементов очистили ее от практически знающих офицеров, — общий военный тон армии у нас понизился и начали замечаться признаки той анархии, которую вносит с собою всякое дилетантство. В частности, что касается столь центрального дела, как обучение стрельбе, — ‘в приемах и системах обучения ее, по словам кап. Степанковского, существует слишком много разнообразия. Все прекрасно сознают, что это разнообразие крайне вредно для дела, но тем не менее кому же неизвестно, что трудно найти два полка, в которых системы обучения стрельбе были бы совершенно одинаковы’. Анархия — тяжелое слово, но оно само напрашивается в данном случае. Часто приходится наблюдать, говорит г. Степанковский, что ‘даже в двух соседних ротах одного и того же полка значительную разницу в системах обучения… Кому неизвестно, что с переменой командира части меняется нередко и вся система обучения, и немало найдется частей, в которых в течение 15-20 лет обучение стрельбе подлаживалось под более или менее сильные давления 4-5 систем …На эту ненормальность обращено даже Высочайшее внимание’.
Обращено внимание даже верховного Вождя армии, тем не менее, анархия в стрельбе продолжается, по крайней мере, наш автор в последнем издании своей книги (1911 года) настаивает на необходимости приказа, требующего однообразия В стрелковом обучении. При некоторой расшатанности высшей дисциплины возможно, что даже приказа будет в данном случае недостаточно, а потребуется проследить, исполняется ли этот приказ. Примеров постепенного забвения самых высоко-исходящих государственных актов можно бы указать сколько угодно. Несмотря на наличие целого ряда военных училищ, военных академий и даже стрелковых школ, у нас нет, если верить кап. Степанковскому, систематически разработанного пособия, которое давало бы легчайшие и вернейшие способы однообразного обучения стрелка. Потребность в пособии крайне настоятельная, а пособия нет как нет. ‘Не странно ли, спрашивает кап. Степанковский, что везде, где задаются целью подготовить хотя бы начального сельского учителя, от такого учителя требуют не только усвоения предметов, которым ему придется обучать в школе, но требуют еще и знания методики каждого предмета, в наших же военно-учебных заведениях и самая стрелковая наука проходится в крайне неполном виде и совершенно игнорируется ознакомление с лучшими способами обучения стрельбе солдата… У нас до сих пор нет и в помине никакой особенной методики стрельбы. Мы обучаем стрельбе так же, как обучаем грамоте, арифметике и вообще всему, чему прикажут, т. е. руководствуясь личными вкусами и усмотрением. Наша стрелковая методика основывается на особой, так сказать, ефрейторской системе, определяемой казарменным выражением ‘на глаз расстояния’…
Ужасные слова! Вникнув в них, вы начинаете понимать, почему наша армия в прошлую постыдную войну ‘стреляла плохо’. Почем знать, стреляй она ‘хорошо’ вместо ‘плохо’, может быть, у наших генералов сложилось бы несколько более решительности среди сражений, и та мертвая точка, которая отделяет победу от поражения, была бы во многих случаях перейдена в сторону нашей победы. Но позвольте, господа, как же это так: современной армии великой державы стрелять ‘плохо’? В двадцатом-то веке, в веке изобретений, сменяющих друг друга с такою быстротою? В сущности, если из усовершенствованного оружия мы стреляем ‘плохо’ и никакой методики не придерживаемся, кроме ефрейторского ‘на глаз расстояния’, то не есть ли это самая верная страховка — не от поражения, а от какой-либо надежды на победу?
Наши фиговые блюстители бюрократического спокойствия об одном лишь дрожат: как бы какое-нибудь неблагополучие не попало на глаза начальству, особенно высшему. Боятся, видите ли, испортить пищеварение их высокопревосходительств. Но в результате этой фиговой системы утаивания своих непорядков, в результате накопления официальной лжи непорядки разрастаются в чудовищные, трудноизлечимые пороки, а такие пороки, как грех, влекут за собою Божее проклятие и смерть. В книге названного авторитетнейшего специалиста по стрельбе, как и в статьях ‘Вестника Офицерской стрелковой школы’, меня особенно ужалило одно обстоятельство: после несчастной войны, где пехота стреляла плохо, — она за эти годы, по-видимому, не научилась стрелять лучше, ибо стрелковое дело у нас падает вместо того, чтобы подниматься. ‘В настоящее время, говорит тот же кап. Степанковский в июльском (No 6) означенного стрелкового журнала, — в настоящее время переживается период упадка хороших стрелковых традиций и наблюдается это в тех частях, которые еще недавно были очень сильны ими. Офицеры старых стрелковых частей не могут не замечать и не чувствовать, как пошатнулись традиции, составлявшие силу и гордость наиболее боевых частей армии, они безусловно подпишутся под моими словами’. В 1907 году стрелковый смотр показал, что из вызванных 12-ти рот всех полков 3-й стрелковой бригады ни одна не оказалась на высоте прежней нашей стрелковой славы. ‘Из рук вон плохи наши учебные команды, стреляющие сплошь да рядом хуже строевых рот и подготавливающие будущего унтер-офицера разве только к роли наблюдающего за сборкой и разборкой винтовки’. Вот как мы готовим стрелковых инструкторов и их помощников! Само собою, инструктором стрельбы в роте является прежде всего ротный командир, но на практике он ‘начинает ознакомление со стрелковой наукой зачастую лишь со дня получения роты’. Вместо того чтобы подыматься в военном деле, мы падаем: ‘даже в нынешних стрелковых частях любители и знатоки стрелкового дела попадаются все реже и реже…’, говорит кап. Степанковский. О рядовом офицерстве и говорить нечего. Сто ‘выдающихся’ капитанов дают на двести шагов по призовой мишени меньший процент попадания, чем сто новобранцев после 4-х месячного обучения, т. е. не прошедшие еще курса стрельбы, стреляя к тому же при худших условиях (в шинелях да в снаряжении в присутствии высшего начальства, не зная боя винтовок, и т. п.).
Не поразительно ли все это? Когда этот ужасный факт был обнаружен, многие не хотели верить ему, пытались объяснить ‘старостью’ капитанов: в 40 лет будто бы и глаз изменяет, и рука не так тверда. Это в 40-то лет у нас уже жалуются на старость! Однако, когда заменили капитанов штабс-капитанами, поручиками, подпоручиками, то ‘вышло еще хуже’…
Как же это, господа, так случилось, что душа армии — офицерство ее — стреляет еще хуже новобранцев, еще не прошедших курса стрельбы? А очень просто, как все на свете при всей таинственности совершается крайне просто: ‘В строевых ротах кадетских корпусов не идут далее ружейных приемов да хождения в ногу из классов в столовые, а в пехотных военных училищах более налегают на обучение верховой езде, чем на стрелковые занятия’. Вот как просто объясняется плохая стрельба армии. Знаете, сколько уделяется часов на стрелковые занятия в военных, т. е. специальных, училищах? ‘Почти то же число часов, что и на изучение шашечных приемов’. ‘На самую серьезную учебную работу, а именно — на практическую подготовку юнкера к роли строевого учителя, уделяется всего лишь несколько часов в течение года’. ‘Кадетам строевых рот даются винтовки для ружейных приемов, даже до стрельбы дробинками доходит не во всех корпусах… Всякое стремление кадета или юнкера к какому бы то ни было ружейному и вообще охотничьему спорту не только не поощряется, но всячески преследуется. Поэтому среди воспитанников гражданских и даже духовных учебных заведений попадается несравненно больший процент начинающих охотников, чем среди кадетов и юнкеров’.
Читаешь точно не про военную империю, когда-то имевшую великих полководцев, а как будто про Корею или Бирму, где офицеры ходят в халатах и с веерами вместо сабель…
Повторяю, тяжелое слово — анархия, но как не признать, что мы гибнем от нее по всем направлениям и что общий источник анархии нашей — школа. Погибает церковь, отравленная гнусной духовной школой, где вместо священников готовят ‘общеобразовательных’ интеллигентов в рясах, глубоконевежественных, что касается веры, и к вере совершенно равнодушных, Погибает великая армия Петра Первого, отравленная отвратительной военной школой, где учат множеству штатных наук, и где совсем пренебрегают стрельбой. То, что пехота плохо стреляла на войне и простреляла славу Отечества, это, видите ли, ничего, то, что искусство стрельбы постепенно падает в армии, это тоже ничего, — лишь бы на смотре показать ‘сверхотличную’ стрельбу. Как это иногда достигается, об этом дан намек в начале настоящей статьи. Все это грустно, — говорит цитируемый автор. ‘Грустно потому, что приводит в унынье и в какое-то безнадежное спокойствие отчаяния тех стрелковых работников, которых эта борьба выбивает из колеи и утомляет’…

19 июля 1911 г.

НАЦИОНАЛЬНЫЙ СЪЕЗД

…Главное призвание русской национальной партии есть защита русского племени, как господствующего в России. Нас думают уязвить, называя иногда наш принцип зоологическим, — но зоология, господа, великая наука и пренебрегать ее выводами могут лишь невежды. Нет сомнения, что народность русская отвратительно устроена и в сверхзоологической жизни, почему национализм включает в свою область и всю гражданственность, и всю культуру народную. Но он включает в круг своего особенного внимания также и натуральные, чисто зоологические условия нашего племени на земле. Перестанемте, господа, обманывать себя и хитрить с действительностью! Неужели такие, чисто зоологические обстоятельства, как недостаток питания, одежды, топлива и элементарной культуры у русского простонародья ничего не значат? Но они отражаются крайне выразительно на захудании человеческого типа в Великороссии, Белоруссии и Малороссии. Именно зоологическая единица — русский человек во множестве мест охвачен измельчанием и вырождением, которое заставило на нашей памяти дважды понижать норму при приеме новобранцев на службу. Еще сто с небольшим лет назад самая высокорослая армия в Европе (суворовские ‘чудо-богатыри’),— теперешняя русская армия уже самая низкорослая, и ужасающий процент рекрутов приходится браковать для службы. Неужели этот ‘зоологический’ факт ничего не значит? Неужели ничего не значит наша постыдная, нигде в свете не встречаемая детская смертность, при которой огромное большинство живой народной массы не доживает даже до трети человеческого века? Что бы ни кричали о нашем зоологическом национализме такие наследственные ‘друзья’ нашего племени, как Евреи, Поляки, Финны, Армяне и т. п.,— мне кажется, пора русским людям самим немножко подумать о себе. За последнее полстолетие вполне сложилось начавшееся уже давно физическое изнеможение нашей когда-то могучей расы. Плохо обдуманная реформа раскрепощения крестьянства выпустила ‘на волю’ десятки миллионов народа, предварительно обобранного, невежественного, нищего, не вооруженного культурой, и вот все кривые народного благосостояния резко пошли книзу. Малоземелье, ростовщический кредит у кулаков и мироедов, разливанное море пьянства, организованное одним оптимистическим ведомством под предлогом сокращения его, стремительный рост налогов, еще более стремительная распродажа национальных богатств в руки иностранцев и инородцев, — все это повело к упадку и духа народного, и физических сил его. Стоило народу лишь немного пошатнуться, как давление всех готовых обрушиться бедствий подтолкнуло падающего. Потянулся длинный ряд голодных лет и холерных и тифозных эпидемий. Они объясняются не только физическими причинами, но и психическим упадком расы, пониженной способностью бороться с бедствиями и одолевать их. Чем объяснить также дерзкое выступление инородцев в 1905 году? Вы скажете — культурным расцветом их,— но и самый-то расцвет и разрастание на теле русского народа враждебного ему инородчества говорит о захудалости русской расы. Паразиты заводятся охотнее всего на больном организме, потерявшем силу сопротивления им.
Я не хочу пугать читателей слишком мрачными пророчествами, но в самом деле положение русской народности даже в зоологическом, отношении сделалось чрезвычайно неблагоприятным. Можем ли мы, скажите, стать на ту оптимистическую точку зрения, которая принадлежит некоторым известным государственным людям: ‘Не все ль равно, какое население в России — русское, немецкое, польское или жидовское? Лишь бы платили подати и давали возможность накоплять золотую наличность!’ Мне кажется, — для чиновников, запамятовавших долг свой перед родиной, это может быть и ‘все равно’, — но самому-то русскому народу это далеко не все равно, и разница тут такая же, как между жизнью и смертью. Вот главное призвание национальной партии: оборона нации — и не только от внешних врагов, а и от внутренних условий, слагающихся крайне неблагоприятно для державного племени. Национальная партия, конечно, есть политическая партия, ибо она пользуется участием в законодательстве для осуществления своих национальных целей. Но национальная партия сделала бы преступную и самоубийственную ошибку, если бы позволила увлечь себя в мелкое парламентское политиканство, в фракционную борьбу ради борьбы. Все силы нашей партии должны быть посвящены выработке общенационального органа — правительства, посредством которого народ вообще осуществляет то, что он может осуществить. Бесполезно тратить время на ничтожные и бесчисленные чисто хозяйственные распоряжения, выдаваемые у нас за законы, — когда не обеспечена даже зоологическая жизнь народная и ее бытие в будущем. И старый, и новый режим одинаково пренебрегают этим основным национальным вопросом: как выйти из положения, при котором государственное племя делается добычей когда-то покоренных им стихий? Исстари угнетаемый в пользу окраин великорусский центр являет признаки запустения и одичания. Навалив на свою спину ‘более культурных’ инородцев и иностранцев, русский мужик потерял свое древнее богатырство, выродился, зачах. Как восстановить потерянное равновесие? Как создать в России для русского племени положение, действительно отвечающее его великим историческим трудам и жертвам?
Будем надеяться, что национальный съезд в кунсткамере всевозможных мелких политических вопросов не обойдет вниманием и этого исторического ‘слона’.

23 января 1914 г.

ГНЕВ ГОСПОДЕНЬ

Как мы готовились к великой войне 1904 года? Сегодня исполняется десять лет с момента ‘лихой’ (по убеждению всего света) атаки японцев на наш дремавший на порт-артурском рейде флот, с момента начала той ужасной эпопеи, в которой России выпала столь невыразимо грустная роль. Больно, тяжко-больно вспоминать те дни, но что вы поделаете с памятью? Сколько ни отгоняйте неотвязчивые думы, они лезут в голову и терзают сердце… Кладите вашу голову под крыло, как страус, под подушку, под одеяло, никуда нельзя деться от стыда и раскаяния, от бесплодных мук и угрызений, — и это, я думаю, удел всей сколько-нибудь благородно мыслящей России.
На нас, так называемое ‘образованное общество’, раздаются бесчисленные нарекания, часто очень справедливые: и мечтательны-то мы, и бездеятельны, и плохо несем долг свой — одушевлять народ и облагораживать правящий класс. Все это, может быть, и так, — мы во многом повинны, но зато мы же несем на себе и гнев Божий, как ни одно сословие в стране. Простонародье уже не помнит о прошлой войне многого, самого тяжкого и постыдного, ибо оно очень многого и тогда не знало и, может быть, никогда не узнает. У простонародья осталась общая стихийная тупая боль: ‘нас побили’, осталось стихийно-государственное оскорбление, недоумевающее и удивленное. Как же это так случилось? С незапамятных времен все побеждали мы, и это вошло в привычку, в гордое самосознание, в царственное чувство, составляющее душу великого народа, — в сознание непобедимости. Непобедимость ведь и есть независимость, и иного определения народному великодержавию нет. Как же это так случилось, что солдаты наши распевали целое столетие — Наша матушка Россия всему свету голова! — и вдруг какие-то неведомые японцы, говорят, будто бы даже макаки, а не люди, — расколотили чуть не десять раз подряд нашу могучую армию, взяли крепость, истребили флот, забрали в плен десятки тысяч русских и целые эскадры, наконец, выгнали нас из Маньчжурии и отобрали половину Сахалина? Простонародье знает эти общие итоги войны, а почти миллионная армия, вернувшаяся с войны с сотней тысяч убитых и изувеченных, внесла в народ живое и, так сказать, шкурное самочувствие войны. Как стихийное, оно мне кажется все же легче, чем понимание войны, основанное на ее многостороннем анализе. Все мы, образованная публика, — хотели бы или не хотели того, — целые годы изучали войну, жадно вбирая в себя все крупные и мелкие эпизоды ее, все освещаемые всемирной печатью тайны ее, — и в исторической, и в дипломатической, и в военной подготовке. В наш кристально прозрачный век, когда государственные тайны, сегодня напечатанные в Петербурге, завтра делаются какими-то путями известными в Берлине,— разве можно скрыть механику столь огромного дела, как война? Два миллиона живых существ 1,5 года были втянуты в столь глубоко запоминающуюся драму, как борьба не на жизнь, а на смерть. Кроме этих двух миллионов свидетелей, и победители, и побежденные офицеры и генералы приобрели на войне ничем не удержимую потребность бесконечно говорить о войне, — победители — чтобы хвастаться и восхвалять свой подвиг, побежденные — чтобы оправдываться и облегчить хоть немного могильную плиту позора, сразу на них надавившую. Весь этот крик и вопль, все эти стопы побежденных и хохот победителей затяжной бурей вторгались не в просто народное, а в наше образованное сознание, и нас именно измучивали больше, чем кого-либо. Конечно, и в правящем классе, среди так называемой бюрократии, есть глубоко впечатлительные и просвещенные люди, остро страдающие за родину. Такие входят в наш образованный слой и от него не отделимы. Но, в общем, бюрократия, как класс служебный, мне кажется, перенесла войну гораздо легче, чем интеллигенция. Разрозненное по бесчисленному множеству ведомств, департаментов, канцелярий, чиновничество вдохновлено не столько гражданским, сколько корпоративным духом, и пока у них в департаменте нет катастрофы, им, естественно, представляется, что и с отечеством ничего особенного не случилось. Тяжелее всех война прошла по сознанию не служащих образованных обывателей, в которых все еще держится, благодаря некоторой независимости и осведомленности, непогасающий дух гражданский. В случае победоносной войны никто не был бы более счастлив, как мы, и зато именно на нас особенно сокрушительно легла тяжесть народного бесславия…
Как мы готовились к войне, сбросившей нас с мировой высоты на степень державы, с которою более не церемонятся? Японцы, сколько известно, готовились к войне целое десятилетие, с величайшим напряжением отстраивая флот и подготовляя армию втрое большую, чем у нас в Петербурге ожидали. У нас же, как раз именно это десятилетие (1893-1903 гг.) всего ревностнее готовились к введению казенной винной монополии. Талантливейший из наших министров и почти диктатор той эпохи, владевший талисманом, звон которого всего убедительнее для многих, — С. Ю. Витте, — поражал широким размахом своих реформ. Некоторые из них были необходимы, но ни одна не выдавалась такою грандиозностью, как питейная реформа. У голодавшего государства нашлись сотни миллионов рублей для отстройки огромных складов, заводов, управлений, лавок, нашлись десятки миллионов рублей для крупных окладов, путем которых люди с университетским образованием привлекались даже к такой скромной службе, как оклейка бутылок бандеролями и закупорка их сургучом. По мелочам, господа, судите о величии идеи, вдохновлявшей тогда нашу государственность…
Вот что мне пишет один знакомый, которому много приходится разъезжать по России по делам службы, человек, в высшей степени достойный уважения:
‘Жаль, что гр. С. Ю. Витте теперь не заглянет внутрь России, он увидал бы плоды своих трудов… Ведь эти ‘форты’, — казенные склады вина, разбросанные по всей Империи, не могли бы не броситься ему в глаза. Пейзаж обыкновенно такой: если это на юге России — местечко с белыми стенами одноэтажных домиков, убогая церковь, разваливающиеся заборы и сараи. А в центре местечка, близ базарной площади, красный, величественный ‘форт’, прекрасно построенный на цементе. Высокий, аршин в пять высоты, забор закрывает грандиозные сараи. Рядом казенная винная лавка и масса валяющихся пробок. А в нескольких шагах — тела перепившихся обывателей местечка… Всюду одна и та же картина, — и в Малой Руси, и в Белой, и в Великой, и что еще ужаснее — на Дону, где за 1912 юбилейный год пропито 22 миллиона рублей’…

Пьяная Кастилия

Когда я прочел это письмо об ‘алкогольных фортах’, гордо поднимающихся теперь над святою Русью, я почему-то вспомнил о Кастилии, благородной стране, получившей свое имя от множества рыцарских замков. Я вспомнил о каменных башнях и стенах, развалины которых доселе вы встречаете по всей Европе и отчасти в Азии. Я вспомнил о двух тысячах хлебных элеваторов, возвышающихся среди возделанных пустынь Канады. Я вспомнил о древних русских монастырях, соборах и храмах, которые ведь тоже были чем-то вроде кастильских замков. Как испанские рыцари постройкою каменных фортов постепенно оттесняли Мавров и освобождали свое отечество от арабского завоевания, так православные храмы с сияющими главами и благовестом с вершины башен постепенно завоевывали языческую Россию для христианской цивилизации. Они постепенно вводили гуманную культуру духа, потребность мира и благоволения, без которых невозможен труд и накопление материальных средств. Окиньте взором вашим всю человеческую историю, — вы увидите, что всякая эпоха характеризуется своими ‘фортами’, воздвигаемыми на диком приволье природы. Наши древние города, т. е. огороженные валами и тыном центры власти и торговли, — они были теми же замками, акрополями, капитолиями, которые с незапамятных веков даровитые расы строили как опорные пункты государственности и культуры. Это были — смотря по степени богатства — земляные, деревянные или каменные узлы, в которых завязывалась ткань живого общества и где она, так сказать, пришивалась к территории. Величайшая из анархий, записанных в истории, — ‘великое переселение народов’ — была укрощена именно средневековыми феодальными замками, и именно на них, как на неподвижном скелете, наросло тело мирной гражданственности, — с промышленностью и торговлей, с науками и искусствами. Великие готические соборы и вот эти рыцарские замки недаром до сих пор волнуют каждую поэтическую душу: это в самом деле священные, достойные поклонения остатки культурной организации человечества. Осмеивайте аристократию и жреческий класс сколько вам угодно, но пока эти классы были истинные, не подмешанные, не поддельные, — они не назывались только, а и были благороднейшими из всех. Все, что возвышает нас над уровнем полуживотного варварства, все, что позволяет нам гордиться человечностью, ради которой стоит жить, — все это, уверяю вас, пошло от алтарей и тронов, хотя бы от скромных деревенских алтарей и баронских владетельных тронов. Если вы скажете, что с повреждением аристократии и церкви именно из тех же классов пошла всякая порча народная, всякий соблазн, всякое повреждение нравов и порабощение, — то я спорить против этого не буду, очень может быть, что это так, но я говорю не о фальшивых алтарях и не о фальшивых замках, а о том периоде, когда они были надлежащими.
Наше время имеет свои святыни и свои твердыни. Если хоть на секунду отрешиться от сковывающего старые общества лицемерия и спросить: какое мы чтим божество? Какую власть? То культурнейшие страны обязаны ответить: божество наше — знание, уважаемая власть — капитал. Вымирающие приверженцы старых культов свою любовь к ним выдают за веру. Они молятся еще Илье Пророку, но по части электричества верят Фарадею. Верят уже только в то, что способны узнать и проверить. Безропотно признают лишь ту стихийную власть, что слагается — как капитал — накоплением бесспорной силы. Сообразно с изменением веры и чести (в дурную или хорошую сторону — вопрос особый) изменились и общественные храмы и замки. В Америке, если вы в любом селении видите большое и красивое здание, — можете быть уверены, что это школа. И не только в Америке, а даже в Петербурге, на Невском, если вы увидите великолепный частный дом, то можете пари держать, что это банк. Наиболее грандиозные сооружения на окраине городов — это фабрики и вокзалы, — а если над горизонтом подымется исполинский силуэт, напоминающий вавилонскую башню, то это, наверное, элеватор.
Вот форты современной, не слишком благочестивой, но и не слишком уж поганой цивилизации. Я лично всей душой и сердцем поклоняюсь неведомому Высшему существу, но именно как человек поколения, у которого любовь подменила веру. Для меня готические храмы и замки, сознаюсь, милее политехникумов и фабрик, — но все же я не отрицаю (не осмеливаюсь отрицать} — ни политехникумов, ни фабрик, как это делал неукротимый Лев Толстой. Не чувствуя в себе страстной гордости этого несколько анархического ума, я полагаю, что человеческий род нащупывает свою дорогу и нечаянно отыскивает выходы. И школа, если бы поставить ее на должную высоту, необыкновенно много включает в себе религиозного. И такие учреждения, как фабрики, организующие труд народный, весьма почтенны, если основаны не на хищнических началах. И самая сомнительная из твердынь — банки в руках честных людей способны оказывать серьезнейшие культурные услуги. Ведь какое бы вы ни придумали широкое техническое предприятие — новую сеть железных дорог, тоннель, орошение, рудники и т. п., — прежде всего нужно финансировать их, добыть откуда-то силу, приводящую труд в движение. Стало быть, даже такие форты современной цивилизации, как банки, при отсутствии мошенничества в них примиряют с собой. Но что вы скажете о ‘лучшем создании человеческого рода’ — об алкогольных фортах? Даже в честнейших руках и при условии химически чистого продукта какова окончательная цель этих великолепных сооружений, осеняющих теперь территорию старой ‘Святой Руси’?
С глубокой благодарностью прочел я о поправке князя Д. П. Голицына-Муравлина, внесенной им от имени 33 членов Гос. Совета и принятой этою законодательной палатой. Названной поправкой воспрещена продажа крепких напитков в буфетах правительственных учреждений и присутственных мест, общественных садов и гуляний, театров, концертов, катков, выставок и т. п. Облагорожению русского общества этим положено прочное начало. Горжусь тем, что инициатива этого превосходного закона (ст. 23) принадлежит в лице князя Голицына-Муравлина русскому литератору, правда, давно уже посвятившему выдающийся талант свой борьбе с одичанием русского культурного общества. Из речи князя в Г. Совете, основанной на статистике пьянства, вы узнаете, что ‘в России за 18 лет замерзло 22 150 человек’ (чаще всего замерзают зимою пьяные), а ‘умерло от алкоголизма за это время 84217 человек’. Следовательно, не будет преувеличением счесть, что за 18 лет Россия благодаря ‘фортам пьянства’ теряет около 100 тысяч жизней, т. е., по крайней мере, вчетверо больше, чем за тот же период Россия теряет (в средних числах) от войн. А пропито было за тот же период народного достояния много больше 10 миллиардов, которых хватило бы на полдюжины больших войн. Прибавьте к этой статистике неизмеримо более огромное количество людей, не совсем замерзших от пьянства, а только отморозивших себе конечности, не совсем опившихся водкой, а только расстроивших себе здоровье до непоправимости. Прибавьте к пропитому богатству бесчисленные миллионы потерянных рабочих дней, а с ними богатство, которое могло бы быть заработано. Прибавьте не поддающиеся исчислению случаи в пьяном виде насилий, оскорблений, драк, увечий, преступлений и проступков, порчи домашнего и общественного имущества и т. п. и т. п.
О, эти величественные алкогольные форты! О, эта пьяная Кастилия, в которую постепенно превращается когда-то осененная храмами православная ‘Святая Русь’! Когда вспомнишь, что целое десятилетие — и именно то, в которое японцы готовились к войне, — мы потратили на отстройку гигантских монопольных фортов, — сердце сожмется и невольно почувствуешь, что есть гнев Господень и что воистину ‘Бог поругаем не бывает’. Что же, в самом деле, православной Империи хвалиться своим благочестием, служить молебны и так далее, — если на деле, — не в теории, а на практике, — мы всю страну покрыли каменною сетью совсем не христианских учреждений, совсем не нравственных, совсем не культурных, а противных всякой религии, нравственности и культуре! Мы, образованное общество, давно видим это, давно стонем и вопием, — и наконец-то многие благородные деятели из правящего класса почувствовали всю пучину пьяного зла. На мое замечание в разговоре с одним государственным человеком, что пора же серьезно взяться за народное отрезвление, он грустно сказал: ‘Не поздно ли?’
Плохо мы готовились к страшному суду истории — и потерпели заслуженную кару. Но неужели подобная же подготовка пойдет и далее? Неужели очагами нашей цивилизации останутся величественные форты питейного ведомства? Неужели около них должна завиться та национальная культура, которая когда-то завивалась около алтарей и феодальных тронов? Неужели от погашения духа народного и отравления тел явится спасение России?

25 января 1914 г.

ИСТИННО КУЛЬТУРНОЕ ВЕДОМСТВО

Могучее русское царство в глазах европейцев — целый мир по пространству и населению, мир неустроенный и исторически расстроенный, а потому отличающийся всеми качествами отсталых стран. Обилие натуральных богатств при экономической беспомощности населения и беспечности культурного класса притягивает иностранцев в Россию так же неудержимо, как когда-то тянули Америка, Африка, Индия, Китай. Предпринимательская энергия и капитал ищут работы по всему свету, и для немцев, ближайших, наших соседей, Россия, естественно, наиболее интересна как колония. В нынешнем году немецкие колонисты нашего юга хотят праздновать 150-летний юбилей немецкой колонизации у нас. Вопрос этот в его целом составляет настоящую драму отношений между Германией и Россией. Сто пятьдесят лет назад и позже Германия была раздробленною и слабою страною, очень бедною. Сельскохозяйственная культура ее и промышленность все еще не могли оправиться от разгрома их в Тридцатилетнюю войну. Немцам часто нечего было есть на родине. Они охотно искали себе отечества и за океаном, и в соседней варварской стране, где им оказывался со времен Петра Великого и Бирона всевозможный почет. Немецкая эмиграция в Россию, поощряемая русским правительством, шла довольно широко, но без политических целей. Екатерина, Павел и в особенности Александр I считались благодетелями Германии, они и были таковыми, пожалуй, даже в большей степени, чем современные им Габсбурги и Гогенцоллерны, малоспособные защищать свои государства от французов. До чего невысоко стояло немецкое могущество еще в 1846 году, показывает характерная фраза Гоголя в его ‘Напутствии’ (‘Выбранные места из переписки с друзьями’): ‘Невелика слава для Русского сразиться с миролюбивым Немцем, когда знаешь наперед, что он побежит, нет, с Черкесом, которого все дрожит, считая непобедимым, с Черкесом схватиться и победить его — вот слава, которою можно похвалиться!’
Казалось бы, давно ли это было? Всего 67 лет, а сколько воды утекло и с нею сколько исчезло громких репутаций, и сколько возникло новых, может быть, тоже преувеличенных. Продолжая быть благодетельницей Германии и при Александре II, Россия содействовала всем могуществом своим (угрожая Австрии) разгрому Французской империи и объединению — Германии в одну грозную державу. Начался второй период немецких колонизационных планов. Хотя Россия неожиданно обнаружила свою военную отсталость и в Крымскую, и в Балканскую войну 1877 года, — но она все еще казалась для пруссаков непобедимой державой, с которою самая мудрая политика — дружить, а никак не ссориться. Правда, германские шовинисты уже тогда начали кричать о необходимости разгрома России, о раздроблении ее на несколько царств, наконец, о полном завоевании ее, вроде того, как англичане завладели Индией, — но правительство германское, ответственное пред историей, не увлеклось этими взглядами. ‘Будущее Германии на морях’, — решил император Вильгельм. Германской эмиграцией начал подготовляться другой исход — не в Америку, и не в Россию, а по линиям наименьших сопротивлений — на Балканский полуостров, в Малую Азию и в африканские колонии немцев. Подошли, однако, две неожиданности: Германия развила такую громадную промышленность, что нашла применение избытка рабочих сил у себя дома, — Россия же была разгромлена на Дальнем Востоке с решительностью, о которой и мечтать не смели наши враги. Тогда снова оживились планы завоевания немцами России по примеру их остготских предков полторы тысячи лет назад. Ослабевшая, раздираемая внутренним междоусобием великая славянская империя начала казаться немцам естественным продолжением славянской территории, уже захваченной тевтонами. Славянство — не более как Dungervolk (Дерьмовый народ (нем.).), — простая подстилка для германской расы. В настоящий момент затруднительно сказать: против кого собственно Германия ведет поспешные и гигантские вооружения: против ли Франции и Англии или преимущественно против России. Может быть, колоссальный флот Германии предназначен только для того, чтобы защитить свой тыл от Англии, подобно тому, как обширный крепостной район на западной границе Германии приведен в неприступное состояние лишь для обороны тыла, дабы иметь возможность три четверти сил бросить к Востоку. Не будь японской войны с ее результатами, быть может, Германия осталась бы при прежнем лозунге Deutschland’s Zukunft’a (Будущее Германии (нем.)), но кто поручится за то, какой психологический переворот вызвало в соперниках наших и врагах поражение столь безмерного могущества, каким считалась Россия?
Говорят: современная цивилизация не допускает широких завоевательных планов. Никому не придет в голову покорять для чего-то весь мир. Нынче все поглощены идеей честного производительного труда и мирным состязанием рас. Мне кажется, мнение это столь же неверно, сколько сентиментально. Нынешняя цивилизация еще недавно имела своего Цезаря — Наполеона. Ему нельзя было отказать в гениальной ясности ума, но ведь окончательной его целью было завоевание мира. И греческая, и римская цивилизации были во многом гораздо тоньше нашей, но мечта о мировой империи от времен Александра Македонского до Трояна не покидала Запад. И монгольские, и германские варвары, как бы преследуя ту же идею, целые столетия блуждали по поверхности старого материка, — бессознательно сметали царства одно за другим. Культурнейшая Англия постепенно завоевала четверть земного шара. На наших глазах сильные народы поделили Африку, как простую находку, найденную на дороге. Можно ли поручиться, повторяю, чтобы при подходящих условиях национальная сила, почувствовавшая обеспеченность победы, не использовала для себя столь редкий шанс? Германцы, конечно, не гунны, их завоевание явится на манер габсбургского — с соблюдением кое-каких прав покоренных народностей, — но даже простая гегемония настолько соблазнительна, что за нее велись в истории кровопролитнейшие войны. При неизбежном и скором столкновении двух коалиций, разделяющих теперь Европу, Германия, естественно, подготовляет себе победу, и, может быть, этим следует объяснить катастрофическую решимость ее поднимать свои вооруженные силы до пределов возможности…
Все, казалось бы, слагается благоприятно для немецких планов, но вот какое явилось нечаянное осложнение. Россия не только разлагается, но в некоторых отношениях и оживает. Семь лет назад Россия предприняла великую аграрную реформу, и из нее выходит толк. Судя по всему, что немцы наблюдают в России, русская народная масса коренным образом перестраивается, выходит из крепостных отношений к одичавшей общине и становится на общекультурный путь. Если все пойдет тем же ходом и дальше, то лет через пятнадцать Россию нельзя будет узнать. Территория будет связана с народом посредством организованного труда, основанного на единоличной собственности. Впервые после многих столетий русскому народу будут возвращены те естественные условия свободы и полной собственности, при которых европейцы колонизовали и Европу, и заокеанские земли, создав цветущие государства. Но ведь это значит, ни более ни менее, как то, что и Россия сделается в ближайшем будущем таким же цветущим государством? Столь же культурным, столь же богатым, как Европа и Америка? Очень на это похоже, если только великая аграрная реформа у нас не будет скомкана и брошена недоконченной. Но ведь это уже совсем меняет дело. Предположить Россию культурной в народных массах — это будет уже не великая держава, а трижды великая, ибо по населению своему она и теперь равняется почти трем Германиям, сложенным вместе. Тогда все мечты о России, как ближайшей колонии для германской расы, придется оставить. Россия явится уже не колонией, а сама — великим колонизатором, способным превращать пустыни в цветущие поля. Тогда Германии придется снова отыскивать свое будущее на водах…
Мне кажется, землеустроительная реформа в России недаром отмечается на Западе как ‘одна из величайших социальных реформ, когда-либо бывших’, и недаром ею так заинтересовались не только в Германии, но и во Франции и в Америке. Если Бог даст сил и здоровья А. В. Кривошеину, блистательно ведущему это громадное национальное дело, то, может быть, спасительный подъем России начнется именно с этой стороны. Когда народ будет поставлен в правильные отношения к земле, тогда только и начнется русская цивилизация в серьезном смысле. Тогда только труд народный и разовьет все свои неисчерпаемые возможности. Только тогда начнет накапливаться народный капитал во всех отношениях, включая знание и талант. Оздоровленный народ создаст и более здоровую государственность, которая будет способна сорганизовать силы нации для всегда победоносной обороны. Вместе с победами на всех поприщах — в том числе и на военном — вернется к нам и как будто потерянное уважение в человечестве. Ничто не дается даром, всякое преимущество требует громадной затраты сил, притом — производительной затраты. Остается пожелать, чтобы около одного истинно культурного ведомства учились у нас работать и другие, менее налаженные…

30 января 1914 г.

ДЕЛО НАЦИИ

Весь народ национален и даже все русское общество, если выкинуть из него озлобленную часть инородцев. Говорю об озлобленной части, ибо другая, не озлобленная, а добродушная часть инородцев уже охвачена русскою стихией, пропитана ею, как сардинки маслом, и входит в состав русской нации. О немцах нечего и говорить: между ними столько ‘кровавых’ русских патриотов, что это просится даже в пословицу. Но разве вам не случалось встречать даже поляков, настолько обрусевших, что им тяжело носить польскую фамилию? А что вы скажете о г. Гольтисоне? Это чистокровнейший еврей, и тем не менее страстный композитор русского церковного пения и, как говорят, большой русский патриот.
Что такое Россия, что такое наша национальная идея — об этом многие имеют смутное понятие. Не ясно это и почтенному барону Розену, превосходную речь которого на днях в Гос. Совете следовало бы прочесть всем, кто любит Россию. Одно лишь в этой речи показалось мне загадочным: о каком ‘воинствующем национализме’ в России говорит он, и с таким негодованием? По-видимому, о русском национализме, но если так, это совершенно неверно. Есть у нас воинствующие национализмы, но они не русские, а инородческие. Я говорю о евреях, поляках, финнах, латышах, армянах, татарах и пр. и пр., которые, вообще говоря, живут и трудятся довольно мирно, — но уже выделили из себя весьма заметные и очень вредные, вроде мазепинцев, сословия, ненавидящие Россию. Они воинствуют против России, а не мы против них. Наш русский национализм, как я понимаю его, вовсе не воинствующий, а только оборонительный, и путать это никак не следует. Мы, русские, долго спали, убаюканные своим могуществом и славой, — но вот ударил один гром небесный за другим, и мы проснулись и увидели себя в осаде — и извне, и изнутри. Мы видим многочисленные колонии евреев и других инородцев, постепенно захватывающих не только равноправие с нами, но и господство над нами, причем наградою за подчинение наше служит их презрение и злоба против всего русского. Откройте глаза, почтенный барон, и вы увидите, что это явление существует, и, стало быть, с ним нужно считаться.
Я имею право говорить о русском чувстве, наблюдая собственное сердце. Мне лично всегда было противным угнетение инородцев, насильственная их руссификация, подавление их национальности и т. п. Я уже много раз писал, что считаю вполне справедливым, чтобы каждый вполне определившийся народ, как, например, финны, поляки, армяне и т. д., имели на своих исторических территориях все права, какие сами пожелают, вплоть хотя бы до полного их отделения. Но совсем другое дело, если они захватывают хозяйские права на нашей исторической территории. Тут я кричу, сколько у меня есть сил, — долой пришельцев! Если они хотят оставаться евреями, поляками, латышами и т. д. на нашем народном теле, то долой их, и чем скорее, тем лучше. Никакой живой организм не терпит инородных тел: последние должны быть или переварены, или выброшены. Это, уважаемый барон, называется не нападением, а обороной, спросите кого хотите. А раз решена оборона, она должна вестись с несокрушимой энергией — до полного изгнания ‘двунадесяти языц’ из России.
С тех пор как свет стоит, держится такое понятие о государстве: оно может быть или чистого, или смешанного состава, но в одном государстве должна жить одна нация. Так, имеются смешанные нации швейцарская, американская и др. Государства, резко отступающие от этого начала, или постепенно рушатся, как рухнуло множество пестрых царств, или близки к государственному крушению, как Турция и Австрия. Нам, националистам, вовсе нежелательно, чтобы империя русская охвачена была племенным раздором, свирепствующим в Австро-Венгрии, и чтобы в итоге векового национального разлада был государственный развал. Вот почему, допуская иноплеменников, как иностранцев, с правами иностранцев, пока они не будут достаточно натурализованы, — мы вовсе не хотим быть подстилкою для целого рода маленьких национальностей, желающих на нашем теле размножаться и захватывать над нами власть. Мы не хотим чужого, но наша — русская земля — должна быть нашей. Иначе инородное вселение является инфекцией, размножение микроплемен ведет и гигантское племя к государственной смерти. Это вовсе не воинственность, а инстинкт самосохранения.
Конечно, нам, русским, не легко живется под облепившей нас иноземщиной, но ведь и им не так уж сладко отстаивать свою расовую индивидуальность. Тело, пораженное инфекцией, бессознательно борется с ней, поедает враждебных микробов, переваривает их без остатка. Мучители обречены одновременно и на мученичество, и единственно, в чем они находят спасение, это в своей национальной смерти. Драма ассимиляции оканчивается в тот момент, когда инородец совсем уже чувствует себя русским, и таких очень много. Вчера мне довелось быть на концерте Н. Н. Собиновой-Вирязовой, которую я уже как-то видел на одном концерте М. И. Долиной. Тогда я восхищен был ею в необычайной степени. Мало сказать: ‘восхищен’, — я просто ослеплен был этой как бы хлынувшей со сцены красотой русской женщины, поэзией русской песни, русской грацией, русской душою во всех ее тончайших, родных мне переживаниях. Нечто новое и чудесное, что хотелось бы видеть и слышать без конца. При том, заметьте, и голос не то чтобы большой у г-жи Собиновой, и красота ее вовсе не волшебная, если вглядеться в нее, и песни, и танцы ее — самые общеизвестные, но что захватывает неотразимо меня, по крайней мере, это что-то родное, русское, свое, заветное, для чего жить хочется. К сожалению, концерт вышел непомерно длинный, и Н. Н. Собиновой приходилось слишком уж много раз выходить на сцену, — а хорошенького непременно должно быть понемножку, иначе количество профанирует качество. Тем не менее в начале вечера я просто млел от наслаждения и даже записал на афише следующее: ‘Конечно, Вирязова-Собинова сделала для национальной идеи больше, чем вся наша национальная партия, ибо она заставила тысячи и тысячи людей полюбить Россию. И своих, и чужих она заставила почувствовать душу русскую и ту особенную высокую красоту ее, которая таится в каждой законченной национальности’. Да, вот все эти скромные артисты — Андреев со своею балалайкой, несравненная Плевицкая и эта новая чаровница Собинова — они без всяких программ, без съездов и докладов, ‘без заранее обдуманного намерения’ довершают культуру русскую, доводят национальность нашу до предела поэтической законченности, до красоты. А в красоте и истина, и добро, и все божественное, что нам доступно. О, эти девичьи песни — с их упоением, со стыдливою молодою страстью, о, эти нежные и томные движения, в которых дышит все здоровое и чистое, что нажил наш народ за тысячелетия под родным солнцем!.. Все это так чудесно, что даже жаль видеть это на сцене. Кто хочет почувствовать, что такое Россия в ее мировом призвании, как особая душа народная, пусть посмотрит две-три песни Собиновой (этот новый жанр — соединение песни с танцами — нужно смотреть}. Айседора Дункан не прошла в России бесследно. В лице босоножки Собиновой, резво поющей и кокетливо пляшущей, мы имеем нашу древнюю еще языческую ‘дивью красоту’, которую напрасно разгадывают ученые.
Но к чему я веду речь? Не для рецензии же концертной. А веду я речь к изумительному для меня открытию. Эта чудная русская артистка, вобравшая в себе все чары и тайны русской души народной, оказывается… датчанкой! Да-с, полукровной датчанкой, родною внучкой великого Андерсена, сказками которого мы упивались в детстве. Как вам это нравится? Всего в одно лишь поколение так переродиться в России, сразу принять и тело русское — типическое для средней Великороссии, и вместе с телом все инстинкты, все предчувствия души, все повадки, чисто стихийные, доведенные до высшей грации… Это просто чудо какое-то. Впрочем, я знаю одного англичанина до такой степени ярославской наружности, страстного балалаечника и любителя русской песни, что английская фамилия так же идет к нему, как если бы Василия Блаженного назвать киркой. Вот вам иллюстрация нашей национальной силы. И вне политики мы боремся за свое существование, и даже вне политики одолеваем, пожалуй, больше, чем всею ослабевшею донельзя государственностью. На том же концерте играл очень хороший великорусский оркестр балалаечников под управлением… Е. Р. фон Левена. Пел арию мельника из ‘Русалки’ артист русской оперы Я. А. Ленц… Эти, очевидно, тоже переварены русской поэзией начисто. А те, непереваренные еще или полупереваренные, что поминутно мелькали в публике и на сцене, — их было жаль. Должно быть больно терять свою расовую индивидуальность, но когда превращение кончилось, с чужой душой делается то же, что с душою Руси. ‘Твой дом будет моим домом, твой Бог — моим Богом’.

2 февраля 1914 г.

КРАСИВАЯ ЖИЗНЬ

Передо мной лежат два новых, роскошно иллюстрированных журнала. Одному имя — ‘Столица и Усадьба’, другому — ‘Армия и Флот’. Между ними та связь, что столица и усадьба, как главные очаги цивилизации, не могут существовать без могучей защиты армии и флота, в свою очередь и армия, и флот не могут существовать без хорошо организованной столицы и усадьбы. Столица — общая колыбель государственного сознания и направляющей народ воли. Усадьба — колыбель тех героев, пехотных офицеров и моряков, которые во главе воспитанного около усадьбы героического народа клали в течение веков камень за камнем, т. е. победу за победой, воздвигая величавое здание государственности. Между названными журналами есть кровное родство, дающее право поговорить о них как об одном явлении. Оба журнала издаются сравнительно молодыми талантливыми людьми, что обеспечивает им успех.
Посылая мне первый No ‘Столицы и Усадьбы’, В. П. Крымов благодарил меня за мысль издавать орган красивой жизни. Я не мог припомнить, когда и где я подал эту любопытную мысль, но мне указали мою статью от 15 сентября прошлого года (‘Заветы прошлого’). Действительно, в этой статье, оплакивающей гибель дворянской культуры, имеются такие строки: ‘В стиле ‘Старых годов’ (‘Это тоже прекрасный художественный журнал, но ежемесячный -для любителей искусства и старины’), спасающих вещественные остатки дворянской культуры от великого кораблекрушения, следовало бы основать особый журнал для собирания духовных остатков, тех человеческих документов, что свидетельствуют о моральной роскоши старого общества… Ради вечной памяти всему доброму и прекрасному следовало бы основать особый Журнал, перепечатывающий то, что говорилось когда-то от имени хорошей культуры духа…’.
В. П. Крымов — чем я очень польщен — заметил эту мысль, но сильно ее ‘усовершенствовал’, и даже до неузнаваемости. Он ищет красивой жизни не только в прошлом, но и в настоящем, и в жизни не только моральной красоты, но и всякой другой, без излишне-строгого разбора. В таком виде идея журнала принадлежит уже целиком В. П. Крымову, и я ни на какую часть в этом отношении не претендую. Сама по себе, рассуждая эклектически, мысль такого журнала хороша, если строго придерживаться красоты и не изменять ей. Красота, к глубокому позору человечества, очень часто проституируется, ее используют иногда для дурных и безобразных целей, — но сама по себе, an und fur sich (Сама по себе (нем.).), как говорят немецкие философы, красота всегда есть нечто божественное и священное, чему подобает самое искреннее и вечное наше поклонение.
Журнал В. П. Крымова, вероятно, производит сенсацию, но едва ли среди серьезных любителей красивой культуры. Конечно, на первых порах приходится довольствоваться несколько сборным и пестрым материалом, а потому не следует быть очень строгим, — но дальнейшие выпуски желательно бы видеть поближе к первоначальному замыслу. Красивая жизнь — великое дело, едва ли есть страна в большей степени, чем Россия, нуждающаяся в том, чтобы укреплять в себе среди скифской дичи и глуши начала великих цивилизаций, начала вкуса и изящества во всем, начала законченности и сдержанности, которых не признает вульгарный цинизм. О красивой жизни мечтает не один парод наш, но и заметно одичавшее общество. ‘Красота спасет мир’, — говорил Достоевский, достаточно настрадавшийся от безобразия русской действительности. Но служение красоте, как служенье муз — ‘не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво’. Размениваясь на мелочи и отзываясь на жаждущее рекламы тщеславие, талантливый редактор ‘Столицы и Усадьбы’ рискует многое красивое подменить сомнительным.

Героическая жизнь

Того же формата, на такой же бумаге и со столь же роскошными иллюстрациями выходит и второй двухнедельник — ‘Армия и Флот’ А. Д. Далматова. И тут наряду с внешней роскошью много неприбранного и торопливого, что объясняется первым дебютом. Первый номер журнала открывается очень наивною статьею г. К. Дружинина. Почтенный автор пытается переложить вину наших поражений на Востоке с генералов на штатских людей. ‘Отсутствие воинского духа и всякой воинственности в среде русского народа и в верхах его интеллигенции, вызвавшее полный индифферентизм России к несчастной судьбе действовавшей на Дальнем Востоке ее военной силы, и было главнейшею причиною ее неудачи и бесславного мира’. Конечно, это вздор, притом явно оскорбительный для России. Не ‘полный индифферентизм’ переживала тогда наша родина, следя за целым рядом поражений своей когда-то непобедимой армии, а жгучие страдания, заставлявшие многих тогда стонать от боли, и плакать, и колотиться головой об стену. Нашим неудачным генералам легко теперь сваливать вину с больной головы на здоровую, но кто же им поверит, хотя бы на минуту, что в среде русского народа замечается отсутствие воинского духа и всякой воинственности? Когда были Суворовы, Кутузовы, Багратионы — русская армия заставляла дрожать Европу и Азию, а ведь она была набрана из того же народа, будто бы лишенного всякой воинственности. Когда же во главе армии появились генералы милютинской школы, армия не выиграла, точно на смех, ни одной победы. ‘А теперь говорим смело, — заявляет г. Дружинин, — стоит только русскому народу во главе со своею интеллигенцией, т. е. с тем, что мы называем обществом, постигнуть необходимость жить интересами армии и флота, заботиться о них, готовить для них настоящий боевой материал, — и никакие вооруженные силы наших вероятных противников не могут быть страшны России’.
Боже, как это не умно! Г. Дружинин рекомендует не военному ведомству, а нам — русскому народу и обществу, т. е. крестьянам, помещикам, купцам, священникам и пр. и пр., ‘жить интересами армии и флота’ (точно у нас никаких своих интересов и занятий нет), ‘готовить для них настоящий боевой материал’. Но позвольте, — как же это какой-нибудь профессор зоологии, или писатель, или садовод будет готовить настоящий боевой материал для армии и флота? Это дело правительства, и в частности — военного министра. Перед войной таким министром был генерал А. II. Куропаткин, который имел шесть лет для подготовки ‘настоящего боевого материала’. При чем же тут отсутствие ‘всякой воинственности’ у общества и народа?
Со времен Милютина, который сам гордился своим писательством и поощрял писательство среди военных, и армия, и флот выдвинули множество пишущих людей, между ними были и есть талантливые. Нет сомнения, что сотрудников у А. Д. Далматова найдется очень много, гораздо больше, чем в состоянии вместить один журнал. Поэтому между ними следует делать тщательный выбор. Хотя у нас уже есть целый ряд журналов, обслуживающих интересы армии и флота, но и еще один нелишне иметь. Но каждый новый журнал должен быть непременно лучше прежних или пополнять пробел между ними, иначе существование его ничем не объяснимо.
По своей изящной внешности, по обилию прекрасных иллюстраций ‘Армия и Флот’, конечно, выше всех военных изданий, — и если издатели хотели заинтересовать невоенное общество, то цель эта будет достигнута. Журнал по содержанию общедоступен, он легко читается и просматривается. Но самая идея издавать военно-морской журнал для невоенных и для неморяков мне представляется сомнительной. Я не знаю, на какой предмет помещику изучать минное дело или скотоводу — артиллерию. У каждого обывателя, занимающегося каким-либо серьезным трудом, есть своя специальная литература, за которой он должен следить: помещик — по сельскому хозяйству, скотовод — по скотоводству и т. д. В России, правда, есть обычай интересоваться иногда всем на свете, кроме собственного ремесла, — но дальше верхоглядства это ни к чему не ведет. Если скажут, что пора политически мыслящему обществу знакомиться с такими важными сторонами государственности, как армия и флот, и знакомиться не из одних газет, то я спорить с этим не буду. Но много ли у нас людей, серьезно увлеченных политикой? Мне кажется, современный военный журнал должен поменьше иметь в виду штатскую публику и побольше — военную. Бросьте, господа, насаждать воинственность в штатской публике — озаботьтесь, чтобы воинственной была армия, — и этого за глаза будет достаточно. Мы, как народ, принадлежим уже от рождения к мужественной расе. Храбрость русского народа на протяжении тысячелетия засвидетельствована в тысяче сражений. Наконец, мы вовсе не равнодушны к армии и флоту. Наоборот, пока они были победоносными, то были нашими народными идолами, наиболее любимыми, пред которыми мы не жалели никаких курений. Последние войны — и особенно та, бесславная, о которой вспоминать не хочется, — конечно, пошатнули это идолопоклонство, и прежнего обаяния у нас уже нет. Но обаяние — вещь тонкая, оно создается и исчезает помимо воли. Как влюбленность, восхищения к военной среде не подскажешь и не внушишь. Нужно ждать новых победоносных войн — и только они в состоянии вернуть ореол армии и флоту. Никогда, до последнего своего вздоха, великий народ, каков русский, не помирится с поражением его, и пока клеймо это не снято с него, он будет глядеть на родное детище свое — армию и флот — иначе, чем смотрел прежде. Пусть вы, военные, молодцы из молодцов, пусть вы внушаете большие надежды, но… оправдайте же их! Дайте победу — и тогда не будет границ нашей благодарности, не будет предела восторга и поклонения пред вами!
Вы скажете: для победы нужна моральная поддержка. Да. Она и есть. Она всегда есть и была в последнюю войну, как во времена суворовских походов. Моральною поддержкой на войне служат не громкие фразы и не дутые похвалы, оскорбительные, если они не заслужены. Моральною поддержкой воина служит бодрствующий в нем дух народный, вера в родного Бога, глубокая жалость к родине, решимость умереть за нее. Моральною поддержкой воина служит гордость народная и государственная честь, которую чувствует каждый солдат, если армия не деморализована своими собственными начальниками. В них-то вся и суть. С тех пор как свет стоит, считалась истинной военная аксиома: ‘лучше армия баранов под предводительством льва, чем армия львов под руководством барана’. Эта банальная истина записана во все учебники военного дела и входит даже в прописи. Ужас, но подумать, если наша армия и наш флот станут искать внушений не в собственном мужестве, а в воинственности нас, штатских обывателей…
В журнале А. Д. Далматова (пока вышло два номера) имеются очень содержательные статьи и заметки (особенно хорош морской отдел), и мне не раз, вероятно, придется знакомить читателя с выдающимися статьями этого органа. Пока он еще в зачатии — хотя весьма бодром и жизненном — остается пожелать ему блистательного успеха. Успех непременно и будет достигнут, если молодой журнал взглянет на себя как на продолжение офицерской школы. Нельзя оставаться в области элементарного и повторять зады, — нельзя, с другой стороны, и вдаваться в техническую ученость. В военном деле, как во всяком, есть нечто высшее науки — именно искусство. Научиться, вообще говоря, ничему не трудно, но внедрить в себя искусство владеть этим научением — вот в чем весь вопрос. Я не сторонник милютинского метода — изучать войну через бумагу. Несравненной и ничем незаменимой школой для войны навсегда останется не академия, а война. Но за отсутствием войны следует учиться ей как и где доступно. Если военный журнал не философствует и не впадает в публицистику, если он не подлаживается к начальству и не рекламирует тех и этих, если он с умом и талантом передает только факты и факты, обсуждая их в условиях боевой обстановки, — то такой журнал очень поучителен для офицерства и очень полезен. Военное сословие нужно держать в особой атмосфере, насыщенной мыслью о войне, страстью к войне, опытом войны, поэзией войны, религией войны. Если роскошный по внешности журнал А. Д. Далматова разовьется в своего рода военно-электрическую станцию, способную своей энергией военного чувства заражать и возбуждать военный наш мир, — это будет большая заслуга перед Россией.
Всуе строить столицы и усадьбы, всуе мечтать о высокой культуре народной и человеческом счастье, если все это в грозный день Господень, в день войны,— нельзя отстоять с победою и славой…

10 февраля 1914 г.

ВОЙНА И ЗДРАВЫЙ СМЫСЛ

Две грустные сенсации в Петербурге — великосветский бал, где дамы явились с синими, зелеными, оранжевыми и розовыми волосами, и статья г. Борисова в ‘Русском Инвалиде’ (No29). Никто не ожидал столь блестящей победы футуризма в кругу, который имеет претензию быть оазисом вкуса и хорошего тона. Никто не ожидал, чтобы почтенная редакция ‘Русского Инвалида’, обыкновенно затушевывающая прорехи военного ведомства, вдруг выскажется правдивой и по своему значению оглушительной диатрибой. Между двумя сенсациями, по-видимому, нет связи, но философам ничего не стоит установить эту связь, если вспомнить, что все нелепости и все ужасы на свете идут от одной причины, Quos vult perdere Jupiter dementat (Кого Юпитер хочет погубить, того лишает разума (лат.).). Мы все говорим о здравом смысле, как будто это благо навсегда обеспечено и мужчинам, и дамам, — но опыт истории это опровергает. После удивительных подъемов гения, составляющих торжество здравого смысла, умственная сила общества падает, и часто в той же поразительной степени. Горе народам, которых великие испытания застают в период плачевного декаданса!..
Оставив блестящих дам побеждать сердца синею и зеленою прической, — коснемся статьи г. Борисова, бросающей на основании японских источников новый и яркий свет на наши поражения на Дальнем Востоке. В недавней статье г. Эль-Эса уже была разобрана военная сторона ужасного открытия, сообщенного г. Борисовым, — я позволю себе разобрать тот же факт, но психологически. Факт, как известно, тот, что, по крайней мере, в семи сражениях (Вафангоу, Уфан-гуан, Юшулин, Ляньджань, Ляоян, Шахэ, Мукден) наша армия была сильнее японской, в иных случаях она была многочисленнее на десятки и даже целую сотню тысяч человек, и все-таки мы терпели поражение. Г. Борисов сообщает точную численность, установленную уже после войны генеральными штабами обеих армий. ‘Эта таблица, говорит г. Борисов, рассеет мираж о невероятно больших японских силах и о их резервных бригадах, число которых наш генеральный штаб перед сражением на р. Шахэ насчитывал до девяти, в действительности же, если верить японцам, их было четыре’. Говорят, у страха глаза велики, но вероятно, не у одного страха. До такой степени преувеличить силы врага в поле — это, пожалуй, еще более фатальная ошибка, чем было преуменьшать ее перед начатием кампании.
Не будучи специалистом военного дела, я помню, десять лет назад, никак не мог понять: почему мы первое же сражение (под Тюренченом) проиграли, когда имели возможность и непременно должны были выиграть его. Воюют не тела, а души, — для каждой же воюющей души необыкновенно важно иметь при первом вступлении хоть небольшой успех. Насколько успех окрыляет, вызывая в победителе бурный подъем энергии и страсти к дальнейшей работе, настолько неуспех роняет дух и обессиливает — часто до паралича. Даже шахматные игроки знают, что значит потерять первую фигуру. Мне казалось сначала, что на позиции правого берега Ялу А. Н. Куропаткин или совсем не примет сражения, или непременно разобьет японцев. Зловещим предчувствием сжалось сердце, когда выяснилось, что главнокомандующий, собравший большие силы под Ляояном, лично не съездил на долго подготовлявшиеся позиции у Тюренчена. Теперь, когда опубликованы подробности сражений, — я убеждаюсь, что в свое время был прав. Мы имели полную возможность разбить японцев на Ялу. Правда, их перевес в этом сражении достигал 24’/2 тыс., но не говоря о том, что нам помогала река и укрепленный берег,— неужели из-под Ляояна нельзя было подвести 25-тысячный отряд для уравнения сил? Можно было, конечно, подвести и вдвое больше. Но что всего ужаснее, — как утверждает г. Борисов, — под Тюренченом мы ввели в бой не 18 тысяч, а меньше трети — лишь 5 тыс. человек против 42-тысячного японского отряда. Потому только и были разбиты. При Цзинь-чжоу у японцев опять было больше войск, чем у нас, но из того-то маленького отряда, что мы имели (17,5 тысячи человек), мы ввели в бой едва четвертую часть — 3800 чел. Стало быть, три четверти сил наших, как и флот, стоявший на флангах, бездействовали. Принимая в расчет укрепленную позицию и эти четверные силы, которые должны бы были действовать, — всего вероятнее, что и тут мы остались бы победителями. Под Вафангоу у нас перевес численности был уже на 7800 солдат, под Уфангуаном — на 15 700, под Ляояном — на 90 067 ч, под Шахэ — на 100800 солдат и 260 орудий…
В названной статье г. Эль-Эса читатели нашли оценку этого ужасного обстоятельства со стороны боевого офицера. Называю это обстоятельство ужасным потому, что на русском языке нет слова, ближе подходящего в данном случае. Быть почти вдвое сильнее неприятеля (221 тыс. против 120) и проиграть сражение — это не несчастье, а действительный ужас. Тем прискорбнее читать в ‘Русском Инвалиде’ полемику редакции с собственным же сотрудником и попытку вышутить этот эпитет г. Борисова ‘ужасное’ в применении к выводам войны. В кои-то веки почтенная газета разрешила себе смелость напечатать сильные своею правдивостью цифры и, по-видимому, сама до того испугалась этой смелости, что торопливо бьет отбой. ‘Есть, — говорит газета, — темы, разбор которых, совершенно уместный на столбцах своей специальной военной печати, становится совершенно нежелательным на страницах печати, предназначенной для широких кругов штатской публики’. Как вам нравится эта претензия? Вполне было бы понятно, если бы о специальных военных вопросах в общей печати рассуждали совершенно невежественные штатские люди, но и г. Борисов, и г. Эль-Эс — люди сами военные и в данном случае осведомленные наилучшим образом. Выходит так, что ‘Русский Инвалид’ находит вполне желательным и целесообразным, когда с ‘широких кругов штатской публики’ берутся налоги на содержание армии и берутся сыновья и братья, чтобы вести их в бой, — но он находит совсем нежелательным и нецелесообразным, если той же публике дается сознательный отчет о понесенных поражениях. Я думаю, широкие круги штатской публики с этим вряд ли согласятся. Нация, принимающая на свою многострадальную грудь все великие жертвы войны и весь позор поражения, имеет право знать правду. Что ‘столбцы военной печати’ не обеспечивают военной правды — доказательство постыднейшая война, которой безумные ошибки еще в, приготовительном периоде ‘Русский Инвалид’ совершенно не предвидел.
Поясняя, почему мы были разбиты ‘даже при невероятно благоприятных условиях’, г. Борисов говорит, что под Шахэ ‘на нашем левом фланге наши 73 батальона вели бесплодную борьбу с 18 японскими батальонами, на нашем правом фланге 13 батальонов генерала Дембовского вели борьбу против одного взвода японского, выбивая его из двух деревень, т. е. 208 взводов воевали против 1 взвода, 32 батальона ген. Соболева удерживались шестью батальонами японских’ и т. д. Общую причину поражений наших г. Борисов видит в негодности наших боевых форм… Японцы развертывали все в боевую линию, можно сказать, что все их 100 тысяч человек пользовались своим ружьем. Мы же выстраивали своп войска в две или даже в три линии. Ружьем пользовалась только первая линия, она изнемогала в бою, ‘истекала кровью’, — говорит очевидец, германский военный агент Теттау. Тогда ее днем же, в виду неприятеля, выводили из окопов и заставляли отступать под яростным огнем противника. Главная часть наших потерь и относится к периодам отступления. Отсюда ясно, почему на р. Шахэ мы потеряли 41 316 человек, а японцы только 20 497 чел. Английский генерал Гамильтон говорит, что у русских только одна восьмая часть полка могла стрелять, а остальные могли бы иметь пики…
Вот в чем несомненный ужас того, что произошло. В наших поражениях нисколько не виновата Россия, ибо она выдвинула на войну не только достаточную армию, но в крупных сражениях — с огромным перевесом сил. Не виноваты офицеры, ибо они гибли без числа, честно исполняя долг храбрых. Не виноваты солдаты: по отзыву того же Гамильтона и других свидетелей, ‘в самые критические и отчаянные минуты, когда всякая надежда потеряна, русские начинают показывать высокий класс и пожары в русском боевом порядке глохнут тут же на месте’ (это пишет г. Свечин в ‘Русск. Инв.’). Нельзя согласиться с г. Эль-Эсом, что виною наших поражений были ‘миллионные громады, наскоро собранные, наспех подученные, не впитавшие в себя шестого солдатского чувства’. Ведь и у японцев армия была собрана на основании всеобщей воинской повинности. Печальная разгадка наших поражений не в этом, а просто в отсутствии у наших вождей военного таланта. Разве не ту же картину вы видите во всех областях творчества, где вместо дарования, которое есть просто-напросто повышенный здравый смысл, — поставляется бездарность?
Когда готовятся к столь неизмеримо сложному предприятию, какова война, профаны думают, что нужны нечеловеческие размеры мозга главнокомандующего, чтобы сообразить бесчисленные мелочи и быть готовыми ‘до последней пуговицы’ к бою. Изучая великих полководцев — Наполеона, Суворова и т. п., вы действительно видите перед собою людей, вечно думавших о войне, имевших поэтому изумительную военную память и способных крайне быстро ориентироваться даже в мелочах. Но не эти мелочи решали успех войны. В разгар мистерии боя психологически некогда помнить о мелочах, и решает победу нечто совсем другое. Решает победу обыкновенный здравый смысл, т. е. вполне ясное соображение главных условий. Допустим, что командующими армиями у нас были бы не профессора военной академии, а простые штатские люди, но вполне здравомыслящие. Они рассуждали бы так: нападение всегда выгоднее обороны, ибо дает возможность ошеломить врага неожиданным ударом, нагнать на него страх и расстроить его расчеты. Ergo, — общая стратегия и общая тактика должны быть ‘нападательными’, как выражался Суворов, — всегда нападательпыми. О ‘подлой ретираде’ (слова того же Суворова) нечего, стало быть, и думать, о чем войска заранее должны быть предупреждены. Простой здравый смысл говорит также, что войска то же, что порох или снаряды, — их нужно бережно хранить до момента боя, но безумно и преступно не истратить их в бою, — ибо в этом же их назначение, чтобы быть истраченными. Простой здравый смысл говорит, что при сближении с неприятелем важно предварительно заставить его разбиться о наши укрепления, о наш артиллерийский огонь, — но наступает момент, когда непременно нужно переходить в наступление, и уже раз перейдя в него, гораздо выгоднее умереть, нежели отступить. Гораздо выгоднее — не говоря о нравственной стороне дела. Простой здравый смысл говорит, что сблизившись с неприятелем, нужно как можно скорее забросать его огнем, и кто в единицу времени выпустит более выстрелов, тот и побеждает, как прежде — при холодной атаке — кто нанесет более штыковых и сабельных ударов, на стороне того была и победа. Этот простой секрет победы известен даже детям, играющим в снежки. Кто проворнее и метче бросает снежки, тот берет и верх. Трагедия войн не знает другого талисмана победы: глазомер, быстрота, натиск. Если так говорит здравый смысл, то что же это значит: ‘у русских только одна восьмая часть полка могла стрелять, а остальные могли бы иметь пики’? Это значит полное помрачение здравого смысла, ни более ни менее.
Если четвертая часть армии двинута в бой, а три четверти стоят праздными зрителями, то не похоже ли это на то, как если бы человек при нападении разбойника решил сначала защищаться одною нижней оконечностью, а руки оставил бы про запас? Мне кажется, недолгий опыт такого боя показал бы, что скупость тут сродни глупости и что, когда вопрос стоит о вашей жизни или смерти, гораздо умнее пустить в дело все ваши органы обороны. Старая тактика была основана на старом оружии, при котором огонь нельзя было развить дальше нескольких сот шагов. Сразу вводить в бой большие массы нельзя было, чтобы не создавать для себя же Ходынки. Новое оружие допускает бой на дальнем расстоянии, т. е. действие больших масс при сравнительно безопасном их разрежении. Японцы использовали эту возможность, мы — нет, и потому даже при огромном, почти двойном перевесе сил мы бывали разбиты. Вовсе не нужно специально военной учености, чтобы понять, что выводить людей из окопов и отступать под яростным огнем неприятеля — это значит кроме одной победы дарить неприятелю другую. Самый обыкновенный ‘штатский’ здравый смысл мог бы предостеречь от столь роковой ошибки…
Я не согласен с г. Борисовым, что причина наших поражений — это ‘негодность наших боевых форм’, т. е. стратегии и тактики. Позвольте, — да ведь эти ‘формы’, годные или негодные, создаются и практикуются людьми же. Не падают же они с луны? Каждый великий полководец вносил свои поправки в боевые формы, поправки на новый характер оружия и обстановки. Кто же мешал нашим полководцам быстро сообразить, какие формы наиболее пригодны, и их использовать? Г. Борисов с глубокой скорбью свидетельствует, что эти ‘негодные формы и доныне у нас сохранились и доныне царят и завтра же обнаружатся в новой войне’. ‘Рассмотрите, говорит он, любой тактический задачник с решением задач, и вы убедитесь, что, несмотря па свое издание в 1913 году, задачи решены совершенно в духе ‘негодных’ боевых форм’…
Все это поистине ужасно, и ‘Русский Инвалид’ совершает дурное дело, стараясь из ненужного подобострастия перед сильными мира затушевать, смягчить, свести на нет полные отчаяния выводы своего же сотрудника. Мы находимся в самом деле перед явлением, для нас грозным: ученейшие наши генералы и профессора, делавшие в мирное время самую ослепительную карьеру, — чуть коснулось войны, оказались потерявшими секрет победы — здравый смысл… Уже, конечно, без худого намерения, а напротив — с наилучшими — они отдавали приказания, как раз обратные тем, которые могли вести нас к победе. Чем же это объяснить? Позволю себе повторить то, что говорил уже не раз. Источник наших поражений находится прежде всего в плохой военной школе. Слишком она сделалась книжной и теоретичной, слишком многому она учит совершенно не нужному, а ‘единое, что на потребу’ — военное искусство — оставляет в пренебрежении. Военное искусство, как всякое, основывается на подборе талантов, на небольшом количестве теории и на огромном количестве практики. Наша же военная академия подбирает людей чаще всего с призванием к общей карьере и делает их военными учеными, а не военными генералами. Разве не глубоко знаменателен факт, что наиболее отличившиеся генералы в прошлой войне были воспитанниками не академии, а средней военной школы? При военном таланте такие генералы имели еще одно огромное преимущество пред академистами. Мозги их, в свое время не приплюснутые массой чужих мнений, сохраняли способность создавать свои. Не связанные заготовленными, как консервы, военными формулами, не порабощенные модными теориями, боевые генералы неакадемисты поневоле искали себе указаний прежде всего в здравом смысле. В то время как некоторые ученые полководцы, давно превратившиеся в чиновников, по дороге в Действующую армию повторяли академические учебники, читали энциклопедию войны и трактаты по стратегии, — более их талантливые строевики слушались своего инстинкта, воспитанного на боевом опыте, слушались — как Сократ — того гения, который каждому искреннему человеку довольно ясно говорит, что нужно делать и что не нужно. Никогда мы не выбьемся из-под власти ‘негодных боевых форм’, влекущих к поражению, если не сбросим гипноза схоластической военной школы. Я не забываю, что, начиная Скобелевым, немало военных талантов вышло из военной академии. Но ведь большой талант вроде скобелевского трудно испортить даже очень плохою школой. Последняя портит посредственности — и их уже портит безнадежно. Не что иное, как именно мертвая школа, ввергает целые поколения в декадентство, отучивает их от здравомыслия и прививает извращения ума и вкуса. Людям, на вид вполне здоровым, вдруг начинает казаться, что самые красивые волосы — зеленые или синие или что одной рукой удобнее сражаться, чем двумя. Уверяю вас, — это начинается в расстроенной семье и доканчивается в расстроенной школе.

15 февраля 1914 г

ИНВАЛИДНАЯ ПСИХОЛОГИЯ

С редактором ‘Русского Инвалида’ г. Беляевым случилось большое несчастье: он пропустил в казенной газете сведения (из японских источников) о том, что мы терпели поражения даже в тех шести или семи битвах, где имели несомненный численный перевес, доходивший до десятков и даже до сотни тысяч солдат. Естественно, что сообщение это глубоко ужалило еще раз незажившую рану нашей народной гордости, и в общей печати поднялись стоны негодования. Иначе, как стоном негодования, нельзя назвать сдержанную и сильную статью г. Эль-Эса в ‘Нов. Вр.’, израненного в боях офицера русской армии, как и статью г. Борисова в ‘Веч. Вр.’. Редактор ‘Инвалида’ г. Беляев, видимо напуганный этим шумом (что-то скажет начальство!), пытается отвлечь внимание публики от неосторожных разоблачений своей газеты в другую сторону. Он выстреливает сразу двумя ругательными статейками по моему адресу, как будто это может сколько-нибудь изменить значение проигранной войны. С большой надутостью г. военный редактор заявляет:
‘Считаю себя в этом отношении обязанным взяться за перо’. Это знаете ли, очень страшно, когда, наконец, ‘берется за перо’ г. В. Беляев. Ох, что-то он напишет! Прежде всего г. Беляев считает долгом расхвалить газету, которая имеет в его лице столь блестящего редактора. ‘Газета эта, — говорит г. Беляев, — верно и нелицеприятно служит армии и родине, являясь органом военного министерства и памятуя присягу — не за страх, а за совесть служить интересам Его Величества, почему неправде нет места на ее столбцах’.
Очень хорошо, но посмотрим, так ли это на деле. Прежде всего совершенная неправда, будто выражение ‘не за страх, а за совесть’ входит в присягу. Оно входит в другой закон, и, стало быть, вы, г. Беляев, плохо ‘памятуете’ даже присягу. Затем, чтобы не ходить далеко, позвольте отметить самую бесцеремонную вашу неправду, очень близкую, как это ни тяжело сказать, в умышленной лжи. Вы пишете: ‘Что же говорит по этому поводу г. Меньшиков? Он отрицает значение военного образования и рекомендует в полководцы простых штатских людей, но вполне здравомыслящих’.
Тут две неправды, — точнее, тут две умышленные лжи, ибо никогда я не отрицал значения военного образования и никогда не рекомендовал в полководцы простых штатских людей, хотя бы вполне здравомыслящих. Так как г. Беляев ссылается на мои последние две статьи по военному делу — ‘Война и здравый смысл’ и ‘Героическая жизнь’ (9 и 15 февраля), то, очевидно, что он читал эти статьи и незнанием их не может оправдать свою неправду. Я не только не отрицаю значения военного образования, но в одной из названных статей рекомендую новому военному журналу (‘Армия и Флот’) смотреть на себя ‘как на продолжение офицерской школы’. В образование военное я ввожу не только науку, но и искусство, и не одно искусство, но также и науку, без которой искусство невозможно, ‘Я не сторонник (пишу я далее) милютинского метода изучать войну через бумагу. Несравненной и ничем незаменимой школой для войны навсегда останется не академия, а война. Но за отсутствием войны следует учиться ей как и где доступно’. Вот мое мнение.
Скажите же, читатель, — правду ли говорит г. Беляев, будто я отрицаю значение военного образования?
В другой моей статье (‘Война и здравый смысл’), окончательно выведшей г. Беляева из равновесия, — я отрицаю вовсе не военную школу, а лишь плохую военную школу: ‘Источник наших поражений (пишу я) находится прежде всего в плохой военной школе. Слишком она сделалась книжной и теоретичной, слишком многому она учит совершенно не нужному, а ‘единое, что на потребу’ — военное искусство — оставляет в пренебрежении. Военное искусство, как всякое, основывается на подборе талантов, на небольшом количестве теории и на огромном количестве практики. Наша же военная академия подбирает людей чаще всего с призванием к общей карьере и делает их военными учеными, а не военными генералами’. И далее: ‘Никогда мы не выбьемся из-под власти негодных боевых форм, влекущих к поражению, если не сбросим гипноза схоластической военной школы’… ‘Не что иное, как именно мертвая школа, ввергает целые поколения в декадентство, отучивает их от здравомыслия и прививает извращения ума и вкуса’. Кажется, ясно, что, говоря о ‘плохой’, ‘схоластической’ и ‘мертвой’ военной школе, я вовсе не отрицаю хорошей военной школы, основанной на живом и современном опыте. Не отрицая хорошей школы, я ео ipso не могу отрицать и значения военного образования. Стало быть, повторяю, г. Беляев говорит обо мне неправду.
В такой же степени ложно, будто я ‘рекомендую’ в полководцы простых штатских людей, вполне здравомыслящих. Я доказываю только, что даже простые штатские люди, но вполне здравомыслящие, не наделали бы на войне тех бессмысленных ошибок, которые у нас наделали военные профессора. Я привожу в пример, как стал бы рассуждать простой штатский человек, попавший в главнокомандующие (в истории бывали примеры таких полководцев: уж это-то, вероятно, г. Беляев не ‘запамятовал’). Даже штатский вполне здравомыслящий человек не мог бы в общем ходе стратегии и тактики рассуждать иначе, чем рассуждал Суворов, ибо гениальность последнего, как и всякая гениальность, ведь и есть не что иное, как наиболее ясное здравомыслие. Это, конечно, вовсе не значит, что достаточно взять вполне здравомыслящего обывателя — вот вам и Суворов. Суворов имел огромное военное образование и особый военный инстинкт, подобный инстинкту охотника, но даже без этих высоких преимуществ простой, здравомыслящий обыватель не шлепнулся бы в Маньчжурии так плоско, как наши схоластики генерального штаба. Совершенно напрасно г. Беляев наводит тень на цифры японской военной истории, — эти цифры, как доказал г. Борисов, совпадают близко и с нашими данными, да наконец что же нибудь значат отзывы посторонних свидетелей — иностранных военных агентов. Не японцы, а Гамильтон утверждает, что ‘у русских только одна восьмая-часть полка могла стрелять, а остальные могли бы иметь пики’. И уж если немецкого офицера (Теттау) действия русских академических схоластиков заставляли дрожать от негодования, то, стало быть, этот позор был даже не относительный, а абсолютный, годящийся в поучение всем народам и на все века.
Не умея сказать что-нибудь серьезное по существу, ‘Русский Инвалид’ начинает попросту ругаться, думая, что уже этот-то прием вполне победоносен для казенной газеты. ‘Г. Меньшиков в данном случае заботится больше о хлестком слове’, ‘одинаково охотно берется за все для того, чтобы произвести дешевый газетный эффект’, ‘г. Меньшиков науськивает общество и армию против военной науки’ и пр. и пр. О, как это безнадежно-бездарно! Вопрос в печати, ставится громадного, трагического для народа значения, вопрос идет не только о чести, а о самом, может быть, существовании народа русского, ибо без хороших полководцев, как показал опыт, — нет армии и нет защиты, — а ‘орган военного министерства’ только и умеет, что свести дело к личной, совершенно вульгарной полемике. Если штатский публицист возмущается явной и доказанной бессмыслицей будто бы ученой стратегии и тактики, то это, видите ли, не что иное, как дешевый ‘газетный эффект’. Нет, господа штабные ‘моменты’, это не газетный, а, к сожалению, всесветный эффект, и не дешевый, а страшно дорого обошедшийся несчастному народу русскому. Многие, многие поколения России будут оплакивать еще небывалое в нашей истории бесславие, и сколько бы ни пытались замазать, затушевать, подкрасить эту тяжкую рану народную, боль ее пойдет в глубь веков.
Что не одни ‘штатские’, т. е. граждане русские, негодуют на виновников национальной нашей катастрофы, доказывают те немногие независимые голоса военных, которые раздаются иногда в самом ‘Инвалиде’, вероятно, к искреннему смущению г. Беляева. Вот что пишет г. А. Свечин — судя по статье — боевой офицер. ‘Тяжелы наши ошибки в прошлую войну… Тактика армии представляла противоестественную комбинацию ударного метода Драгомирова с декадентским признанием бурских методов одиночного, бессильного наступления, всемогущества огня и неуязвимости фронта. Основная вина высшего командования не в том, что оно писало плохие диспозиции, а в том, что оно не сумело вызвать в армии доверия к своим силам. Измученные неудачами, мы хватались за строи и методы боя, которые позволяли укрываться от неприятельского огня, укрытию и обеспечению всегда отдавалось преимущество перед поражением неприятеля. Читатель, когда вы увидите в поле перебежки по одному или по звеньям, когда, чтобы уменьшить потери, мы сами закрываем одиночными людьми огонь целых взводов — вспомните, что это отдаленный отзвук маньчжурских неудач. Мы стали скептиками. Еще стреляли, но в глубине души не верили, что наши пули и шрапнели еще сохранили способность убивать японцев — и, естественно, уклонялись от образования боевых частей, от наступления, так как всякое проявление энергии на поле сражения представлялось нам как принесение лишних жертв’.
Вот до какой степени морального разложения довели армию ‘мы’, — пишет г. Свечин. Но кто же это ‘мы’? Да ведь это те же полководцы наши, блестящие воспитанники академии генерального штаба, бывшие профессора ее, которых столь подобострастно защищает г. Беляев. Г. Свечин приводит яркую иллюстрацию того упадка духа, до которого ‘мы’ довели непобедимого когда-то русского солдата. ‘В сражении на р. Шахэ штабу, в котором я находился, удалось раздобыть горную батарею и открыть огонь с 2200 шагов на вершине Лаутхалазы, пехотинцы отчетливо видели, как сотня японцев, теряя убитых и раненых, пустилась наутек со скал, которые лизала наша шрапнель — и я прочел глубочайшее удивление на лицах не только солдат, но и офицеров: и японцы не бессмертны, и мы стреляем не холостыми патронами! Если бы войскам почаще удавалось демонстрировать силу их оружия, войска научились бы дерзать… Не то же ли суеверное признание японского бессмертия и нашего бессилия заключалось в работе высшего управления — в глубокой эшелонировке резервов, в выделении крупных сил для охранения флангов, в введении стрелков и орудий в бой капля по капле? Всякое проявление энергии в бою переходило в сознание высшего командования лишь как обращение войсковых частей в поток раненых, народилась экономная теория боя — закрывать руками голову и не наносить врагу ударов’…
Так пишет в самом же ‘Русском Инвалиде’ офицер, видевший войну собственными глазами и переживший все ее несчастные состояния. Характеристика, даваемая нашему высшему командованию г. Свечиным, мне кажется, не менее ужасна, чем цифровой обзор г. Борисова. Как вам это нравится: ‘удалось раздобыть’ горную батарею в великом сражении, где ген. Куропаткин, как писал в многоречивом приказе, собирался заставить неприятеля исполнять его волю? Мы после долгих лет подготовки начали горную войну без горных орудий, и уже одно орудие, которое ‘удалось раздобыть’, показало штабу, где находился г. Свечин, чем должна бы была быть война, если бы мы имели другое, менее ученое, но более талантливое командование.
‘Русский Инвалид’ лепечет что-то жалкое о том, что виновата в данном случае общая пресса: она, видите ли, смущает запасных и прапорщиков запаса, заставляя в мирное время терять их доверие к армии, и потому они ‘не имеют достаточных духовных сил для перенесения гнета боевых ужасов’. Виновата общая пресса ‘со скудно развитым чувством патриотизма и с забывшей Бога душой (мало религиозности в нашем обществе!)’, виновато ‘Новое Время’, допускающее ‘бесконтрольное выступление недостаточно компетентных авторов, проповедующих и критикующих все и вся’. Вот вам чудесное открытие Америки г. Беляевым. Но он забыл одно маленькое обстоятельство: общая пресса критикует войну ведь после войны, — стало быть, каким же образом наша теперешняя критика могла повлиять на запасных и подпрапорщиков 10 лет назад? Десять лет назад общая пресса лишена была права какой бы то ни было критики высшего командования. Разрешалось только расхваливать их высокопревосходительства и кричать им ‘ура’. Не только никто не подрывал доверия к главнокомандующему, но целые четверть века печать русская воспевала ген. Куропаткина, ставя его в одно созвездие Близнецов с гениальным Скобелевым. Что же вышло из этого слепого идолопоклонства? И не лучше ли было бы для славы армии и чести народа русского, если бы тогда же, 25 лет назад, у нас была свободная пресса, которая свеяла бы критическим разбором хоть часть незаслуженного ген. Куропаткиным доверия к нему как к полководцу?
‘Русский Инвалид’ с важностью поучает ‘общую прессу’, что ей делать вместо расследования прошлой войны. ‘Не лучше ли, — пишет он, — им поработать на почве развития религиозности, патриотизма в наших семьях, школах, в обществе, в народе, на всем необозримом пространстве нашей великой родины, военную силу которой нужно ковать, а не разрушать в мирное время необдуманным трезвоном? А уж о военной школе и формах ведения боя позвольте пообсудить и поговорить нам, военным’. Да сделайте одолжение, — кто же вам мешает, г. Беляев, ‘пообсудите’, если это вам по силам, — но только выйдет ли какой-нибудь толк из вашего пообсужденья? ‘Русский Инвалид’ до маньчжурской войны имел свыше 90 лет для обсуждения вопросов о военной школе и формах ведения боя, и все-таки мы оказались разбитыми. 90 лет — срок не малый! Если в ‘общей прессе’ вместо душеспасительных занятий, рекомендуемых г. Беляевым, и раздается иногда тревожный ‘трезвон’ по поводу войны, то ведь потому только, что инвалидный способ обсуждения войны привел империю к катастрофе, притом далеко еще не законченной. Общая пресса есть голос сознательного общества, — это не трезвон, а набат, подобный пожарному. Если вам, людям военной карьеры, этот набат неприятен, то вспомните, что огонь войны не столько вас коснется, сколько нас. Не ваши, а народные средства будет пожирать бесславная война. Дети общества и народа, а не одни лишь ваши пойдут навстречу смерти. Не скромный фиговый лист для прикрытия начальственных грешков и недочетов, в какой роли служит военная газета, — во главе армии воздвигнуто будет священное знамя нации, и именно его ждет в будущем слава или позор. Не зная, какою бы наивностью разрешиться блистательнее, вы вините печать в разрушении военной силы. Но свободная печать в России еще только начинает жизнь свою и находит армию и флот уже разрушенными. Печать ‘общая’ оплакивает эту катастрофу и вместе с народным представительством кричит о необходимости восстановить народную силу. Но восстановлять ее нельзя излюбленным методом официальной лжи, методического обмана общественного мнения, подделкой благополучия, которого нет. Доверие народное — вещь великая, но оно должно быть оправдано, иначе превращается в национальную глупость. Все наше доверие героям! Все наше сердце и душа — Скобелевым и Суворовым, — и никакого доверия к начитанным в учебниках схоластам, которые в военных своих мундирах прячут робкие чиновничьи души. Доверие к таланту — и никакого доверия к бездарности.

20 февраля 1914 г.

ОПАСНОЕ СОСЕДСТВО

Когда давление пара в котле перейдет известный предел, котел взрывается, и ему, и окружающей обстановке при этом приходится плохо. Подобным котлом с беспрерывно растущим внутренним давлением была Германия. Война 1914-1915 гг. не что иное, как взрыв целой расы, запертой в слишком тесных границах. Этот взрыв предсказывался многократно. В числе недавних пророчеств укажу на доклады известного генерала Вендриха в собрании армии и флота. За несколько лет до войны он в качестве инженера прекрасно изучил железнодорожную сеть в Германии, и в частности колоссальный берлинский железнодорожный узел, дающий возможность перебрасывать бесчисленные поезда на запад и восток империи. Живя за границей подолгу, генерал Вендрих чутко присматривался к подготовке немцев к войне. Он сообщал в своих докладах многое драгоценное, что, к сожалению, или не находило достаточно внимательных слушателей, или не ‘тех, кому ведать надлежит’. Вспоминая некоторые доклады этого генерала, на которых мне довелось быть, я только теперь оцениваю, насколько он был прав. Одно из утверждений ген. Вендриха состояло в том, что немцам непременно надо воевать, ибо население Германии слишком сгустилось, слишком переросло территорию, и что уже вся Германия пропиталась этим стихийным чувством — необходимости расширения.
Еще до времен Бисмарка Германия уже была тесна для немцев, но тогда паровой котел этой страны имел, как и в Англии, широкую отдушину — американскую эмиграцию. Военные успехи Пруссии свели с ума семью Гогенцоллернов, и сумасшествие это, к сожалению, передалось нации, следствием этого было то, что естественную отдушину заткнули, а стали мечтать о расширении объема котла, стали накапливать в себе силы для взрыва, ну и… наконец, лопнули. Обвал немецкой расы в сторону России, Бельгии, Франции и Англии, конечно, наделает бед этим странам, но в результате, как надо думать, на месте катастрофы останется разбитый котел с выпущенным в пространство паром. Потерпевшие соседи отремонтируют границы, примут серьезные меры против повторения бедствия, и одной из серьезнейших будет восстановление немецкой отдушины по направлению за океан. В Соединенных Штатах, говорят, имеется уже 18 миллионов немцев. Великая республика в состоянии вместить в себе еще десятки миллионов прежде, чем завяжется смертельная борьба — какой быть Америке — англосаксонской или немецкой. Чрезвычайно обширны Канада, Аргентина, Бразилия. Если бы вместо глупого плана — покорить Европу немцы последовали умному примеру англичан и забирали бы себе пустые земли на земном шаре, и если бы они в этот план вложили все те чудовищные миллиарды, что потрачены ими на милитаризм, то, подобно Англии, Германия уже была бы колониальной империей во всех пяти частях света и ее положение было бы прочнее, чем теперь. Тогда имел бы какой-нибудь смысл и грандиозный флот, ныне сидящий в карцере, в Кильском канале, имело бы смысл и соперничество с царицей морей.
Глупый план основать немецкую империю на развалинах всей Европы всего более угрожает России, как стороне наименее населенной и уже тщательно подготовленной для немецкого нашествия. Подготовка велась не годы, не десятилетия, а целые столетия, и началась еще до Петра Великого, как бессознательный осмос, проникновение более напряженной народной стихии в менее напряженную. Если хотите познакомиться с этим, довольно древним у нас процессом, вам придется перечитать чуть ли не всю русскую историю со времен варягов, историю нашей обороны от Швеции, Ливонского ордена и Польши. Что касается мирного внедрения немцев, то вам придется прочесть сочинения профессора Дм. Цветаева. Он, кажется, отчасти специализировался на этом предмете. Известны его труды ‘Протестантство и протестанты в России до эпохи преобразования’ (М., 1890. Ц. 6 р.), ‘Литературная борьба с протестантством в Московском государстве’, ‘Первые немецкие школы в Москве’, ‘Медики в Московской России’, ‘Обрусение западно-европейцев в Московском государстве’, ‘Памятники к истории протестантства в России’ и проч. и проч. У нас одна беда — пишут много, а читают мало, — особенно те, ‘кому ведать надлежит’, кто делает политику и влияет на судьбу народную. Как и в позднейшее время, так и в древности не столько правительство защищало народ от внедрения инородчины и иноземщины, сколько сам народ. Правительство с давних пор, еще допетровских, скорее поощряло наплыв иноземцев, оно первое подчинялось всевозможным заграничным культурам — византийской, татарской, польской и немецкой. Более или менее успешно отражая военный напор, московское правительство (и раньше — киевское) охотно поддавалось мирному завоеванию и сдавало без боя те позиции, которые ни за что не уступило бы открытой силе. Но народ в стихийной массе делал поправки на эту слабость своей власти. Народ выработал одну великую предохранительную прививку против порабощения иноземцами. Этой прививкой служило православие, та особенная русская вера, которая политически всегда спасала Россию. В православие ушла вся личность народа русского, все его национальное чувство, его философия и поэзия. Понятие ‘мы’ сделалось тождественным с понятием ‘православные’. И вот об эту твердыню долгие века разбивались, как о некий Гибралтар духа, все чужеземные волны, приливы и разливы…
Когда Олеарий с голштинским посольством в 1634 году из любопытства заходил в стоявшие по пути русские церкви, — их тотчас же выводили назад и выметали за ними пол. То же свидетельствует Мейерберг в 1662 г. Иностранцев выводили вежливенько, ‘взявши за плечи’, но настойчиво. Иноземцам в Москве не разрешалось иметь православных икон. Когда немецкий купец Карл Моллин купил в Москве у одного русского каменный дом, то прежний хозяин вынес все иконы, тщательно соскоблил с внутренних стен священные изображения и захватил с собою соскобленные остатки. Некоторые немцы для своей русской прислуги стали было приобретать православные иконы. Патриарх Филарет Никитич велел эти иконы отобрать, а русским у иноземцев не жить. Это был вовсе не фанатизм, ни политический, ни религиозный, а просто вполне здоровое чувство национальности и потребность оберечь эту святыню во всей ее чистоте. ‘Чтобы христианским душам осквернения не было и без покаяния не помирали бы’, уложение царя Алексея Михайловича не только запрещает русским жить у иноземцев, но тех, кои учнут жить по крепостям или добровольно, велит сыскать и чинить им жестокое наказание, иноземцам же предписывает держать у себя одних иноземцев. Так как государству приходилось обращаться к услугам иностранцев, а денег иногда не было, чтобы платить им, то им давали поместья, однако за стеснение крестьян в вере Алексей Михайлович в 1653 году велел имения отбирать и ‘иноземцам всяких чинов людям вотчины свои продавать русским людям, а иноземцам некрещеным не продавать’. Закон мудрый, отмененный впоследствии на погибель России. При Алексее Михайловиче помещиками могли быть только православные. Некрещеный иноземец не мог ни жениться на русской, ни дочь свою выдать за русского.

Пойманный Левиафан

Следует удостоверить, что московское правительство до Петра Великого, само проникнутое народным чувством, неизмеримо мудрее действовало в отношении инородцев, чем правительства последующих веков, Практичные москвитяне, говорит Цветаев, наблюдали, чтобы все отрасли, где применялся иноземец, оставались в русских руках, или, по крайней мере, под русским контролем и наблюдением, чтобы мало-помалу подготовлялись умелые лица из природных русских. За скрывание от русских, например, железоплавильного мастерства потерпели даже такие надобные и сильные люди, как известные устроители тульских оружейных и железоделательных заводов голландцы Марселис и Акема. За эксплуатацию в торговле пострадали англичане, — Алексеем Михайловичем они были высланы из Москвы и других городов и ограничены в праве торговли лишь у Архангельска. Безоглядочного надевания на себя петли иностранного капитала, как в некоторые позднейшие эпохи, и в помине не было. Уважая многие полезные знания и деятельность иноземцев, тогдашняя русская власть была высокого мнения о народе русском и о Государстве: последнему иноземцы приглашались служить, а вовсе не властвовать над ним. Так называемое ‘немецкое засилье’, от которого Россия теперь стонет, не было безызвестно и в старой Москве. В Москве, отстраивавшейся после Смутной эпохи, как пишет Цветаев, иноземцы захватывали русские дома в лучших и наиболее покойных частях города, перебивая у русских покупателей. Иные, нанимая себе квартиры у своих и русских, продавали всякие товары, оптом и в розницу, даже беспошлинно. Москвичи роптали, иногородные купцы не раз жаловались правительству. С купцами иноземцы, раздававшие взятки по приказам, справлялись легко. Тогда выступила та народная предохранительная прививка, о которой я говорил выше. Выступила церковь. Причты одиннадцати церквей, в пределах приходов которых расселились иноземцы, подали Михаилу Федоровичу (1643 г.) челобитную на ‘Немцев’. ‘Они-де в их приходах на своих дворах вблизи церквей поставили ропаты (т. е. кирки, молельни) и чинят всякие соблазны и убытки. Они, немцы, русских людей у себя на дворах держат, и всякое осквернение русским людям от тех немцев бывает. Не дождавшись государева указа, покупают они дворы в их приходах. Вдовые немки держат у себя в- омах всякие корчмы, и многие прихожане хотят свои дворы продавать немцам, потому что немцы покупают дворы и дворовые места дорогою ценою, пред русскими людьми вдвое и больше, и от этих немцев приходы их пустеют’.
Разве это не картина уже широко развернувшегося немецкого засилья? И где же, — в самой Москве, в твердыне русской государственности и православия! Но тогдашняя власть вняла голосу церкви. Последовало повеление: ‘Ропаты, которые у немцев поставлены на дворах близко русских церквей, сломать’. ‘На Москве, Китае, в Белом-городе и за городом в слободах дворов и дворовых мест немцам и немкам вдовам у русских людей не покупать, и купчих, и закладных на то в земском приказе не записывать’. Тем русским, которые соблазнились бы и после этого продавать немцам дома и дворовые места, объявлена была царская опала. Что это был не каприз одиннадцати московских храмов, а борьба, поднятая против серьезнейшего зла, показывает то, что названный закон был принят ‘Соборным Уложением’. Тем не менее немецкое засилье, основанное на подкупе и соблазне, все-таки продолжалось, и через несколько лет в это дело пришлось вмешаться уже патриарху, этому первому, после царя, чину тогдашней государственности. По словам проф. Цветаева, ‘все иноземцы, как эксплуатирующий элемент, были высланы из Москвы в особую Ново-Иноземскую или немецкую Слободу’.
Это была первая ‘черта оседлости’, которую — увы! — постигла участь ее знаменитой тезки в XIX столетии. И материальный, и моральный соблазн, вносимый иноземцами, был так велик, что в борьбе с ним Москва изнемогала. Не она переварила немцев, а немцы съели Москву. В лице завоеванного их влиянием Петра на Москву и древнее православное царство наше надвигался чуть не единственный в мире переворот, в котором власть государственная лично как бы открыла шлюзы для наводнения своей страны враждебной стихией.
Следует заметить, что наряду с онемечением верхних русских слоев шло и обрусение приезжих немцев. Вначале на это русские смотрели неодобрительно. Патриарх Никон как-то заметил немцев, переодевшихся в русское платье, при одной церковной процессии. Последовал приказ — иноземцам скинуть русское платье и носить одежду своей страны. Плачевная ошибка! Она впоследствии разрешилась тем, что самим русским пришлось скинуть русское платье и облачиться в немецкое. Иноверцев московская власть не допускала ни в Боярскую Думу, ни в начальники приказов, ни в администрацию по областному управлению. Начался переход немцев в православие — настолько обильный, что в московских монастырях были заведены для этого особые крещальни с большими купелями. Выкрестам полагалось государево жалованье,— простые люди получали от казны рублей 10-30, одежду, материю, — знатные же по нескольку сот рублей и им дарились поместья. Менялись имена и фамилии. Наибольшие массы выкрещивались из пленных. Иван Грозный в Ливонии начисто вычерпывал немецкий элемент. Полон отводился в Россию громадными партиями, иногда по тысячам, переводили по преимуществу молодых, красивых и знатнейших. Главные массы их селили в подмосковных предместьях, но пленных можно было видеть кроме Москвы в городах Владимире, Нижнем Новгороде, Пскове, Великом Новгороде, Угличе и в глухих местах по поместьям. Значительная часть пленных обращалась в крепостных. Такие принятием православия сильно улучшали свою участь.
С первого взгляда трудно понять, что заставило наше древнее правительство, глубоко народное, натаскивать в свою страну иноземцев и инородцев, — но причина, я думаю, была та же, что заставляет проделывать то же самое Америку, Африку и Австралию. Россия была очень богата землей и крайне бедна работниками на земле. В те века по населению Россия далеко уступала Франции, Германии, даже Испании, превосходя их пространством почти как теперь. Москве нужны были всякие люди, особенно культурные, и между ними особенно военные. За крещение в православие иноземные поручики получали 15, 20 и 25 рублей, — капитаны, майоры еще больше. Получали плату и их семьи. Заслуженный полковник Александр Лесли за крещение с многочисленной семьей получил большие деньги, — одной жене его уплачено было 100 руб. (сумма по тому времени громадная). Давались сверх того поместья, камка, сукно, прибавка жалованья, увеличенные порции вина, меду и пива. Огромные слободы под Москвой (Басманная, Панская) были населены такими выкрестами, и они свободно селились между русскими, сливаясь с ними. Это слияние было той наживкой, которую забрасывала Европа и проглатывала Россия — далеко не без вреда для себя. В конце концов Левиафан европейского материка был захвачен на крюк европейской, преимущественно немецкой эксплуатации. Именно этой неизмеримой и неисчислимой эксплуатации Россия обязана тем, что, богатейшая по своей природе, она через 200 лет после Петра остается все еще беднейшею по культуре.
Если скажут, что иноземцы кое-что сделали для русской культуры, я спорить не буду. Еще Олеарий встретил в Астрахани православно-русского монаха… из австрийских немцев, занимавшегося разведением винограда. Чего не бывает на свете! Но искренно претворившихся в нашу плоть и кровь немцев было немного. Миллионы же немцев теперешней колонизации и всевозможного засилья и не думают об ассимиляции с нами. Обрусевшие немцы были гатью, по которой шло мирное нашествие других, не желающих слияний и неспособных на него. Это авангард завоевателей. Такими считает их германское правительство, такими считают они себя и сами. А мы-то все колеблемся, а мы-то церемонимся с ними, а мы-то за ними всячески ухаживаем!
Р. S. Прошу читателей поддержать сегодняшний кружечный сбор всероссийского национального союза, предназначенный в пользу уже действующих на войне питательных пунктов. Заведует ими член Г. Думы Г. В. Ветчинин, что одно уже ручается за полную добросовестность и полезность дела.

12 апреля 1915 г.

СИЛЬНЫЕ ЛЮДИ

Как красиво начинает свою карьеру молодой моряк флигель-адъютант Вилькицкий! Он уже два года назад сделал громкие географические открытия в Ледовитом океане, он нашел новые острова и даже ‘земли’, — он только что завершил блестящее путешествие от Владивостока через Берингов пролив, вдоль сибирского побережья до Архангельска. Не путешествие, а феерическая поэма. Правда, полярное плавание длилось что-то 16 месяцев, как это бывало в парусные времена Кука и Магеллана. Маленькую эскадру г. Вилькицкого не раз затирало льдом. Заходила речь уже о возможности гибели, о необходимости идти на помощь и т. д. Но неожиданно ледяные поля расходились, и прекрасно оборудованная эскадра тотчас пользовалась случаем, чтобы продвинуться дальше к западу, из ледовитых объятий поближе к теплой океанической струе. Я не имею чести знать лично знаменитого моряка. На докладе его в главном гидрографическом управлении я любовался его сильною и представительною наружностью, обещающею долгий век. Флигель-адъютант Вилькицкий — сын моего сослуживца в молодые годы, тоже известного ученого моряка, скончавшегося недавно в чине полного генерала. Как жаль, что Андрей Ипполитович не дожил до триумфов своего сына-героя! Говорю — героя, ибо помимо других прекрасных качеств, чтобы путешествовать вблизи полюсов, нужно иметь именно это свойство — героизм.
Впрочем, тысячью громов современная действительность кричит, что для совершения крупных дел мало одного героизма. Разве мало моряков-героев поглотил хотя бы тот же арктический океан! В течение столетий оба океана, таящие в себе оконечности земной оси, являются двумя наиболее трагическими театрами на земле. Одно поколение героев-путешественников за другим шло на осаду неприступных тайн, обвеянных ужасами холода и полярной ночи. Долгое время гибель была тут правилом, благополучное возвращение — исключением, но наконец оба полюса открыты — и почти одновременно. И оба они были открыты не простым героизмом, а сочетанием его с современной техникой. Секрет разрешается необыкновенно просто. Для больших целей нужны большие средства, вот и все. ‘Как-нибудь’ да ‘кое-как’ никогда не делалось ничего великого, и особенно невозможно подобное великое теперь, когда наши предки ‘кругом обобрали свое потомство в отношении открытий и изобретений’. Подите-ка, поищите на земной поверхности квадратный фут земли, ‘на который никогда не ступала бы нога европейца!’ Вы его найдете с величайшим трудом и с затратою лишь целого капитала на экспедицию. Вспомните недавнюю охоту Рузвельта в центральной Африке. Небогатые деньгами правительства России и Китая еще могли бы сдавать в аренду для богатых globtrotter’ов (Путешественник, первопроходец (нем.).) уголки, ‘которых не касалась нога европейца’, — но, в общем, с прокурорской подозрительностью обследованы и весь свод небесный, и земная суша, и глубина морей. Флигель-адъютант Вилькицкий один из тех немногих, что имеют счастье закончить паспортные приметы земли и поставить под наукою географии заветное слово: ‘Конец’. Или никогда не будет конца пытливости человеческой? Или географы, заключив инвентарь поверхности земного шара, зароются в пещеры, пропасти, пучины морей, в потухшие жерла вулканов, чтобы добавить еще одну, хотя бы крохотную подробность?
Восхищаясь героизмом, распорядительностью и морским талантом флигель-адъютанта Вилькицкого, мне кажется, мы должны отдать дань благодарности и тому учреждению, которое снарядило эту экспедицию. Отмечая дальность и меткость снаряда, долетевшего до славной цели, не грех помянуть и пушку, откуда он вылетел, и главного пушкаря. Таким пушкарем является, по моему мнению, нынешний начальник главного гидрографического управления генерал М. Е. Жданко. Сам ученый моряк и старый гидрограф, он, кажется, открывает новую эру в области наших гидрографических исследований, а именно: для крупных задач он употребляет достаточно крупные средства. Прежде это делалось у нас не так. Прежде гидрография русская, как, впрочем, и все отрасли морского, военного и вообще государственного дела, пребывали в полупараличе вследствие одной ужасной вещи: денег не было. То есть деньги-то были, но каким-то чудом они таяли в воздухе и исчезали, оставляя на производительные нужды иногда смехотворно малые суммки. Поэтому все наши производительные нужды и обслуживались всегда ‘на скромных началах’, т. е. в условиях сокращенности и дешевки. Там, где нужна бывала экспедиция, назначали партию, где нужен был хороший паровой крейсер, давали старинную шхуну или давно выслуживший свой век тихоходный транспорт. Поэтому то обследование, которое можно было сделать в год, ухитрялись растягивать на десятки лет, причем сама описываемая природа успевала изменить свои очертания и формы. Насколько я знал покойного А. И. Вилькицкого и некоторых других гидрографов, они обладали достаточным героизмом, чтобы пройти по пути Норденшельда, Нансена и даже Пири с Шекльтоном и Амундсеном, только… у них не хватало средств этих счастливых иностранцев. По народной пословице у нас на грош хотели купить пятаков, но это очень плачевная хитрость. Экспедиция храброго Седова доказала еще раз, до чего опасна грошовая экономия, а экспедиция г. Вилькицкого-сына доказала, как выгодна роскошь хорошей подготовки. Для открытия Северного полюса мы ничего не придумали лучшего, как купить старую и слабую шхуну ‘Роса’ (что значит по-латыни ‘тюлень’), перекрестить ее в ‘Св. Фоку’, кое-как снарядить на скудные общественные пожертвования и пустить к полюсу. Коротко и просто! Покойный Вилькицкий-отец был против такой постановки дела. Когда ко мне в Царское Село приезжал два раза Седов, а также после его памятного доклада в зале армии и флота я откровенно высказывал ему, что не верю в успех его путешествия. И супруге его я говорил то же самое: не отпускайте мужа. И в ‘Нов. Времени’ писал тоже: сочувствую, но не верю, ибо путешествия к полюсу совсем не так делаются, не так подготовляются.
К глубокому сожалению, наши с А. И. Вилькицким предчувствия оправдались. Экспедиция Седова кончилась трагически, а экспедиция молодого Вилькицкого кончилась блестяще. Почему? Потому только, что на первую экспедицию пожалели средств, а на вторую не пожалели. Послали не одно судно, а целый небольшой отряд, и суда дали хорошие, со специально полярными обводами, с сильными машинами и ледоломами, и команду подобрали превосходную, и припасов захватили с избытком. Не пренебрегли даже такими тонкостями, как радиотелеграф и гидроплан. Именно эти-то новшества и оказались спасительными, оказывая ни с чем не сравнимые услуги. Уже одна возможность сообщаться с отечеством и не чувствовать себя потонувшими в пространстве несказанно должна была бодрить наших моряков. Героизм их был вооружен. О, какое это волшебное сочетание! О, какая трагическая разница — герой, надеющийся на свой меч, или лишенный его!
Вот почему, поздравляя от всего сердца наш флот с блестящим, хоть и мирным подвигом фл.-ад. Вилькицкого, я думаю, что следует помянуть добром и то учреждение, которое оборудовало эту экспедицию как следует. Пусть это ‘как следует’ останется лозунгом и в дальнейшей карьере даровитого моряка, и в дальнейшей карьере флота. Ведь если бы наш флот одиннадцать лет тому назад был оборудован, как следует, не было бы и тогдашней войны. Не было бы, вероятно, и теперешней. На вооруженную как следует Россию не отважился бы напасть ни один враг, ни с востока, ни с запада.

13 сентября 1915 г.

МУЗЕЙ ВОЙНЫ

Императорское общество ревнителей истории основывает музей текущей войны. Мысль о нем, естественно, возникла из блестяще удавшейся выставки трофеев, устроенной тем же обществом в здании Адмиралтейства в течение этого лета. Зачатие музея уже положено в виде небольшой коллекции ружей, сабель, касок, предметов снаряжения и некоторых документов войны. Когда по России распространится весть об устройстве в Петрограде всероссийского музея войны, нет сомнения, в него будут направлены весьма значительные собрания разного рода предметов, имеющих то или иное прикосновение к войне. Затруднять будет, вероятно, не недостаток, а изобилие вещей. Нелегко будет разобраться в них и разместить в осмысленном порядке, отвечающем самой цели музея. Спрашивается, в чем же именно цель музея? И достаточно ли выяснены почтенным обществом необходимые средства?
Судя по докладам и прениям на последних заседаниях общества (Симеоновская, 1, клуб общественных деятелей), не вполне еще определены ни цели, ни средства музея, и это вполне естественно. Я думаю, не следует даже и гнаться за точнейшим выяснением тех и других. Не следует забывать беспощадного свойства времени — почти мгновенно поглощать прошлое, как море поглощает следы всех происшествий па его поверхности. Чтобы убедиться в этом жестоком свойстве времени, зайдите в Суворовский музей у Таврического сада. Не поразительно ли, до какой степени мало сохранилось материальных остатков даже от этой эпопеи нашей военной истории, от эпохи бессмертной и неповторимой! Коллекции Суворовского музея изумляют нищетой и случайностью материала и явной недостаточностью его для того, чтобы иллюстрировать гений самого Суворова и героизм его чудо-богатырей. Почти тo же можно сказать и о крайне бедном Севастопольском музее, хотя он, казалось бы, имел исключительную возможность быть богатым, ибо основан вскоре после войны среди самых развалин знаменитого города. Еще менее хорошего можно сказать о музее 1812 года, которого, кажется, еще не существует, ибо коллекции его пребывают в ящиках. До какой степени трудно собирать памятные материалы о великих событиях и людях, свидетельствуют крохотные коллекции вещей, оставшихся после Петра Великого, Пушкина и Лермонтова в Петрограде. Все мы помним последнего из наших великих людей — Льва Толстого, скончавшегося так недавно. Жива еще вдова его и дети, цела усадьба, где он жил. Музей его имени стал составляться, можно сказать, еще при жизни Толстого, ибо с каждого письма его, с каждой рукописи снимались копии, с каждой позы великого человека снимались фотографии и пр. и пр. И что же? Толстовский музей вышел все-таки очень жалким и малоговорящим в сравнении с личностью и деятельностью самого Толстого. Может быть, это участь всех музеев, ограждающих память прошлого: последнее слишком огромно в сравнении с настоящим и в него невместимо. Но, зная это, необходимо еще в настоящем отбирать все характерное для нашей эпохи и сохранять для будущего.
Переходя от общих соображений к практике дела, нельзя посоветовать ничего лучшего, как собирать все, что бы ни предложили со стороны, и затем, разобравшись, оставить лишь характерное. В будущем, несомненно, музей должен быть организованным учреждением, а не просто кладовой старьевщика. Если органический план музея сейчас еще и не может определиться, то все-таки главные его координаты, или, так сказать, оси кристаллизации его, могут быть намечены. Я думаю, в самом же начале учреждения музея нужно поставить целью, чтобы он удовлетворял не только любопытству публики, но и любознательности ученых. Для Императорского общества ревнителей истории важно облегчить будущим историкам исследование и понимание столь колоссального исторического факта, какова эта война. Так как нельзя представить себе музея войны без трех необходимых отделений: архива, библиотеки и особого института, разрабатывающего содержание музея, — то вот уже сами собою намечаются четыре главных центра организации этого учреждения. Кроме учредительного комитета и администрации по сбору и охранению памятников войны, нужно в самом начале предвидеть необходимость группы лиц, занимающихся описанием и изучением этих памятников, необходимость особого издания и, может быть, особой аудитории для публики. Странно было бы собирать огромные средства, если не сводить их к основной цели. Целью же музея должно быть великое поучение, какое может дать эта война человеческому роду, и в частности русскому племени, на плечи которого легла главная тяжесть кровавого урагана.
Один из грубейших предрассудков относительно истории тот, что изучение ее должно быть предоставлено внукам и правнукам изучаемой эпохи. Современники будто бы не в состоянии судить о совершающихся событиях беспристрастно. Чтобы охватить события всесторонне, необходимо отойти от них на значительное расстояние. Мне кажется, некоторая доля справедливого в этом требовании есть, но очень небольшая. Дело в том, что безопасно и даже полезно отходить на некоторое расстояние от предметов видимых и все время остающихся на виду. Так, силуэт огромного здания виден десятки верст, и идея его яснее издали, нежели вблизи. Но можно ли применить это к предметам невидимым, исчезнувшим вместе со своей эпохой? Я думаю, что, чем дальше отходить от исторических событий, тем они становятся туманней, — наконец, они совсем погружаются за горизонт, в забвение вечное. Остаются не самые события, а свидетельства о них, и чем непосредственнее эти свидетельства в смысле личного наблюдения, тем дороже. И на суде истории, как на суде уголовном, самые драгоценные свидетели — это очевидцы происшествия. Мы, наше поколение, живые свидетели и очевидцы совершающихся событий, и на наших впечатлениях будет базироваться потомство в приговоре о мировой войне…

3 октября 1915 г.

НАКОПЛЕНИЕ И УДАР

Если, как я писал недавно, современная война имеет машинный характер и всецело зависит от количества машинной энергии, вложенной в единицу времени, то этим объясняются некоторые важные особенности и немецкой тактики и стратегии. По самой природе машинной работы энергия должна накопляться непременно в достаточном количестве, прежде чем быть способной к заданному действию. Если, например, по мере образования пара выпускать его в пространство, то никакой полезной работы не получится. Вот почему у немцев, как у инициаторов и дирижеров чудовищной войны, на всем протяжении ее проходит основной принцип: сначала, накопление сил, потом удар.
Более или менее продолжительные затишья военных действий у немцев никогда не означают бездействия. За передовыми демонстративными боями, имеющими часто характер театрального занавеса, скрывается всегда кипучая подготовка к следующему акту драмы. Если и не всегда слышен стук плотников и декораторов, то можете быть уверены, что за кулисами ни один антракт не проходит праздно. Нынешнее сравнительное затишье по всему нашему фронту есть, конечно, затишье призрачное. Мы не знаем в точности, что делается у немцев в нескольких верстах от окопов, и в особенности трудно видеть общую картину их глубокого тыла, но и характер немецкой нации, и характер ею поставленной мировой трагедии таковы, что предполагать ‘зимний отдых’ для их армии, вроде перерыва парламентской сессии, не приходится. Полезнее думать, что немцы работают, работают лихорадочно, с методическим, как всегда, но в то же время крайним напряжением сил. Что же они делают? Вопрос, не правда ли, интересный. С ним в теснейшей связи стоит другой вопрос: что мы должны делать, дабы использовать драгоценные месяцы зимней передышки с наивозможной пользой?
‘Корни явления лежат не глубоко’, — сказал мудрец, и самые рациональные ответы всего чаще — наиболее простые. На вопрос о том, что делают немцы на зимнем положении, всего правдоподобнее ответить так: они готовятся. Они накапливают силы. Они подвозят к фронту бесчисленное количество снарядов, патронов, орудий, пулеметов, броневых автомобилей, автоматов, минометов, бомбометов, фугасов, ручных гранат, баллонов с удушливыми газами и пр. и. пр. Все это постепенно, как было в Галиции у Макензена или на Бзуре у Гинденбурга, накапливается в виде поражающей ураганной тучи, в виде стихийного тарана, который имеет обрушиться на наш фронт с оживлением кампании весной 1916 года. Преступные до мозга костей в отношении врага, немцы обладают очень важной добродетелью: любят свою шкуру. Поэтому они уважают сопротивление неприятелей и готовятся к нему чрезвычайно добросовестно. Можно быть уверенными, что ни один элемент силы, ни своей собственной, ни противника, не останется у немцев без надлежащего учета. Допуская это, трудно согласиться с мнением военного обозревателя ‘Русского Инвалида’, будто ‘на северном двинском фронте наступательная энергия немцев прекратилась и без достаточной надежды на скорое ее возобновление’. Вернее, мне кажется, было бы выразиться, что наступательная энергия немцев остановилась с непременной надеждой на ее возобновление весной.
Мелкие — теперешние бои, хотя и горячие, мне кажется, ничего не значат. Всего вероятнее, что это демонстративные бои, имеющие две определенные цели. Первая цель — заслонять свою подготовительную деятельность в тылу, держа неприятеля ‘sur le qui vive’ (Быть под постоянным наблюдением, быть на страже (фр.).), как говорят французы. Вторая цель — не менее серьезная — заставлять неприятеля расстреливать елико возможно больше свои снаряды и патроны без серьезных для этого оснований. Для немцев теперь самое страшное, что есть на свете, это — накопление на русских позициях боевых орудий и припасов. Не будучи в состоянии остановить весьма расширившееся производство наших военных заводов и подвоз оружия и снарядов из-за границы, немцы видят, что у них пока остался один способ понижать уровень нашей боеспособности — это способ истощения боевых запасов посредством непрерывной стрельбы. Как муравьи щекочут концами усиков травяную тлю и заставляют выделять ее питательную для муравьев жидкость, так немцы на зимних позициях. Они ведут довольно хитрую активную оборону с целью, вероятно, главным образом тревожить русские войска и побуждать их тратить дорогие запасы. Надо думать, что эта провокационная тактика у нас уже замечена и против нее приняты меры.
Надо не забывать ни на минуту, что немецкая мобилизованная промышленность неизмеримо сильнее нашей, стало быть, как прежде, так и в ближайшем будущем немецкие войска превосходили и будут превосходить нас количеством снарядов и патронов. Часть этого превосходства они могут сознательно использовать на то, чтобы истощать нас малопроизводительной стрельбой и не давать накапливаться у нас большим запасам. В войне на истощение (la guerre d’asure (Война на истощение (фр.)) следует как можно менее самим истощаться и как можно более истощать врага. Окончательную победу решает простая арифметическая разность между двумя запасами. Сравнительно очень небольшая разность, как в голосованиях парламента, определит ту или иную историческую резолюцию войны.
Если вникнуть прямо в трагическую необходимость для нас больших запасов, то этим достаточно объяснится известная скупость в расходовании боевых материалов, о которой, вероятно, придется услышать и в эту зиму. Разница выйдет та, что прошлою зимой боевых средств у нас действительно недоставало, а в нынешнюю их будет, может быть, вполне достаточно, но с нашей стороны все-таки станет применяться всевозможная экономия в их расходовании. Чем больше у нас накопится сил и средств к ближайшей весне, для генерального удара, тем превосходнее. Кроме патронов и снарядов, ураганное применение которых требует неисчислимых количеств, нужно помнить, что и сами орудия (ружья и пушки) полезно сохранить в сравнительной свежести к тому времени, когда загорится решительный бой. Если период затишья протянется около пяти месяцев и будет заполнен мелкою, малозначащей перестрелкой, то и ружья, и пушки явятся к весне уже в значительной степени расстрелянными, т. е. утратившими большой процент своей меткости. Как многое заставляет думать, немцы окончательно остановились на теперешних позициях, как долговременных, на всю зиму, и если бы им даже представилась некоторая возможность отодвинуть нас еще дальше к востоку, то они едва ли охотно ею воспользуются. Решение благоразумное, ибо зимние позиции не такая вещь, чтобы можно было менять их каждый день. Тут окопы делаются глубже, снабжаются подземными казематами, землянками и пещерами, которые обставляются печами и необходимой мебелью. И сообщение между такими окопами на тысячеверстном, занесенном снегом, фронте гораздо труднее поддерживать, нежели летом. И самые боевые действия тепло закутанных людей, в наушниках и рукавицах очень затруднительны. Хотя военная история знает ряд блестящих диверсий именно зимою (например, переходы русских войск через Кваркен и через Балканы), но та же история показывает ряд и бедственных неудач зимой (вспомните, например, нашу битву под Сандепу). Тщательно оберегая себя от всяких ‘накладных расходов’ войны, от всяких излишних трат и трудностей, немцы и на этот год, по-видимому, приостановят надолго свое вторжение в наши снега. А если так, то и нам представляется всего благоразумнее последовать их примеру, т. е. не переходить в наступление до весны. Если для них зимние условия тяжелы, то ведь и для нас они не легче. Если им нужно время для накопления сил, подготовляющих удар, то ведь и нам не в меньшей степени, скорее в гораздо большей. Если их войска утомлены пятимесячным походом, то и наши утомлены таким же отходом. Антракт войны, установленный удалением солнца за экватор, следует принять именно как антракт, использовав выгоды каждого антракта. Они огромны, если уметь их обнаружить и осуществить.
Есть и еще одно обстоятельство, побуждающее, как мне кажется, ожидать и даже желать зимой продолжительного затишья. Правило: ‘сначала накопление, а потом — удар’ подсказывается нам не только нашими противниками, но и союзниками. Не одни немцы имеют выдержку долгими месяцами сидеть в окопах и не предпринимать решительных действий. Буквально той же тактики долгих пауз придерживаются и французы, и англичане, и итальянцы. По-видимому, сама природа современной войны, сделавшейся машинной, требует именно такой системы. Так как немцы сознательно готовились к мировому разбою и подготовились лучше своих врагов, то для них доступен довольно сложный метод — стратегического наступления одновременно с тактической обороной. Нашим же союзникам и особенно нам, при сравнительной бедности боевых средств, приходится прибегать к позиционной войне по преимуществу. Французы и англичане, если верить их печати, за двенадцать месяцев пассивной обороны успели в высокой степени поднять производство своих снарядов, патронов, орудий, ружей, так что уже теперь и количественно, и качественно силы англо-французов превышают чуть не вдвое силы германцев. Тем не менее, наши союзники, если не считать недавнего блестящего натиска в Шампани, продолжают оставаться в неподвижной позе. Можно думать, что именно этот опыт прорыва доказал нашим союзникам, что период накопления для них еще не прошел.
Нам очень полезно присматриваться к стратегии своих высококультурных союзников и врагов, и не только присматриваться, но и подражать ей. В смысле машинности, в смысле железной техники, западные народы следует счесть, конечно, нашими учителями. Там на целое столетие раньше нас целые поколения воспитывались в особой психологии, навеваемой машинным складом жизни. Там сложились, может быть, инстинкты, которых нам недостает, — а именно: вера в машину, надежда на машину, любовь к машине. Возобладанием этих инстинктов объясняется такое явление в истории, как Крупп, повторенное на заводах меньшего объема, но мировой известности, как Крезо, Шпейдер, Армстронг, Виккерс, Вестингауз и пр. Мы отстали в круппо-промышленности не потому, что она нам была не нужна. Опыт нескольких последних войн показал, что эта промышленность для нас была трагически необходима, но у нас она не развилась просто по недостаточному к ней вниманию, по отсутствию той особой воспитанности, которую дает человеку машина.
Мы не заметили того колоссального факта, что в современной войне более, чем когда-нибудь, не человек создает стратегию и тактику, а его оружие — военная машина. Я писал недавно (см. ‘Машинная война’) о летучих пулеметных командах у немцев, посаженных на автомобили. Задолго до войны уже чувствовалась громаднейшая роль пулеметов, приготовление которых очень просто и было вполне доступно нашим заводам. К сожалению, одни немцы учли во всей мере то обстоятельство, что изобилие ружей, пулеметов и артиллерии дает возможность формировать все новые и новые армии, подавляя врагов численностью на всех фронтах. По сведениям ‘Temps’, из вполне достоверного источника, к сентябрю нынешнего года германцы довели число своих боевых частей до следующих размеров: 375 пехотных полков, 266 резервных, 29 эрзац-резервных, 350 ландверных, 122 батальона резервных бригад и их пополнений, 29 егерских резервных батальонов. Все эти части снабжены пулеметами по 12 на каждые три батальона, и сверх того сформировано 399 отдельных пулеметных взводов и 316 крепостных пулеметных взводов. Прибавьте к этому 130 полков полевой легкой артиллерии, 70 полевых артиллерийских резервных полков, 11 ландверных пеших артиллерийских полков, 25 ландверных батарей, 391 ландштурменную пешую батарею, 316 полевых гаубичных батарей, 6 тяжелых артиллерийских полков, 26 резервных полков тяжелой артиллерии, 5 ландверных батальонов и 3 отдельные ландверные батареи тяжелой артиллерии. В глазах рябит от этих цифр, но ими далеко не исчерпывается машинность немецкой армии. Сюда следовало бы прибавить новые оружия войны, появившиеся только нынче, — а именно: взводы прожекторов, 118 взводов минометов, корпус автомобильных лодок и целый сухопутный флот бронированных автомобилей.
Я уже писал о том, какой эффект производит появление на нашем фронте автоматов, десятков тысяч пулеметов, бомбометов, минометов и пр. Одними из главных козырей войны явились, как это ни странно, простой самодвижущийся грузовик и простая мотоциклетка. Еще за два года до войны некоторые проницательные военные люди настаивали у нас на введении так называемого ‘трактора’ для крепостной артиллерии, но по недостатку машинной воспитанности мы тогда не обратили на это должного внимания. Между тем переворот, внесенный трактором в войну, колоссален. Прежде тяжелая крепостная артиллерия оставалась все время войны на своих местах, ибо не было никаких сил передвигать ее но театру войны. Нынче такая сила явилась, — это паровой или автомобильный трактор. Он позволяет наступающей армии разоружать остающиеся в тылу армии крепости и подвозить тысячи тяжелых крепостных орудий к неприятельским позициям, чтобы громить их с сокрушительной силой. Именно это и дает до сих пор перевес германскому наступлению. Не чудовищные 42-сантиметровые ‘Берты’, которых очень немного и которые требуют для передвижения целых поездов. ‘Таран’, которым немцы пробивают любые крепости на пути, составлен главным образом из тысячей тяжелых крепостных орудий, подвозимых ‘тракторами’. Тут одна сверхмашина цепляется, так сказать, за другую сверхмашину, и соединение целых полчищ таких глухонемых кавалькад дает удар невообразимой силы.
Менее грандиозна, конечно, служба другой — уже маленькой машины — мотоциклетки, но именно молниеносности ее армия обязана службой связи, столь важной для управления нынешними гигантскими армиями. Мотоциклетка оказалась машиной в некоторых отношениях более боевой, чем древний друг человека — лошадь. При фронте армий, растянутых на сотни верст, никакая кавалерийская лошадь, даже казачья, не в состоянии работать с тою же неутомимостью и быстротой, как 2,5-сильная мотоциклетка в два с половиной пуда весом. Как престарелые главнокомандующие не могли бы без автомобиля объезжать свои армии, так невозможна была бы связь дивизий и корпусов без мотоциклеток. Обобщая это явление, следует твердо помнить как первую и основную заповедь современной войны: она невозможна без соответствующих машин. Как невозможно современное распространение мысли без ротационной машины, так абсолютно невозможен желанный продукт войны — победа — без великого множества военных машин.
Я привел означенные выше цифры и соображения для того лишь, чтобы осветить главное правило войны: ‘сначала накопление сил, затем — удар’. Вы видите, в чем особенно необходимо накопление. Оно необходимо не столько в людях, сколько в машинах. При прежнем крайне простом оружии единицей армии считался солдат (‘штык’ или ‘сабля’). Но теперь эта единица решительно ничего не говорит. К каждой живой единице непременно должен показываться сложный машинный коэффициент, в который входило бы относительное количество ружейного, пулеметного, орудийного и пр. металла, который данный человек в состоянии выпустить в минуту времени. Пока нет такого коэффициента, совершенно меняющего значение боевой единицы, нет никакой возможности судить об относительной силе армий. Одно ясно, что сила удара зависит от массы накопления этих коэффициентов. Будемте же в эти темные зимние дни и ночи, недоедая и недосыпая, напрягая все усилия до крайности, увеличивать и накоплять машинный коэффициент войны.

14 ноября 1915 г.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека