Уменье легко болтать на трех иностранных языках, кое-какие сведения из плохих учебников, музыка, живопись — вот наш обычный, легкий багаж, которым и меня в 50-х гг. снабжали, выпуская в жизнь в начале 60-х.
С уничтожением крепостничества жизнь поставила другие запросы, другие требования, женщины начали тоже добиваться света и справедливости. Сознавая, что блуждаем в потемках, без элементарнейших научных сведений, мы хватались за бессистемное чтение оригинальных и переводных научных сочинений.
Сначала 1868 г. сотни женщин ходатайствовали в Петербурге у профессоров об устройстве научных курсов, в том же году было выработано прошение министру народного просвещения Д. А. Толстому, а для подачи прошения избраны А. П. Философова, г-жа Воронина, Н. В. Стасова. В первых фразах ответа заключался и весь смысл его: ‘А деньги?! Хотите содержать университет сборами со слушательниц — это немыслимо!’ Затем последовал и официальный отказ министра. Он, впрочем, разрешил устроить общие для мужчин и женщин лекции, даже разрешил устроить их в пустой квартире министерства, но скоро понадобилась квартира, и он приказал их выселить. С 1872 г., в течение двух лет, курсы находились в помещении Владимирского училища, прозываясь Владимирскими высшими курсами, где я слушала химию, физику, ботанику. Курсы не представляли правильной, научной организации, и приходилось для всякой лекции доставлять из университета учебные пособия, не имелось библиотеки, ни научного кабинета, ни лабораторий. Поставив себе целью подготовиться к медицинскому факультету Цюрихского университета, я слушала великолепные лекции по химии Бутлерова, перечитывала руководства, но изучение ее было немыслимо без лабораторных опытов, без химического анализа. Я не знала, как быть, как помочь горю. Но вдруг, как в сказке, создалась для меня лаборатория, с появлением волшебницы в соболях и бархате в моем крохотном помещении, в пятом этаже, где я проживала с дочерью. Лидия Алексеевна Родственная (впоследствии Шанявская), с которою я встречалась в Сибири, явилась ко мне с предложением совместных занятий и устройства химической лаборатории, причем имелось ввиду приглашение преподавателей и по другим предметам естественных наук. Я оглянулась на свою скромную обстановку и, чтоб Л. А. Родственная не заметила моего страдания, сухо и равнодушно ответила, что не имею свободных денег для устройства лаборатории и найма руководителей. Л. А. живо перебила меня и так горячо уверяла, что я окажу ей большую услугу, если присоединюсь к ней для подъема общей энергии, что одна она, пожалуй, не доведет до конца задуманного. Она, конечно, сумела победить мою нерешительность, щепетильность.
В большой квартире на Моховой, где она жила с матерью, отведены были под химическую лабораторию две комнаты за кухней. Тут в течение зимы мы основательно прошли неорганическую химию.
Особенно оценила я свои занятия в лаборатории у Л. А. Родственной по приезде в Цюрих, в том же году, когда пришлось работать в химической лаборатории, куда профессор редко заглядывал, а ассистент, как враг высшего женского образования, стремясь ограничить женскую любознательность пределами кухни, предоставлял производство химического анализа нашим собственным силам. Проходя мимо меня к какому-нибудь студенту, чтоб помочь ему советом, он приостанавливался, заглядывал на мою работу и, вероятно, дивился, что я никогда не задавала вопросов, спокойно и уверенно производила хорошо знакомые манипуляции. Я отбывала лишь повинность ради семестровой отметки. Лаборатория Л. А. Родственной избавила меня от тех мелких неприятностей, которым подвергалась моя приятельница А. И. Иванова 1 [Сестра жены В. И. Базилевского, последняя слушала химию, но скоро заболела. (Прим. С. В. Пантелеевой)], с которою я приехала из Петербурга.
В Цюрихе университетская жизнь начиналась очень рано, некоторые лекции читались в шесть часов утра (например, наши лекции ботаники) и продолжались до двенадцати часов, затем наступал обеденный перерыв, а к двум часам возвращались в университет, иногда в Политехникум, где слушали физику. Лекции продолжались до шести часов (раз в неделю от семи часов до восьми часов вечера). Скоро вошло в привычку вставать в шесть с половиной часов утра, быстро одеваться и спешить, чтоб попасть в аудиторию до прибытия профессора.
В Цюрихском университете до 1864 г. было только две вольнослушательницы на естественном факультете. Затем на медицинском факультете выдержала экзамен Н. П. Суслова в 1867 г., за нею — М. А. Бокова. В 1870 г. было пять слушательниц, в 1871 г. — пятнадцать студенток, из них три на философском факультете, в 1872 г. было сорок три (на философском десять), а в 1873 г. на одном медицинском — семьдесят семь слушательниц, двадцать две на философском и одна на юридическом. Все были имматрикулированные (то есть внесены в студенческие списки), но как иностранки приняты без вступительных экзаменов. Преобладали славянки и еврейки, среди же русских студентов евреев, кажется, было больше. Наши предшественницы предупредили нас, и мы боязливо сторонились буршей-первокурсников. Мы знали, что они пьянствуют в своих корпорациях, горланя глупейшие песни, а их лица с длинными шрамами свидетельствовали и о драках. Они казались нам вульгарными, совершенно неспособными интересоваться научными, этическими и политическими вопросами. Я была уверена, что швейцарские ‘отцы и дети’ составляли гармоническое целое: бурши лишь отражали общие взгляды бюргеров на женщину, совершенно бесправную в Швейцарской республике, даже в имущественном отношении, — приданое и имущество были в полном распоряжении опекуна или мужа. Без попечителя женщина была немыслима, то есть поставлена в положение слабоумной. И характерно, что тотчас после предложения на вступление в брак, хотя бы на год отложенный, рассылались всем соседям билетики, чтоб никто не усумнился, встретив девушку на улице с мужчиной. Как же было бюргерам не ужасаться, видя русских девушек и женщин без опекунов и надзирателей. Только немногие студенты, и то на старших семестрах, научились относиться с уважением к нашим задачам и работам. Некоторые студентки испытали на себе мальчишеские выходки первокурсников, изощрявшихся наклеивать бумажки, на платье студентки, а в Женеве они замазывали чернилами пуговицы светлых жакетов сзади. Давно окончившая женщина-врач, слушавшая лекции в Женеве, рассказывала потом, как студенты Женевского университета пригласили студенток на какой-то общестуденческий праздник, и в их присутствии запели скабрезные песни. На замечание одному из соседей, что, вероятно, в присутствии своих сестер они этого не поют, получился ответ не столько нахальный в устах этого юнца, сколько показывающий невероятную тупость: ‘То сестры, а вы студентки!’ Конечно, они ушли с такого гостеприимного празднества.
Закончив обязательные работы в химической лаборатории, нам предстояли занятия анатомией на трупах, и большим облегчением было разрешение работать в каникулярное время, летом. Студенты разъехались, и физиономии буршей не могли нас смущать во время препарирования трупа. Пользуясь каникулами, профессор анатомии, старичок Мейер, и ассистенты редко заглядывали в препаровочную, так что мы были предоставлены собственным силам с девяти часов утра до семи часов вечера (с обеденным перерывом). У нас на некоторое время явилась руководительница, студентка-швейцарка, пожелавшая повторить уже пройденный ею курс анатомирования, которая имела полное основание гордиться своим искусством препарировать. С этою, уже пожилою, фрейлин Ф. мы потом совершили воскресную прогулку за город, только у нас оказалось мало общего, кроме работы над трупом. Новые задачи нашей женской жизни, может быть, и захватывали ее, но, проявляясь довольно карикатурно, давали повод к злорадству нашим врагам. Ее лицо с крупными чертами было энергичное и хорошее, только на лекциях она так страшно морщила лоб, брови, нос, что очки сползали, вытягивала губы и глубокомысленно поставляла палец к носу. Бурши рисовали карикатуры, символизируя трудность понимания лекции, и до чего доводят студентку усилия мысли. Как большинство студенток, она коротко стриглась ради удобства и сокращения времени на туалет, но не покидала неудобного, всеми оставленного кринолина с железными обручами, качавшегося колоколом, не давая ни свободно проходить в толпе, ни усаживаться в аудитории. В таком же, но уже трагикомическом конфликте были новые идеи и отношения ее к бюргерам.
Проживала она у своей приятельницы и, несмотря на свою деловитость, завела такую войну с ее мужем и сыновьями, что они ее грубо выселили. Это не помешало ей навещать приятельницу и продолжать битву с ветряными мельницами. Особенно нападала она на одного из сыновей, обрученного со студенткой полькой, обвиняя его в легкомысленном отношении к одной из служанок. Из-за этого главным образом началась вся война. Наконец она явилась с револьвером, неудачно стреляла в него и, сброшенная им с лестницы, переломила ключицу и нос, и по излечении оставшийся искривленным. Конечно, тут уже не было конца злорадству студентов и бюргеров.
Другая швейцарка, медичка, была уже детским врачом. Она только что вышла замуж за талантливого профессора геологии. Но и тут бюргеры, меря все своею меркою, порешили, что за медицину она ухватилась только с великого огорчения (aus gebrochenem Herzen), чтоб только доказать своему первому жениху, женившемуся на русской, окончившей в Цюрихе медичке С., что и она не хуже сможет выдержать экзамены. До Цюриха я никогда не встречала американок, они меня чрезвычайно интересовали, ведь в Америке, уже в 1850 г., собирались громадные, женские митинги, с требованием уравнения политических, гражданских и общественных прав женщин. В те времена все это было для нас ново, необычно.
В препаровочной я познакомилась с двумя американками. Одна из них была очень симпатичная молодая девушка, но, прибыв в Европу, не знала ни одного языка, кроме английского. В отеле, где она остановилась, не говорили по-английски, и она затруднялась спросить обед, наконец открыла рот и ткнула в него пальцем, как делают немые, нуждаясь в пище, показала также на рот любимицы — ангорской кошки, привезенной из Америки. После обеда она выложила на ладонь деньги, чтоб ей указали, сколько надо уплатить. Чрезвычайно способная, она быстро овладела немецким языком. Она вообще была очень талантлива, музыкальна, с художественным вкусом обставила свою обширную комнату с башенкой и балконом. Помню, как-то, выходя из препаровочной, она уговорила нас зайти к ней на минутку, по пути. Мы согласились, хотя были голодны, торопились по домам — ужинать, писать письма, читать газеты. Едва мы переступили порог, как она схватила с туалета большой флакон духов и основательно, с головы до ног, окропила нас и себя, чтоб не пахло трупом, сбросив шляпу, подошла к пианино, улыбнулась нам своими продолговатыми темными глазами и заиграла что-то красивое, мелодичное. После препаровочной она долго томилась, не могла есть, и торопилась музыкой создать другое душевное настроение. Я недоумевала, зачем американки переплывают океан, чтоб учиться в Европе, когда им открыты многие собственные университеты, она объясняла это тем, что лучшие университеты в Америке еще не были открыты женщинам, да и наука в Европе стояла выше. ‘Кроме того, интересно было увидеть что-нибудь новое, не американское’, — добавила она. Впоследствии я слышала, что она сделалась хорошим врачом в Америке. Совершенною противоположностью была другая американка, кажется вдова, средних лет, очень прилежная, усидчивая, не особенно даровитая. Типичная сектантка, всегда в черном, прямая, приглаженная, с желтовато-бледным лицом, с несколько великопостным выражением. Это выражение мгновенно исчезало, когда возвращалась из швейцарской школы ее двенадцатилетняя дочка. Красавица девочка садилась, обнимая мать, не отрывавшую с нее глаз, и обе улыбались, наперерыв щебетали. У меня сохранилась их фотографическая карточка с нежно прижатыми друг к другу головами. Если они живы, то живы обе, — пережить друг друга они бы не могли. Что касается россиян, их набралось столько, что рассказ о них вышел бы из пределов этой статьи. Не хотелось бы набрасывать одни штрихи, да и рассказ о них принадлежит истории и более осведомленным. На близкие знакомства в обширном кругу не хватало времени: я была сильно занята, и надо добавить, что, несмотря мои двадцать семь лет, мне казалось, что везде повторялись только старые перепевы — как у старожилов заграничных (Бакунин был тогда в Цюрихе), так и среди новоприбывших из России. Все то же, давно слышанное еще от отца, побывавшего у Герцена в Лондоне, в конце 50-х гг. все читанное и слышанное до и после нашей сибирской ссылки. Контрабандною новинкой попадали в Петербург немецкие и английские книжки Маркса, а его ‘Капитал’, изданный в России, в предыдущем году (1872), был новостью для большинства. Занятой днем и довольно утомленной к вечеру, мне удавалось бывать ненадолго, и только вечером, в русской читальне. Там в определенные дни я слушала исторические и математические лекции П. Л. Лаврова. Жили мы все в предместье Флунтерн, на плоскогорье, среди лугов и обсаженных деревьями дорог стояли клиники и препаровочная, а Университет с Политехнической школой (в одном здании) высился на выступе над Цюрихом. Весною, пленясь дивным видом на озеро и горы, я наняла комнату в самом верхнем этаже, но к зиме, несмотря на печку, тут буквально ‘пар от дыхания волнами ходил’, а над шпалерами я открыла светящиеся отверстия. Пришлось поступиться очаровательным пейзажем и перебраться ступеней на сорок пониже. Теперь, разбираясь в старых цифрах, сравнивая цены, просто поражает цюрихская дешевизна тех времен. За небольшую комнату, но меблированную всем необходимым, платилось, переводя на русские деньги, 5 рублей 50 копеек, а с утренним кофе, обедом ужином, вечерним чаем (или кофе), с прислугой и постельным бельем — 24 рубля в месяц. За керосиновую лампу — 1 рубль помесячно. За топку и стирку белья была отдельная плата.
Некоторые студентки мало топили, укрываясь ночью большими швейцарскими одеялами, набитыми перьями, поверх обыкновенных одеял, днем же пребывали на лекциях, в лабораториях, в публичных библиотеках или в русской читальне.
С наплавом студентов и студенток всевозможных национальностей швейцарцы начали роптать, что в университете почти не слышно их немецко-швейцарского наречия (швицердючь), а среди русского студенчества все настоятельнее ощущалась необходимость устройства русской студенческой читальни и кухмистерской. Для этого арендовали одноэтажный дом. Эта вторая русская читальня в Цюрихе была устроена учащимися, а не эмигрантами, как первая, из-за нее, то есть из-за разделения читален, происходили очень крупные недоразумения. Когда дело было вырешено, отделившиеся вышли из первой читальни, дефилируя процессией по Oberstrasse в свое новое помещение, где, конечно, говорились соответствующие речи.
После безвкусной немецко-швейцарской стряпни того времени мы начали вкушать отечественные яства и кулинарные произведения Польши, Грузии, Москвы, дружественно встречались с сибирскими пельменями и еврейской фаршированной щукой.
На следующий день был праздник, я пришла пораньше в кухмистерскую, но столовая оказалась пустою, и я заглянула в читальню. Тут меня поразила необычная сцена. В. Н. Фигнер, в сильном волнении, говорила, стоя на табурете, темные глаза сверкали на побледневшем лице, обрамленном длинными, толстыми косами. Дело в том, что накануне вечером какой-то россиянин долго засиделся в столовой, угощаясь пивом, а в результате прислуге пришлось помочь ему дойти до дому. Чисто с феминистской точки зрения В. Н. Фигнер защищала русский дом от подобных безобразий, могущих компрометировать студенток в глазах швейцарцев и всего мира. После этой энергической отповеди мужская половина, посещавшая кухмистерскую, совершенно исправилась.
В этом мирном уголке Швейцарии многие из нас нашли временное успокоение после перенесенных страданий, другие — после тяжелой выдержанной борьбы за свое право на высшее образование. Они вынесли столько горьких укоров, унижающих упреков, тяжелых сцен с родителями или родственниками и столько грубого, слепого, порою циничного осуждения со стороны общества. Драгоценное право на высшее образование приходилось добывать даже ценою фиктивных браков, когда какой-нибудь добрый человек соглашался дать свое имя для освобождения девушки, уезжавшей тотчас после венца за границу для поступления в университет,
Одной из первых освободилась таким способом семнадцатилетняя С. Ковалевская, удостоенная потом приглашения на кафедру Стокгольмского университета.
Сохранившееся у меня от тех времен письмо цюрихской студентки к матери в Петербург может быть даст лишь несколько штрихов из жизни того разнообразного, даже пестрого мирка, довольно наивного в своей сорокалетней давности: ‘Дорогая маменька, не тревожьтесь, пожалуйста, не порежусь я в препаровочной! Все-то вы на мою суетливость и живость по-прежнему нападаете! Если порежусь, всегда успею выдавить кровь, облить кислотою, обезвредить. В первое время едва-едва превозмогала отвращение, а вчера уж из любви к искусству показывала начинающей барыньке всю процедуру дела, и если б вы видели, как спокойно, методично я тут действую, то если б и не залюбовались, конечно, то во всяком случае у вас пропал бы страх за меня. А бывало, как проработаешь по целому дню всю неделю, трупный запах одурманит, нервы до того напряжены, что во сне и наяву мерещатся разные препараты мускулов, артерии тянутся в воздухе… Однажды, в воскресенье, кошмар особенно одолевал, дождь лил, пропала наша воскресная экскурсия в горы, и, чтоб рассеяться, вздумала послушать популярного швейцарского оратора, но он так злобно грозил всем иначе думающим, что я убежала. Прихожу к милейшей моей Сашеньке, а она сидит себе над руководством по анатомии… Благо меньше моего видела трупов. Ну, за то теперь нервы отдохнули, и все в порядке. Третьего дня, в воскресенье, с Сашей и двумя американками отправились на пароходе по озеру до высокой горы и взбирались на нее не обходом, а по крутику, тропинкой. Взобравшись на верхушку, открылся такой вид, точно с облака смотрели. На обратном пути вздумали бежать по крутику. Так славно, точно мы на крыльях неслись, но раза два чуть не поскользнулась и не полетела вниз головою под гору. Какие-то швейцарцы шли снизу, друг за другом, навстречу нам, и вдруг пошли все в ряд, так что пришлось задержать бег.
С серьезными минами они объяснили нам, что мы подвергаемся опасности упасть в пропасть, прикрытую в этом месте деревьями и кустарником. Мы поблагодарили швейцарцев и пошли шагом, немножко сконфуженные, вспомнив, что в Швейцарии пятилетних детей отправляют одних по железным дорогам, но во время пути все их опекают, вот и мы неожиданно оказались чем-то вроде опекаемых младенцев!
Чуть не забыла сообщить новость, я уж знаю, что расскажете всем, кто в нас сомневается. В здешней газете появилась статья одного профессора в ответ на скверную статью в германских ведомостях. Профессор написал очень лестный отзыв о студентках, их прилежании, работоспособности и кончает статью так: ‘Пора дать покой этим женщинам, борющимся за прогресс и эмансипацию человеческой личности’. Вот в людях совесть заговорила — и выступают за справедливость!’ Конец письма касается чисто семейных дел. У старика профессора Фрея в гистологической лаборатории усердно красили микроскопические препараты во всевозможные цвета, золотили и серебрили. Работа нередко сводилась на чисто механическую. Я купила микроскоп, пробовала работать дома, но, видно, переусердствовала, при керосиновой лампе, — разболелся глаз, и врач запретил микроскопирование.
В физиологической лаборатории профессора Германа за 1873, 1874 и 1875 гг. после ученических у меня была самостоятельная работа (часть ее была напечатана позже в медицинском журнале Розенталя ‘Central Blatt’), о действии на сосудодвигательный аппарат и на сердце различных веществ и механизм остановки сердца в диастоле при сжатии сосудов.
Тогдашняя медицина не увлекала. Случалось, что в медицинской клинике опыты над больными несколько напоминали токсикологические приемы в лаборатории, так, по сообщению самого профессора, в медицинской клинике пробовали лечить тиф дигиталисом, и больные умирали не от тифа, а от сердечного яда, каким был в таких дозах дигиталис, не действовавший на понижение температуры в малых дозах. Это блуждание в темноте с подобными результатами опытов над ‘больничным матерьялом’ действовало на меня удручающе. В хирургической клинике, конечно, неизвестна была современная асептика.
В 1873 г. в июне нов. ст. после лекции профессор Герман сообщил нам о полученном из Петербурга распоряжении или предупреждении, подробности которого я прочла в ‘Правительственном вестнике’. Это предупреждение учащимся русским женщинам гласило:
‘Те из них, которые после 1 января 1874 г. будут продолжать слушать лекции в Цюрихском университете, по возвращении в Россию не будут допускаемы ни к каким занятиям, разрешение или дозволение которых зависит от правительства, а также к каким бы то ни было экзаменам или в какое-либо русское учебное заведение’.
Предупреждение было очень многословно, но главные основания заключались в том, что ‘другие университеты на западе, значительно опередившие нас в образовании, не допускают еще женщин, и что увлечением модными идеями пользуются эмигранты, которые увлекают и губят безвозвратно в вихре политической агитации неопытных молодых девушек, и что два, три докторских диплома не могут искупить зла нравственного растления. Некоторые из этих девушек пали до того, что специально изучают ту отрасль акушерства, которая во всех странах подвергается каре уголовных законов и презрению всех честных людей’.
Читая это в библиотеке, я просто остолбенела, глазам не верила… Глубоко возмущенные, расстроенные, мы возвратились с А. И. Ивановой домой и горько расплакались. Мы, конечно, сознавали, что толстовская бессмыслица о судьбе молодых, неопытных девушек не стоила капли наших слез, и все-таки мы бессильно зарыдали от гнева и негодования, — ведь совершенно безнаказанно можно было швырнуть позорнейшею грязью в целые ряды светлых, чистых лиц… В этом случае мы действительно были еще малоопытны.
В прессе и на собраниях профессора горячо выступали на защиту учащихся женщин. Один из них сказал нам, что все это какое-то чудовищное недоразумение.
Профессор Герман советовал мне вычеркнуть мой адрес из списков (ausmatrikuliren), чтоб не повредить Л. Ф., оставаясь после января 1874 г. Профессор Герман советовал закончить работы в Цюрихе, так как в Бернском университете физиологическая лаборатория была плохо поставлена. Экзаменационный остракизм меня не пугал, я и не собиралась держать медицинские экзамены в России, не интересуясь более медициной. В предупреждении упоминалось о недопустимости слушанья лекций в Цюрихе после 1 января, а я рассчитывала к январю дослушать все нужное мне для чисто научных занятий в лаборатории,
Моя приятельница А. И. И<,ванова>, выходила замуж за цюрихского доктора и тоже не нуждалась в русских экзаменах.
Следуя за буквой отеческого предупреждения <,Д. А.>, Толстого, опасения его были такого рода, что могли относиться лишь к молодым, неопытным девушкам, не простираясь на замужних и умудренных опытом, а тем более побывавших, как я, в сибирской ссылке с мужем.
Вышеозначенный градус падения молодых, неопытных девушек от растлевающего влияния эмигрантов, доводившего до специального изучения отдела акушерства, караемого уголовными законами, — все это курьезное обвинение студенток фактически отпадало их совершенным неведением гинекологии, еще не значившейся в числе прослушанных предметов в семестровых отметках. Глазные, ушные, накожные и женские болезни полагались на следующий семестр.
До января началось возвращение в Россию, лишь немногие переселились в маленький тогда Бернский университет. Далеко не у всех имелись гимназические аттестаты, чтоб поступить на Высшие женские курсы, и большинству закрывалась возможность дальнейшего образования, а с нею и приложение сил к культурной работе.
Летом, в 1875 г., я уехала из Цюриха в Ялту, к мужу, прибывшему из Сибири, а зимою мы переехали в Петербург, где я работала в физиологической лаборатории Медицинской академии у профессора Тарханова, затем перебралась в физиологическую лабораторию Академии наук, где находились прекрасные аппараты для измерения давления крови и где до половины следующего года закончила начатую работу.
————————————————————
Источник текста: Пантелеев Л. Ф. Воспоминания. — М.: ГИХЛ, 1958. — 848 с.