При первой возможности бежать от наслаждений городской жизни, от всех чудес ее науки и просвещения, от всей этой жалкой комедии, которую считают за драму, я бежал. В Великую субботу, 22 апреля, почтовый поезд унес меня от Москвы до Крюкова, где я должен был своротить влево — на проселочную дорогу. Было серо, сыро и холодно. Отличная тройка, с колокольчиком и бубенцами, едва тащилась по дороге, где лежали еще пласты льда, изрытые потоками, или была непроездная грязь. Кореннику все еще можно было идти посередине, но бедным пристяжкам, правой и левой, приходилось плохо. Увязая и проваливаясь в рыхлом снегу, они часто шли где-то внизу или блуждали где-то высоко, ломая кусты и сучья. Но мертвая зима заметно уже оставляла поля и давала место жизни. Овражки, речки шумели и, пенясь, неслись вперед, чуть проглядывало солнце, и вился уже жаворонок, местами зеленела травка. И вот, наконец, я в Середнико-ве, где решился провести праздник. В деревне все было тихо, как будто спали, и только дымок из труб говорил, что идут приготовления к наступающему дню. Мой колокольчик нарушил этот покой. Один из тамошних жителей после мне говорил: ‘Как вы испугали меня! Я думал, что это становой: вот когда вздумала его принести нелегкая!’ Я остановился у кузнеца Ефима Иваныча. Радостно приняли меня хозяин, хозяйка, дети, которыми я не налюбуюсь. Сын его, Сеня, лет пяти, смотрит малюткой, убежавшим с картины старинного итальянского мастера, и уж бегает через дорогу к маленькой девочке, дочери Родивона. Они очень любят друг друга. Девочка эта теперь лежит в лихорадке, но и больная она вспоминает о своем милом Сене и просится к нему у матери…
Хозяин мне показал свое хозяйство. Сперва кузницу, потом двор, коровку, лошадку, садик, где у него три-четыре старые яблони, и свою большую собаку — Серку. Эта Серка забежала на барский двор, где лакеи избили ее и полумертвую бросили в овраг. ‘Пришли к нам, — рассказывает хозяин, — и говорят, что собака валяется в овраге, вся избита. Поехали, потужили мы, потому что собака была хорошая: зимой так целую ночь на улице и ночует, а глядь, она и пришла. Долго хворала, теперь совсем поправилась, только одного глаза нет да и на шее видны раны’. Чтоб спасти собаку от несчастий, которые могли бы ей встретиться в жизни, чтоб сберечь собаку, хотят посадить ее на цепь. Таким образом, обстоятельства на свете делают, что цепь и ошейник становятся спасением для собаки, как в древнерусских городах терем-тюрьма был спасением для женщин, как острог есть уже милость для бесприютного нищего… Через два дня мы с Серкой уже были друзьями: куда я — туда и она, и я уж без нее никуда не ходил.
Народ в Великую субботу ничего не ест и чаю не пьет, а есть и такие, которые ничего не едят с четверга. Я попросил поесть, и они, со всем радушием добрых людей, дали мне яиц и творога со сливками и, как истинные христиане, не сделали при этом ни малейшего намека на то, что я ем скоромное. Я был хуже их. Мне совестно было спросить скоромного и нарушить этот порядок их жизни, а они давали мне его без всякой совести, со всей русской веротерпимостью. И на каждом-то шагу такие братские отношения, но, к несчастью, не развитые, а существующие, как природа. Вот вошли в избу чужие мальчики и девочки. ‘Зачем они?’ — спросил я. ‘Да посмотреть на барина’, — отвечают. И ходят они по чужой избе, садятся, где хотят, как будто они были дома. Я в Москве позабыл табак и, мимоходом сказать, должен был три дня пробавляться махоркой. После я рад был, что хоть в махорке живу одинаково с народом, но когда приехал, то спросил, нет ли близко где лавочки. ‘Нет, — отвечали, — заводили прежде лавочку, да разберут весь товар в долг, и нечего продавать’. Известно, что в городах не клади плохо в церкви ни шляпы, ни шубы — стащут. А народ в деревне придет в церковь и навалят на окошко целую кучу шапок старых и новых, кончилась обедня, и всякий выбирает свою шапку, и неслыханное дело, чтобы у кого-нибудь пропала шапка.
Хозяин пошел в баню, хозяйка и дети тоже. Я сел почитать. До заутрени не спали.
Часов в одиннадцать растворили иконостас, зажгли лампады, поставили у образов свечи и потом поплелись к заутрене. Ни зги не видно было, а надо было идти в гору, чуть не по колено в грязи и снегу. Ефим Иваныч почти донес меня на руках. Церковь была полна, ибо известна пословица на этот счет. Спрашиваешь у мужика: ‘Что, у вас люди богомольны?’ — ‘Очень богомольны, — отвечает, — как в церковь ни приди, все ‘Христос воскресе’ поют’. После заутрени кто отправился домой, кто к дьячку, кто к пономарю. И я туда же пошел. Несмотря на то, что народ несколько уклоняется от причта, он все-таки предпочитает дьячка и пономаря и у них всегда собирается перед службой. У пономаря было битком набито. Меня приняли как старого знакомого, хотя совсем и не знали, и мы не видали, как прокалякали о том о сем часа три-четыре до обедни, и даже захватили подольше. Было уже известно, что сын священника, кончалый, будет говорить проповедь. И вот поставили налой, он вышел, перекрестился и говорит: ‘Христос воскресе’. Весь народ ему отвечает: ‘Воистину воскресе’. Но проповедник на это: ‘Погодите, я сам отвечу: ‘Воистину воскресе». Это, видите, было у него текстом. Все же развитие текста ограничилось объяснением, откуда произошел обряд христосоваться яйцами. Но независимо от этой нравоучительной речи, построенной согласно всем правилам риторики и преисполненной мудростью, недосягаемой для мужика, в моей душе на сказанный текст развивалась иного рода проповедь. Мне хотелось скорее сказать свободному народу: ‘Христос воскресе!’, мне хотелось на свободе скорей обнять первого, который мне встретится, и ответить ему со слезами на глазах: ‘Да, воистину воскресе. Приходит время, когда брат узнает брата, мертвые встают из гробов, и все земнородные радуются’. В окна церкви уже пробивался свет утра, а проповедь еще шла, наконец кончилась. Я увольняю себя от описания, как благословляли пасхи, потом резали их, что при этом говорено было с обеих сторон и пр.
Вышел я из церкви и спешил домой, чтоб разговеться с хозяином и выпить, за здоровье его и других, чарку водки, напиться, если это будет нужно, и потом от избытка радости кувыркаться, плясать вприсядку и на чистом-то воздухе запеть песню… Московский господин не увидит, как я кувыркаюсь на улице, и не расславит по городу о таковом позоре и званию моему, и мундиру, и тому подобное, и я не буду принужден извиняться в этом печатно… Итак, к веселью!
Первые дни праздника народ проводит благочестиво, и, пока образа не обошли, никто не может спать с женой, хороводы не водят, а только что образа обойдут… Все дожидаются образов. Изба чисто выметена, прибрана, иконостас растворен, свечи зажжены. На столе стоят два ржаные хлеба, один на другом, сверху соль, корзина с овсом, а под столом сено. Приносят образа, а священник над приготовленными дарами природы служит молебны. За каждый общий молебен, т. е. всем образам, берут 15 копеек, за одиночный — пятачок, за ‘воспетая мати’ пятачок да на попадью пятачок. Затем причет берет нижний ржаной хлеб, половину корзинки овса, половину соли, для чего за священником носят мешки и корзины, а иногда ездит лошадь. Часто, если священник не может забрать всего хлеба, то оставляет у крестьян, и хотя иногда хозяин неохотно отдает хлеб, но, лежи все оставленное священником еще хоть два года, им не воспользуются и возвратят в целости. Набранный хлеб священник тотчас же отдает бедным взаймы с условием платить через месяц, через два, и таким образом он целый год может питаться крестьянским печеным хлебом. А нарезанные и набранные пироги идут свиньям, яйца же солят. С причтом ходят, и также собирают яйца, богоносы и дьячиха, дьячихе, кроме того, дают три копейки. Причет и прочие в каждом доме угощаются водкой, ромом, вином. В деревню приносят образа богоносы, личности очень замечательные, из дому же в дом носят образа девушки, они же относят их обратно в церковь. Когда они относили образа, я их провожал вместе с народом до реки, потому что дальше никак нельзя было итти в гору, на которой снег от дождя во время ночи разрыхлел, а где его не было, там глина расплылась. И вот по пустынной-то горе, почти покрытой снегом, взбираются, извившись линией, с образами в руках девушки, одна, впереди, высоко держит крест, и он резко отделяется на белом фоне снега, робко ступая, прокладывают они трудный путь, пение их едва доносится, а народ на этом берегу, провожая их взорами, молится…
Потом выгоняли скотину. Первый выгон скотинки — это всеобщий праздник в деревне, о котором говорят несколько дней, которого ждут не дождутся. Пастух вышел на середину села и заиграл — и бегут ребятишки по домам, крича: ‘Мама, мама, скотинку выгонять!’ Пастух продолжает играть, скотинку все еще не выгоняют, и она мычит нестерпимо. Но вот вышли коровки из одного двора, вышли из другого. Увидя Божий свет после долгой неволи, скотинка, даже старая и опытная, начинает прыгать, скакать: поднимаются мычанье и блеянье. С телятами же нет никакого ладу. Не зная, что делать, не узнав еще друг друга, отвыкнув в долгом одиночном заключении от дружеского характера стада, скотинка начинает бодаться: бодаются коровы, бодаются овцы. Пучками святой вербы гонят девушки скотину вплоть до пастуха, у которого в руках образок и свечка. Старушки христосуются с ним и дают ему яйца и просят его, кто о своей буренке, кто о пестренке, потому что все эти буренки были их кормилицами целую зиму. ‘Да где же, бабушка, упомнить мне все имена, — отвечает пастух, — буду любить всех’. Ребята приготовили нарочно длинные кнуты для неугомонной скотинки. В поле высыпали все хозяева, весь народ. Девушки, каждая охраняя свою скотину, смотря за маленькими барашками, чтобы кто-нибудь из них не утонул в воде, провожают стадо до самого поля. Весело, шумно, живо, радостно… Барашки все перемечены, но ребята знают своих и без всяких помет. Так все это близко и дружно живет с природой.
Пока не было еще хороводов, гуляли на улице. Улицы в Середникове уже к одной стороне, на другой же расширяются в площадь или просто в луговину. И множество малюток-детей, мальчики в красных рубашках, девочки в красных платочках, усеяли луг, будто цветы. Играют они в старинные игры, отцы поделали для них качели.
Дня три стояла хорошая погода, и тут вдруг все ожило: и речка, и воздух, и роща. Щука играла, с полой воды несло свежим воздухом, вспорхнул кулик. В селе много охотников. Зимой они бьют волков, лисиц, зайцев, летом ходят за вальдшнепами и другой дичью. Стреляют отлично. ‘Стреляй в яйцо’, — говорит один другому и кидает вперед яйцо, и вот другой выстрелил, и яйцо разлетелось. Речка весной полна рыбой. Несмотря на холодную воду и что на дне реки лед, здоровый народ идет в воду босиком и заводит невод, а выйдет из воды — только жарко, и водки даже не выпьет. Неводом мы вытаскивали десятки щук, по аршину длины, и отличных линей. А раз в заводях поймали щуку пять четвертей длины, два вершка во лбу. Щучки попадались все молошнички: пожмешь, и сочится из нее молоко, а икрянку пожми — сочится икра. На третий день праздника мы пошли ловить рыбу наметкой. Шли мы левым берегом реки, — а река называется Горетовка, — и закидывали, но поймали мало, потому что вода была чиста. Подошли к плотине. Направо просторно разлилась вода и блестит словно гладкое стекло, и вода как будто стоит, но она не стоит, а возле плотины с двух сторон со всей силой рвется в указанные для ее прохода дырочки.
В последние дни вода была высока, и на плотине караулили день и ночь, чтоб она что-нибудь не нашалила. Чуть увидят, что стало просачивать, то и положат навозу. Тихо стоит спертая вода, залив оба берега, и не на чем остановить глаза. Но зато с другой стороны плотины совершенно другая картина. Из указанных для прохода воды дырочек вырываются желтые пенистые волны, вырываются пятью-шестью фонтанами и свободно несутся вдаль среди самой пейзажной местности. На том берегу с горы приветствует свободные волны великолепный лес, на этом берегу дрожит от них утлая мельница. Любуясь с народом на воду и удивляясь силе, которая могла нас унести вместе с плотиной, — а между тем мы стоим, — я объяснял, как эта сила слаба, когда она разделена, когда она в отдельных капельках, и что могут сделать эти капельки, когда они дружно соединяются в море воды…
Становилось поздно, а рыбы все-таки у нас было мало. Идут охотники на тягу вальдшнепов на закате солнца, мы пошли с ними, да вместо вальдшнепов попали в гости и вернулись домой уже под утро.
Между тем начались хороводы. Дюжины две девушек, одна другой лучше, парни — молодцы. В хороводе нет ни малейшего стесненья, не соблюдается никакого приличия, но все прилично в лучшем значении этого слова. Пьяного, например, выводят, дурачиться не позволяют. Две красавицы-девушки — славные песельницы: это дочь моего хозяина, Праня, и Матреша Миронова. Около хоровода, кругом, стоят матери и любуются своими детьми, ребята играют. Вбегут двое в середину хоровода и борются. Все они одеты уже по-вечернему, кто в длинной шубейке, кто в отцовском большом картузе. Вот милушка-девочка, но она в каком-то белом фраке с пуговицами.
Когда мы не ловили рыбу и не водили хоровода, то пировали. Пиры бывали каждый день то у одного, то у другого. Пиры называются беседами. Женщин тут не бывает, но по каким-нибудь особенным случаям на пирах являются и женщины. Один из гостей, рассказывая что-то, говорил: ‘Была беседа, чтоб всем, а жены не пришли, вот он и посылает, чтоб жены были’. На столе является большой самовар: пьют чай с молоком. Потом поднимают с самовара крышку и воду накрывают полотенцем, в которое впускают яйца, чтоб они сварились всмятку. Так во всяком доме. Потом опять покрывают крышку, и через несколько минут яйца готовы, и кто-нибудь голыми руками лезет в самый кипяток и таскает оттуда яйца, также нисколько не морщась, как если б он по шею в полой воде заводил невод. С яйцами подают водку, но ее мало пьют, больше всего пунш с чаем. Бедные, без сомнения, пьют одну водку. Кроме рому, на столе красное вино, херес, лиссабонское. Вины от Гренсмюля. Пить никого не заставляют, но просят вот так: ‘Вы хоть не пейте, да рюмочку опростайте’. Беседа мало-помалу оживляется. Один затянул песню, потом другой, разгульные звуки увлекают за собой остальных гостей — и гремит хоровая песня. Тут только и позавидуешь счастью народа: у него есть песня. Мы, образованные люди, песен у себя не имеем. Представьте, что кому-нибудь из вас сделалось бы весело и захотелось бы вам песни — что бы вы запели? Мы, собираясь на пиры, танцуем, играем в карты, у народа же сохранились отцовские беседы, с песнями и плясками. И вот раздается знаменитая.
Во пиру пила
Я вечор молода
Во пиру была
Во беседушке —
Не у батюшки,
Hey матюшки…
Я была в гостях
У мила дружка
У сердешнава,
Не у здешнава,
У московскова обывателя,
У дворянскава заседателя.
Я не мед пила,
Не полпивце,
Пила-кушала
Сладку водочку,
Все вишневочку.
Я не рюмочкой,
Не стаканчиком,
Я пила млада
Из полуведра
Через край до дна,
Я пьянехонька
Напиваласа,
Из беседу шки
Подымаласа,
Вся беседушка
Дивоваласа.
Темным лесом шла —
Не шаталаса,
Деревней шла —
Не стыдиласа,
Ко двору пришла —
Спошатиласа,
За вереюшку ухватиласа.
Верея ль моя, ты, вереюшка,
Новоточена,
Позолочена,
Содержи меня,
Бабу пьяную,
Жену похмельную.
Не увидел бы
Меня лютой свекор,
Не сказал бы он
Своему сыну,
Моему мужу.
А уж как мой-от муж
Горькая пьяница.
Он вина не пьет,
С воды пьян живет,
А с квасу беситса,
Только не повеситса.
Надо мною, младой,
Надругаетса.
Как придет домой,
Разувай его,
Распоясывай.
Как у его, чада,
Ноги грязные,
Как у меня, младой,
Руки белые,
На руках кольца
Все серебряны,
Белы рученьки
Замаралиса,
На руках кольца
Переломалиса.
На беседах занимаются разными забавами, например, борются по-цыгански. Двое лягут на пол рядом, головами в разные стороны, и поднимают один правую, а другой левую ногу и, зацепившись ногами, стараются один другого пригнуть к полу. Беседа наша идет своим порядком, но вот, отправив образа, заходит дьячок, и все переменяется. Это было у меня. Я ему говорю ‘пожалуйте’ и наливаю рюмку вина. А у него рюмку отнимают, говорят, что ему ничего не стоит давать, кроме водки. Но дьячок, ничего не слушая и не обращая ни на кого внимания, продолжает без умолку говорить свое, читает нескончаемые стихи вроде следующих:
Сем-ка лучше от безделья,
На бумаге я пером
Напишу дьячка с похмелья,
Как он пьян был вечером.
Наконец, его выпроваживают очень неловко. И пусть он примет от меня извинение и сожаление, что я лишился его беседы, мне было жалко его и совестно перед ним.
Но не одни песни, пляски и забавы занимали наши беседы. Лучшее в них было то, что у народа распахивалась душа, просыпалось все, что когда-либо попадало на сердце, и в рассказах о старине восставало все прошедшее села Середникова. Помнят еще Всеволодского. Он в селе построил барский каменный дом, великолепный скотный двор, который теперь в развалинах, насыпал гору сажен в семь вышины, чтоб поставить на нее беседку, и насадил на горе сосновую рощу. Беседку эту помнят еще некоторые. Для реки вырыл другое русло, а из старого сделал пруды, через реку построил мосты, у самой реки — мыльню, которая стоила до 30 000 рублей, а на этом берегу развел великолепный английский сад.
По концам села стояли башни, словно церкви, а в середине рядами тянулись оранжереи. Мыльная потом была обращена в крахмальный завод, где бабы руками терли картофель, но и завод недолго стоял, а от сада остался дикий старый лес, который до сих пор слывет у народа английским садом. По смерти Всеволодского имение перешло к Нестерову, управляющим у которого был жид… Жадность была страшная — прутика не сломи: ‘ты мой и все мое’, — говорил барин. Милости не было. Весь народ, бабы, девки, ребята с утра до ночи работали на барщине, придут домой, а дети еще ничего не ели, и отправятся собирать милостыню по соседним селам. Вся округа так и знала, и если постучатся ночью, то вставали и подавали. В пример своей тогдашней бедности они ставят теперь соседних крестьян покойного фон-Дребуша. Это — село Медведко и Рожково, где до сих пор большая часть — нищие… Теперь это имение принадлежит господину Р. Он человек богомольный, ходит в церковь и своим крестьянам подает милостыню по три копейки серебром.
‘Вот как разорил Нестеров крестьян, — сказывал мне один старичок, — да и говорит: ‘Я вас продам’. И вот достались мы графу Салтыкову. Барин был добрый, и мы встрепенулись, словно в светлое воскресенье’.
Потом они перешли к Малышеву, а от него к нынешнему владельцу, Аркадию Дмитриевичу Столыпину. Сам он не жил в имении, а вместо него управлял его родственник опекун Б., которого барин почитал вместо отца…
Мужики, между тем, жили спокойно, и только, бывало, когда напьются на беседе, то запускают приказчикам волчка в волосы. Возьмут лучок и свяжут концы веревочкой и, как бывает у столярных пил, палочкой завертят веревку туго-натуго да лучок и пустят в волосы, он их и дерет, никак от него не отвяжешься. Вот это и называлось ‘волчок’. Оброку платили 30 рублей, барщина — две недели, когда самые красные дни для покоса, или же найми за себя работника за 6 рублей, бабе — выжать десятину ржи и овса, пахать три дня. Но три года уж, как все это кончилось, и теперь платят 37 рублей оброку с подушными да рубля два-три сойдет на то на се.
Середниково стоит в 25 верстах от Москвы, от крюковской станции верст семь, а известно под тремя названиями. Село, где церковь, называется Середниково. Тут только живет причет, тут оранжереи да развалины скотного двора. Церковь строил мой дед, бывший церковным старостой, который тут и похоронен. Барский двор и дом называется Алешино в честь Всеволодского, самая же деревня — Лигачево. Народ считается зажиточным, и теперь все желают поселиться у них. Мы уже говорили о рыбной ловле и охоте. У многих есть пчелы, но, кажется, плохо ими занимаются. Были пчелы и у моего хозяина. Купив себе пчел, он добыл и учителя и ухаживал за ним, как за родным отцом, слушал каждое его слово, подарил ему кафтан, но пчелы все-таки не пошли да еще чуть не погубили самого хозяина их. Он измучился, думая о них. Не спит он по ночам, встает, а тут жена сердится, куда это муж бегает… Зимой пойдет слушать: если в улье глухой шум, то благодать Божия, а если тыр-тыр-тыр, то, значит, матка умерла, и пиши пропало!
Главное же богатство села составляет столярное мастерство, представителем которого служит семейство Зениных. У Всеволодского было в Тамбовской губернии, при городе Кадоме, имение. Он его продал, но с тем, чтобы из него вывезти в Середниково несколько семейств, и вот тогда-то были вывезены Зенины.
‘Жили мы в бедности, — рассказывал мне старший из Зениных, — братья у меня малые. Вот сделался я мастером, думал завестись домком, а меня взяли в барский дом. Работаю я в барском доме, а братьев учить некому, и нечего им делать, и пошли они по миру. Вижу я, что дело плохо, и пошел я к Б. ‘Две недели хлеба нет, пустите на оброк’. — ‘Этого нельзя сделать’. А я опять в ноги. Ходил-ходил, да и говорит: ‘Ты вот что сделай. За себя в господский дом найми мастера, а сам плати оброк’. А я ему: ‘Батюшка, поверьте, я буду лучший вам работник, только пустите на оброк’. — ‘Ну, ступай. Двести рублей оброку’. А я опять чебурах: ‘Батюшка, спасибо, только отпусти’. Вот мы начали жить да мало-помалу и разжились’.
Года два назад, когда Зенины еще не делились, они шибко торговали. Вместе с средствами подняться у них оказались и деятельный ум, и хорошие способности к мастерству. Упомянем об одном из братьев, о Пахоме Семе-ныче. Нужно было им завести пильную машину, и наняли они мастера за 1000 рублей в год, но по прошествии года отпустили его, и Пахом Семеныч стал с тех пор устраивать машины и для себя, и на продажу и вдруг оказался и машинистом, и столяром. Теперь у них на двух плотинах действует несколько лесопильных машин. Торговые обороты целого села исчисляются сотнями тысяч.
Василий Семеныч Зенин имеет дело почти на 300 000 рублей, у него 15 рабочих и 20 учеников.
Далее идут, по степени производства:
Пахом Семеныч Зенин — 9 рабочих, 25 учеников
Петр Семеныч Зенин — 7 ‘ 14 ‘
Николай Семеныч Зенин — 5 ‘ 20 ‘
От Зениных уже пошли следующие мастерские:
П. И. Буткина — 5 рабочих, 15 учеников
С. Ф. Миронова — 2 ‘ 2 ‘
Е. О. Полторацкого — 3 ‘ 4 ‘
Н. Г. Шилова — 4 ‘ 4 ‘
В Середникове работается отличная мебель, которая идет в Москве за так называемую немецкую. Здесь делаются лучшие вещи по заказу Блехшмита, Шмидта и т. п.
Я нашел готовыми: у Василья Семеныча — орехового дерева: кровать двуспальную — 45 рублей, односпальную — 25 рублей, ширмы — 50 рублей, великолепный гардероб карельской березы — 65 рублей. У Пахома Семеныча — орехового дерева: кровать — 40 рублей, гардероб — 60 рублей (2 1/4 и 1 аршин), комод — 40 рублей. У него же теперь продаются две лесопильные машины: одна в 500, другая в 600 рублей. Построены машины самым экономическим образом. Рабочие были свои, работали общими силами: свой кузнец, свои плотники, а потому делали крепко и прочно. Кузнец, например, выбирал железо, куда какое придется, куда потверже, куда помягче и т. п., а потому он готов отвечать за свою работу. Когда машины были готовы, то их пробовали следующим образом. Пустят машину во весь ход, и если выдержала, то, значит, годится. Машины выдержали, и вот одна уже пилит несколько лет, а другая — два года. Их постоянно можно видеть в ходу и, кому нужно, приобресть покупкой.
Скажу два слова о нравственном состоянии жителей. На стенах в разных домах я нашел лубочные картины духовного содержания, потом портрет Рашели, карты Европейской Турции и Крыма, гравюры: Эсмеральду с козой, купающихся женщин и тому подобные соблазнительные вещи. Многие крестьяне служили прежде и служат теперь натурщиками в школе живописи и ваяния, а потому в деревне известны и школа, и ее выставки, во многих домах хранятся масляные портреты натурщиков и разные лепные фигуры. Люди богатые знакомы с театром. Меньшинство грамотно, но, несмотря на то, чувствует хорошо, что им одной грамоты мало, что им чего-то недостает, все же остальные неграмотны и горюют об этом.
Отдавали они прежде детей своих учиться к священнику, но это оказалось невыгодным: во-первых, потому что он учит церковной, а не гражданской грамоте, и потом заставляет детей работать у себя заместо батраков. Сын Родивона лежит больной в лихорадке. ‘Отчего это’, — спрашиваю я. ‘Да вот учился у священника он, а у священника ушла собака, он и послал малого искать ее за пять верст. Собаку он отыскал, а сам-то захворал… А за выучку его взято было 15 рублей серебром’. ‘Мы до сих пор жили за барскими руками, — говорят мужики на сходке, — и ни до чего сами не доходили, а теперь велят самим действовать. Что мы знаем. Что мы будем делать?’ ‘Мы дураки’, — прибавляет один из почтеннейших и уважаемых людей в деревне. И вот они просят меня отыскать им учителя, честного человека. Буткины говорят: ‘Мы дадим ему под квартиру целый верх’, другие: ‘Мы обложим в пользу его каждого мальчика и девочку’, третьи: ‘Мы дадим ему хлеба’. ‘Эх, батюшка, — говорил мне кузнец Ефим Иванов, — кабы выучили вы мою девочку!’
Любезные братья! Мы живем в такое время, что хорошего учителя трудно достать. Но если б отыскался такой, то определение его к вам зависит от начальника. Ваше благородное желание я публикую в газетах. Может быть, оно заставит чье-нибудь сердце сжалиться над вами, может быть, и отыщется нужный вам человек.