Из писем к Б. К. и В. А. Зайцевым, Бунин Иван Алексеевич, Год: 1948

Время на прочтение: 28 минут(ы)
Серия ‘РУССКИЙ ПУТЬ’
И. А. Бунин: Pro et contra.
Личность и творчество Ивана Бунина в оценке русских и зарубежных мыслителей и исследователей. Антология
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 2001

ИЗ ПИСЕМ К Б. К. И В. А. ЗАЙЦЕВЫМ

12 мая 1924

Дорогой друг, сейчас прочел Ваше письмо. Очень тронут им и обнимаю Вас за него очень крепко, с теми неизменными чувствами и к Вам и к Вашему таланту, которые уже давно и верно храню в душе. А поводом к этому письму искренно удивлен: Бог с Вами, откуда Вы взяли, что я что-то возымел против Вас?!! Вы не поехали в Грасс? Но это не вызвало во мне ровно ничего, кроме огорчения. Мы на вечер не остались? Но на это было много причин совершенно посторонних. Мы не могли не выехать 29-го и очень жалели, что не будем с Вами на этом вечере, а сейчас от всей души рады его успеху. Целую Веру, Наташу и еще раз и особенно — Вас. Истинно буду счастлив, если Вы побываете у нас летом. <...>

16 октября 1925

Дорогой Борис Константинович,
Вы пишете о моей ‘общей крайней подозрительности’ по отношению к ‘ Перезвонам ‘. Но я в ней неповинен. <...> Что же до орфографии, то ее теперь употребляют и не одни большевики и сменовеховцы: вон эсерское ‘Пламя’ многое печатает по ней, вон собор студентов-демократов (недавно ко мне обращавшийся) издает в Праге журнал ‘Своими путями’ с новой орфографией, наконец Вы и сами, кажется, допускали ее для некоторых Ваших издателей. И какие выводы делаю я из этого? Никаких. Только огорчаюсь. Но лично у меня это пункт помешательства. Недавно неожиданное письмо: от В. С. Мирова (Миролюбова). Приехал в Прагу, вступил в ‘Пламя’ вместо Ляцкого, собирает сборник, просит дать что-нибудь — и пишет по новой орфографии. Я ответил, что не соглашусь на нее даже за миллион долларов. <...>

25 октября 1928

Дорогой, прости поздний ответ — плохо себя чувствовал (да и чувствую), понервничал с ‘Арсеньевым’, третью книгу которого все-таки отослал. Видел Мережковских — насчет журнала уклончивы, — ‘может быть, его и совсем не будет’, ‘на Струве поставлен крест…’ Получил письмо от Белича: ‘Один Струве, казалось, не может быть редактором, нужно соорудить редакцию, нужно какого-нибудь писателя или критика… Кого бы?’ Вот и все. Про издательство: ‘Выпустим 12 книжек в год. Вот первые: Алданов, 2 тома Мережковского (‘Наполеон’), сборник рассказов Лескова, ‘Евгений Онегин’ с комментариями…’ Странный список! Ну, да Бог с ним совсем, с этим делом! Одно вижу: что Мережковские уже внедрились в него и его, верно, погубят. Что до меня, то от сотрудничества с ними просто уклонюсь.
Целую вас всех.
Твой Ив. Бунин.
Да, еще будет книга Зинаиды — это уже она сама мне говорила.

10 ноября 1929

Весьма благодарю, дорогой друг, за все — и за то, что написал (а то уже очень давно не было о тебе ни слуху ни духу) <...> и за доброе слово об ‘Арсеньеве’: очень рад, что тебе нравится, — эта ‘книга’ доставила мне особенно много волнений и сомнений. Восхитился твоей проницательностью — ты страшно верно попал в точку: да, все-таки я человек весьма ‘нервический’ и довольно-таки склонный ‘создавать себе препятствия’, — если бы ты знал, напр., сколько их стоит сейчас передо мной насчет всего дальнейшего в этом самом ‘Арсеньеве’! Хотя ведь и то сказать: поставил я себе задачу истинно дьявольскую, небывалую по трудности! <...>

6 ноября 1933

Дорогие, страшно тронут Вашим отношением ко мне. Что до дела, то оно было, по-моему, очень серьезно. Но ответили, что я ‘rfugi’ — не то, что М., который, я думаю, французский подданный. И не сохранили телеграммы в тайне — значит, все сразу узнали — и на rue de Grenelle, конечно, а оттуда — ‘энергичный протест’…
Целую Вас, милые, очень. Ваш Ив.

6 июля 1935

Мой дорогой, милый, спасибо тебе за чудесное письмо, — это совершенно точно — чудесное, — и да сохранит Вас Бог, целую тебя и Веру, желаю всех благ и думаю, что тебе будет очень хороша эта поездка, что ты напишешь прекраснейшую книжку о Валааме. Получили ‘Дом в Пасси’, я еще не читал — страшно был занят приготовлением следующей книги для ‘Петрополиса’, — сейчас ее читает Марга, которая у нас уже давно и пробудет, верно, до средины августа. Очень жалко Куприна. Да и Бальмонта — я, по правде сказать, не ожидал, что дело так серьезно — вернее, безнадежно, непоправимо. <...>

16 ноября 1938

Дорогой мой ясновельможный пан, спасибо за все! <...>
Андреев все-таки был большой талант. Но почти все нестерпимо выходит у него. А на некоторые вещи даже дивишься: самая лубочная, смехотворно-трагическая декламация.
Целую тебя и Веру от всей души. Я был в запале писать — и вдруг сел: чуть не месяц кровь — и все попело к черту, очень ослабел.
Дорогой Борис, очень благодарю за письмо о ‘Позднем часе’.
Надеюсь скоро увидать тебя и Веру.
Целую Вас сердечно.
Твой Ив. Катышкин.

8 августа 1939

Милые, дорогие staruszki, простите за поздний ответ — нахожусь в каком-то безволии и в грустях, писать, чувствую, еще не могу, езжу купаться, читаю всякую ерунду… Надеялся писать в сентябре, в октябре, как вдруг удар: надо отсюда выбираться 30 сентября — Belvedere сдан с 1-го октября кому-то на несколько лет! Alors, пожалуйте в Париж, а Вы знаете, что в Париже я не писатель… <...>

20 октября 1939

Мои дорогие, Островский не прав, говоря так: ‘От думы вошь на человека кидается’. И я так много и так горько думаю, что не худобы боюсь, а вшей. Как живем — Вы представляете. Прошлая зима, такая грустная и одинокая для меня, кажется теперь уже счастьем. Читаю твои прекрасные ‘Дни’, Борис. Читаю ‘Данте’ Мережковского. Какой схоласт, словоблуд, мать его так! Сейчас сижу в Ницце, в ресторане.
Пусто, солнечно, мучительное спокойствие осени. Пропадаю, милые. Перечитал на днях ‘Смерть Ив<ана> Ильича’. Разочарование. Нет, не то! Не в том дело, что как-то ‘не так жил’.
Целую Вас сердечно. Ваш Ив. Бунин.

12 декабря 1939

<...> …все солнце и солнце, и я непрерывно томился тайным желанием куда-то уехать, кого-то встретить — и вместе с тем чувством, что нигде ничего и никого не встретишь, — давно знакомым чувством, — и потому по целым дням все читал да читал — как уже давным-давно только это и делаю. А читаю я все старые книги, больше всего старые журналы — 50-х, 60-х, 70-х годов — из библиотеки при старой ниццской церкви (где, к дикому своему изумлению, внезапно наткнулся на Павла Николаевича Цакни, брата моей первой жены, которого я не видел лет сто с Одессы и который оказался теперь уже не Бебой гимназистом, а старичком, живущим на 100 фр. в месяц, кои он получает за заведование этой библиотекой, очень милым, очень неглупым — и оборванным и грязным так, как может быть оборван какой-нибудь из тех нищих, что по ночам бродили по Парижу с фонариком, выбирая всякую мерзость из ордюрных ящиков). Вчера и нынче я читал в ‘Русском вестнике’ за 67-й год как раз Тургенева — уж не знаю, в который раз, перечитывал ‘Дым’ и на этот раз особенно скорбел, до чего это просто невозможно читать теперь (за исключением одной трети) — пуще всего начало, с этими Биндасовыми, Пищалкиными, Суханчиковыми — и Ратмировыми! Подумай только, Ратмиров!
Целую тебя и Веру, жду вестей от тебя. Пишешь ли что-нибудь новое, большое? Мне хотелось бы засесть за что-нибудь большое (т.е. длинное) ужасно.
Твой Ив.

17 мая 1943

Милая Вера, посылаю тебе несколько своих стихов, чтобы ты знала, что я еще не совсем забросил ‘лиру’: я за последние два года написал целую книжечку их, которая будет когда-нибудь напечатана под таким заглавием: ‘Письма дяди Вани Бунина Олечке Жировой’. Вот, например, она как-то спрашивает меня: ‘Милый Ванюша, напиши мне, как ты пировал на именинах у своих друзей Самойловых, пил ли ты водку, настойку и вино и какое было меню у вас?’ И я ответил ей так:
Милая Олечка!
У моих друзей пируя,
Ел змеиную икру я,
Пил настойку из клопов
И вино из бураков.
Остальное тоже было
Очень вкусно, очень мило:
Суп из наба, фарш из блох
И на жареное — мох.
А потом нам подавали
Карамель из мух в крахмале,
Чай Пи-пи и торт Ка-ка
Из Кондитерской в Восса.
(Надеюсь, что этими стихами, Вера, воспользуется будущий историк ‘Новой Европы’.)
Помнишь ли ты Олечку, дочку Ляли, что очень часто бывала у нас в Париже с Рощиным, потом жила с Олечкой у нас на юге, а потом у мужа на его ферме под Монтобаном? Житье на этой ферме было нищее, ужасное, а все-таки у Олечки были кролики, цыплята, куры, утки, котята, кошки, и я писал ей:
Дорогая Олечка,
Подари мне кроличка
И пришли в наш дом
Заказным письмом.
Я его затем
Вместе с Верой съем,
Ушки пополам
Марге с Галей дам,
А для прочих всех —
Лапки, хвост и мех.
Я писал ей поздравленья с днем рожденья, на именины:
На весь день я бросил чтенье,
Сижу песенку пою:
‘Поздравляю с днем рожденья
Олю милую мою!
Ах, ах, ахахах.
Олю милую мою!’

——

В именины нашей Оли
Все цветы запляшут в поле,
Все деревья и кусты,
Все дороги и мосты.
А на ферме — все цыплята,
Куры, кролики, котята,
Кошки, утки — и сама
С папой под руку мама!
Ляля приучила Олечку отца называть папой, а ее не мамой, а мама.
Иногда Олечка подолгу не писала мне, и я писал ей так:
С постели рано я вскочил —
Письмо от Оли получил!
Я не читал и не молчал,
А целый день скакал, кричал:
‘Как наша Оля подросла —
Переросла она осла,
А ведь не маленький осел —
Он ростом выше, чем козел.
Потом, смотрите, как умна,
Как образованна она!
Наверно, очень хорошо
Сдала экзамен на башо
У кур и кроликов своих,
Когда из рук кормила их!’
Но оказалось, что во сне
Вся эта глупость снилась мне,
Что я письма не получал
И не скакал и не кричал, —
И так обиделся я вдруг,
Что поседел и весь распух.
Иногда я грозил ей, когда она долго не писала:
Вот что я тебе скажу:
Я в полицию схожу… <...>

17 мая 1943

Дорогой, милый Борис, уже давно получил твое чудесное и полное такой прекрасной грусти письмо, растроган был им до слез — прости, что так поздно отвечаю: отложил ответ, чтобы написать тебе как-нибудь получше, а уж ты знаешь, что из этого почти всегда выходит. А потом — все слабость, слабость, грусть бесконечных воспоминаний, безволие… И кто это выдумал, будто воспоминания о счастливых днях — радость! Нет ничего мучительней! И вот, от слабости и от этой грусти, посидишь, посидишь за письменным столом, выкуришь несколько окурков — и поплетешься к дивану с какой-нибудь уже много раз читанной книжкой (новых-то ведь нету). Вот так и проходят дни, да еще как скоро — не успеешь оглянуться, уж и зима или весна прошла! А главное — дней-то осталось мне страшно мало, и вечная мысль об этом просто сокрушает меня. Верить в загробную жизнь я, как ты знаешь, никак не могу, да если бы и верил, разве утешило бы это меня в близкой разлуке с землей! — Впрочем, помолчу лучше… <...>

12 сентября 1943

<...> Мой дорогой ‘старушек’, мне очень трудно писать, избегаю — что-то у меня с правым локтем, боюсь нажимать на него, — вот почему и не ответил тотчас же на твое очень, очень тронувшее меня письмо. Очень благодарю тебя — хоть все это уже в прошлом для меня, как мне кажется, — может быть, от слабости телесной да и душевной, в которую я что-то все больше впадаю, — но все-таки было радостно: хоть чуть не один ты у меня такой читатель, который каждое словечко понимает, а все-таки не совсем, значит, даром писалось. И уж позволь просить, чтобы ты меня еще немножко похвалил (про себя, мысленно): ведь весь этот Арсенич сплошь выдуман, — как выдумано девять десятых всего мною написанного. <...>

8 ноября 1943

Дорогой Борис, спасибо тебе за твои заботы обо мне, очень тронут тобой — ведь это ты, конечно, подсунул меня этому молодому издателю. Думаю, что из этого ничего не выйдет, ведь ты сам не очень веришь в него, — тем более, что романа у меня нет, а рассказы издателей мало интересуют. Но на всякий случай все-таки послал тебе маленький роман, слишком маленький для отдельного издания, хотя думаю так: если издатель заинтересуется, и издание будет мало-мальски путное, а главное не жульническое, и кое-что заплатит вперед, то ведь можно и <к> этому маленькому роману, под обложкой: Nathalie, roman приставить несколько рассказов, тоже любовных, из них 25, что написаны мною за последнее время в моем ‘заальпийском уединении’ (Петрарки сном!). Я завтра пошлю их тебе несколько штук (из наиболее эротически терпимых современной французской цензурой). Пошлю опять по-французски, но через день-другой и по-русски: ты по-французски не читай, выходит в переводе, а еще и неважном, гораздо говеннее, чем в подлиннике.
И опять, опять благодарю тебя очень за добрые слова обо мне. Письма Флобера я перечитал (3/4 впервые, впрочем, читал) года 2 тому назад. Да, многое, многое удивительно прекрасно то в том или другом смысле — это был совсем, совсем особый француз! Какое сердце высокое, романтическое, какой благородный и настоящий ум! А его любовная ночь, его, кажется, главная любовь, пережитая им в Египте с какой-то бывшей наложницей какого-то паши! Это тебе не французское любовное приключение в экзотических странах!
Поцелуй Верочку (мы получили от нее недели 2 тому назад 2 письма) и скажи ей: вот в ‘Натали’ две любви, как вообще бывают две любви и две ненависти и одна из них иногда вдруг пересиливает другую. Я с ней не смею спорить, но прочие… Впрочем, это дело их вкуса и ума, математики… <...>

9 ноября 1943
вечер

Дорогой мой, десять лет тому назад вечером я чувствовал себя немножко лучше. Нынче у нас был тоже парадный обед в честь Нобеля: макароны (т. е., вернее, липкие клецки из сырой, затхлой муки) и бутылка вина, что воротит морду на сторону совершенно дьявольски. Собрал и разодрал все окурки, сделал папиросу, тайком цапнул мару, тайно запрятанного в подполье, закурил и вот сижу и пишу…
Вчера послал тебе большой пакет — ‘Nathalie’ по-французски. Нынче утром — письмо, где есть между прочим просьба к тебе не читать ее по-французски, завтра пошлю по-русски.
Дорогой мой, милый ‘старушек’, горячо вспоминаю, с каким благородством, с какой сердечностью, с полным недуманьем о себе ты, единственный из всей братии по перу, отнесся к этому нобелевскому дню! Никогда тебе этого не забуду!
Твой Ив.
P. S. Рад, что понравилась Вам Олечка. Все пииту ей стихи:
Милая Олечка, как поживаешь?
В школе бываешь иль просто гуляешь,
Дома же в куклы и с котькой играешь,
А вечерами под ручку с мама
Ходишь то в гости, а то в синема?

11 ноября 1943

Вот тебе, дорогой мой, русский текст. Повторяю, что совсем почти не надеюсь, что из дела выйдет что-нибудь путное, но отчего ж не послать! Пошлю и еще кое-что тоже на всякий случай, а главное, чтобы поделиться с тобой этими писаниями, а то все они в столе да в столе. Я тебе писал когда-то, что у меня набралась целая новая книга (вся о любви, простите пожалуйста!)… (Опять алерт, это мрачное, умоляющее завывание! — третий день подряд и все в полдень, в ярком и холодном солнечном свете, — но Бог с ним, хотя все-таки страшновато — где-то уже слышен очень громкий ропот и гул — сижу в халате и подштанниках, надо одеться…)
Оделся и в ожидании отбоя дописываю. Книга эта называется по первому рассказу ‘Темные аллеи’ — во всех следующих дело идет, так сказать, тоже о темных и чаще всего весьма жестоких ‘аллеях любви’. Рассказы эти большей частью в лист — самая крайняя сжатость, хотя я и всегда был на этом довольно помешан. И вот еще что — нынешней осенью все хотелось писать и писал что-нибудь милое, пустяковое, веселое из любовных делишек — что ж все думать о смерти и дьявольских делах в мире! Бокачио написал ‘Декам<ерон>‘ во время чумы, а я вот ‘Темные аллеи’.
‘Ну, пока’. Целую Вас обоих.
Твой Ив.

19 ноября 1943

Милый друг, едва пишу — так больно руке от холода. Без конца шлю тебе свои рассказики — распалился — главным образом для того, повторяю, чтобы поделиться с тобою своими трудами и днями, а еще с мыслью: Бог знает, что будет со мною, пусть будут дупликаты у тебя. Когда-то послал чуть не всю эту книгу для перевода своему американскому издателю — ответа от него не имел, но узнал, что каким-то образом кое-что было напечатано там по-русски.
Послал тебе пока вот что: ‘Натали’, ‘Генрих’, ‘Смарагд’, ‘Таня’, ‘Зойка и Валерия’, ‘Руся’, ‘В такую ночь’, нынче посылаю: ‘Три рубля’ и ‘В Париже’. Дошло ли что-нибудь? Извести пожалуйста в 2 словах. Переводов не шлю — некоторые рассказы не переведены. Да и зачем? Целую Вас. Твой Ив.

Так как уже 2 часа ночи, то 21 ноября <19>43 г.

Дорогой Борис, задремал было — алерт, выглянул в окно — буря, ливень, тьма такая везде, как, бывало, в России, в деревне, в глухую осень, в полночь — кромешная — ив ней этот рев. Получил твое письмо от 17-го, очень рад, что ‘Натали’ тебе и Вере понравилась и очень жалею, что прочли ее по-французски. Книга моя почти вся не переведена, есть еще всего 4 переведенных рассказа, если понадобится твоему французу познакомиться еще с несколькими рассказами, пришлю их. По-русски пошлю тебе завтра днем еще одну штучку — на всякий случай, повторяю, главное — чтобы были у тебя дупликаты, если, например, разрушится или сгорит нагла вилла: я тебе писал, что почти вся книга есть у моего американского издателя, но в текстах не окончательно исправленных, тогда как теперь я их, мне кажется, уже совсем, совсем исправил (в мелочах, разумеется, но ты ведь знаешь, что порой десять неверных или лишних слов портят всю музыку, как портят ее тупые переводы).
Ну, храни вас и нас Бог — отбоя все нет, но делать нечего, ложусь опять в постель.
Твой Ив.

3 декабря 1943

<...> Рад <...> тому, что ‘Натали’ и ‘Руся’ и кое-что в других тебе понравилось. А что до ‘менструаций’ и Зойкиных ж…, думаю, что ты неправ. Что ж тут не эстетичного? ‘И сказала Рахиль Лавану: прости, господин, не могу встать с седел навстречу тебе, ибо у меня обыкновенное женское…’ И подумать только, какую роль играло это ‘обыкновенное женское’ в любовной жизни каждого из нас и в таковой же у наших женщин! По-моему, про насморк и про то, как ‘Иван Иваныч шумно высморкался в клетчатый платок’, писать гораздо неэстетичнее. А уж про Зойкины ж… и говорить нечего. Красота и ужас! ‘Литература от этих подробностей не выигрывает, говоришь ты, — дела они не укрепляют’. Да дело не в ‘выигрывании’ и не в ‘укреплении’ — я ничего не хотел этим выигрывать и укреплять (т. е. с меркантильной целью) — просто задача моя была писать именно об этом, поистине ‘роковом’. Можно, конечно, сказать: плохая задача, ненужная, — да так ли это? Неужели можно доходить только до: ‘уста их слились в пламенном поцелуе’? Вот ‘межножье’, может быть, и немножко не в меру… но опять скажу: эта резкость в соответствии полном, по-моему, со всей хохлацкой ожесточенностью Валерии…
Ну, да что ж спорить на бумаге, может быть, Бог даст, поговорим как-нибудь — я ведь тоже, милый, ‘не Белинский’, не горазд писать такие вещи.
Спасибо, что написал о Зинаиде. Часто думаю о ней. Страшное дело! 52 года вместе! И вот — одна! Наговорит она о нем, конечно, Бог знает что — с тысячами выдумок и ножей в спину многих, многих, но ты прав — занятие для нее спасительное.
Целую Вас обоих, целую Наташеньку с ее милым, милым голоском и смехом.
Твой Ив.
Может быть, на днях пошлю тебе 2—3 штуки, еще ‘возмутительнее’.
А Верочка что думает насчет моих ‘дерзостей’ в рассказах?

18 января 1944

Милый Борис, нынче сказали нам, что умер Юргис. Правда ли? Думаю, что правда, потому что сказал человек сведущий, и огорчен весь день. Ничего не знал и не думал о нем больше четверти века, — кроме того, что ты провожал с ним в могилу Бальмонта, — и вот все-таки грустно, грустно — совсем уходит куда-то нагла прежняя жизнь! Писал тебе о нем, спрашивал тебя о нем после твоего письма о смерти Бальмонта, — ты, верно, забыл это, не ответил. Ах, Боже мой. Боже мой! <...>

29 января 1944

<...> Милый Борис, милая Вера, вот вам кое-что из моих последних записей:
Дни близ Соренто, дни в апреле,
Когда так холоден и сыр,
Так сладок сердцу Божий мир…
Сады в долинах розовели,
В них голубой стоял туман,
Селенья черные молчали,
Ракиты серые торчали,
Вдыхая в полусне дурман
Земли разрытой и навоза…
Таилась хмурая угроза
В дымящемся густом руне,
Каким в горах спускались тучи
На темно-синие их кручи…
Дни, вечно памятные мне!
В эти дни мне еще было совсем немного лет, я выпивал за сутки по пяти бутылок Позилиппо и писал по рассказу — да, по рассказу в сутки и очень, очень часто! И вот —
Мистраль бушует за стеной,
Безлюдный вечер длится, длится…
Пора в постель — уснуть, забыться,
Душе и телу дать покой.
Курить, свет лампы созерцая,
И думать, думать без конца —
Зачем вам эта жизнь пустая,
Людские бедные сердца!
Что пользы подводить итоги
Ничтожных чувств, ничтожных дел,
Поняв, что близок твой предел,
Что ты на роковом пороге!
Целую Вас с большой грустью и любовью.
Ваш Ив.

17 февраля 1944

Милый друг, вот тебе еще стишки — сложились тоже ночью, в постели, — представилось что-то вроде аббатства Thoronet:
Смотрит луна на поляны лесные
И на руины собора сквозные.
В мертвом аббатстве два желтых скелета
Бродят в недвижности лунного света.
Вежливо он наклоняется к даме
(Рыцарь безносый к донне безглазой):
‘Мы ведь соседи. Притом же мы с вами
Оба скончались от черной заразы.
Я из девятого века. Решаюсь
Полюбопытствовать: вы из какого?’
И отвечает она, оскалясь:
‘Ах, как вы молоды! Я из шестого’.
<...>

6 марта 1944

<...> Рад, дорогой Борис, что стихи тебе понравились, горькое чувство, что уже далеки и невозвратны те ‘виргилианские’ дни! Господи, как мы были счастливы и молоды — да, даже и я, — поистине было мне не больше 30 лет! <...>
Насчет Достоевского я еще пропишу тебе, Борис, кузькину мать — сейчас не до того.
Падая в постель после адской дневной работы, прочитываю с последней папироской несколько слов из ‘Тысячи и 1 ночи’ — есть новый чудесный перевод — и засыпаю, смеясь: ‘Она изумилась красоте его уда и налила себе в шальвары…’ А вы говорите — я похабно пишу! Целую. Ваш Ив. Б.
P. S. Да, вот еще несколько чудесных слов из ‘Тысячи и 1 ночи’: ‘Даже Авраам сказал Сарре: женщина создана твердой и кривой, как ребро’.

12 мая 1944

<...> Сейчас ночь, поздно, и я так устал, что голова валится на стол — сидел за ним не вставая два дня вот за этой кляповинкой, что прилагаю. За последнее время написал стопку этих кляповинок, — все небольшие, — все думал посылать их тебе, — на всякий случай в надежде на сохранность дупликатов — да все не решался, боясь, что порвется сообщение с Парижем. Теперь еще больше шансов на это — и все-таки посылаю — на авось. (Скорей всего пропадет!) Почему это, а не другое, не совсем понимаю, — верно, потому, что только нынче конченое. Не ко времени все мои писания, да не все ли равно! А тут Москва — может быть, что-нибудь тебе с грустью вспомнится… <...>

25 мая 1944

<...> Дорогой Кардинал, ‘похвала нужна артисту, как канифоль смычку’, — кажется, уже говорил тебе это и опять повторяю сейчас, когда ты меня опять утешил — на этот раз особенно — тем, что ты сказал: ‘Они в тебе никогда не понимали поэта, восхищающегося творением Божиим’. И еще ты сказал: ‘человеколюбивые рассказы’ — так хорошо сказал, ибо, пиша и про девчонку в ‘Мадриде’ и про ‘Катьку, молчать!’, я то и дело умиленно смеялся, чувствовал нечто вроде приступа нежных, радостных слез. ‘Спи’. — ‘Сичас, сичас… Я чтой-то раздумалась…’ Спасибо, спасибо, милый. А какой ты умный! Конечно, началось с того, что вдруг почему-то вспомнил Женю (опять сирена и опять все побережье и весь Грасс и вся наша дача дрожит от грохота, зеленые огни сверкают между Ниццой и Антибами!), — вспомнил Женю, а потом и полезло в голову что попало, никогда не бывалое. Только что ты все меня глазишь! ‘На старости лет, на старости лет…’ <...>

14 июля 1944

<...> ‘Quand nous sommes seuls longtemps nous peuplons le vide de fantmes’ — выдумываю рассказики больше всего поэтому.
Да, вот еще что: когда соберешься, напиши, напиши: был ли ты когда-нибудь на ‘Капустнике’ Художественного Театра и не наврал ли я чего про этот ‘Капустник’ в ‘Чистом понедельнике’? Я на этих ‘Капустниках’ никогда не был.

5 августа 1944

<...> Недавно была большая радость — письмо от отца Киприана. Это всегда радость, а на этот раз еще и с прибавкой. Целых четыре страницы (на машинке, кроме того) о моей книжке о Толстом, которая попала ему в руки недавно и о которой он написал очень, очень лестно. Много написал, в связи с Толстым, и о смерти, о теле — о таком, на что я не мог ответить ему письменно — по неумению писать о таких вещах и в надежде на встречу с ним осенью.
Храни Вас, дорогие мои, Божья Матерь, целуем Вас оба.
Твой Ив. Б.

4 ноября 1944

<...> Поздравляю с окончанием ‘Труда многолетнего’. Дай Бог успеха! Но где будешь печатать? И вообще — где же мы теперь будем ‘появляться’? Ведь эмиграции больше нет и в возвращение из Америки и Марка и сотни прочих — не верю: может быть, они и мечтали, но теперь… Надеюсь, ты меня поймешь. — А появишься ли на французском? Думаю, что твой издатель уже не издает больше ничего. Ужасно буду рад, если ты и впрямь займешься моим родственником. Сколько у него чудесного! Недавно я кое-что записывал в своих заметках, вспоминал некоторые его стихи, и есть одна строка в этих записях точь-в-точь, как ты написал: ‘Сколько прекрасного у Жуковского! И всю жизнь чувствовал я некоторую обиду, что из тысячи образованных людей разве один знает, что никакой он не Жуковский, а Бунин!’ И дальше:
Зачем душа в тот край стремится,
Где были дни, каких уж нет?
‘Вечное человеческое страдание! И мое постоянное теперешнее. Недаром есть даже молитва об избавлении от воспоминаний!’

15 ноября 1944

<...> Да, милые, Николай Митрич, потом приглашение меня в Ниццу, о котором я Вам писал… Сюжет для небольшого рассказа, как сказано у Чехова! Воображаю, что пережил Митрич, — по крайней мере, в первое десятилетие тех, кои теперь увенчали его! — ну, да обо всем этом как-нибудь потом, сейчас не время… Опять порадовался, что ты взялся, Борис, за Жуковского. Напиши, пожалуйста!!! Только что ж ты говоришь только ‘замечательный человек’? А поэт?
Уже утомившийся день
Склонился в багряные воды,
Темнеют лазурные своды,
Прохладная стелется тень —
И ночь молчаливая мирно
Прошла по дороге эфирной,
И Геспер летит перед ней
С прекрасной звездою своей…
‘Я ненавижу человечество… ‘ Да как же все-таки ненавидеть его, если оно дает и это? И еще столько всего прочего — вспомни-ка! Ах, до чего и прекрасен человек!
Целую Вас, дорогие мои.
Ваш Ив. Б.

2 декабря 1944

<...> Посылаю тебе на память ‘Поздний час’, дорогой Борис, мой теперешний ‘единственный читатель’, — помнишь Пушкина, так жестоко оскорбившего Анну Бунину? —
цензурный председатель Хвостова,
Буниной единственный читатель…
Получил твое письмо о ‘Мистрале’, — паки и паки благодарю и рад, что и ‘Мистраль’ понравился. Отвечу подробнее на днях. Нынче уж слишком слаб. (Обед: по 4 холодных картошки). <...>

21 января 1945

<...> Насчет Шмулевича скажу тоже кратко — я эту наглую замоскворецкую стерву просто терпеть не могу за его подхалим-ную морду прежде всего, за хамскую спесь, за самомнение, за то, что он оказался совершенным скотом, за все, что я для него сделал, вытащив его из Берлина, приютив на Villa Montfleur, где он однажды орал на меня, будто я ‘подложил ему свинью’ в Академии, а когда Вера вмешалась в разговор, заорал на нее: ‘Вы-то не лезьте в разговор, я не с вами разговариваю!’ (Кстати, — ‘подложить свинью’: дорого бы я дал теперь, если бы кто-нибудь подложил мне свинью!) Дальше писать буквально не могу — так больно рукам. Спасибо Вам обоим, милые, за добрые чувства ко мне, коими опять полно твое письмо, дорогой старушек. Твой действительно вполне безземельный Иоанн. <...>

26 февраля 1945

<...> А вчера в 6 часов Алешу сожгли — осталась только кучка пепла — больше ничего не осталось от него, т. е. от его живого существа, ни в Москве, ни во всем мире. О, понять, постигнуть это — нет совершенно никаких сил. <...>
P. P. S. В кремлевскую стену вмуровать его все-таки, кажется, не удостоили.

10 октября 1946

Милый друг, был у меня Бахрах с твоей книгой ‘Современных записок’. Прости, пожалуйста, — задержал ее у себя, очень хотелось почитать (на днях привезу ее тебе). Прочитал — сколько огорчений! Сколько истинно ужасных стихов! До чего отвратительна всячески Цветаева! Какой мошенник и словоблуд (часто просто косноязычный) Сирин (‘Фиала’)! Чего стоит эта одна пошлость — ‘Фиала’! А ты отлично написал, но перехвалил и как человека и как поэта Бальмонта. Ведь его вечная изломанность, ‘сладкозвучность’ и т. д. тоже ужасная пошлость. Целую вас.
Твой Ив.

30 апреля 1947

<...> Прочел 2 номера ‘Русской мысли’, радуясь старой орфографии, дивясь, что опять появился Горкин, — и вялости статей: не решился дать в морду даже прохвосту Уэллесу! <...> Интересно о Тургеневе и Репине Зеелера, чудесен твой отрывок, Борис. Узнаю эту Элли! <...>

15 января 1948

Дорогой Борис, не понимаю, почему ты не понимаешь моего ‘поступка’ (хотя, право, это слово уж очень сильно!), и никак не согласен с тобой, что ‘впечатление от него, всеобщее, было то, что я поддержал советских и советофильствующих’, оно было, очевидно, только в Вашем кружке, но и то мне удивительно, ведь в моем письме было сказано: ‘исключительно в силу этого обстоятельства’, т. е. ‘никогда не бывая на заседаниях Союза и не принимая никакого участия в его скандалах и решениях, я не хочу нести за них никакой ответственности, которая все-таки может как-то падать на меня’, — я не написал этого Вам только потому, что думал, что это и без того понятно — что ж тут разжевывать, Вы не дети! Но в моем ответе Марье Самойловне на ее несчастное письмо я сказал: ‘Можно спросить: почему же я не ушел из Союза давным-давно? Да просто потому, что прежде жизнь Союза текла мирно, буднично, а с некоторого времени пошли какие-то бурные заседания, какие-то распри, изменения устава, начался его распад, превращение в кучку сотрудников ‘Русской мысли’, среди которых блистает чуть не в каждом номере Шмелев, участник парижских молебнов о даровании победы Гитлеру… Мне вообще теперь не до Союзов и всяких политиканств, я всегда был чужд всему подобному, теперь особенно: я давно тяжело болен…’ и т. д. И еще: ‘Я отверг все московские золотые горы, которые мне предлагали, взял десятилетний эмигрантский паспорт — и вот вдруг: ‘Вы с теми, кто взял советские паспорта…».
И еще так я отвечал М. С-не: ‘Когда представитель тех многочисленных членов Союза, что составили (а потом напечатали) свое коллективное заявление о своем выходе из Союза после исключения из него ‘советских’ граждан, явился ко мне и предложил мне присоединиться к их заявлению, я присоединиться твердо отказался, сказавши, что отказываюсь как раз потому, что считаю неестественным соединение в Союзе эмигрантов и ‘советских’ подданных, меж которыми есть и такие журналисты, что по своим убеждениям или по обязанностям то и дело всячески хулят, порочат в своей парижской печати эмигрантов’. Как же после этого могло быть всеобщим ‘впечатление’, о котором ты пишешь? Мои слова этому представителю, конечно, стали очень скоро известны очень многим. Что касается других, вышедших из Союза после этой истории с ‘советскими’ гражданами, то и среди них было немало таких, что ушли вовсе не потому, что они хотели ‘поддержать советских и советофильствующих’. А, например, про Веру и говорить нечего. Ты не можешь не знать, что она осталась в Эмигрантской Церкви, что ее убеждения уж никак не ‘советофильские’, — она говорит, что ушла потому, что ей стало ‘совершенно невозможно оставаться в Союзе после того, что делалось в нем на двух последних заседаниях’, и прибавляет: ‘Да и сам Борис сказал мне 24 мая, что он против исключения тех, у кого советские паспорта…’
Думаю, что ты и М. С-не писал о моем ‘поступке’ в том же духе, как мне в этом последнем, нынешнем письме, и тем способствовал ее неумеренному, опрометчивому письму ко мне, которым она столь многих восстановила против себя и в Париже и в Нью-Йорке — имею уже много сведений об этом. <...>
Но пора поставить точку и в этом письме и во всей истории этой, уже весьма надоевшей мне, — кончаю.
Про Шмулевича знаю уже давно. В этом случае даже завидую — молодец! Будь здоров, целую Вас обоих.
Твой Ив.

29 января 1948

Дорогой Борис, ты пишешь: ‘Все выходит, что ты отделению эмигрантов от советских сочувствуешь… а от нас ушел. Не понимаю…’ Но я уже объяснял тебе, почему ушел, — не желаю нести все-таки некоторой ответственности — в глазах ‘общественности’ — за Ваши ‘бури’ и решения. Затем: ‘Ты, по-видимому, думаешь, что на письмо М. С-ны к тебе есть доля моего влияния. Это совершенно неверно’. <...> — но что меня действительно взбесило, так это то, что я узнал вчера из письма Михайлова: оказывается, в Париже пресерьезно многие думали, в том числе и Ельяшевич, — что мне от М. С-ны и при ее участии от ‘всей’ Америки просто золотые реки текли и что теперь им конец и я погиб! Более дикой х……ы и вообразить себе невозможно! Как все, и даже меньше других, я получал от частных лиц обычные посылочки, получал кое-какие от Литературного фонда через Долгополова, больше всего получал от Марка Александровича, а что до долларов, то тут М. С-на была только моим ‘кассиром’: в ее ‘кассу’ поступало то (чрезвычайно скудное), что мне причиталось за мои рассказы в ‘Новом журнале’, поступало то, что было собрано (и весьма, весьма не густо!) в дни моего 75-летия при продаже издания брошюркой моего ‘Речного трактира’, и еще кое-какие маленькие случайные, крайне редкие пожертвования кое от кого: вот и все, все! Теперь мне ‘бойкот’! Опять ерунда, х……а!
Доллары уже прожиты, о новых я и не мечтал, а посылочки, верно, будут, будет в них и горох и чечевица, за которую я, однако, ‘первородство’ не продавал и не продам.
Твой Ив.
P. S. Телеграммой от 7-го января М. С. обещала дать ‘explication’ на мой ответ ей. А доныне молчит.

9 августа 1948

Спасибо Вам всем, милые, за добрые чувства. Пишу еще в постели — нынче месяц, как я в ней. Был очень плох, чуть не на пороге смерти — воспаление в легком. Теперь уже дней 10 сухой плеврит, изредка маленький жар. Слабость несказанная. Всех Вас целую.
Ив. Б.
Мы были у Вас в Пюжете в июле 1926 года (28 июля по новому стилю).

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Новый журнал. 1978. Кн. 132. С. 175—182, Кн. 134. С. 173— 186, Кн. 136. С. 127—140, Кн. 137. С. 124—141, 1980. Кн. 138. С. 155—175. (Публикация А. Звеерса) Печатается по этому изданию. В комментариях использованы примечания А. Звеерса.
Борис Константинович Зайцев (1881—1972) — прозаик, публицист, переводчик, литературовед, драматург, мемуарист. Эмигрировал в 1922 г. С конца 1923 г. жил в Париже, в 1925—1929 гг. был редактором литературно-художественного отдела журнала ‘Перезвоны’, с 1936 г. входил в редколлегию журнала ‘Иллюстрированная Россия’, с 1945 г. — председатель парижского Союза русских писателей и журналистов.
Вера Алексеевна Зайцева (ур. Орешникова, по первому мужу Смирнова, 1879—1965) — жена Б. К. Зайцева.

12 мая 1924

…откуда Вы взяли, что я что-то возымел против Вас?!! — 8 мая 1924 г. Зайцев писал Бунину: ‘…у Вас есть какое-то недовольство, чем-то я Вас раздражил. Так как я очень Вас люблю, (теперь даже сильней, чем раньше), то мне это огорчительно. Но, говоря по совести, я за собой вины не чувствую. Я просто плохо понимаю, чем Вы недовольны. Может быть, я ошибаюсь, но, кажется, Вы нехорошо поняли, что я не еду в Грасс. С Вашей точки, я поступил глупо, а с моей — не глупо, неужели из-за этого здесь, на чужбине, нам друг к другу охлаждаться? <...> Мне было грустно, что Вы уехали накануне моего вечера, которым я во многом Вам обязан. Конечно, интересного для Вас ничего не было. Но Вы же знаете, что это дело не из легких <...> и сочувственное сердце ценится особенно’ (Письма Б. К. Зайцева к И. А. и В. Н. Буниным // Новый журнал. 1980. Кн. 139. С. 160—161, публикация М. Грин). Наташа — дочь Б. К. Зайцева.

16 октября 1925

Вы пишете о моей ‘общей крайней подозрительности’ по отношению к ‘Перезвонам’. — В письме от 5 октября 1925 г. Зайцев написал Бунину по поводу условий его участия в журнале ‘Перезвоны’: ‘О новой орфогр<афии>. Мне и в голову не приходило, я уверен, что по старой, но ввиду общей Вашей крайней подозрительности, сегодня же запрашиваю Белоцветова’ (Письма Б. К. Зайцева к И. А. и В. Н. Буниным // Новый журнал. 1980. Кн. 139. С. 165). С. А. Белоцветов — ответственный редактор ‘Перезвонов’. С. 34. В. С. Миров (Миролюбов) Виктор Сергеевич (1860—1939) — литератор, издатель.
Ляцкий Евгений Александрович (1868—1942) — литературовед, критик, этнограф, прозаик, поэт, публицист, в 1923—1926 гг. — руководитель издательства ‘Пламя’.

25 октября 1928

Видел Мережковских насчет журнала уклончивы, ‘может быть, его и совсем не будет’, ‘на Струве поставлен крест…’. — Речь идет о журнале, издание которого собирался осуществить профессор А. Белич (о нем см. коммент. на с. 775), пригласив редакторами Мережковского, Бунина и П. Б. Струве. Бунин от этого предложения отказался. Судьба журнала решилась на 1-м Съезде русских писателей и журналистов за рубежом, состоявшемся в Белграде в сентябре 1928 г. 20/7 октября 1928 г. В. Н. Муромцева-Бунина записала в дневнике: ‘Были вчера у Мережковских. Оба сияют и довольны. <...> Струве свалили, ‘все против него и сам Белич, т. к. он заявил свою программу и потребовал, чтоб всех сыновей перевести в Белград (?). Белич понял, что он генерал’. Д. С. еще говорил, что у Струве социал-демократическое презрительное отношение ко всем писателям. Журнала пока не будет. Лучше газета. Но на газету нет достаточно денег <...> основалось там пока лишь книгоиздательство. На год намечено выпустить 12 книг’ (Устами Буниных: Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны и другие архивные материалы, под редакцией Милицы Грин: В 3 т. Frankfurt am Main, 1981. T. 2. С. 183—184).
Струве Петр Бернгардович (1870—1944) — общественно-политический деятель, экономист, историк, социолог, публицист, критик, мемуарист.
Белич Александр (1876—1960) — сербский лингвист, позднее — президент Сербской академии наук.
Зинаида — З. Н. Гиппиус.

6 ноября 1933

rfugi — беженец (фр.)-
М. — Д. С. Мережковский.
И не сохранили телеграммы в тайне. — 7 ноября 1933 г. В. Н. Муромцева-Бунина записала в дневнике: ‘Вчера нас взволновали письма: от Могилевского, Алданова, Бориса <3айцева>. В субботу пришла от Кальгрена (шведский профессор-славист. — Ред.) телеграмма в ‘Поел, нов.’, в которой он просит сообщить адрес Яна (И. А. Бунина. — Ред.) почтовый и телеграфный и какое его подданство’ (Устами Буниных. Т. 2. С. 293). Через несколько дней она записала: ‘9 ноября по телефону из Стокгольма я впервые услыхала, что Ян Нобелевский лауреат’ (Там же).
…на rue de Grenelle— Там находилось Советское посольство в Париже.

6 июля 1935

…тебе будет очень хороша эта поездка… — В 1935 г. Зайцев совершил паломничество на Валаам (остров тогда еще принадлежал Финляндии).
…напишешь прекраснейшую книжку о Валааме. — Книга Зайцева ‘Валаам’ вышла в Таллинне в 1936 г.
‘Дом в Пасси’ — Роман Б. Зайцева (Берлин, 1935).
‘Петрополис’ — Берлинское издательство, выпускавшее собрание сочинений Бунина в 12 томах (1934—1939).
Марга — Маргарита Августовна Степун, сестра Ф. Степуна.
Очень жалко Куприна. Дай Бальмонта… — В дневнике В. Н. Муромцевой-Буниной 19 июня 1935 г. записано: ‘Плох Куприн. Можно ожидать всякого исхода. Бальмонт в лечебнице, живет в саду во флигельке, завел роман с 75-летней больной, дружит с франц<узским> поэтом, который доказывает свои права на франц<узский> престол. Бальмонт полез на дерево, чтобы лучше слушать соловья, но <...> упал и повредил себе ногу’ (Устами Буниных. Т. 3. С. 14).

16 ноября 1938

…мой ясновельможный пан… — Бунин часто подобным образом поддразнивал Зайцева, бабушка которого была полькой.
8 августа 1939 staruszki — 25 июня 1939 г. Бунин писал Зайцеву: ‘Получил твое письмо, дорогой старушек, благодарю, целую и извещаю, что отныне я буду звать тебя именно так: старушек (staruszek). Хоть ты и поляк, а верно не знаешь, что по-польски это значит старик — честное слово. А множественное число — staruszki (старушки) — это вы с Верой’ (Новый журнал. 1979. Кн. 136. С. 128).

20 октября 1939

‘Дни’ — Автобиографическое произведение Б. Зайцева (1926).

12 декабря 1939

…моей первой жены… — Анны Николаевны Цакни (1879—1963).

17 мая 1943

‘Письма дяди Вани Бунина Олечке Жировой’. — Оля Жирова (ум. 1963) — дочь Елены Николаевны и Алексея Матвеевича Жировых, подолгу жила у Буниных в Грассе и Париже. Бунины были очень привязаны к девочке, Бунин неоднократно писал ей стихотворные письма.
…у своих друзей Самойловых… — С Ф. и А. Самойловыми, сибиряками по происхождению, Бунины познакомились в 1930 г. и часто бывали у них в начале 1940-х гг. (см.: Устами Буниных. Т. 2. С. 233, Т. 3 — по указ.).
Ляля — Е. Н. Жирова (ум. 1960).
Рощин (наст. фам. Федоров) Николай Яковлевич (1896—1956) — писатель, автор книги рассказов ‘Журавли’ и романов ‘Горькое солнце’ (1928) и ‘Белая сирень’ (1936), с конца 1920-х гг. — постоянный сотрудник газеты ‘Возрождение’. После Второй мировой войны вернулся в СССР, ‘…выяснилось, что он много лет был платным агентом советского посольства в Париже. Там он подвизался на страницах советской печати, в том числе в ‘Журнале Московской патриархии» (Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж, М., 1996. С. 205). Бунин оказал ему существенную поддержку в начале его писательской деятельности. С 1924 г. периодически жил в доме Буниных. В 1946 г. Рощин распространял слух, будто Бунин собирается вернуться в СССР, что вызвало нападки на него со стороны некоторых журналистов и даже близких друзей.
…у мужа… — у А. М. Жирова.
…на башо… — bachot — экзамен на степень бакалавра (фр.).

8 ноября 1943

…подсунул меня этому молодому издателю. — Речь идет о французском издателе Сорионе (Sorion).

9 ноября 1943

…десять лет тому назад… — Бунин говорит о получении им Нобелевской премии в 1933 г.
синема — cinma — кино (фр.).

11 ноября 1943

алерт — alerte — воздушная тревога (фр.).

19 ноября 1943 г.

…послал чуть не всю эту книгу для перевода своему американскому издателю… — ‘Темные аллеи’ были изданы в Нью-Йорке в 1943 г. издательством ‘Новая земля’.
…каким-то образом кое-что было напечатано там по-русски. — Пять рассказов Бунина из книги ‘Темные аллеи’ были опубликованы в Нью-Йорке его русскими друзьями.

3 декабря 1943

А что до ‘менструаций’ и Зойкиных ж… — Речь идет о рассказах Бунина ‘Натали’ и ‘Зойка и Валерия’.
‘И сказала Рахиль Лавану: прости, господин, не могу встать с седел навстречу тебе, ибо у меня обыкновенное женское…’ — Неточная цитата из кн. Бытие (31: 35).
…’Иван Иваныч шумно высморкался в клетчатый платок’… — Неточная цитата из седьмой главы ‘Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем’ Гоголя.
Зинаида — З. Н. Гиппиус.
52 года вместе! И вот одна! — Д. С. Мережковский скончался 7 декабря 1941 г.
….занятие для нее спасительное. — Бунин имеет в виду работу З. Н. Гиппиус над книгой ‘Дмитрий Мережковский’, начатой ею после смерти мужа и оставшейся незавершенной (издана посмертно).

18 января 1944

…умер Юргис. — Ю. Балтрушайтис скончался 3 января 1944 г. в Париже.
Бальмонт умер 23 декабря 1942 г.

29 января 1944

Дни близ Соренто, дни в апреле… — Стихотворения, приводимые в этом письме, а также стихотворение, приведенное в письме от 17 февраля 1944 г., были включены в доработанном виде в книгу Бунина ‘Весной, в Иудее. Роза Иерихона’ (Нью-Йорк, 1953) и датированы 1947 годом.

17 февраля 1944

…аббатство Thoronet— Аббатство, основанное в XII в. во французской деревне Торонэ.

6 марта 1944

…новый чудесный перевод… — Русский перевод с арабского оригинала (а не с французского перевода, очищенного от фривольных сцен и выражений) был сделан М. А. Салье: Книга тысячи и одной ночи. М., Л., 1929—1939. Т. 1—8.

12 мая 1944

…только нынче конченое. — 12 мая 1944 г. датирован рассказ ‘Чистый понедельник’.

25 мая 1944

‘Спи’. ‘Сичас, сичас… Я чтой-то раздумалась…’ — Заключительные фразы рассказа ‘Мадрид’.
Женя — Вероятно, брат Бунина, Евгений Алексевич (1858 — не позднее 1932).

14 июля 1944

Quand nous sommes seuls longtemps nous peuplons le vide de fantomes— Когда мы долгое время находимся в одиночестве, мы заполняем пустоту призраками (фр.).

5 августа 1944

Отец Киприан — архимандрит Киприан (Керн), профессор Парижского Богословского института.
…о моей книжке о Толстом… — ‘Освобождение Толстого’ (1937).

4 ноября 1944

Поздравляю с окончанием ‘Труда многолетнего’. — По-видимому, речь идет о завершении определенного этапа работы над автобиографической тетралогией Б. К. Зайцева. Вторая часть тетралогии — ‘Тишина’ — вышла в Париже в 1948 г.
Марк — М. А. Алданов.
Ужасно буду рад, если ты и впрямь займешься моим родственником. — Бунин говорит о задуманной Зайцевым романизированной биографии В. А. Жуковского (с заглавием ‘Жуковский’ вышла в 1951 г.). Бунин любил подчеркивать, что Жуковский был сыном одного из его предков — А. И. Бунина.
Зачем душа в тот край стремится, Где были дни, каких уж нет? — Цитата из ‘Песни’ В. А. Жуковского (‘Минувших дней очарованье…’, 1818).

15 ноября 1944

Николай Митрич — Телешов. 3 ноября 1944 г. Зайцев написал Бунину: ‘Сейчас у меня на столе фотография нашей ‘Среды’ с Телешовым — я тоже, брат, вычитал в ‘Humanit’, что он праздновал 60-летие лит<ературной> деят<ельности>. И получил орден’ (Новый журнал. 1980. Кн. 140. С. 157).
…что ж ты говоришь только ‘замечательный человек’ ? — В том же письме Зайцев писал: ‘Взялся я сейчас за Жуковского. <...> Хочу написать его жизнь. Замечательный человек!’ (там же).
Уже утомившийся день ~ С прекрасной звездою своей… — Начало стихотворения Жуковского ‘Ночь’ (1823).
‘Я ненавижу человечество…’ — Первая строка стихотворения Бальмонта (вошедшего в его кн. ‘Только любовь’, 1903). Четыре строки этого стихотворения Зайцев привел в своем письме Бунину.

2 декабря 1944

…цензурный председатель Хвостова, Буниной единственный читатель… — Неточная цитата из стихотворения Пушкина ‘Послание к цензору’ (1822).
Получил твое письмо о ‘Мистрале’… — 27 ноября 1944 г. Зайцев написал Бунину: ‘Друг, ‘Мистраль’ — великолепно! ‘Принадлежит к лучшим партиям гроссмейстера’ (так пишут о шахматах). Нет, серьезно: это даже выше ‘Холодной осени’. Какая-то совершенно особенная, твоя линия, необыкновенно тебе удающаяся (в ней считаю: ‘Воды многие’, ‘Цикады’, ‘Поздней ночью’ <...>)’ (Новый журнал. 1980. Кн. 140. С. 159).

21 января 1945

Насчет Шмулевича скажу… — Имеется в виду И. С. Шмелев. Бунин откликается на письмо Зайцева к нему от 14 января 1945 г.: ‘Так и остался он <С. М. Серов> другом Шмулевича, о кот<ором> напрасно ты думаешь, что он толст, богат и могуч: все наоборот. И никогда он много не зарабатывал’ (Новый журнал. 1980. No 140. С. 164).

26 февраля 1945

Алеша — А. Н. Толстой (умер 23 февраля 1945 г.).

10 октября 1946

…с твоей книгой ‘Современных записок’. — Книга 61 ‘Современных записок’ (1936).
До чего отвратительна всячески Цветаева! Какой мошенник ~ Сирин (‘Фиала’)! — В 61 книге ‘Современных записок’ были опубликованы стихотворения М.Цветаевой ‘Родина’, ‘Дом’, ‘Отцам’ и рассказ Набокова ‘Весна в Фиальте’.
А ты отлично написал… — Речь идет о статье Б. Зайцева ‘О Бальмонте. К пятидесятилетию литературной деятельности’.

30 апреля 1947

…опять появился Горкин… — Горкин — герой книги И. Шмелева ‘ Лето Господне’. Вошедший в нее рассказ ‘В Кремле на Святой’ был опубликован в ‘Русской мысли’ (1947. No 1, 2).
…нерешился дать в морду <...> Уэллесу… — ‘Путешествие Уэллеса’ (Русская мысль. 1947. No 1), ‘Уэллес о России’ (Русская мысль. 1947. No 2).
Интересно о Тургеневе и Репине Зеелера… — Статья В. Зеелера ‘Репин и Тургенев в Париже’ (Русская мысль. 1947. No 2).
…чудесен твой отрывок, Борис. Узнаю эту Элли! — ‘Въезд Элли (Отрывок из романа ‘Путешествие Глеба’)’ Б. Зайцева (Русская мысль. 1947. No 2, 3).

15 января 1948

…почему ты не понимаешь моего ‘поступка’… — Бунины вышли из парижского Союза русских писателей и журналистов в знак протеста против решения удалить из Союза принявших советское подданство писателей.
Марья Самойловна — Цетлина (ур. Тумаркина, 1882—1976), многие годы была дружна с Буниным. Расстройство их отношений в значительной мере было спровоцировано клеветой Н. Я. Рощина, распространявшего слух, будто Бунин хочет вернуться в СССР.
‘Я отверг все московские золотые горы…’ — Советское правительство, предлагая Бунину вернуться на родину, обещало ему осуществить разнообразные издания его книг и заплатить соответствующие гонорары.
Про Шмулевича знаю уже давно. — Зайцев писал Бунину, что Шмелев ‘уехал в Швейцарию <...>, а весной выезжает в Америку. <...> он будет жить где-то близ монастыря св. Иова, под покровительством монахов, переселившихся из Чехословакии, которых он давно знает’ (Новый журнал. 1980. Кн. 140. С. 175).

29 января 1948

Дорогой Борис, ты пишешь… — В письме от 26 января 1948 г. (Новый журнал. 1980. Кн. 140. С. 175—176).
Михайлов Павел Александрович — профессор-юрист, близкий знакомый Буниных, часто упоминаемый в дневниках и письмах.
Ельяшевич Василий Борисович (1875—1956) — правовед, историк.
Долгополов Николай Саввич — один из создателей и руководителей Земско-городского союза, общественной организации, занимавшейся помощью русским культурным объединениям и нуждающимся деятелям культуры.
Марк Александрович — Алданов.
…и чечевица, за которую я, однако, ‘первородство’ не продавал… — Имеется в виду библейская история Исава, который продал первородство своему брату Иакову за чечевичную похлебку.
explication — объяснение (фр.).

9 августа 1948

С. 51. Мы были у вас в Пюжете в июле 1926 года… — Зайцев написал Бунину 6 августа 1948 г.: ‘Дорогой Иван, был на несколько дней в Париже, узнал о твоей болезни — захотелось написать несколько слов. (Двадцать три года тому назад ты приезжал в этот день к нам в Пюжет с Верой — так было хорошо, так запомнилось…)’ (Новый журнал. 1980. Кн. 140. С. 179).
Последнее письмо Зайцева Бунину датировано 9 октябрем 1953 г. и застало Бунина уже при смерти: ‘Дорогой Иван, ты, вероятно, очень удивишься, получив это письмо. Я сам отчасти удивлен, тем не менее пишу. Последнее время разбираю письма и привожу их в порядок. Твои у меня давно собраны, но на днях попалось еще одно, очень дружеское по тону. Попалось и письмо Веры, напомнившее мне Грасс и хорошие наши дни, о кот<орых> никогда не забываю. Но главное, сейчас я перечитал (в который раз!) чеховского ‘Архиерея’, рассказ этот ни к тебе, ни ко мне не имеет ни малейшего отношения — кроме того, что оба мы чрезвычайно высоко его ставим. Но он настолько сейчас взволновал и как-то возбудил меня, что я уже не могу не написать тебе. Может быть, это глупо. Даже весьма вероятно. Но я всегда делаю то, что хочу. И сейчас именно так.
У меня есть просто желание послать тебе добрые чувства. Пришла такая минута. Я ее не звал (м. б., это мой грех), она сама пришла. Хочу еще сказать, что в этом тяжелом, что было и есть между нами, огромная доля недоразумения. Ошибки может делать каждый, и все мы их делаем, но одно я знаю наверно: никогда никакого зла я тебе не делал (хотя ты, наверно, думаешь, что делал). Это дает мне большую свободу действий и сейчас, повинуясь внутреннему порыву, с совершенно открытым к тебе сердцем я просто хочу пожелать тебе всего, всего доброго — здоровья, хорошего душевного состояния и покоя. Вчера я был в Сергиевом Подворье (день св. Сергия). Владыка Кассиан в слове с амвона привел из ап. Павла: ‘Праведность, мир и радость в Св. Духе’ — это и есть самое главное, а все остальное: раздоры, ‘вражда’, Иван Иваныч и Иван Никифорович, — это все пустяки.
Мне ничего от тебя не нужно. Мысленно я обнимаю тебя, Вере прошу передать привет, Зурова очень жалею. Дай Бог Вере сил. Борис’ (Новый журнал. 1980. Кн. 140. С. 180—181).
М. Грин замечает в комментариях к этому письму, что ‘неизвестно, как реагировал умирающий уже Бунин (14 октября 1953) на это письмо. Вера Николаевна еле держалась на ногах, ухаживая за больным одна <...>. Отношения между Зайцевыми и Верой Николаевной наладились только через несколько лет, когда серьезно заболела В. А. Зайцева’ (там же, с. 181).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека