История русской критики, Иванов Иван Иванович, Год: 1897

Время на прочтение: 70 минут(ы)

ИСТОРІЯ РУССКОЙ КРИТИКИ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

(Окончаніе) *).

*) См. ‘Міръ Божій’, No 11, ноябрь.

XLIV.

Полевой явился наслдникомъ и продолжателемъ не только критиковъ-философовъ. При одномъ этомъ условіи его журналу врядъ ли удалось бы сыграть такую шумную, даже блестящую роль, какая отмтила все время его существованія. Вроятно, участь Телеграфа напомнила бы ‘естественныя’ кончины Мнемозины и Московскаго Встника, если бы его руководитель вздумалъ, подобно своимъ благороднымъ современникамъ, воспарить въ высшія сферы германскаго любомудрія и съ неуклоннымъ усердіемъ послднія слова философіи прикидывать къ явленіямъ литературы и даже общественной жизни.
Этого не случилось съ Телеграфомъ, журналъ, помимо философіи, усвоилъ еще другое направленіе современной критической мысли, далеко не столь громкое и внушительное, какъ философское, но имвшее свои особыя достоинства. Они-то и оказались исключительно цнными въ рукахъ талантливаго публициста.
Мы неоднократно, на основаніи подлинныхъ данныхъ, могли отмтить основные изъяны философской критики шеллингіанскаго направленія. Въ высшей степени ярко и только разв отчасти преувеличенно изобразилъ эти изъяны одинъ изъ современниковъ нашихъ философовъ. Судья — безусловно надежный и добросовстный, такъ какъ его самого увлекала таже германская философія, хотя въ лиц другого учителя. Разница между этимъ судьей и знакомыми намъ любомудрыми — въ чрезвычайно развитомъ дятельномъ общественномъ инстинкт, въ страстной стремительности теорію видть осуществленной дйствительностью, идею и принципъ живыми силами человческаго бытія.
Мы знаемъ, эти волненія только въ слабой степени могли быть доступны большинству шеллингіанцевъ. Они, несомннно, мечтали о разнообразныхъ плодотворныхъ и вполн жизненныхъ результатахъ своего философствованія, но на уровн мечтаній не стояла ни личная энергія, ни практическое искусство. Естественно, мечтатели, при всей своей благонамренности, должны были вызвать суровую отповдь у всхъ, кто по натур не чувствовалъ себя способнымъ успокоиться на ‘прекрасныхъ дняхъ Аранжуэца’.
Указавъ на извстные намъ стилистическіе пороки философско-критическихъ трактатовъ, нашъ очевидецъ продолжаетъ:
‘Молодые философы испортили себ не одн фразы, но и пониманіе, отношеніе къ жизни, къ дйствительности сдлалось школьное, книжное, это было то ученое пониманіе вещей, надъ которымъ такъ геніально смялся Гте въ своемъ разговор Мефистофеля съ студентомъ. Все въ самомъ дл непосредственное, всякое простое чувство было возводимо въ отвлеченныя категоріи и возвращалось оттуда безъ капли живой крови, блдной, алгебраической тнью. Во всемъ этомъ была своего рода наивность, потому что все это было совершенно искренно. Человкъ, который шелъ гулять въ Сокольники, шелъ для того, чтобъ отдаваться пантеистическому чувству своего единства съ космосомъ, и если ему попадался по дорог какой-нибудь солдатъ подъ хмелькомъ или баба, вступавшая въ разговоръ, философъ не просто говорилъ съ ними, но опредлялъ субстанцію народную въ ея непосредственномъ и случайномъ явленіи. Самая слеза, навертывавшаяся на вкахъ, была строго отнесена къ своему порядку, къ ‘гемюту’ или къ ‘трагическому въ сердц’ {Былое и думы. VII, 123.}.
Нкоторыя выраженія этой добродушной сатиры показываютъ, что авторъ мтилъ и въ гегельянцевъ, въ позднйшее поколніе русско-германскихъ философовъ. Сущность вопроса, дйствительно, одинакова въ теченіе всей философской эпохи. Крайняя выспренность чувствъ и настроеній, чисто религіозное пристрастіе къ формуламъ и обобщеніямъ подрывали жизненную силу и здоровую чуткость часто самой вдумчивой и, несомннно, глубокой мысли. Мы видли, какъ этотъ подрывъ отражался на самыхъ благородныхъ и практически настоятельныхъ идеяхъ философской критики.
Ея неотъемлемой заслугой останется по истин рыцарственное представленіе о литератур и о личности писателя, какъ художественнаго таланта. Именно философская критика покончила съ старымъ барственнымъ отношеніемъ русскаго общества къ искусству, какъ къ ремеслу, и къ литераторамъ, какъ наемнымъ увеселителямъ.
Но увнчивая творчество лаврами и окружая художниковъ ореоломъ исключительности, та же философія доводила процессъ до крайности и готова была впасть въ нелпый культъ поэтажреца, какъ контраста презрнной толп. И вина заключалась въ теоретической прямолинейности мыслителей, всегда и везд развивающейся въ ущербъ такту дйствительности и даже здравому смыслу.
Слдовало бы поменьше философіи, побольше непосредственнаго художественнаго чувства и боле устойчиваго и энергическаго интереса къ обыденной современности. Пушкину безпрестанно приходилось напоминать критик объ этихъ неотъемлемыхъ качествахъ литературнаго судьи, и мы знаемъ недовріе поэта къ философіи и профессіональной учености. Ему боле цнными казались простота и искренность художественныхъ впечатлній и вполн реальный, не теоретическій и безпредразудочный взглядъ на его произведенія.
Естественно, этому требованію могли удовлетворить гораздо успшне просто образованные читатели, чмъ усердные слушатели философскихъ курсовъ. У этихъ читателей не оказывалось широкихъ эстетическихъ принциповъ, не было глубины въ пониманіи таланта и творческаго процесса, но о частныхъ явленіяхъ литературы, они вполн способны были сказать дльное и мткое слово. Тмъ боле, что сама литература, въ лиц того же Пушкина, обнаруживала непреодолимое стремленіе окончательно опуститься на землю, покинуть не только облака, но даже Кавказскія горы, и сосредоточиться на невзрачныхъ жанрахъ бдной красками будничной жизни.
Впослдствіи, хотя сравнительно очень не скоро, поэтъ найдетъ всестороннихъ цнителей своего фламандскаго искусства и эти цнители съумютъ подъискать и принципы, и идеи, освящающія новую поэзію. Это будетъ однимъ изъ величайшихъ завоеваній русской критики, но и теперь, на глазахъ поэта, кое-гд мелькаютъ проблески истины.
Они весьма неярки и неустойчивы. Случайность и какая-то нервная разбросанность — таково наше, первое впечатлніе. Полная противоположность статьямъ философской школы: тамъ все строго согласовано, соподчинено руководящимъ идеямъ, здсь вихрь эффектныхъ фразъ, блестящихъ, мимолетныхъ замчаній, импрессіонистскихъ вдохновеній. Противорчій можно найти сколько угодно, но въ то же время нельзя не почуять нкоего духа, носящагося надъ этимъ хаосомъ. Этотъ духъ — прирожденное эстетическое чувство критика, никогда неизмняющая чуткость къ истинной красот и дйствительной правд жизни.
Но эти свойства необходимы также и для поэтовъ и нашъ типъ критиковъ, несомннно, долженъ состоять въ тсномъ духовномъ родств съ любимцами музъ. Вдохновеніе здсь столь же привычное оружіе, какъ и анализъ, даже еще боле острое и сильное. И мы дйствительно въ лиц каждаго критика встрчаемъ прежде всего поэта. Творческая способность замняетъ здсь философскую діалектику и полеты воображенія преобладаютъ надъ послдовательнымъ разсудочнымъ изысканіемъ.
Мы отчасти знакомы съ этимъ родомъ критики по разсужденіямъ Кюхельбекера. Мы могли оцнить лиризмъ критика во славу русской національной поэзіи, замтить отсутствіе спокойныхъ логическихъ доказательствъ безусловно основательной мысли и въ то же время указать, сколько было брошено мткихъ замчаній юнымъ энтузіастомъ по адресу такихъ признанныхъ свтилъ литературы, какъ Жуковскій.
Кюхельбекеръ не особенно высоко цнился современниками. Самый почетный отзывъ далъ о немъ Пушкинъ, хотя онъ же не отказывалъ себ въ удовольствіи посмяться надъ пламеннымъ буршемъ словесности.
‘Онъ человкъ дльный съ перомъ рукахъ,— писалъ Пушкинъ,— хоть и сумасбродъ’ {Письмо къ кн. Вяземскому 10 авг. 1825 г.}. Поэта, несомннно, радовали искры настоящаго художественнаго чувства, освщавшія статьи Кюхельбекера, но въ то же время онъ не могъ забыть, какъ критикъ вздумалъ драться съ нимъ на дуэли за знаменитый стихъ: ‘и кюхельбекерно, и тошно’.
Другіе были мене снисходительны къ романтическимъ выходкамъ Кюхельбекера, и Гречъ, напримръ, далъ ему уничтожающую характеристику, налегая преимущественно на его полоуміе и другія, еще мене приглядныя нравственныя качества, врод неблагодарности къ благодтелямъ {Записка о моей жизни. Спб. 1886, стр. 381 etc.}. Но во всемъ отзыв звучитъ явная желчь и въ нашихъ глазахъ никакія чувства булгаринскаго пріятеля и союзника не понизятъ хотя бы и очень скромныхъ заслугъ несчастнаго товарища Пушкина предъ русской критикой.
Къ той же пород поэтическихъ цнителей литературы принадлежало еще два писателя,— Рылевъ и Бестужевъ-Марлинскій. Эти имена въ литературной исторіи неразрывно связаны другъ съ другомъ и въ теченіе двадцатыхъ годовъ представляютъ едва ли не самый идейный и рыцарственный союзъ на поприщ журналистики. Недаромъ дятельности этого союза неизмнно принадлежало горячее сочувствіе Пушкина и только благодаря Рылеву и Марлинскому на короткое время установилась было гармонія и вполн сознательное взаимное дружелюбіе между критикой и искусствомъ. А между тмъ до потомства если и дошла литературная слава двухъ друзей, то отнюдь не въ критик: Рылевъ — поэтъ, Марли нскій — романистъ, одинъ незабвенный авторъ посланія Ко Временщику: оно, несомннно, останется столь же безсмертнымъ въ нашей общественной исторіи, какъ и имя Аракчеева, другой когда-то жегъ сердца стремительно-романтическими повстями и едва ли не первый изъ русскихъ прозаиковъ явился своего рода властителемъ думъ, по крайней мр, двухъ поколній.
Но что сдлано этими авторами на самомъ трудномъ и смутномъ пути русской словесности, остается забытымъ, хотя можно смло сказать, дв-три оригинальныхъ мысли въ критик семьдесятъ лтъ тому назадъ стоили дороже какого угодно стихотворенія и повсти.

XLV.

Мысль о періодическомъ изданіи въ теченіе нсколькихъ лтъ лелялась Марлинскимъ. Еще въ 1819 году онъ добивался разршенія на изданіе журнала, но не имлъ успха. Три года спустя идея, наконецъ, осуществилась. Марлинскій привлекъ къ своему плану Рылева, и съ 1823 года началъ выходить альманахъ Полярная Звзда.
Предпріятіе задумали очень серьезно. Издатели не намрены были печатать книжки для собственнаго удовольствія и ограничиваться наслажденіемъ видть свои произведенія въ печати въ собственномъ изданіи. Цль ставилась несравненно шире, совершенно такъ, какъ впослдствіи ее понялъ Полевой для своего Телеграфа.
‘Полярные господа’, какъ называлъ новыхъ издателей Пушкинъ, желали произвести переворотъ въ литератур и въ положеніи русскаго писателя, во что бы то ни стало добиться успха изданія и литературный трудъ превратить въ почетную доходную статью. Всмъ сотрудникамъ былъ предложенъ гонораръ — фактъ, безпримрный для того времени и даже для позднйшаго. Пушкинъ стоялъ во глав приглашенныхъ и съ нетерпніемъ ждалъ осуществленія предпріятія.
Надежды немедленно оправдались. Полярная Звзда, по своей судьб среди читателей, дйствительно создала эпоху въ исторіи русской журналистики. Въ теченіе трехъ недль было раскуплено 1.500 экземпляровъ, успхъ совершенно безпримрный на современномъ книжномъ рынк. Только Исторія Карамзина могла соперничать съ Полярной Звздой, ни одинъ же журналъ не могъ и мечтать о подобномъ торжеств. Издатели не только возмстили расходы, но получили даже прибыли до 2.000 рублей! {Воспоминанія о Рылев — кн. Е. Оболенскаго. Полное собраніе сочиненій К. . Рылева. Лейпцигъ — Brockhaus. 1861, стр. 57.}.
Альманахъ выходилъ въ теченіе трехъ лтъ, закончился 1825 годомъ. Рылевъ длилъ свое время между заботами по издательству и собраніями тайнаго общества… Четырнадцатое декабря положило конецъ всмъ дламъ и надеждамъ: издатель Полярной Звзды и политическій мечтатель окончилъ жизнь на эшафот.
Близкій свидтель событій даетъ очень простую, но очень мткую характеристику Рылева: она вполн совпадаетъ и съ его литературной личностью, и критическимъ талантомъ.
‘Рылевъ былъ не краснорчивъ и овладвалъ другими не тонкостями риторики или силою силлогизмовъ, но жаромъ простого и иногда несвязнаго разговора, который въ отрывистыхъ выраженіяхъ изображалъ всю силу мысли, всегда прекрасной, всегда правдивой, всегда привлекательной. Всего краснорчиве было его лицо, на которомъ являлось прежде словъ все то, что онъ хотлъ выразить, точно, какъ говорилъ Муръ о Байрон, что онъ похожъ на гипсовую вазу, снаружи которой нтъ никакихъ украшеній, но какъ скоро въ ней загорится огонь, то изображенія, изваянныя внутри хитрою рукою художника, обнаруживаются сами собою. Истина всегда краснорчива, и ея любимецъ, окруженный ея обаяніемъ и ею вдохновенный, часто убждалъ въ такихъ предположеніяхъ, которыхъ ни онъ дтскимъ лепетаньемъ своимъ не могъ еще объяснить, ни другихъ довольно вразумить, но онъ провидлъ ихъ и заставлялъ провидть другихъ’ {Воспоминаніе о Кондрать едорович Рылев. Н. Бестужева. О. с. стр. 23—24.}.
Это — довольно точное опредленіе именно вдохновляющагося, а не анализирующаго критика. Таковъ именно Рылевъ во всхъ своихъ немногочисленныхъ и краткихъ разсужденіяхъ о поэзіи и искусств. Собственно подобіе критической статьи имютъ только Нсколько мыслей о поэзіи, да и эти мысли отрывокъ изъ письма. Но равноправное мсто съ этимъ разсужденіемъ должны занимать и другія письма Рылева, именно письма къ Пушкину. Они чрезвычайно содержательны и часто стоятъ длинныхъ разсужденій.
Въ отрывк Рылевъ ршаетъ самый модный и жгучій вопросъ современной критики: о романтической и классической поэзіи. Мы можемъ предугадать отвтъ автора, зная общее направленіе его художественной натуры. Для Рылева не существуетъ теоретическихъ опредленій поэзіи: нтъ, слдовательно, ни романтизма, ни классицизма,— это споръ о словахъ, а существуетъ и будетъ существовать ‘одна истинная, самобытная поэзія’ и правила ея всегда будутъ одни и т же. Только духъ времени, степень просвщенія общества, условія страны создаютъ для нея различныя формы. И совершенно безцльно само стремленіе вообще опредлить поэзію. Она ничто иное, какъ осуществленіе ‘идеаловъ высокихъ чувствъ, мыслей и высокихъ истинъ, всегда близкихъ человку и всегда недовольно ему извстныхъ’. Сущность ея въ оригинальности и независимости, величайшее зло — въ подражательности. Въ этомъ смысл романтиками можно назвать и древнихъ самобытныхъ поэтовъ,— Гомера, Эсхила, Пиндара.
Критикъ не пытался развить своихъ мыслей и пояснить ихъ примрами. Его перомъ управляла истина, но у его ума не хватало ни выдержки, ни глубины, чтобы истину всесторонне объяснить и утвердить на общеубдительныхъ основахъ. Это не критика, а разв только критическія впечатлнія и наброски. Но, несомннно, они коренились въ такомъ прочномъ чувств, пожалуй, даже инстинкт, что сужденія о частныхъ явленіяхъ поэзіи заране были установлены и критикъ не могъ впасть ни въ одно изъ педантическихъ недоразумній старовровъ словесности или проглядть живую искру непосредственной поэзіи въ погон за философской доктриной.
Письма къ Пушкину и представляютъ приложеніе общаго критическаго настроенія Рылева.
Они дышатъ страстнымъ преклоненіемъ предъ геніемъ великаго поэта. Это — сплошныя любовныя объясненія и восторженные гимны, только изрдка прерываемые сомнніями и оговорками. Общій смыслъ отношенія Рылева къ пушкинскому таланту ясенъ изъ слдующаго поистин роме нтическаго воззванія:
‘Пушкинъ! ты пріобрлъ уже въ Россіи пальму первенства: одинъ Державинъ только еще борется съ тобою, но еще два, много три года усилій и ты опередишь его. Тебя ждетъ завидное поприще: ты можешь быть нашимъ Байрономъ, но, ради Бога, ради Христа, ради твоего любезнаго Магомета не подражай ему. Твое огромное дарованіе, твоя пылкая душа могутъ вознести тебя до Байрона, оставивъ Пушкинымъ. Если бы ты зналъ, какъ я люблю, какъ я цню твое дарованіе! Прощай, чудотворецъ’.
Въ такомъ же тон и отзывы объ отдльныхъ произведеніяхъ Пушкина. Они не всегда безупречны на нашъ современный взглядъ. Рылевъ, напримръ, упорно ставитъ Евгенія Онгина ниже Бахчисарайскаго фонтана и Кавказскаго плнника и ‘готовъ спорить объ этомъ до второго пришествія’. Противъ Онгина былъ и Марлинскій, но по соображеніямъ, чуждымъ Рылеву, Марлинскій находилъ самую тему романа и его содержаніе слишкомъ мелкими, недостойными поэзіи, т. е. онъ стоялъ противъ реализма и будничности.
Пушкинъ въ письм къ Рылеву защищалъ свое дтище и доказывалъ, что ‘легкое’ и ‘веселое’, вообще ‘картины свтской жизни’ входятъ въ область поэзіи.
Рылевъ соглашался съ Пушкинымъ и признавалъ за его ‘чертовскимъ дарованіемъ’ способность втолкнуть въ поэзію даже свтскую жизнь. Очевидно, романъ страдалъ, по его мннію, другими недостатками. Собственно первая глава. И легко догадаться, какими именно. Критикъ усмотрлъ ненавистную ему подражательность, заподозрилъ Пушкина въ копированіи Байрона. Это казалось ему нестерпимо-унизительнымъ для русскаго поэта и онъ, не вдумавшись въ сущность самаго типа московскаго Чайльдъ-Гарольда, ополчился на призрачный смертный грхъ поэта.
Вообще, пушкинскій байронизмъ для Рылева настоящее бльмо въ глазу. Онъ уличаетъ поэта въ подражаніи Байрону еще по другому, боле серьезному поводу. Здсь рзкая отповдь Рылева, своего рода гражданскій подвигъ.
Дло коснулось аристократизма Пушкина. Поэтъ имлъ слабость подчиняться тону современнаго общества, а кром того, чувствовалъ по временамъ естественную необходимость бороться съ чванствомъ и вызывающимъ варварствомъ этого общества его же оружіемъ.
Общество выше всякаго генія и всякой умственной дятельности ставило происхожденіе и чины и съ этой позиціи считало себя въ прав смотрть на потомка Ганнибала сверху внизъ. Тогда Пушкинъ припоминалъ свою родню съ другой стороны и бросалъ въ лицо своимъ врагамъ ‘пятисотлтнее дворянство’ рода Пушкиныхъ.
Рылевъ не могъ стерпть этихъ комическихъ и недостойныхъ счетовъ геніальнаго поэта съ высокородными пошляками.
Онъ усиленно объяснялъ Пушкину его личныя права на высокое положеніе. ‘Чванство дворянствомъ — непростительно, особенно теб,— писалъ онъ.— На тебя устремлены глаза Россіи, тебя любятъ, теб врятъ, теб подражаютъ. Будь поэтъ и гражданинъ’.
Рылевъ искренне смется надъ герольдическими разсчетами поэта и умоляетъ его, ради Бога, ‘быть Пушкинымъ’: ‘ты самъ по себ молодецъ’.
Будущій декабристъ не желаетъ допустить даже мысли о покровительств литератур со стороны власти. Онъ всми силами души возстаетъ противъ придворнаго и оффиціальнаго меценатства. Вполн достаточно, если правительства просто не будутъ стснять талантовъ и предоставятъ ихъ свободнымъ внушеніямъ ихъ вдохновенія. Истинный талантъ, при такихъ условіяхъ, не останется безъ пропитанія. Онъ самъ по себ сила вполн довлющая и не нуждается ни въ пенсіяхъ, ни въ орденахъ, ни въ ключахъ камергерскихъ.
Мы видимъ, какое значеніе имло для Рылева близкое участіе въ общественныхъ интересахъ современной передовой молодежи. Если онъ шелъ противъ литературныхъ школъ и піитическихъ теорій подъ вліяніемъ врожденнаго художественнаго чувства, высокія права личности художника и его таланта онъ защищалъ, какъ политикъ и публицистъ. Нечего и говорить,— вс эти идеи прекрасно развивались и критиками-философами на основаніи шеллингіанской эстетики. Но у Рылева т же идеи явились не доктриной учителя, не внушеніемъ авторитета, а живымъ и дятельнымъ инстинктомъ, горячей рчью въ полномъ смысл практическаго дятеля, убжденнаго въ своей вр безъ всякихъ философскихъ категорій и, слдовательно, свободно заявляющаго о ней всмъ простымъ и непосвященнымъ.
И результаты немедленно сказываются, на первый взглядъ едва замтно, будто мимоходомъ, но по существу чрезвычайно сильно. Критикъ поэта ставитъ рядомъ съ гражданиномъ: эти понятія для него равнозначущія, точне, поэтическій талантъ самъ по себ налагаетъ извстныя гражданскія обязательства: на него устремлены глаза его родины!
Философы также мечтали о народномъ просвщеніи, но до этой цли довольно далеко отъ вершинъ шеллингіанства. Конечно, поэтъ пророкъ, но, пожалуй, его пророческому сану будетъ достойне пребывать гд-нибудь въ пустын или въ надземныхъ высотахъ, чмъ среди толпы. Вопросъ весьма трудный, особенно если сообразить всю его божественную исключительность самой природы поэта.
Но замните пророка гражданиномъ, и перспективы совершенно преобразовываются., Общаго много между гражданиномъ и пророкомъ въ духовномъ смысл, но въ практическомъ можетъ быть громадная разница. Гражданинъ — это работникъ на общемъ житейскомъ поприщ нуждъ, страданій, часто мелкихъ треволненій. Ему требуется и соотвтствующая рчь, и образъ мыслей. Онъ мене всего можетъ углубляться въ неизрченныя чувствованія и въ неизглаголанныя грезы, отъ всего этого не прочь были юные философы. Ему необходимо говорить вразумительно и общедоступно: не даромъ онъ, вритъ нашъ авторъ, ‘не будетъ безъ денегъ и, слдовательно, безъ пропитанія’. За тайны любомудрія находилось крайне мало охотниковъ платить, хотя любомудріе таило въ себ множество высокихъ истинъ и благороднйшихъ идеаловъ. Мнемозина отцвла, не успвши разцвсть, вся обвянная небесными лучами философіи и эстетики.’
Полярная звзда до конца горла ярко и властно, именно потому, что слово ‘гражданинъ’ не было звукомъ пустымъ на язык ея издателя. Она дйствительно стремилась свтить всмъ и на всхъ путяхъ, не брезгуя сильнымъ ^голосомъ страсти, непосредственнаго чувства, злой ироніи и лирическаго паоса.
Рылевъ еще сравнительно скроменъ въ этихъ пріемахъ, его товарищъ съ самаго начала отвергъ всякій тонъ и профессіональное жеманниченье, столь процвтавшее у современныхъ арястарховъ, и самъ же откровенно сознался въ этомъ. Другого пути къ побд надъ читателемъ не было. ‘Чтобы быть прочтену,— заявлялъ онъ публик,— я былъ принужденъ писать коротко, ново и странно’.
И Марлинскій, дйствительно, гоняясь за новизной, безпрестанно впадалъ въ странности. Но форма не наносила ущерба иде, а между тмъ намченная цль достигалась. И мы, познакомившись съ публицистикой автора, готовы отпустить ему даже еще больше прегршеній по части преднамренной оригинальности.

XLVI.

Марлинскій искони считается однимъ изъ самыхъ подлинныхъ русскихъ романтиковъ. Причина — его повсти, не мене статей изобилующія новизнами и странностями. И все-таки — романтизмъ Марлинскаго нчто совершенно другое, чмъ классическій романтизмъ Жуковскаго.
Этотъ поэтъ явился излюбленной жертвой нашихъ противниковъ. Мткій ударъ нанесъ ему Кюхельбекеръ, еще больне поразилъ Рылевъ,— за мистицизмъ, мечтательность, неопредленность и туманность. Вс эти пороки ‘растлили многихъ и много зла надлали’. Это указаніе для своего времени не малая заслуга: такъ полно и ясно даже Пушкинъ не представлялъ тлетворнаго вліянія поэзіи Жуковскаго на русскую словесность. И, несомннно, лишній ударъ по адресу мистицизма и мечтательности былъ новымъ успхомъ реальнаго искусства и здравомыслящей критики.
Марлинскій пошелъ дальше Рылева и на своемъ ‘странномъ’ язык произнесъ чрезвычайно эффектный приговоръ старымъ школамъ.
Критику было это очень удобно: онъ писалъ преимущественно обозрнія литературы за отдльные годы, первый ввелъ ихъ въ обычай и могъ свободно длать какія угодно отступленія, какъ впослдствіи будетъ поступать Блинскій. У Марлинскаго эта манера вошла въ привычку и онъ по поводу частныхъ вопросовъ писалъ цлые трактаты общаго содержанія, — напримръ, въ стать о роман Полевого Клятва при гроб Господнемъ.
Никто, ни раньше, ни позже нашего критика, не подвергъ такой экзекуціи французское вліяніе на русскую литературу, какъ это сдлано въ только-что упомянутой стать.
Авторъ не пощадилъ ни одной эпохи, ни одного классическаго героя, ни одного театральнаго мотива. ‘Мраморная челядь Олимпа’, ‘стриженныя въ вид грибовъ аллеи Ленотра’, ‘тираны желудка и терпнія въ четырехъ лицахъ’ — разумются, произведенія французской кухни наравн съ трагическими героями, безпощадное негодованіе на невжественныхъ гувернеровъ-эмигрантовъ, на ихъ ‘душегубныя книжонки’, злая иронія подъ смсью гасконскаго съ нижегородскимъ,— и все это съ цлью наповалъ сразить ‘сусальную позолоту’ очаковскихъ временъ, оставить въ глупцахъ старичковъ, вздыхающихъ о старин и завщавшихъ своимъ дтямъ долги и болзни…
Такъ еще никто не воевалъ съ классицизмомъ. Автора, очевидно, гораздо меньше занимаетъ чисто литературный вопросъ, чмъ идейный и культурный. Онъ почти готовъ совсмъ миновать піитику ради общественной сатиры. Въ результат предъ нами одинъ изъ самыхъ раннихъ примровъ публицистической критики, управляемой безусловно просвщеннымъ міросозерцаніемъ и чрезвычайно широкими принципами.
Они обнаруживаются тмъ ясне, чмъ ближе авторъ подходитъ къ современности. Чувствительная школа Карамзина, смнившая классицизмъ, подвергается не мене жестокой критик. Марлинскій издвается надъ увлеченіемъ руской публики Бдной Лизой и чувствительнымъ путешествіемъ ея автора: ‘вс завздыхали до обморока, вс кинулись ронять алмазныя слезы на ландыши, надъ горшкомъ палеваго молока, топиться въ луж. Вс 4 заговорили о матери-природ — они, которые видли природу только съ просонка изъ окна кареты’…
Слдующая школа — романтизмъ — подвергается той же участи. Марлинскій, подобно Рылеву, понимаетъ отрицательные плоды туманной музы Жуковскаго и полонъ негодованія на ‘собачій вой балладъ’, на ‘бсовъ, пахнущихъ кренделями, а не срою’. Даже Пушкинъ, по наблюденіямъ критика, усплъ вызвать на свтъ божій цлую вереницу незаконныхъ дтищъ гяуризма и донжуанизма. ‘Житія не стало отъ толстощекой безнадежности, отъ самоубійствъ шампанскими пробками, отъ злодевъ съ биноклями, въ перчаткахъ glacs’…
Помимо школъ, русская словесность наплодила не мало и самобытныхъ уродствъ… Подъ вліяніемъ пробужденія національныхъ идей на Запад, она пожелала также быть національной и даже народной. Цль оказалась чрезвычайно простой, достижимой съ одного натиска. Требовалось только въ изобиліи снабдить романы и повсти разными терпкими принадлежностями русскаго простонароднаго быта — русскимъ квасомъ, прибаутками и пословицами, лубочными картинками нравовъ, по возможности гуще размалеванными.
Это одинъ сортъ народности.
Другой еще забавне, такъ какъ притязаетъ поэтическое изящество соединить съ національными чертами русской жизни. Иванъ Горюнъ поэтому долженъ играть на свирлк Дафниса и Меналка, русскіе псенники блистать купидонами и нимфами.
Во всхъ подобныхъ напряженныхъ вымыслахъ рабскаго воображенія нтъ ни капли ни поэзіи, ни народности. А между тмъ эти понятія — неразрывны: народъ всегда жилъ въ мір поэзіи. Она одушевляла его обряды, его врованія, даже его наивныя суеврія. Именно народъ сохранилъ для насъ неисчерпаемый источникъ поэтическихъ мотивовъ, мы должны вернуться къ нимъ. ‘Лучше потшаться у горъ на масляниц, чмъ звать въ обществ греческихъ боговъ, или съ портретами своихъ напудренныхъ предковъ’.
Марлинскій страстно защищаетъ даже равноправность русской исторіи съ западноевропейской — по части разнообразія и занимательности. Онъ будто предвосхищалъ жалобы Чаадаева на безцвтность и безжизненность русской старины. Авторъ не считаетъ ни русскихъ князей, ни русскихъ крестьянъ мене интересными и мене культурными, чмъ европейскихъ владтелей и европейскій народъ. На Руси не было только крестовыхъ походовъ и реформаціи: все остальное, что переживала Европа, пережито и нашимъ отечествомъ. Даже больше. Характеры древнихъ русскихъ людей должны быть ярче, самобытне, ршительне, потому что на Руси шла борьба и съ природой, и съ врагами, боле жестокая, чмъ гд-либо. Естественно, сколько можно почерпнуть здсь благодарнаго матеріала для поэзіи, какихъ можно извлечь героевъ и съ какимъ правомъ можно создать національную драму и повсть!
Если этого нтъ, вина русской тщедушной подражательной образованности. ‘Мы всосали съ молокомъ безнародность и удивленіе только къ чужому’. У насъ нтъ народной гордости. Въ восторг предъ чужими геніями, мы вмсто того, чтобы соревновать имъ, создать свое, столь же сильное и талантливое, стараемся унизить даже и то, что есть у насъ. И авторъ не находитъ словъ заклеймить русскую общественность, русскій свтъ и такъ-называемыхъ просвщенныхъ людей.
У насъ нтъ склонности къ серьезной умственной дятельности. Русскій юноша Привыкъ учиться припваючи, на лету схватывать кое-какія знанія, балы и увеселенія мшать съ наукой и всю жизнь оставаться самонадяннымъ недоучкой.
Въ результат — нравственное ничтожество, тунеядство, ‘безлюдье сильныхъ характеровъ’, всеобщій сонъ и апатія. ‘Наша жизнь безтнная китайская живопись, нашъ свтъ,— гробъ повапленный’.
Отсюда удручающая бдность и безсодержательность литературы. У русскихъ людей ‘мало творческихъ мыслей’, и въ результат нищета художественнаго творчества. Чудный русскій языкъ — будто усыпленный младенецъ. Ему недоступна ясная и сильная рчь. Слышатся только сквозь сонъ нкій гармоническій лепетъ и неопредленные стоны. ‘Лучъ мысли рдко блуждаетъ по его лицу’. А между тмъ, какая мощь таится въ этомъ младенц! Только когда онъ стряхнетъ съ себя сонъ!
Критикъ не указываетъ цлительныхъ средствъ, не предписываетъ литератур никакихъ правилъ, но его безпрестанныя необыкновенно стремительныя публицистическія отступленія вполн ясно опредляютъ его идеалы:
Марлинскій восторженно рисуетъ образъ новаго независимаго гордаго поэта въ противоположность старымъ піитамъ, угодникамъ и слугамъ меценатовъ. Онъ настаиваетъ на совершенномъ отчужденіи талантовъ отъ свтской жизни и свтской среды. Природа, старина, ‘мощный свжій языкъ’, вдумчивое свободное уединеніе — таковы стихіи истиннаго поэта. Ими исчерпывается и такъ-называемый романтизмъ. Онъ ничто иное, какъ ‘жажда ума народнаго, зовъ души человческой’. Поэтическій геній въ непосредственномъ общеніи съ народомъ — таковъ краткій и краснорчивый принципъ новой романтической поэзіи.
И усилія критика направлены на дв цли: установить идею личнаго самодовлющаго достоинства писателя и объяснить историческое и культурное значеніе народа, людей среднихъ.
Здсь Марлинскій прямой и единственный предшественникъ Полевого. У издателя Телеграфа одной изъ самыхъ излюбленныхъ темъ будетъ прославленіе третьяго сословія, какъ первостепенной культурной силы, какъ единственной могучей основы умственнаго народнаго развитія и, слдовательно, литературнаго прогресса. Т же мысли проповдуетъ и Марлинскій, по обыкновенію картиннымъ и взволнованнымъ стилемъ.
Среднее сословіе дало купцовъ, ремесленниковъ, художниковъ, ученыхъ, надло рясу священника, парикъ адвоката или судьи, нахлобучило шапку профессора, переодлось въ пеструю куртку странствующаго комедіанта, но всего важне — оно дало жизнь писателямъ всхъ родовъ, поэтамъ всхъ величинъ, авторамъ по нужд и по наряду, по ошибк и по вдохновенью… Первый печатный листъ былъ уже прокламація побды просвщенныхъ разночинцевъ надъ невждами дворянчиками’.
Очевидно, литература должна помнить свое происхожденіе и своихъ благодтелей. Она обязана сохранить связь съ міромъ, ее создавшимъ, и задача писателя не завоеваніе свтскихъ успховъ и благосклонности меценатовъ и властей, а неразрывное нравственное единеніе съ народомъ.
Тогда Скажутся лишними всякія теоріи и внушенія эстетиковъ. Критик не надо будетъ съ указкой слдить за работой писателя. Ея цлью станетъ объяснять красоты искусства, силу и свойства талантовъ. Наука для писателей совершенно въ другомъ мст, именно въ личномъ тщательномъ знакомств съ родной страной.
‘Садитесь на лихую тройку и прозжайте по святой Руси’, приглашаетъ критикъ будущихъ поэтовъ, ‘у воротъ каждаго города старина встртитъ васъ съ хлбомъ и солью, съ привтливымъ словомъ, напоитъ васъ медомъ и брагою, смоетъ, спаритъ долой вс ваши заморскія притиранія, и ударитъ челомъ въ напутье какимъ-нибудь преданьемъ, былью, псенкой’.
Критикъ указываетъ, до какой степени поверхностно знакомство просвщенныхъ людей съ народомъ. Природу они изучаютъ изъ оконъ кареты, народную жизнь наблюдаютъ по случайнымъ столкновеніямъ съ разнымъ людомъ, угождающимъ барину, въ род извозчиковъ, разносчиковъ. Надо узнать другой народъ — ‘бодрый, свжій, разноязычный, разнообразный, судя по областямъ’. Его еще никто не разглядлъ во всхъ подробностяхъ, его нравовъ и оригинальности его психологіи, никто даже и не думалъ объ этомъ.
А между тмъ сколько здсь сильныхъ и самобытныхъ чертъ! Съ древнихъ временъ народъ остается одинъ и тотъ же въ глубин своего характера. Сквозь вс историческія испытанія онъ пронесъ невредимой свою душу и неприкосновеннымъ свой обликъ, чистымъ свой языкъ, ‘столь живописный, богатый, ломкій’. Это ‘народъ, у котораго каждое слово завиткомъ и послдняя копйка ребромъ’.
Такъ русскій романтикъ рисуетъ себ русскую національность. Въ его картин, очевидно, нтъ ни одного штриха, напоминающаго неуловимо тонкія космополитически-неопредленныя и расплывчатыя декораціи Жуковскаго и его подражателей. И сколько бы ни звучало для насъ наивнаго чувства въ народническихъ изліяніяхъ Марлинскаго, они одушевлены яснымъ убжденіемъ въ національныхъ путяхъ новой литературы, національныхъ по духу и смыслу, не только по форм и обличью, національныхъ не въ силу мучительныхъ потугъ народолюбствующихъ словесниковъ, а подъ вліяніемъ глубокаго проникновенія писателя въ міръ народной души и исторической жизни.
Было бы слишкомъ смло Марлинскому приписать вполн опредленную систему критическихъ воззрній, признать его совершенно установившимся публицистомъ во имя идейности и народности литературы. Онъ не даетъ намъ права — возводить его въ представители своего рода школы и удлить ему мсто среди учителей-вдохновителей. Онъ самъ, повидимому, не представлялъ этой роли и даже вообще отрицалъ у критики цль — ‘поправлять автора’: это значило бы, по его мннію, ‘учить серинеткою соловья пть, и молнію летать какъ бумажный змй’. Онъ желалъ только по возможности — объяснятъ и указывать, предоставляя таланту полную свободу.
Но, очевидно, назначеніе критики понималось слишкомъ узко. Самъ критикъ не могъ удержаться отъ весьма энергичныхъ наставленій и усиленныхъ поправленій. И это невольное, но неизбжное нарушеніе собственной воли могло принести только пользу современнымъ талантамъ.
Лишній разъ поднять вопросъ о правахъ русской старины и дйствительности имть свое мсто въ поэзіи, выдвинуть на первый планъ оригинальный складъ русскаго характера и подчеркнуть въ немъ драматическія и лирическія черты — значило работать въ томъ самомъ направленіи, въ какомъ шелъ Пушкинъ — одинокій и непризнаваемый признанными знатоками литературы. Недаромъ поэтъ по поводу одного изъ обозрній Марлинскаго писалъ ему: ‘Предвижу, что буду согласенъ съ тобою въ твоихъ мнніяхъ литературныхъ’ {Письмо отъ 21 марта 1825 г., по поводу статьи Взглядъ на Русскую словесность въ теченіе 1824 и начал 1825 годовъ.}. Фактъ — безпримрный, если не считать издателя той же Полярной звзды — Рылева и нкоторыхъ счастливыхъ исключеній, въ род статьи Веневитинова. Но несмотря и на эту статьи, сердце Пушкина, несомннно, больше лежало къ поэту-публицисту, чмъ къ философу-поэту.
Отсутствіе философіи, конечно, имло и свою отрицательную сторону, — Марлинскій писалъ очень длинныя разсужденія и ни разу не додумался до необходимости представить свои взгляды въ цльной, строго обоснованной форм. Ему приходилось касаться существеннйшихъ теоретическихъ вопросовъ, напримръ, о реализм въ поэзіи, объ отношеніи искусства къ природ. Эти темы требовали тщательнаго и всесторонняго разршенія, имъ предстояло въ теченіе цлыхъ десятилтій занимать русскую критику, плодить ожесточеннйшую полемику и пребывать во глав угла всхъ разнообразныхъ теченій эстетики и публицистики. Какой плодотворный толчокъ далъ бы вопросу краснорчивый романтикъ, если бы попытался остановить на немъ свое вниманіе!
Ничего подобнаго не произошло.
Толкуя о возможности для истиннаго таланта открыть интересъ и поэзію даже въ ‘старыхъ предметахъ’, критикъ ршается заявить: ‘всякой горшокъ тогда найдетъ свою поэзію’. Это выраженіе могло бы стать достойной параллелью желчному стиху Пушкина о черни, не цнящей художественной красоты Аполлона Бельведерскаго.
Печной горшокъ теб дороже:
Ты пищу въ немъ себ варишь…
Эти слова написаны на пять лтъ раньше статьи Марлинскаго, въ 1828 году, и критикъ, можетъ быть, имлъ въ виду именно ихъ. Это значило вносить поправку въ минутное настроеніе поэта и напоминать ему его же собственную теорію фламандскаго искусства.
Но все дло ограничилось одной фразой: мысль, чреватая великими выводами, осталась неразвитой и даже точно не объясненной.
Одновременно Марлинскій написалъ нсколько горячихъ строкъ противъ фанатическихъ поклонниковъ реализма, — впослдствіи натуралистовъ. Онъ не признаетъ рабскаго фотографированія природы. ‘Разв простота пошлость?.. Природа! Посл этого, тотъ, кто хорошо хрюкаетъ поросенкомъ, величайшій изъ виртуозовъ, а фельдшеръ, снявшій алебастровую маску съ Наполеона, первый ваятель!! Искусство не рабски передразниваетъ природу, а создаетъ свое изъ ея матеріаловъ’.
Опять — зерно великой истины, но только зерно: авторъ бросилъ его, немедленно умчался дальше, предоставивъ его собственной участи.
И эта молніеность мыслей, точне настроеній нердко головой выдаетъ критика. Роковая судьба всякихъ импрессіонистскихъ сужденій — запутывать автора въ противорчія и двусмыслицы.
Сочувствіе Марлинскаго реализму, кажется, достаточно энергично, но оно не мшаетъ ему написать фразу, вызвавшую отпоръ Пушкина: Майковъ ‘оскорбилъ образованный вкусъ своею поэмою Елисей’.
Пушкинъ въ письм къ Марлинскому припомнилъ какъ разъ самыя реалистическія мста изъ забракованной поэмы и находилъ ихъ ‘уморительными’, совершенно не оскорбляясь въ своемъ поэтическомъ вкус {Письмо отъ 13 іюня 1823 года.}.
Попадалъ въ просакъ Марлинскій и по поводу произведеній самого Пушкина. Въ Онгин онъ не желалъ терпть изображенія свтской пустоты, романъ считалъ подражаніемъ Донъ Жуану. Послдняя мысль еще не особенно смертный грхъ, но устранять поэтическое творчество отъ будничныхъ явленій хотя бы высшаго общества, значило опять наносить ущербъ реальному искусству и съуживать столь торжественно признанныя права поэта — все длать достояніемъ поэзіи.
Въ результат — критика Марлинскаго переполнена лучами разсянной истины, но сама истина — полная и побдоносная — такъ и осталась недоступной для талантливаго писателя. Его отрицательные приговоры надъ школами, его восторженные отзывы о народности басенъ Крылова и грибодовской комедіи — неотъемлемыя завоеванія здороваго художественнаго чувства, но вс попытки затронуть область принциповъ и основъ, неизмнно сопровождались недоговоренностью, неясностью и противорчивостью мысли. Правда, эти недостатки нердко выкупались живой идейно-общественной отзывчивостью Марлинскаго, его несомнннымъ талантомъ публициста, врнымъ инстинктомъ культурнаго и просвщеннаго гражданина. Но вс эти достоинства оказывались безсильными, когда приходилось ршать чисто-эстетическіе вопросы: о реализм, объ отношеніи творчества къ природ и дйствительности.

XLVII.

При всхъ мткихъ сужденіяхъ, высказанныхъ Марлинскимъ о разныхъ литературныхъ вопросахъ, оригинальнйшей и въ то же время благороднйшей чертой его статей слдуетъ признать его отношеніе къ опаснйшему сопернику по ремеслу — къ Полевому. Появленіе Московскаго Телеграфа критикъ встртилъ не особенно дружелюбно: мы увидимъ,— это значило пть хоромъ съ большинствомъ современныхъ литераторовъ. Отзывъ Марлинскаго пріобрлъ даже классическую извстность и онъ дйствительно остроумно, хотя и каррикатурно, схватилъ характеръ журнала.
Телеграфъ ‘заключаетъ въ себ все, извщаетъ и судитъ обо всемъ, начиная отъ безконечно малыхъ въ математик до птушьихъ гребешковъ въ соус или до бантиковъ на новомодныхъ башмачкахъ. Неровный слогъ, самоувренность въ сужденіяхъ, рзкій тонъ въ приговорахъ, везд охота учить и частое пристрастіе — вотъ знаки сего телеграфа, а смлымъ владетъ Богъ,— его девизъ’.
Это писалось въ 1825 году. Восемь лтъ спустя взглядъ критика совершенно перемнился. Марлинскій — восторженнйшій поклонникъ талантовъ Полевого и его журнала. Онъ отказывается даже говорить подробно о главнйшихъ русскихъ поэтахъ, находя свою рчь безполезной посл дльныхъ, безпристрастныхъ и увлекательныхъ статей Телеграфа. Этимъ журналомъ ‘должна гордиться Россія, который одинъ стоитъ за нее на страж противъ староврства, одинъ для нея на ловл европейскаго просвщенія!.
Но это, сравнительно, скромно съ ршительностью Марлинскаго — встать на защиту Исторіи русскаго народа. Злополучнйшій трудъ Полевого вызвалъ единодушный натискъ, во глав нападавшихъ стояли: Пушкинъ — первый представитель поэзіи и Погодинъ — ученый историкъ. О Надеждин и Каченовскомъ нечего и упоминать: они прямо отводили душу…
И среди этой повальной травли Марлинскій возвысилъ голосъ, и, притомъ, въ самомъ рискованномъ направленіи: онъ Полевому отдавалъ предпочтеніе предъ Карамзинымъ. У того исторія — ‘златопернатый разсказъ’, у Полевого — ‘повствованіе, пернатое свтлыми идеями’.
Дальше слдовалъ горячій панегирикъ широт взглядовъ автора, его мужеству и ‘неумытному суду’ надъ гршниками и праведниками. Припоминались имена Баранта, Тьерри, Нибура, СавЙььи, и Полевой провозглашался историкомъ, достойнымъ своего времени. Естественно, восторгамъ предъ трудомъ Полевого должны были соотвтствовать чувства и рчи по адресу его противниковъ, и Марлинскій не пожаллъ словъ для достойной отповди ‘университетскому колокольчику’, ‘кислымъ щамъ пузырнымъ’…
Отзывъ относится къ 1833 году, когда журнальная дятельность Полевого стояла въ зенит своего развитія и надъ ней уже висла правительственная гроза. Любопытно, что именно Марлинскій отчасти способствовалъ оффиціальнымъ врагамъ Полевого. Статью объ издател Телеграфа онъ напечаталъ въ самомъ Телеграф и самая эффектная цитата изъ нея не преминула попасть въ матеріалы къ обвинительному акту, составленному Уваровымъ. Но не только одна цитата, вообще въ состав обвиненія играли большую роль ‘Марлинскаго отзывы, въ Телеграф помщаемые’ {Сухомлиновъ. Изслдованія и статьи по русской литератур и словесности. Спб. 1889. Н. А. Полевой и его журналъ Московскій Телеграфъ, стр. 421, 425.}.
Это понятно.
Марлинскій, одинъ изъ главныхъ участниковъ декабрьской исторіи, избжавшій казни только благодаря рыцарственному самоотверженному признанію своего грха, но все-таки сосланный въ Якутскъ, не могъ считаться благонамреннымъ писателемъ. А между тмъ, статью о Полевомъ онъ написалъ въ Дагестан, гд продолжалъ отбывать вторую степень своего искупленія. Въ русской публик не могли забыть издателя Полярной Звзды и достаточно, напримръ, познакомиться съ восторженными воспоминаніями Греча, совершенно не сочувствовавшаго политик Марлинскаго, чтобы оцнить почти исключительное положеніе блестящаго свтскаго льва и литератора {Гречъ, О. с. стр. 393 etc.}.
И сочувствія такого человка, оказывалось, безусловно принадлежали Полевому и его журналу: это стоило какой угодно рекомендаціи и ярко подчеркивало духъ и цли Телеграфа.
Для насъ фактъ существенно важенъ. Онъ безъ всякихъ подробныхъ изслдованій съ совершенной точностью опредляетъ мсто журнала, смнившаго Полярную Звзду. Альманахъ прекратился какъ разъ въ первый годъ изданія Телеграфа, и мы можемъ впервые установить преемственность направленія въ русской періодической печать
Полярная Звзда была кратковременной свтлой полосой на горизонт петербургской журналистики, за ней слдовала монополія Греча и Булгарина. Въ томъ же 1825 году Гречъ, издававшій Сынъ Отечества, вошелъ въ союзъ съ Булгаринымъ, издателемъ Свернаго Архива, и немедленно началась чисто биржевая спекуляторская дятельность компаніи. Главную роль игралъ Булгаринъ, и Гречъ единолично, вроятно, не довелъ бы своего изданія до позорнаго положенія, стяжавшаго безсмертіе въ исторіи русской журналистики. Но благонамренности Греча хватило на очень короткое время.
Мы упоминали о возникновеніи Сына Отечества, какъ спеціально-патріотическаго органа въ эпоху двнадцатаго года. Помимо патріотизма, Гречъ умлъ на первыхъ порахъ обнаружить извстную смтливость и даже талантливость критика. Онъ явился предшественникомъ Марлинскаго въ годичныхъ обозрніяхъ литературнаго движенія. Статьи Греча не идутъ ни въ какое сравненіе съ эффектными ‘взглядами’ издателя Полярной Звзды, но для своего времени [они были полезной новостью. Еще важне другая черта журнала Греча: грамотность и возможная правильность языка. Это достоинство впослдствіи отмтилъ Марлинскій, признавая заслуги Греча предъ русской грамматикой и русскимъ стилемъ. Наконецъ, и самые отзывы Греча, пока онъ дйствовалъ самостоятельно, не гршили пристрастіемъ и разными не — литературными настроеніями.
Его критику цнилъ Пушкинъ, именуя ‘любезнымъ нашимъ Аристархомъ’, Марлинскій заявлялъ: ‘на пламени его критической лампы не одинъ литературный трутень опалилъ себ крылья’. Полевой, по свидтельству его брата, воспитывалъ себя на статьяхъ Сына Отечества и дружественное сближеніе съ авторомъ ‘считалъ однимъ изъ пріятнйшихъ событій въ жизни своей’.
Но положеніе Греча общественное и литературное совершенно измнилось, лишь только онъ связалъ свою дятельность съ булгаринскими промыслами. И замчательно, связалъ уже посл того, какъ основательно узналъ продлки Булгарина и могъ вполн оцнить его нравственную физіономію.
Мы впослдствіи еще встртимся съ этимъ, дуумвиратомъ и Булгаринъ займетъ свое мсто въ нашей исторіи. Въ настоящее время для насъ достаточно опредлить литературную обстановку, при какой возникалъ журналъ Полеваго.
Тотъ же Гречъ избавилъ насъ отъ труда рыться въ темной біографіи Булгарина и съ компетентностью близкаго пріятеля подвелъ итогъ его дламъ и добродтелямъ въ начал его издательскаго поприща.
По происхожденію полякъ, офицеръ русскаго гвардейскаго полка, онъ предъ войной двнадцатаго года вышелъ въ отставку, перешелъ во французскую службу, участвовалъ въ поход Наполеона и въ сраженіяхъ противъ русскихъ. Гречъ по достоинству оцниваетъ эти подвиги — ‘по суду совсти и по общему закону чести’. Булгаринъ ‘былъ русскимъ подданнымъ и дворяниномъ, воспитанъ въ казенномъ заведеніи на счетъ правительства, носилъ гвардейскій мундиръ и перешелъ подъ знамена непріятельскія’.
Посл войны Булгаринъ основался въ Петербург, вошелъ въ милость къ такимъ людямъ, какъ ‘гнусный Магницкій и съумазбродный Руничъ’, велъ какой то чрезвычайно кляузный процессъ. Гречъ именно этимъ процессомъ объясняетъ окончательное паденіе Булгарина. До 1823-года Булгаринъ почти не занимался литературой.
Она выступила на сцену уже посл неудачъ на другихъ поприщахъ. Началось дло съ плагіата, съ изданія Одъ Горація съ чужими объясненіями, потомъ явился Сверный Архивъ, Гречъ даетъ безнадежный отзывъ и объ этомъ изданіи.
‘Набравъ нсколько историческихъ матеріаловъ, сталъ онъ издавать Сверный Архивъ, печаталъ въ немъ статьи интересныя, но впадалъ въ страшные промахи, особенно по недостаточному знанію иностранныхъ языковъ, коверкалъ имена собственныя, смшивалъ событія, и если бы издавалъ теперь, то не избжалъ бы обличеній и насмшекъ, во въ т блаженныя времена, когда ‘печатный каждый листъ казался намъ святымъ’, и не то сходило съ рукъ’.
Какъ разъ около этого времени Гречъ, раньше увлекавшійся либерализмомъ, ‘вытрезвился отъ либеральныхъ идей волею и неволею’. Особенно сильное впечатлніе на него произвела семеновская исторія, онъ быстро превратился въ совершенно подходящій матеріалъ для булгаринскихъ воздйствій и закрылъ глаза на вс ‘недоразумнія’ въ жизни и характер пестраго авантюриста.
Союзъ заключенъ, и Сынъ Отечества немедленно измнилъ даже свою программу. Обстоятельный библіографическій отдлъ былъ уничтоженъ, собственно литературная критика устранена, времена, когда въ этомъ отдл могъ сотрудничать даже Марлинскій, а въ стихотворномъ являться Пушкинъ, Жуковскій, Баратынскій, Рылевъ, прошли безвозвратно. На страницахъ журнала водворился особый жанръ публицистики — смсь памфлета, инсинуацій, личной брани и юридическихъ бумагъ. Поставщикомъ этого матеріала былъ преимущественно Булгаринъ, но Гречъ стоялъ рядомъ съ нимъ и, повидимому, не страдалъ ни чувствомъ гнва, ни презрнія. Онъ правда удерживалъ ‘сарматскіе порывы Булгарина’, т. е. его доносительскій зудъ, но продолжалъ развивать компанейскую дятельность. Съ января 1825 года союзники начали третье изданіе, газету Сверную Пчелу, и окончательно заполонили литературу. Пчела на долгіе годы осталась истинной язвой русской журналистики и оказала неисчислимыя растлвающія вліянія на публику и писателей.
Издатели съ цинической откровенностью восхваляли взаимно другъ друга. Произведенія Булгарина объявлялись классическими и безсмертными, рядомъ писались торговыя рекламы товарамъ купцовъ, имвшихъ счастье заслужить предъ знаменитымъ литераторовъ, до небесъ превозносился и литературный товаръ людей пріятныхъ и приверженныхъ, но зато не было пощады чужимъ.
Пріятельскія критики писались въ такомъ тон: ‘Покупайте, гг. покупатели! Не скупитесь, папеньки! Да это раскупятъ, какъ конфекты, да и какъ не купить того, что полезно, хорошо и дешево’
Критики Сверной Пчелы и Сына Отечества не стснялись никакими ‘переоборотами’, по выраженію Пушкина: все зависло отъ перемны въ личныхъ отношеніяхъ. Никакого смысла и значенія не имли ни талантъ, ни популярность писателя. Пушкинъ отъ начала до конца оставался неизмнной мишенью для отборныхъ булгаринскихъ залповъ, Гоголь прямо не существовалъ на страницахъ газеты и журнала. Исчезла безслдно даже грамотность, основное достоинство прежняго Сына Отечества и статьи писались на какомъ-то международномъ неосмысленномъ язык. Совершалось сплошное издвательство надъ формой и содержаніемъ литературы, и между тмъ монополія держалась чрезвычайно прочно.
Союзники съумли обезпечить себя не только со стороны цензуры и власти, но производили настоящую панику среди самихъ литераторовъ. И, что особенно оригинально и краснорчиво для цлаго періода русской литературы, эти факты находятся въ непосредственной связи.
Даже Пушкину и его друзьямъ пришлось испытать нкоторую оторопь предъ разнообразными путями булгаринской мести.
Булгаринъ, раздраженный неодобродительной статьей объ его роман Самозванецъ въ Литературной газет и приписавшій ее Пушкину: авторомъ ея былъ Дельвигъ — напечаталъ въ Сверной Пчел Анекдотъ, т. е. пасквиль на ‘французскаго стихотворца’ Пушкина и вмст съ тмъ похвальншую аттестацію самому себ, подъ именемъ Гофмана.
Анекдотъ — типичнйшее произведеніе булгаринскаго пера и нсколько строкъ подлинника освободятъ насъ на будущее время отъ подробныхъ некрологическихъ экскурсій въ человческую и литературную душу автора.
Гофманъ обращается къ одному почтенному французскому литератору съ такимъ письмомъ:
‘Дорожа вашимъ мнніемъ, спрашиваю у васъ, кто достоинъ боле уваженія изъ двухъ писателей. Предъ вами предстаетъ на судъ, во-первыхъ, природный французъ, служащій усердне Бахусу и Плутусу, нежели Музамъ, который въ своихъ сочиненіяхъ не обнаружилъ ни одной высокой мысли, ни одного возвышеннаго чувства, ни одной полезной истины, у котораго сердце холодное и нмое существо, какъ устрица, а голова — родъ побрякушки, набитой гремучими римами, гд не зародилась ни одна идея, который бросаетъ римами во все священное, чванится предъ чернью вольнодумствомъ, а тишкомъ ползаетъ у ногъ сильныхъ, чтобъ позволили ему нарядиться въ шитый кафтанъ, который мараетъ блые листы на продажу, чтобъ спустить деньги на крапленыхъ листахъ, и у котораго одно господствующее чувство — суетность. Во-вторыхъ, иноземецъ, который во всю жизнь не измнилъ ни правиламъ своимъ, ни характеру, былъ и есть вренъ долгу чести, любилъ свое отечество до присоединенія онаго къ Франціи и посл присоединенія любитъ вмст съ Франціею, который за гостепріимство заплатилъ Франціи собственною кровью на пол битвы, а нын платитъ ей дань жертвою своего ума’.
Пушкинъ отвчалъ статьей О запискахъ Видока, оцнивавшей по достоинству патріотизмъ и литературные пріемы Булгарина Статья страшно обезпокоила друзей Пушкина и онъ ршилъ обратиться съ письмомъ къ гр. Бенкендорфу, предупреждая его о возможныхъ шагахъ Булгарина. Бенкендорфъ отвтилъ поэту въ успокоительной форм, но фактъ достаточно внушителенъ, чтобы представить исключительное положеніе удивительнаго журналиста {Барсуковъ. Ш, 18—19.}.
Можно привести и еще боле эффектные случаи. Напримръ, двумя годами позже исторіи съ Пушкинымъ въ Москв появилось сатирическое стихотвореніе Двнадцать спящихъ будочниковъ, направленное противъ ‘Выжигиныхъ’, т. е. Булгарина, автора романа Иванъ Выжигинъ. Въ Сверной Пчел въ библіографическомъ отдл выписали полное заглавіе баллады и вмсто рецензіи напечатали: Ни слова! Но для властей и этого оказалось достаточно: цензоръ Аксаковъ, пропустившій балладу, былъ отставленъ отъ должности {Барсуковъ. IV, 12.}.
Легко понять, какое раздолье открывалось при такихъ условіяхъ ‘патріотическимъ’ талантамъ Булгарина и съ какой стремительностью онъ пользовался обстоятельствами!
На эти именно годы, на періодъ перваго безудержнаго разгула пасквилянтства и доносительства, падаетъ многотрудная и неожиданно успшная дятельность Полевого. Въ атмосфер, насыщенной булгаринскимъ духомъ, обыкновеннымъ людямъ нелегко было просто дышать,— Полевой съумлъ не только жить, но дйствовать на свой единоличный страхъ, съ единственнымъ оружіемъ — глубокой врой въ свои силы и въ благородство своихъ цлей.

XLVIII.

Судьба Николая Алексевича Полевого, какъ писателя, представляетъ одну изъ самыхъ благодарныхъ иллюстрацій къ извстной классической истин: современники рдко по достоинству оцниваютъ талантливыхъ дятелей, и только потомство произноситъ правый судъ и отводитъ крупнымъ и мелкимъ героямъ надлежащее мсто въ галлере исторіи.
Относительно Полевого это правило осуществилось въ самой рзкой прямолинейной форм. Приговоръ потомства совпалъ съ итогами, какіе самъ писатель усплъ подвести своей дятельности. И произошло это посл того, какъ знаменитымъ журналистомъ былъ пройденъ въ высшей степени бурный, отъ начала до конца воинственный путь идейной и личной борьбы съ подавляющимъ большинствомъ современниковъ.
За семь лтъ до смерти Полевой издавалъ собраніе своихъ критическихъ статей и писалъ предисловіе, боле похожее на исповдь, чмъ на обычное вступленіе къ книг. Писатель говорилъ о себ не только какъ о критик и публицист, но совершенно открыто и искренне рисовалъ свой нравственный портретъ, и то и другое было вскор подписано людьми, еще весьма недавно состоявшими, повидимому, въ непримиримой вражд съ авторомъ исповди.
Полевой писалъ:
‘Немногіе изъ русскихъ литераторовъ, говоря вообще, писали столь много и въ столь многообразныхъ родахъ, какъ я. Едва ли какой-нибудь современный предметъ, сколько-нибудь волновавшій умы и сердца моихъ современниковъ, не обращалъ на себя моего вниманія, какъ критика и журналиста. Изученіе и разборъ всего, что мелькало передъ нами, въ минувшія 15, 20 лтъ, увлекали меня безпрерывно и постоянно. Осмливаюсь думать, что въ томъ, что было мною писано, и не одни современники найдутъ поводъ къ размышленію’.
Переходя къ вопросу, какъ онъ относился къ предметамъ своихъ сужденій, авторъ торжественно заявляетъ:
‘Кладу руку на сердце и дерзаю сказать вслухъ, что никогда не увлекался я ни злобою — чувствомъ для меня презрительнымъ, ни завистью — чувствомъ, котораго я не понимаю, никогда то, что говорилъ и писалъ я, не разногласило съ моимъ убжденіемъ, и никогда сочувствіе добра не оставляло сердца моего, оно всегда сильно билось для всего великаго, полезнаго и прекраснаго. Смю думать, что самые враги мои, если они и въ состояніи сказать обо мн очень многое, въ тайн сердца своего не станутъ противорчить симъ словамъ моимъ’ {Очерки русской литературы, т. I. Спб. 1839. Нсколько словъ отъ сочинителя, стр. VIII, IX.}.
И они, дйствительно, не противорчили.
Среди современныхъ литераторовъ Полевой, несомннно, имлъ вс основанія считать своими ‘врагами’ Блинскаго и Надеждина, и перваго особенно опаснымъ и безпощаднымъ. Братъ и ближайшій сотрудникъ издателя Телеграфа съ глубокой грустью и негодованіемъ говоритъ о нападкахъ Блинскаго на Полевого въ послдній періодъ его жизни и приписываетъ ихъ ‘страстямъ низкимъ и ничтожнымъ’: столько, по мннію автора, было желчи и несправедливости въ гоненіяхъ знаменитаго критика! {Кс. Полевой. О. с., стр. 460—1.}.
Въ дйствительности, конечно, Блинскому были чужды чисто личныя побужденія въ какой бы то ни было литературной борьб, и противъ Полевого въ особенности. Дло шло прежде всего о Полевомъ-драматург. Это была дятельность, мене всего достойная ранней славной карьеры журналиста, дятельность — ремесленника и дешеваго лубочнаго патріота. Именно ‘квасной патріотизмъ’, когда-то жестоко осмянный Телеграфомъ, теперь сталъ вдохновителемъ автора Ддушка русскаго флота, Иголкина, Параши Сибирячки. Одинъ изъ современныхъ критиковъ, независимо отъ Блинскаго, такъ характеризовалъ содержаніе драмъ Полевого: ‘Русская рука! русское сердце! не блы-то снги! русская баба! русскій штыкъ! русскій морякъ! русскій флагъ! русское ура! урра! уррра!’ Этимъ мотивамъ соотвтствовали и эпизоды, и личности героевъ, надленные, ради ихъ россійскаго народнаго званія, всевозможными доблестями и сверхъестественной удачливостью {Статья о Полевомъ, какъ драматург, г. Вл. Боцяновскаго. Въ Ежегодник Императорскихъ театровъ. 1894—1895, прилож., кн. 3-я.}.
Усердіе автора, конечно, находило соотвтствующее поощреніе въ высшихъ сферахъ, но отнюдь не могло подкупить боле или мене независимую и литературно-просвщенную критику.
Несомннно, данничество предъ ‘кваснымъ патріотизмомъ! свидтельствовало и о другихъ, боле важныхъ оттнкахъ, возникшихъ въ литературной работ Полевого въ послдніе годы жизни. Врядъ ли можно было съ уваженіемъ отнестись къ совмстному труду Полевого съ Булгаринымъ надъ романомъ, къ сотрудничеству въ такихъ органахъ, какъ Библіотека для Чтенія. Правда, Полевой впослдствіи публично отказался отъ статей, напечатанныхъ подъ его именемъ въ этомъ журнал: Сенковскій, оказывалось, передлывалъ критическіе отзывы Полевого съ невроятной безцеремонностью, прибавлялъ ‘брань’ на неугодныхъ ему писателей, уснащалъ всевозможными размышленіями отъ себя… Вообще, говоритъ Полевой, ‘я хотлъ разсуждать, а меня заставляли браниться! {Кс. Полевой, стр. 567.}.
Но, во-первыхъ, эти факты до авторскаго объясненія оставались редакціонной тайной, а потомъ Полевой ихъ терплъ, по крайней мр, въ теченіе двухъ лтъ съ 1836 по 1837 г. и, слдовательно, не могъ разсчитывать на полное снисхожденіе своихъ противниковъ.
Позже слдовало издательство Русскаго Встника, и жестокая война противъ таланта и произведеній Гоголя. Ревизоръ являлся безцльнымъ и безсмысленнымъ ‘фарсомъ’, Мертвыя души вызывали у критика совтъ автору перестать лучше писать, чмъ ‘постепенно боле и боле падать!. И все это по поводу клеветы, возведенной, будто бы, Гоголемъ на Россію въ его сатирахъ и особенно крайне неприличнаго языка, не допустимаго ‘въ порядочномъ обществ! {Очерки. Нск. словъ, стр. XVI, XVII, XVIII.}.
Все это очень мало напоминало прежняго Полевого, по пріемамъ критики и особенно по руководящимъ идеямъ: основная демократическая струя, ярко прорзывавшая энергическія страницы Телеграфа, обмелла и будто исчезла.
Естественно было наблюдателямъ со стороны заговорить о старческомъ упадк таланта, о понятномъ движеніи идей, о небрежности и нелитературности работы.
Для всего этого существовало въ высшей степени смягчающее обстоятельство — страшная нужда, угнетавшая Полевого. Буквально разгромленный и подавленный катастрофой съ Телеграфомъ, онъ принужденъ былъ биться какъ рыба объ ледъ изъ-за многочисленныхъ долговъ и насущнаго пропитанія семьи. Его письма за послдніе годы жизни — главы настоящей мученической агоніи. Здсь мимолетные проблески надежды, безпрестанно смняющіяся отчаяніемъ, предъ нами все время утопающій, готовый ухватиться за первый спасительный предметъ. И, несомннно, случись Блинскому прочитать одно изъ этихъ писемъ, онъ смягчилъ бы свой удары и пощадилъ бы идейную немощь во имя добраго чувства къ собрату-писателю {Письма напечатаны у Кс. Полевого, особенно трагиченъ періодъ Русскаго Встника (письмо отъ 21 марта 1842 года, стр. 543 etc.).}.
Но Блинскій видлъ только литературные вншніе факты.
Посл сотрудничества въ Библіотек для Чтенія Полевой взялся редактировать Сынъ Отечества, превратилъ его изъ еженедльнаго изданія въ ежемсячный и на первыхъ порахъ, по старой памяти о Телеграф, возбудилъ напряженныя ожиданія и надежды у публики.
Въ результат, оказалась полная солидарность по направленію съ Библіотекой для Чтенія и неуклонная война съ Отечественными Записками, гд первымъ критикомъ состоялъ Блинскій. И онъ, по поводу духа и запальчивости Сына Отечества, давалъ слдующую фактически-справедливую характеристику новаго пути стараго журналиста:
‘Не странное ли зрлище представляетъ собою человкъ, который съ силою, энергіею, одушевленіемъ, вооруженный смлостью и дарованіемъ, явился на литературномъ поприщ рьянымъ поборникомъ новаго и могучимъ противникомъ стараго, а сходитъ съ поприща, на которомъ подвизался съ такимъ блескомъ, съ такою славою и такимъ успхомъ, сходитъ съ него — противникомъ всего новаго и защитникомъ всего стараго?..’
И дальше перечисляются великія заслуги издателя Телеграфа предъ русской критикой: онъ убилъ авторитетъ Корнелей и Расиновъ, онъ привтствовалъ Пушкина великимъ поэтомъ, ратовалъ противъ безвкусія, вычурности, натянутости, а теперь его боги — классики и романтики низшаго разбора, и онъ же во глав противниковъ Пушкина {Сочиненія, III, 105—6.}.
Сопоставленія вполн основательныя и изъ нихъ видно, какъ мало было у Блинскаго желанія развнчать всю литературную карьеру Полевого и вычеркнуть изъ исторіи литературы его положительныя заслуги.
Но при всхъ оговоркахъ и часто именно благодаря имъ, укоризны критики являлись особенно чувствительными и Полевой умеръ, не доживъ до боле яснаго и мирнаго горизонта. Умеръ, и ‘потомство’ въ лиц тхъ же современниковъ, устами того же Блинскаго заговорило, и въ такомъ тон, о какомъ Полевой не могъ и мечтать.
Полевой теперь сразу занималъ первое мсто среди литературныхъ героевъ Россіи, его имя ставится рядомъ съ именами Ломоносова и Карамзина, оно, слдовательно, знаменуетъ цлую эпоху. И какую эпоху! Полагавшую основу дальнйшему неуклонному прогрессу русской общественной мысли и русскаго просвщенія. Даже самыя шумныя предпріятія Полевого, вызвавшія противъ него исключительное ожесточеніе во всхъ лагеряхъ — науки, литературы, интеллигенціи,— объясняются критикомъ съ обычнымъ искусствомъ и полнымъ благоволеніемъ къ почившему бойцу.
Блинскій восхищается статьей Полевого о Карамзин, но за статьей слдовала жестокая брань почти всей печати, брань раздражила автора, и его Исторія Русскаго народа оказалась переполненной нетерпливыми и чрезвычайно пространными нападками на Карамзина… Блинскій говоритъ: ‘пожалемъ о слабости замчательнаго человка, оказавшаго литератур и общественному образованію великія заслуги, но не будемъ оправдывать его слабости или называть ее добродтелью’.
Но, несомннно, самый существенный фактъ, какой подчеркивалъ Блинскій, полемическіе пріемы Телеграфа сравнительно съ современной печатью. Полевой ‘умлъ сохранять свое достоинство въ жару самой запальчивой полемики’: это много значило въ двадцатые и тридцатые годы, гораздо больше, чмъ мы можемъ представить въ настоящее время.
Въ общемъ статья Блинскаго — достойный надгробный памятникъ человку и писателю, длающій одинаковую честь и автору, еще вчерашнему противнику покойнаго, и самому покойнику {Отдльное изданіе статьи. Спб. 1846.}.
Десять лтъ спустя память Полевого увнчалъ и другой его врагъ — Надеждинъ, врагъ въ самомъ рзкомъ смысл слова. Даже въ посмертномъ внк былая вражда сказалась нсколькими терніями, но результатъ выходилъ тожественный съ выводомъ Блинскаго.
‘Въ 1829 году, — пишетъ Надеждинъ,— въ Москв выходило не мало журналовъ, изъ которыхъ шесть были чисто-литературные. Странное было то время! Характеръ журналистики былъ тогда по преимуществу полемическій. Живе всхъ дйствовалъ или, по крайней мр, громче всхъ кричалъ — Телеграфъ, журналъ, издававшійся покойнымъ Н. А. Полевымъ, московскимъ гражданиномъ, при участіи и сочувствіи всхъ почти тогдашнихъ литературныхъ знаменитостей. Полевой былъ въ то же время и частнымъ дйствователемъ по всмъ отраслямъ литературной дятельности. Онъ издавалъ книги, судилъ и рядилъ обо всемъ и умлъ снискать себ такой авторитетъ, какимъ рдко кто пользовался въ русской словесности. Извстна главная тенденція этого весьма талантливаго и во всякомъ случа замчательнаго русскаго писателя. Онъ былъ въ полномъ смысл разрушителемъ всего стараго, и въ этомъ отношеніи дйствовалъ благотворно на просвщеніе, пробуждалъ застой, который боле или мене обнаруживался всюду’ {Русск. Встн., мартъ 1856, стр. 57.}.
Вс эти отзывы представляютъ намъ довольно точную картину писательской судьбы Полеваго. Начало — полное блеска и энергіи, конецъ — нчто въ род медленной нравственной агоніи… Естественно возникаетъ вопросъ, чмъ создано было такое заключеніе жизненнаго пути одного изъ талантливйшихъ русскихъ журналистовъ? И вопросъ становится тмъ поучительне, чмъ богаче были результаты удачливаго періода жизни Полевого.
По словамъ Блинскаго, они создали эпоху въ исторіи русской литературы. Подобная похвала — исключительный фактъ въ нелицепріятныхъ приговорахъ критика. Но онъ дйствительно вполн соотвтствуетъ исторической истин. Для Блинскаго, пивавшаго непосредственно посл кончины Полевого, для читателей — личныхъ свидтелей его успховъ и паденія — не предстояло необходимости подробно расчленять многообразные идейные и практически просвтительные пути критика и публициста. Для насъ эта именно задача является настоятельной. Среди этихъ путей многое въ настоящее время можетъ представлять только историческій интересъ, но рядомъ съ этимъ ‘архивнымъ матеріаломъ’ многое до нашихъ дней сохранило жизненный насущный смыслъ.

XLIX.

Полевой переселился въ Москву изъ далекой провинціи, изъ Курска, отнюдь не съ литературными цлями. Его отецъ сначала велъ торговыя дла въ Сибири, потомъ короткое время наканун наполеоновскаго нашествія въ Москв, наконецъ въ Курск — родин Полевыхъ. Въ Москву онъ отправилъ сына съ цлью устроить сбытъ для своихъ водочныхъ продуктовъ. Это произошло въ начал 1820 года. Николаю Алексевичу шелъ двадцать четвертый годъ. Раньше изъ Сибири онъ уже былъ въ Москв также съ торговыми порученіями отъ отца девять лтъ назадъ, выполнилъ порученія крайне неудачно, но зато дятельно посщалъ театръ, читалъ книги безъ счета, пробрался даже въ университетъ и слушалъ Мерзлякова, вообще яростно набросился на умственную пищу, какую только могла предложить столица пятнадцатилтнему провинціалу съ свободными матеріальными средствами. Одновременно шло дятельное сочинительство. Отцу при первомъ свиданіи пришлось сдлать строгій выговоръ и сжечь кипу бумагъ новоявленнаго писателя.
Но природная, чрезвычайно упорная стремительность къ авторству должна была взять верхъ. До первой поздки въ Москву будущій критикъ страстно поглощалъ весь книжный матеріалъ, какой только попадался подъ руки. Самъ онъ такъ характеризуетъ свое умственное образованіе до первой поздки въ Москву: ‘я прочиталъ тысячу томовъ всякой всячины, помнилъ все, что прочиталъ, отъ стиховъ Карамзина и статей Встника Европы до хронологическихъ чиселъ и Библіи, изъ которой могъ пересказывать наизусть цлыя главы. Но это былъ какой-то хаосъ мыслей и словъ, когда самъ я едва начиналъ мыслить’.
Но одновременно проходилась въ высшей степени содержительная практическая школа, велись дла съ откупщиками, шла конторская работа, завязывалось множество знакомствъ и подлинная русская жизнь широкой волной входила въ воспріимчивый духовный міръ юноши.
При такихъ условіяхъ естественно науку приходилось хватать урывками, по счастливымъ случайностямъ и встрчамъ. Итальянецъ, пьяный цирульникъ, отбившійся отъ наполеоновской арміи, показываетъ произношеніе французскихъ буквъ, музыкальный учитель научаетъ нмецкой азбук. Николай Алексевичъ усвоиваетъ все это съ чрезвычайной быстротой и передаетъ свою только что пріобртенную ученость брату Ксенофонту, будущему своему сотруднику. И теперь уже обнаруживаются зачатки журнальныхъ талантовъ: Полевой безпрестанно измышляетъ и издаетъ тетрадки въ форм журналовъ, наполняя ихъ собственными статьями и стихотвореніями {Кс. Полевой, стр. 15.}. Къ 1817 году появляется первая его статья уже въ настоящемъ журнал,— въ Русскомъ Встник, описаніе пребыванія въ Курск императора Александра I. Въ 1818 году въ Встник Европы печатается переводъ изъ сочиненіи Шатобріана, два года спустя Полевой заводитъ личныя знакомства съ петербургскими и московскими литераторами и издателями, вызываетъ у нкоторыхъ даже сильныя чувства, какъ самоучка, и путь къ давно взлелянной цли, повидимому, открывается широкій и свободный.
На первыхъ порахъ Полевому едва ли не всякій литераторъ и ученый казался достойнымъ всяческаго почтенія. Онъ съ замираніемъ сердца присутствуетъ на засданіи Общества любителей россійской словесности, каждаго члена описываетъ потомъ самыми лестными эпитетами, дрожитъ отъ восторга при одномъ каталог классическихъ европейскихъ писателей,— однимъ словомъ, переживаетъ медовый мсяцъ, своего рода праздникъ своихъ литературныхъ влеченій и мечтаній.
Но вскор приходится охладить чувства и поразнообразить эпитеты. Москва изобилуетъ литературными обществами. Полевой является всюду и везд съ неизмнной идеей объ изданіи журнала. Эта же идея волновала другихъ, но, очевидно, въ совершенно другомъ направленіи, чмъ планы Полевого. По крайней мр, будущій издатель Телеграфа не имлъ успха въ самомъ просвщенномъ современномъ обществ литераторовъ, въ раичевскомъ. Мы знаемъ, единственный изъ крупныхъ представителей литературы выразилъ ему сочувствіе, кн. Вяземскій и, по разсказамъ князя, именно ему обязанъ Телеграфъ возникновеніемъ. Именно онъ ободрилъ своимъ участіемъ ‘юношу’ и закабалилъ себя новому изданію {Полное собраніе сочиненій кн. П. А. Вяземскаго, I, XLVIII— XLIX.}.
Братъ Полевого также называетъ кн. Вяземскаго ‘главнымъ одушевителемъ редакціи’, который ободрялъ издателя въ начал борьбы, обильно снабжалъ журналъ своими статьями и руководилъ даже авторствомъ самого Полевого {Кс. Полевой, стр. 126, ср. Сухомлиновъ. И. А. Полевой и его журналъ Московскій Телеграфъ. Изслдованія и статьи. II, 370—1.}.
Но всякое вншнее руководительство должно было играть второстепенную роль при энергіи и поразительномъ публицистическомъ талант новаго журналиста. Задачи были поставлены самыя широкія, какія только допускались условіями времени. Въ оффиціальной программ, представленной въ министерство народнаго просвщенія, Полевой отказывался быть поставщикомъ ‘легкаго, поверхностнаго и забавнаго чтенія’, имлъ въ виду ‘пользу’ читателей, даже въ стихотвореніяхъ общалъ соблюдать строжайшій выборъ, за критическими статьями обезпечивалось безпристрастіе и литературность.
Съ 1825 года началъ выходить журналъ — по дв книги въ мсяцъ. Въ руководящей стать въ первомъ нумеръ издатель на первый планъ выдвигалъ литературную критику. Она — пробный камень дарованій и добросовстности журналиста, и не должна гоняться за вкусами литературной черни.
Критика дйствительно заняла первенствующее мсто въ Телеграф и Полевой имлъ полное право заявлять: ‘никто не оспоритъ у меня чести, что первый я сдлалъ изъ критики постоянную часть журнала’ {Очерки, стр. XIV.}.
Но критикой далеко не ограничились замыслы издателя. Журналъ предназначенъ носить ‘энциклопедическій характеръ’. Онъ будетъ ‘знакомить читателей съ новыми идеями и важнйшими предметами, обращающими на себя вниманіе современной Европы’. Это можно сказать всеобъемлющая программа, и ее Телеграфъ выполняетъ съ безкорыстной энергіей.
Политики онъ касаться не можетъ, но онъ длаетъ политику при всякомъ удобномъ случа, и мы увидимъ, съ какой находчивостью пріемовъ и смлостью воззрній.
Въ журнал съ каждымъ мсяцемъ расширяются и разнообразятся многочисленные отдлы. Въ ‘Библіографіи’ издатель намренъ давать отчеты обо всхъ русскихъ книгахъ, помщаетъ самостоятельныя рецензіи объ иностранныхъ, чрезвычайно широко пользуется заграничными журналами съ тою же цлью, не стсняется отчетами даже о такихъ сочиненіяхъ, какъ армянская грамматика, работа по теоріи вроятностей на французскомъ язык, въ рецензіяхъ о художественныхъ произведеніяхъ приводятся цитаты иногда на шести языкахъ, не исключая латинскаго и испанскаго {М. Тел., томъ XIV, 56—7.}. Вообще для редактора нтъ препятствій ни въ предметахъ, ни въ способахъ доказывать идеи и просвщать читателей: былъ бы только матеріалъ свжъ, поучителенъ и общедоступенъ. Въ интересахъ солидности и основательности журналъ не прочь блеснуть ученостью и особенно энциклопедичностью, но отнюдь не педантической и не мертвенно-школьной.
Сотрудники Телеграфа превосходно знаютъ русскую литературу. Отъ ихъ глазъ не скроется самый ловкій литературный хищникъ и компиляторъ. При журнал существуетъ спеціальный ‘сыщикъ’ — гроза современныхъ микробовъ поэзіи и журналистики, и улики журнала вс въ высшей степени остроумны и всегда убдительны. Булгаринская продлка съ одами Горація, компилятивное сочиненіе француза о Россіи, списанное съ книги русскаго писателя, безчисленныя подражанія Пушкину, часто до наивнаго переложенія его стиховъ, особенно изъ Кавказскаго плнника и Евгенія Онгина — все это попадаетъ въ неисчерпаемый багажъ русскаго журналиста. Онъ безпощаденъ къ иностранцамъ, присваивающимъ себ трудъ русскаго, и печатаетъ всякій разъ нарочитыя и обширныя статьи ради вящей улики. Къ отечественнымъ хищникамъ, онъ снисходительне, но его иронія всегда убійственна и всегда строго обоснована {М. T., XII, 45, XVIII, 35, XIX, 21, XXIX, 368—9, XXIII, 361.}.
У издателя богатйшій запасъ бойкихъ заглавій для критическихъ вылазокъ въ современный литературный хаосъ. Предъ нами ‘литературные пріиски’ — для разоблаченія заимствованій Надеждина у нмецкихъ эстетиковъ, Литературныя и журнальныя рдкости — для улики Отечественныхъ Записокъ, въ перепечатк подъ видомъ новаго оригинальнаго произведенія — старой переводной повсти {XXXI, 345, XXXV, 295—7.}. Кром того, существуетъ постоянное приложеніе Новый живописецъ общества и литературы — сатирическое обозрніе книгъ и людей, подробные обзоры журналистики, русской и иностранной, и авторъ до такой степени стремителенъ въ этой работ, что желалъ бы знать ‘вс журналы, выходящіе нын въ цломъ свт’ {XX, 519.}.
Вообще журналистика — его задушевнйшее дтище. Телеграфъ печатаетъ исторію русскихъ газетъ и журналовъ ‘съ самаго начала до 1828 года’ съ главной цлью доказать культурное и общественное значеніе журналистики и указать ‘русскимъ отличнымъ литераторамъ’ на ихъ равнодушіе къ журналамъ, между тмъ какъ на Запад въ журналистик принимаютъ участіе первостепенные таланты {XVIII, 179, 181, 191.}.
Въ другой разъ рчь Телеграфа поднимется до настоящаго паоса горечи и гнва, и по предмету, на нашъ современный взглядъ мене всего заслуживающему подобнаго настроенія.
Редакторъ въ восторг отъ англійской журналистики и желаетъ ее возможно шире распространить въ своемъ отечеств. Въ Россіи теперь явится такая печать. Русская публика ‘требуетъ отъ журналистовъ пестроты, разнообразія газетнаго, антикритикъ, сказокъ, стиховъ, мелочей. Она хочетъ играть журнальными книжками, а не читать ихъ… Мы еще не знаемъ общественной литературной жизни: всякій у насъ работаетъ въ своемъ ум, про себя’ {XX, 251.}.
Телеграфъ восхищается не одной содержательностью европейской журналистики, но ея бойкостью — ‘звучностью и привлекательностью’. Для доказательства онъ готовъ даже привести изъ французской газеты объявленіе о помад, дйствительно написанное съ ловкостью и вкусомъ.
И журналъ приближается къ своему идеалу, и именно на томъ поприщ, гд трудне всего было стяжать успхъ въ двадцатые и тридцатые годы.
Телеграфъ до неуловимости разнообразенъ и находчивъ въ погон за интересомъ читателей. Бесдуя о календаряхъ, онъ уметъ сдлать любопытныя цитаты и коснуться первостепеннаго вопроса о значеніи тхъ же календарей въ дл народнаго просвщенія {XXV, 132—3.}. Кажется, на что неблагодарне темы — критиковать дурныхъ переводчиковъ, сличать подлинникъ съ оригиналомъ, но и здсь Телеграфъ уметъ представить зрлище большаго общаго интереса.
Въ одномъ случа онъ лишній разъ нанесетъ рядъ неизлчимыхъ ранъ невжеству и тупоумію Встника Европы Каченовскаго, а въ другомъ дастъ блестящую страницу изъ исторіи русскихъ нравовъ.
Онъ изобразитъ типъ аристократическаго переводчика съ французскаго, барича-недоросля, мужа богатой жены, тунеяднаго постителя клубовъ, вздумавшаго отъ бездлья и фанфаронства завоевать славу литератора при помощи ‘замушечныхъ и забостонныхъ пріятелей’… {XIX, 124—5.}. Это цлая сатира, и только по поводу перевода мольеровскаго ‘Скупого’.
Эта манера говорить ‘по поводу’, впослдствіи чрезвычайно широко усвоенная Блинскимъ, открыта Телеграфомъ, И вполн понятно, почему. Издатель задался цлью всяческими путями распространять идеи и знанія среди публики, привыкшей забавляться литературой. Онъ ненамренно идетъ дорогой французскихъ просвтителей XVIII-го вка, ‘украшаетъ разумъ’, длая его доступнымъ одинаково ‘канцлеру и сапожнику’. Читатель неожиданно для самого себя проглатываетъ большое количество ‘невещественнаго капитала’ — собственное выраженіе Полевого,— проглатываетъ среди живой, увлекательной бесды. И великій выигрышъ учителя заключается въ искусств замаскировать свою учительскую роль легкостью стиля, будто случайно вызванной вереницей идей, тонкимъ умньемъ ‘поводъ’ связать съ проповдью.
Въ результат едва ли не вс принципы литературной критики, какъ его понималъ Полевой, множество воззрній нравствеи наго и общественнаго содержанія, нердко личная исповдь писателя высказаны и объяснены ‘по поводу’ какого-нибудь мелкаго книжнаго, театральнаго или житейскаго факта. Эти объясненія,— напримръ, тотъ же портретъ высокороднаго литератора,— случалось, увлекали критика далеко за предлы поставленнаго вопроса и на его долю приходилось разв нсколько заключительныхъ замчаній. Но читатель не могъ чувствовать себя разочарованнымъ: ничтожество повода достаточно иллюстрировалось этими замчаніями, а сама статья всегда оставляла глубокое впечатлніе пріятнаго и поучительнаго сюрприза.

L.

Мы знаемъ, надъ журналомъ Полевого издвались за небывалую въ русской журналистик пестроту содержанія, особенно доставалось издателю за модныя картинки. Положимъ, модныя картинки издавались при самыхъ серьезныхъ журналахъ и десятки лтъ спустя, и, напримръ, герой Глба Успенскаго испытывалъ при этомъ факт отнюдь не приливъ юмористическаго настроенія, а нчто близкое къ драм и горючимъ слезамъ. Его ‘точно варомъ обдало’ при одной мысли, что для нкоторыхъ русскихъ читателей надо писать о модахъ, въ какія бы то ни было времена… {На старомъ пепелищ.}.
Но Полевой поступалъ совсмъ иначе, чмъ описатель модъ тридцать лтъ спустя. Можетъ быть, уловки редактора не лишены наивности, но вс он направлены къ одной, мене всего наивной цли и извстный характеръ пріема завислъ всецло отъ аудиторіи, внимавшей публицисту.
Напримръ, по поводу украшеній дамскихъ шляпокъ и платьевъ совершается экскурсія въ область естественной исторію и предлагаются свднія о птиц марабу. Та же бесда о модахъ уполномочиваетъ журналиста лишній разъ выступить на защиту просвщенія, и только потому, что приходится сообщать о туалетахъ парижскихъ дамъ, постившихъ засданіе академіи {XIX, 275, XXXI, 399.}.
Не выше модъ, конечно, также вопросъ о балет, именно о четырехактномъ балет Рауль синяя борода. Но какъ разъ этотъ балетъ наводитъ автора на воспоминанія о добромъ старомъ времени французскаго классицизма и о жестокихъ гоненіяхъ классиковъ на романтизмъ. А эти воспоминанія, въ свою очередь, вызываютъ автора на разсужденія о неизбжности прогресса, о естественной смн стараго новымъ. Это ни боле, ни мене какъ, основной одухотворяющій принципъ всей публицистической дятельности Полевого, какъ ее представляетъ Блинскій: ‘мысль о необходимости умственнаго движенія, о необходимости слдовать за успхами времени, улучшаться, идти впередъ, избжать неподвижности и застоя, какъ главной причины гибели просвщенія, образованія, литературы’. Блинскій прибавляетъ, что эта истина, теперь общее мсто, была принята въ свое время ‘за опасную ересь’ {XIX, 150, XXIII, 140.}.
Но, пожалуй, опасныя ереси безопасне проповдывать въ легкой бесд о модахъ и балетахъ, чмъ въ нарочито важныхъ рчахъ, и Телеграфъ по случаю Рауля пишетъ слдующее:
‘Яикто не роищетъ на неумолимое время за то, что оно ежеминутно длаетъ человка старе и старе, одно поколніе замняетъ другимъ, никто не стуетъ о томъ, что дти, сохраняя нкоторыя черты родителей, не совершенно похожи на нихъ, а имютъ собственныя физіономіи. Итакъ, если сама природа столь неутомимо производитъ новое и новое, истребляя все устарвшее, то почему же намъ хотть положить преграды дятельности ума человчества?’
И дальше слдуетъ живая жанровая картина — старушки, когда-то красавицы и чаровательницы, теперь одинокой и осужденной на одни воспоминанія рядомъ съ прелестными внучками… {Отд. изд., стр. 38.}. Картинка смняется остроумной пародіей проповдей русскихъ классиковъ съ ископаемыми словечками подлинныхъ статей Каченовскаго, и на долю балета остается всего четыре строчки, но зато устроена лишняя атака на ненавистный староврческій лагерь.
Къ тому же вопросу критикъ Телеграфа возвращается и по поводу игры Мочалова въ Гамлет, мимоходомъ разсказывается вкратц цлая исторія сценической игры въ Россіи. По поводу представленія на московской сцен Школы мужей обозрвается драматическая дятельность Мольера, развитіе мщанской драмы и судьба театра въ эпоху революціи {XXVIII, 116. Статья принадлежитъ Василію Ушакову дятельному театральному критику Телеграфа. Сначала онъ, подобно Марлинскому, выступилъ врагомъ Телеграфа, но потомъ сталъ сотрудникомъ журнала. О немъ Кс. Полевой, стр. 137—139 и 267—269. Статьи Ушакова въ Телеграф подписаны В. У.}. Критикъ убжденъ, что ‘и водевиль играетъ свою роль въ жизни нашего просвщенія’, и принимается ‘философствовать’ ‘ради’ водевиля {XXIX, 271, 547.}.
Легко представить, что по случаю булгаринскаго Димитрія Самозванца, важнаго литературнаго факта своего времени, пишется цлая диссертація о классицизм и романтизм, наравн съ классиками жестоко достается неистовымъ романтикамъ {XXXII, 232. Статья того же Ушакова, состоявшаго въ близкомъ знакомств съ Булгаринымъ. Этимъ фактомъ объясняются слишкомъ горячія похвалы роману, хотя Телеграфъ, за исключеніемъ ранняго періода, не стснялся въ самыхъ лестныхъ отзывахъ о произведеніяхъ Булгарина.}.
Мы вполн можемъ оцнить эту находчивость и бойкость пера по матеріалу, обильно разсянному въ статьяхъ Телеграфа, по цитатамъ чужихъ упражненій. Телеграфу приходилось разбирать професорскія піитики, оригинальныя или переводныя, написанныя такимъ стилемъ:
‘Изъ соннаго искусства изскателей извели для наслажденіе сладкомечтающихъ художниковъ одну соединенную дйствительность’. Это изъ переводной книги, обязанной своимъ существованіемъ, между прочимъ, Шевыреву.
Въ журнал другого московскаго ученаго, Каченовскаго, печаталась ‘изящная словесность’ на такомъ язык:
‘Цыганообразный прибылъ, какъ продолженіе разговора показало, изъ Кларенбурга, гд покойная моя бабушка провела послднюю половину своей жизни, влекомый потокомъ болтливости, скоро и ея самой коснулся онъ своимъ разсказомъ’. Или дальше, ‘Мы встали, я же нырнулъ въ боковую комнату’.
Мы знаемъ, не мене оригинальна была рчь и третьяго московскаго профессора Надеждина, какъ автора диссертаціи. Онъ вмст съ своимъ покровителемъ Каченовскимъ доставлялъ ‘сыщикомъ’ Телеграфа богатйшую наживу {XII, 255, XIX 274—5, XXXI, 353—4.}. Даже словари давали Телеграфу возможность писать презабавные отчеты и, чтобы убить одно изъ подобныхъ изданій, достаточно было, по его выраженіямъ, составить слдующтю фразу: ‘Я взялъ абшитъ и теперь живу какъ безмолвникъ, но безмрачный, ибо безмятежіе даетъ доброгласіе моимъ чувствамъ. Мн нужна теперь только добродйка для благосчастія въ жизни’. Наконецъ, кн. Шиликовъ, комическій воздыхатель и притязательный знатокъ тона и французскаго діалекта, одними только опечатками во французскихъ словахъ вдохновляетъ Телеграфъ на убійственную сатиру {XIV, 129, 197. Еще забавне исторія съ отзывомъ Rvue encyclopdique о Дамскомъ журнал Шаликова. Князь жаловался, почему Телеграфъ не привелъ этого отзыва. Телеграфъ въ отвтъ перепечаталъ статью французскаго журнала и она оказалась мене всего лестной для чувствительнаго редактора. XIV, 99.}.
Очевидно, подобные таланты и умы невольно внушали критику пародіи и ими Телеграфъ пользовался весьма охотно. Напримръ, въ ‘Отрывкахъ изъ новаго альманаха ‘Литературное зеркало’ напечатаны сцены изъ трагедіи Стенька Разинъ, превосходно пародирующія таланты и произведенія Демишиллеровъ, т. е. псевдоромантиковъ. Сатира не минуетъ, конечно, злополучной ‘душегрйки’, одной изъ самыхъ излюбленныхъ мишеней Телеграфа. Но здсь же направленъ и вполн цлесообразный ударъ въ философско-романтическую выспреннюю поэтику. Демишиллеровъ убжденъ: ‘только т минуты жизни поэтовъ, которыя выдаютъ изъ жизни вседневной, имютъ право входить въ заколдованный кругъ ихъ мечтаній’ {XXXII, 74.}.
Эта воинственность, конечно, не оставалась безъ возмездія. Телеграфъ, и въ самомъ начал встртившій немного друзей, съ каждымъ мсяцемъ пріобрталъ все больше враговъ. Стрлы направлялись на самый, по мннію противниковъ, уязвимый пунктъ — прежде всего на общественное положеніе заносчиваго редактора.
Полевой — купецъ и даже торговецъ водкой: въ глазахъ Каченовскаго, Шаликова и вообще патентованныхъ педантовъ и благородныхъ литераторовъ — это клеймо и въ нкоторомъ род лишеніе правъ. Даже Пушкинъ присоединилъ свой голосъ къ аристократической критик. Сначала поэтъ доволенъ Телеграфомъ и ‘остренькимъ сидльцемъ’. Но довольство, повидимому, поддерживалось исключительно посредничествомъ кн. Вяземскаго, по крайней мр, таковъ смыслъ писемъ Пушкина къ князю. Во всякомъ случа, при всхъ нападкахъ на Полевого за невжество и даже безграмотность, Пушкинъ цнилъ его отзывы и ‘съ нетерпньемъ’ ждалъ ихъ о произведеніи Гоголя {Письма въ іюн и отъ 15 сент. 1825 года. Письмо къ Гоголю отъ 25 авг. 1831 года.}.
Раздраженіе Пушкина было вызвано крайне рзкими нападками Телеграфа на ‘литературную аристократію’. Полевой помнилъ, какъ его принимали въ литературныхъ салонахъ, судьба аристократическихъ изданій отнюдь не отличалась блескомъ и силой, и, естественно, Телеграфъ не пропускалъ случая посмяться надъ привилегированными словесниками. Пушкинъ отвчалъ въ Литературной Газет.
Поэтъ, какъ часто бывало съ нимъ, пересолилъ въ своемъ гнв и статью закончилъ такой исторической справкой:
‘Эпиграмма демократическихъ писателей XVIII-го вка пріуготовила крики: Аристократовъ къ фонарю и ничуть не забавные куплеты съ припвомъ: Повсимъ его, повсимъ. Avis au lecteur’ {Литературная Газета, 1830, No 45.}.
Любопытно было, что въ числ столь опасныхъ враговъ аристократіи оказывались, кром Нолевого, Гречъ и Булгаринъ.
Полевой отвчалъ достойной отповдью ‘литературной недобросовстности’, и, конечно, не думалъ прекратить своей войны съ ‘аристократами’.
Въ отместку, на него сыпались сатиры за плебейство. Въ 1830 году въ Москв вышелъ ‘нравственно-сатирическій романъ’: Купеческій сынокъ или слдствіе неблагоразумнаго воспитанія: стихи романа должны были пародировать мщанскій жаргонъ {Барсуковъ, Ш, 232.}.
Вопросъ вдругъ принялъ высоко оффиціальный характеръ. Графъ Бенкендорфъ остался недоволенъ статьей Литературной Газеты и потребовалъ объясненія у цензуры. Та отвчала въ высшей степени краснорчивымъ соображеніемъ, очевидно, за свой счетъ вступая въ литературно-политическую полемику съ журналистомъ-плебеемъ. Здсь какъ бы слышатся первые отголоски надвигающейся грозы. Цензоръ доносилъ о ‘стремленіи Московскаго Телеграфа выставить съ дурной стороны русское дворянство, чрезъ осмиваніе онаго почти въ каждой книжк журнала разными критическими пьесами’. А это стремленіе, по мннію цензора, заслуживало ‘сильнаго опроверженія’, какъ дло неблагонамренное.
Шаликовъ, чрезвычайно дорожившій своимъ титуломъ грузинскаго князя, клеймилъ Полевого ‘мюжжикомъ’ и отрицалъ у него тонкія чувства {Кс. Полевой, 261.}. Но аристократы, какъ видимъ, не стснялись въ эпитетахъ. Особенно отличалась Галатея, издававшаяся Раичемъ. Дале, кн. Вяземскій, самъ любившій чернильныя войны, возмущался тономъ журнала и находилъ одно объясненіе: Раичъ ‘спился. Трезвому невозможно такимъ образомъ и такъ скоро опошлиться’ {Барсуковъ, II, 329.}.
У Полевого, слдовательно, оказывалось два принципіальныхъ врага — литературная аристократія и академическая наука. И замчательно, оба врага шли однимъ путемъ, очевидно, вполн соотвтствовавшимъ духу времени. Если Пушкинъ договорился до революціонныхъ эпизодовъ, Надеждину и Каченовскому было несравненно легче дойти уже прямо до юридическихъ бумагъ.
Въ Молв, среди многочисленныхъ уликъ и критикъ, было представлено такое историческое соображеніе:
‘Если находятся еще въ Россіи квасные патріоты, которые, наперекоръ Наполеону, почитаютъ Лафайэта человкомъ мятежнымъ и пронырливымъ, то пусть они заглянутъ въ No 16 Московскаго Телеграфа (на страниц 464) и уврятся, что ‘Лафайэтъ — самый честный, самый основательный человкъ во французскомъ королевств, чистйшій изъ патріотовъ, благороднйшій изъ гражданъ, хотя вмст съ Мирабо, Сіесомъ, Баррасомъ, Барреромъ и множествомъ другихъ былъ однимъ изъ главныхъ двигателей революціи, пусть сіи квасные патріоты увидятъ свое заблужденіе и перестанутъ
Презрнной клеветой злословить добродтель’ {Молва, 1831 года, No 48.}.
Мы оцнимъ вполн эту справку, встртивъ ее въ обвинительномъ акт Уварова противъ Полевого: оффиціальный документъ буквально воспроизводилъ домыслъ журналиста {Сухомлиновъ. О. с., стр. 418.}.
Ученые шли еще дальше: они не желали допускать Полевого даже въ свою среду. Когда Общество исторіи и древностей россійскихъ выбрало автора Исторіи русскаго народа въ свои члены, Арцыбашевъ — одинъ изъ жестокихъ критиковъ Карамзина — заявлялъ свое глубокое негодованіе Погодину. Оно особенно любопытно въ устахъ сравнительно самостоятельнаго и свдущаго изслдователя русской исторической науки.
‘Состояніе Полевого,— писалъ онъ,— укоризна не ему, но тому ученому обществу, которымъ онъ удостоенъ, безъ всякихъ заслугъ, членскаго званія. Купца 3-й гильдіи можетъ судебное мсто высчь плетьми и — кто знаетъ будущее?— можетъ быть, со временемъ выскутъ Полевого’.
Арцыбашева приводитъ въ отчаяніе эта возможность, но не ради Полевого, а ради чести ученаго общества. ‘Есть и крпостные люди съ ученостью,— продолжаетъ онъ,— лучшею, нежели Полевой, такъ неужели же и ихъ производить въ члены ученаго общества, состоящаго при университет?’ {Барсуковъ, III, 45.}.
Съ теченіемъ времени эта учено-аристократическая атака на удачливаго журналиста-плебея перешла даже на театральныя подмостки и московская сцена увидла небывалое зрлище: полемику драматическаго автора съ критикомъ путемъ веселыхъ куплетовъ.
А. И. Писаревъ, очень плодовитый, талантливый стихотворецъ и драматургъ, обидлся отзывомъ Полевого еще въ Отечественныхъ Запискахъ, издалъ цлую брошюру Анти-Телеграфъ и въ водевиль Три десятки вставилъ куплеты, долженствовавшіе поразить невжество Полевого:
Журналистъ безъ просвщенья
Хочетъ публику учить,
Самъ не кончивши ученья,
Всхъ сбирается учить,
Мертвыхъ и живыхъ тревожитъ.
Не пора ль ему шепнуть:
‘Тотъ другихъ учить не можетъ,
Кто учился какъ-нибудь!’
Въ театр поднялся страшный шумъ: сторонниковъ Полевого среди публики оказалось больше, чмъ враговъ, и водевиль скоро былъ снятъ со сцены {Подробности о Писарев въ Литературныхъ и театральныхъ воспоминаніяхъ С. Т. Аксакова. Эпизодъ съ водевилемъ, Кс. Полевой, стр. 141, ср. Колюпановъ, I (2), стр. 300, прим. 72.}.
Наконецъ, были у Полевого противники боле, для него чувствительные и опасные, чмъ профессора и поэты — современная университетская молодежь. Журналистъ, естественно, очень дорожилъ ея расположеніемъ, но безпрестанно между нимъ и студентами обнаруживались недоразумнія, и по очень простой причин.
Мы знаемъ, Полевой, по строго практическому складу своего ума, мене всего былъ способенъ увлечься чистыми отвлеченностями или даже реальными, но слишкомъ отдаленными умозрительными перспективами. И мы слышали отзывъ философской молодежи о смут философскаго міросозерцанія Полевого. Одинъ изъ представителей этой молодежи отмчаетъ еще боле существенный недостатокъ: недоступность для Полевого идей, не шеллинегіанства и сенъ-симонизма, идей рзкой политической и жизненной окраски. Полевой, очевидно, за нкоторыми дйствительно слишкомъ поэтическими и мечтательными идеалами Сенъ-Симона, не могъ различить преобразовательнаго и особенно критическаго зерна школы.
‘Для насъ’, писалъ много лтъ позже оппонентъ Полевого, ‘сенъ-симонизмъ былъ откровеніемъ, для него безуміемъ, пустой утопіей, мшающей гражданскому развитію’ {Былое и думы, VI, 198.}.
Можно представить, какой богатый матеріалъ накоплялся въ современной журналистик на тему Анти-Телеграфъ. Уже въ половин 1825 года издатель могъ составить ‘особенное прибавленіе’ къ своему журналу, состоявшее исключительно изъ критическихъ статей противъ Телеграфа {Кс. Полевой, стр. 134.}.
Это предпріятіе, конечно, должно было только еще больше расплодить возраженія и брань, и Полевой, повидимому, начиналъ чувствовать усталость и охлажденіе къ безпрерывнымъ стычкамъ, и въ конц 1826 года объявлялъ публик о своемъ ршительномъ намреніи — больше не печатать антикритикъ {XII, 247—8.}. Но эта политика осталась въ проект, журналъ по прежнему продолжалъ воевать и даже прямо заявлялъ о необходимости полемики, ‘журнальная брань’ то же, что ‘уголовныя слдствія въ государственномъ управленіи’ {XXXI, 417.}.
Но Телеграфъ ‘бранилъ’ не личности, а дла и произведенія, между тмъ какъ противъ него велась почти исключительно личная война. Краснорчивйшее доказательство безсилія противниковъ въ литературной борьб, и въ то же время большихъ талантовъ и чрезвычайныхъ успховъ Полевого. Даже Уваровъ совтовалъ журналистамъ прекратить ‘дерзкія личности’, отнюдь, конечно, не изъ сочувствія къ Полевому, а чтобы ‘облагородить изданія’ {Барсуковъ, IV, 99.}.
Замчательно, даже Булгаринъ вожделлъ о чемъ то подобномъ и въ предисловіи къ своимъ Воспоминаніямъ укорялъ критику въ неблагородныхъ побужденіяхъ {Предисловіе къ IV-й части, изд. 1848 года.}.
Но мы все-таки не должны думать, что хотя бы даже въ жалобахъ Булгарина заключалось одно лицемріе. Журналы просто не могли быть иными и содержаніе ихъ не становилось благородне, отнюдь не по исключительной вин издателей.
Мы знаемъ мнніе Полевого о современной журнальной публик. Онъ не стснялся это мнніе высказывать и въ боле откровенной форм. Большая часть публики любитъ перебранки литераторовъ, запальчивое остроуміе предпочитаетъ какой угодно критик. Въ умственномъ развитіи она едва доросла до творчества Булгарина, и Телеграфъ, одобряя Ивана Выжигина, отлично сознаетъ секретъ его успха,— Вальтеръ Скоттъ не вполн понятенъ для русскихъ читателей, а Булгаринъ ‘наклоняется до публики’ {XII, 247, XXVIII, 78.}.
Автору и журналисту приходится ‘угождать’ и ‘услуживать’, какъ мы читаемъ въ одной статьи Телеграфа {XIX, 180.}, не смотря на твердое ршеніе издателя не заискивать предъ чернью. Но гд же взять читателей помимо этой черни?
Въ высшемъ обществ русскихъ книгъ не читаютъ, тамъ думаютъ и говорятъ на чужихъ языкахъ, и тотъ же Булгаринъ оплакивалъ судьбу русскаго писателя, являющагося ниже иностранца въ своемъ отечеств. Даже классическія произведенія распродавались крайне медленно, напримръ, Исторія Карамзина, сочиненія Батюшкова, Жуковскаго {Въ Русскомъ Архив. Ср. Весинъ, Очерки исторіи русской журнала стики двадцатыхъ и тридцатыхъ годовъ. Спб. 1881, стр. 223, 165.}. Въ журналахъ, мы знаемъ, не платили гонорара вплоть до появленія Телеграфа, исключеніе сдлала на короткое время Полярная звзда, потомъ съ 1825 года примру ея послдовалъ Гречъ {Кс. Полевой, 203—4.}.
Такія условія мене всего могли поднять достоинство литературнаго труда и журнальныхъ сотрудниковъ. Въ результат, помимо угожденія публик, ихъ тонъ, по самой обстановк, впадалъ въ крайности, и непремнно мелочныя и личныя. Тотъ же Уваровъ, желавшій облагородить русскіе журналы, энергично настаивалъ на ихъ ‘опасномъ направленіи’, требовалъ, чтобы они прекратили ‘дерзкое сужденіе о предметахъ, лежащихъ вн ихъ круга’. Позже мы увидимъ, что это значило практически и что въ глазахъ министра считалось нестерпимой дерзостью… Можно подивиться таланту Полевого въ теченіе цлыхъ лтъ говорить о ‘предметахъ’ среди многообразнйшихъ Сциллъ и Харабдъ. Блинскій былъ правъ, отмчая прежде всего литературность полемики Телеграфа, мы видимъ, это элементарное качество всякой культурной журналистики превращалось въ подвигъ во времена Полевого.

LI.

Уже по отрывочнымъ примрамъ мы могли судить о богатств талантовъ нашего журналиста, и на первомъ план стоитъ публицистическій талантъ. Полевой много заботился о критик, но и въ ней онъ оставался политикомъ очень яркой окраски. Сравнительно съ его заслугами, какъ общественнаго мыслителя, его критическая дятельность является второстепенной. Въ критик онъ становился вполн сильнымъ и свободнымъ, когда приходилось ршать общественный или нравственный вопросъ, а не эстетическій, не чисто художественный.
Мы видли, ‘Телеграфъ’ ратовалъ за романтизмъ. Здсь ничего не было ни смлаго, ни оригинальнаго. Телеграфъ только не поскупился на энергію и на остроуміе въ нападкахъ на классиковъ. Защищая, напримръ, Мицкевича отъ классическихъ зоиловъ, Телеграфъ уподобляетъ ихъ ‘гаду, перегрызть ногу тщившемуся’, при другомъ случа сравниваетъ съ ‘совами’, просиживающими ‘всю жизнь въ одномъ дупл, не заботясь о мір’ и нетерпимыми къ чужой жизни и ко всей вселенной вн ихъ гнзда {XXII, 305, XXIX, 4, 5, 109, 265.}. Вообще ‘педанты’ и диктаторы не находятъ пощады у критиковъ Телеграфа. Журналъ очень мтко опредляетъ основную литературно-общественную разницу между классиками и романтиками: одни сидятъ въ крпости изъ древнихъ книгъ, другіе увлекаютъ публику, и побда ихъ несомннна. Критикъ Телеграфа уметъ забавно изложить драматическіе пріемы классиковъ не съ меньшимъ остроуміемъ, чмъ когда-то длали то же самое враги классицизма во Франціи XVIII вка {Напр., Grimm, Corresp. littraire, XV, 238. М. Тел., XXIX, 494.}. Но съ особенной жестокостью уничтожены классики и ихъ ученость по поводу Горя отъ ума. Статья безъ подписи и, можетъ быть, принадлежитъ самому издателю: въ прочувствованной рчи невольно слышится личное наболвшее чувство ‘самоучки’ и ‘невжды’.
‘Наши ученые,— пишетъ критикъ,— жестоко возстаютъ противъ всего новаго, даже противъ новыхъ понятій, для коихъ необходимы новыя слова. Усердіе ихъ простирается до того, что нын они стараются осмять даже высшіе взгляды, ибо горько разставаться имъ съ своими низменными взглядами. Самою лучшею сатирою на русскую ученость было бы то сочиненіе, въ которомъ кто-нибудь собралъ бы все, что осмивали и преслдовали наши ученые отъ временъ Тредьяковскаго до нашихъ. Тредьяковскій язвилъ Ломоносова, Ломоносовъ мшалъ Миллеру, Сумароковъ перечилъ Ломоносову, а тамъ, а тамъ… можно досчитаться и до нашихъ дней. И все за новые взгляды, за новыя ученія, ея новыя слова, за новыя новости. Тредьяковскій думалъ, что Ломоносовъ роняетъ россійскую ученость, Ломоносовъ говорилъ, что Миллеръ оскорбляетъ русскихъ, выводя ихъ отъ шведовъ, а Сумарокову не нравилось все, что было не его, или не господина Расина и не господина Вольтера’. Именно новизн характеровъ и драматическаго развитія Горе отъ ума обязано жестокой враждой классиковъ {ХXXVIII, 128—9.}.
Естественно, Телеграфъ отрицалъ вообще всякія попытки подчинить поэзію правиламъ. Ихъ не существуетъ для искусства всхъ временъ, такъ же какъ и для ‘дйствій человчества’. ‘Поэзія — самое свободное, неуловимое изъ всего проявляющагося въ человчеств’ {XIV, 289.}.
Этотъ взглядъ Телеграфъ съ большимъ успхомъ примнилъ въ театральной критик, именно въ сравнительной оцнк двухъ знаменитйшихъ трагиковъ — Мочалова и Каратыгина. Журналъ отдавалъ преимущество московскому артисту: онъ ‘больше говоритъ душ и сердцу зрителей’. Каратыгинъ ‘весь — искусство’, Мочаловъ ‘весь — чувство’, ‘одинъ какъ будто говоритъ публик: смотри и удивляйся! другой заставляетъ ее невольно раздлять съ нимъ его чувство и принимать малйшее участіе въ лиц, имъ представляемомъ’ {XXIX, 107.}.
Любопытна тонкость и проницательность, съ какими Телеграфъ предсказалъ торжество Мочалова въ роли Гамлета. Каратыгинъ, по мннію критика, превосходилъ Мочалова, исполняя роль по искаженному переводу, т. е. по нешекспировскому тексту. Но въ настоящемъ шекспировскомъ Гамлет Мочаловъ, наврное, превзошелъ бы всхъ другихъ исполнителей. Предсказаніе исполнилось восемь лтъ спустя, когда Мочаловъ привелъ Блинскаго въ восторгъ ролью Гамлета по переводу Полевого {Ст. о Мочалов — В. У., XXIX, 275. О перевод Гамлета и первомъ представленіи трагедіи въ перевод Полевого — Кс. Полевой, 365. Особенно любопытенъ разсказъ автора о помогай, какую К. А. Полевой оказалъ Мочалову при изученіи роли Гамлета.}.
Вс эти идеи о свобод творчества, о безцльной полемик романтиковъ и классиковъ были продолженіемъ дла, начатаго другими. Полевой внесъ въ вопросъ больше послдовательности, яркости и чисто-публицистической страсти. Для него романтизмъ являлся торжествующей школой во имя практической жизненности, свободы и прогресса, а не философскихъ и эстетическихъ соображеній. Телеграфъ поэтому не отказался напечатать въ стать кн. Вяземскаго суровый запросъ русскимъ философамъ, подвизавшимся въ Московскомъ Встник. Дло началось изъ-за сочиненій Вальтеръ-Скотта.
Критикъ требовалъ ‘практической рецензіи’, столь же ясной и положительной, какъ творчество романиста. Только при такихъ условіяхъ можно ‘дйствовать на умы’ русскихъ читателей.
‘Русскій умъ любитъ, чтобы ему было за что держаться, а не любитъ плавать въ туманахъ и влажной мгл, въ стихіи неопредленной, въ которой нмцу раздолье, какъ рыб въ прохладной рк’ {XXII, 136.}.
Но это не значило, будто Телеграфъ вообще открещивается отъ философіи. Напротивъ, онъ усвоилъ вполн современный европейскій взглядъ на не, какъ на положительную науку. Авторитетъ Телеграфа — французская философія въ лиц Кузэна.
Ксенофонтъ Полевой жестоко напалъ на Киревскаго, когда тотъ непочтительно отозвался о французскомъ философ, обвинилъ въ заимствованіяхъ у нмцевъ. И замчательно, даже по этому случаю Телеграфъ не забываетъ указать на мрное развитіе литературной и политической жизни Франціи и, повидимому, этотъ именно фактъ заставляетъ критика французскую философію предпочитать всякой другой {XXXI, 219.}.
Естественно, журналъ не преминулъ затронуть очень щекотливый вопросъ о философіи XVIII-го вка. Мы знаемъ, какъ его ршали профессора московскаго университета, въ род Каченовскаго и Надеждина, и, по условіямъ времени, поступали вполн цлесообразно. Телеграфъ занимаетъ противоположное положеніе.
Онъ прежде всего энергично возражаетъ автору, обвинившему просвщеніе въ гибели Франціи XVIII-го вка. А потомъ даетъ подробное изображеніе борьбы ‘еологической школы’ противъ того же просвщенія. Эта школа и не возбуждаетъ въ насъ никакого благороднаго сочувствія, она руководилась почти исключительно ‘своекорыстіемъ и предразсудками’ и возставала противъ просвтительной философіи не потому, что она была ‘чувственная’, но потому, что она была ‘свободномыслящая’, враги, слдовательно, ненавидли ее за то, ‘что въ ней было лучшаго’.
Телеграфъ идетъ дальше. Онъ отдляетъ революцію отъ философіи XVIII-го вка, считаетъ философію столь же мало виноватой въ ужасахъ революціи, какъ христіанство въ Вароломеевской ночи и въ тридцатилтней войн {XII, 253, XXIII, Ныншнее состояніе философіи во Франціи, стр. 50 etc.}.
Сотрудники Телеграфа не одобряли ни матеріализма, ни якобинства, и ихъ заслуга состояла именно въ стремленіи выдлить, по ихъ мннію, здоровое зерно критицизма и свободы въ философіи прошлаго вка и снять съ нея огульное поношеніе реакціонеровъ и мракобсовъ {XXI, 513—7, XXIX, 109.}.
Это пристрастіе ко всему жизненному и свободному легло въ основу лучшихъ критическихъ статей Полевого.
Телеграфъ съ самаго начала сталъ на сторону Пушкина, провозглашалъ его, не въ примръ современному просвщенному русскому обществу и даже русскимъ писателямъ, ‘великимъ знатокамъ языка русскаго’. Титулы ‘великій поэтъ’, ‘человкъ геніальный’ безпрестанно сопровождаютъ имя Пушкина. Но эти отзывы касались преимущественно ‘прелестныхъ стихотвореній’ поэта. Похвалы понизились въ тон по поводу Евгенія Онгина, но не сразу. Начало романа привтствовалось восторженно, только съ выходомъ дальнйшихъ главъ критикъ видлъ слишкомъ мало разнообразія въ содержаніи, ‘краски и тни одинаковы’, ‘картина все та же’. Критикъ, очевидно, не усплъ распознать психологической стихіи въ роман и, что еще удивительне, чисто-русскаго реализма въ замысл поэта.
Онъ прикидываетъ ‘чувствованія’ Пушкина къ байроническимъ и находитъ, что первыя ‘не досягаютъ высоты’ вторыхъ. Въ результат совтъ поэту — ‘перейти въ русскій міръ, углубиться въ отечественное, родное ему’ {ХXXII, 243, No 6, мартъ 1830 года.}.
Три года спустя Полевой давалъ отчетъ о Борис Годунов и называлъ Пушкина ‘первымъ изъ современныхъ русскихъ поэтовъ’, ‘полнымъ представителемъ русскаго духа своего времени’, но одновременно подчеркивались два изъяна въ поэзіи Пушкина: Карамзинское образованіе въ дтств и подчиненіе Байрону. Даже Евгеній Онгинъ, по мннію Полевого, ‘русскій снимокъ съ лица Донъ-Жуанова’.
Мы знаемъ, это взглядъ, довольно распространенный въ ранней критик пушкинскаго таланта. И все недоразумніе было создано не заблужденіемъ поэта, а извстнымъ типомъ его героя. Евгеній Онгинъ, какъ личность, дйствительно, копія байроническихъ фигуръ, такъ его именуетъ и самъ поэтъ. Эта подражательность жизни была перенесена критиками на произведеніе автора, и даже Полевой, при всей своей чуткости къ живой дйствительности, не распозналъ истины.
А между тмъ, въ той же стать врно оцнены недостатки романтической нмецкой и французской драмы. Въ Эгмонт Гте и Донъ-Карлос Шиллера критикъ не находитъ строго исторической истины и жизненной простоты. То же самое и въ драмахъ Гюго, созданныхъ подъ вліяніемъ систематическаго протеста противъ старой теоріи и построенныхъ непремнно на странныхъ противоположностяхъ.
Полевой ршительно отрицаетъ эстетическія системы. О Шекспир онъ такъ выражается: ‘его система въ душ, его философія въ сердц, его тайна въ великой иде, которую угадалъ его геній’. Ничего преднамреннаго и напряженнаго. Критикъ возстаетъ особенно противъ ‘напряженія’, предвосхищая любимый терминъ Писемскаго и всюду ища свободнаго раскрытія природы и таланта поэта.
Полевой идетъ дальше. Онъ готовъ защищать популярнйшую идею критики шестидесятыхъ годовъ, о преимуществахъ дйствительности надъ творчествомъ. ‘Никогда фантазія никакого поэта не превзойдетъ поэзіи жизни дйствительной’.
Слдовательно, полная свобода вдохновенной личности художника и реальная жизнь, какъ источникъ вдохновенія. Эти принципы, совершенно установленные Полевымъ въ начал тридцатыхъ годовъ, въ первое время изданія Телеграфа должны были бороться съ юношескими пристрастіями къ романтизму, хотя бы и въ умренной доз по части грандіознаго и чрезвычайнаго.
Напримръ, въ стать о сочиненіяхъ Шиллера Телеграфъ не признавалъ трагедій, взятыхъ изъ будничной жизни. Такія трагедіи не могутъ ‘возбудить высокихъ ощущеній’. На основаніи этого соображенія въ Коварств и любви Шиллера критикъ отрицалъ трагическій интересъ {Статьи о Пушкин въ Очеркахъ русской литературы, I.}.
Впослдствіи на склон лтъ и въ упадк литературной энергіи и таланта Полевой снова вернется къ призракамъ молодости и выступитъ противъ Гоголя, какъ поэта слишкомъ низменной дйствительности. Къ таланту русскаго сатирика будетъ прикинута мрка ‘высокаго гумора Шекспирова’ и ‘источника остротъ Виктора Гюго’…
Это возвращеніе къ стародавнимъ наивностямъ краснорчиве всхъ патріотическихъ драмъ свидтельствовало о нравственномъ шатаніи критика. Но по статьямъ этого періода никто и не станетъ судить Полевого, какъ критика. Ему не суждено было — мы увидимъ какой судьбой — неуклоннаго и неутомимо бодраго литературно-общественнаго прогресса, какъ онъ осуществился въ жизни его прямого наслдника — Блинскаго…
Но въ лучшія времена личной энергіи и публицистическаго таланта Полевой стоялъ на высот, не только недоступной, но даже едва понятной большинству его соперниковъ.
Блестящій примръ, тотъ же разборъ ‘Бориса Годунова’, къ сожалнію, не дождавшійся окончанія.
Правда, надо имть въ виду, что тонъ статьи былъ разгоряченъ въ сильнйшей степени полемическимъ настроеніемъ противъ Карамзина, и о это обстоятельство не только не повредило истин, а даже помогло критик подчеркнуть ее съ нарочитой яркостью.
Карамзинъ безъ всякой критики принялъ разсказъ лтописей о преступленіи Бориса и создалъ изъ его судьбы мелодраму. Поэтъ перенесъ съ буквальной точностью этотъ замыселъ на свою сцену.
Полевой спрашиваетъ: ‘что могъ извлечь Пушкинъ, изобразя въ драм своей тяжкую судьбу человка, который не иметъ ни силъ, ни средствъ свергнуть съ себя обвиненіе передъ людьми и потомствомъ!.. Вмсто того, чтобы изъ жребія Годунова извлечь ужасную борьбу человка съ судьбою, мы видимъ только приготовленія его къ казни и слышимъ только стонъ умирающаго преступника’.
Въ этой же стать дано краткое и краснорчивое опредленіе романтической, точной драм. У нея есть также законы, прежде всего строгое единство дйствія. Она не похожа на классическую только тмъ, что ‘условія не безобразятъ истину и жизнь’ классическая говоритъ, а она дйствуетъ…
Неудача Пушкина въ Борис Годунов, слдовательно, исключительно вина Карамзина, слдовательно, вншняго (Отрицательнаго вліянія на поэта. Собственный же талантъ его, на взглядъ Полевого, всегда стоялъ на высот правды и жизненной силы. Немедленно посл кончины Пушкина Полевой предлагалъ возвигнуть ему памятникъ, ‘достойный его славы и русской чести’.
Помимо таланта и дятельности Пушкина, Телеграфъ безпрестанно обращался и къ другимъ первостепеннымъ русскимъ писателямъ, неизмнно стремясь произнести надъ нами судъ принципіальный, всеобъемлющій, истинно-литературный и прочный.
Статьи Полевого о Державин и о Жуковскомъ — цлые трактаты, какихъ не знала раньше русская журналистика. Полевой не только попытался опредлить поэтическій геній Державина по всмъ его произведеніямъ, но отдалъ себ ясный отчетъ въ исключительности этого генія для его эпохи. Мы знаемъ, Мерзляковъ уже понималъ поэтическую силу Державина, но это скоре было инстинктивнымъ чутьемъ художественной природы критика, чмъ подробной и всесторонне развитой идеей. Восторги предъ Державинымъ не помшали профессору пользоваться въ своей наук піитиками, Полевой именно примромъ Державина воспользовался ради лишней атаки на теоріи и эстетики. Можетъ быть, статья написана даже съ неумреннымъ энтузіазмомъ и подчасъ очень фразисто, что вообще не въ дух Полевого, но, какъ и всегда, критика непосредственно переходила въ воинственную публицистику противъ ученаго педантизма и его претензій сковать разсудочными узами свободный полетъ генія.
Отъ проницательности критика не ускользаетъ основной изъянъ державинскаго вдохновенія — идеализація русской старины вопреки исторической правд. Не будь этого наивнаго увлеченія, Державинъ началъ бы истинно-національный періодъ русской поэзіи. Въ талант поэта было достаточно національныхъ русскихъ стихій, но Державину не доставало яснаго пониманія предмета и даже своего генія. Державинъ легко соблазнился почестями, и чиновничьей дятельностью, пошелъ въ вельможи и сановники, а подъ конецъ жизни вздумалъ даже сочинить классическую трагедію.
Вс эти недоразумнія снова даютъ Полевому поводъ, къ страстнымъ нападкамъ на его жесточайшихъ враговъ — свтъ и классицизмъ. Критикъ одновременно говоритъ гражданскимъ голосомъ даровитаго разночинца и сильнаго литератора и лирической рчью романтика.
Статья о Жуковскомъ прежде всего блестящая сатирическая характеристика меценатскаго періода русской литературы. Его смнили англійскія и германскія вліянія. Жуковскій явился даровитйшимъ романтикомъ, но отнюдь не на почв всего европейскаго романтизма. Въ ней нтъ народности, нтъ и живой дйствительности. Эти замчанія были сдланы и другими, но у Полевого они принимаютъ боле рзкую форму: народность и дйствительность означаютъ чуткое отношеніе поэта къ общественной и политической жизни своего отечества.
У Жуковскаго не было этой гражданской чуткости, и Полевой очень тонко даетъ читателямъ понять основной порокъ прекраснодушнаго романтизма пвца ‘Свтланы’.
Критикъ не желаетъ прослыть хулителемъ таланта Жуковскаго. ‘Нтъ!— продолжаетъ онъ,— мы сами благоговемъ предъ младенческою чистотою этой души, ровною струею переливавшейся черезъ страшную долину событій съ 1803 до 1833 года, переливавшейся постоянно съ гармоническимъ журчаніемъ, не смотря на то, по какимъ бы скаламъ, падавшимъ въ нее со всхъ сторонъ, ни текла дума поэта’.
Благоговніе, врядъ ли искреннее въ устахъ критика и попало оно среди въ высшей степени вскихъ укоризнъ, ради только законнаго чувства почтенія къ заслуженному литературному имени дйствительно добраго человка.
Могъ ли Полевой благоговть предъ поэтомъ, ‘не знающимъ національности русской’,— Полевой, произнесшій одновременно въ стать о Мерзляков жестокую отповдь перелагателямъ русскихъ народныхъ псенъ? Для критика именно въ простор и грубости народныхъ думъ заключаются ‘красоты необыкновенныя’, и сотрудничество тонко-просвщенныхъ стихотворцевъ съ народомъ онъ считаетъ театральными плясками съ на и антраша, ‘крестьяне въ маскарад… ошибка страшная и нестерпимая!’.
И въ доказательство Полевой подробно разлагаетъ Мерзляковскія псни на составные элементы — чисторусскіе и иноземные… Но и посл этой критики онъ призывалъ читателей къ снисходительности. ‘Иначе, хваля и презирая безъ отчета, мы будемъ несправедливы’.
Эта сдержанность — характерная черта Полевого, какъ критика, и особенно относительно старыхъ, въ свое время значительныхъ литературныхъ именъ. Только одно оказалось исключеніемъ, и по обстоятельствамъ въ высшей степени любопытнымъ и въ исторіи идейнаго развитія Полевого, и въ судьбахъ всей русской критики. Это имя Карамзина.

LII.

Блинскій, мы видли, стовалъ на безтактную запальчивость Полевого относительно Карамзина въ Исторіи русскаго народа. Критикъ могъ высказать и боле существенный упрекъ въ прямой непослдовательности мнній.
Телеграфъ въ первые годы изданія, повидимому, искренне раздлялъ ‘карамзинолятрію’, царствовавшую въ нкоторыхъ литературныхъ кружкахъ. Это выраженіе принадлежитъ Гречу, очень сильно изображающему исключительное положеніе ‘исторіографа’ въ послдній періодъ его жизни. ‘Изступленные фанатики,— пишетъ Гречъ,— требовали не только признанія таланта въ Карамзин, уваженія къ нему, но и самаго слпого языческаго обожанія. Кто только осмливался судить о Карамзин, выбрать въ его твореніяхъ малйшее пятнышко, тотъ въ ихъ глазахъ становился злодемъ, извергомъ, какимъ то безбожникомъ’ {Гречъ, О. с., стр. 409, 413.}.
Телеграфъ не противоречилъ этимъ настроеніямъ.
Журналъ готовъ сопровождать одами даже такія происшествія въ жизни Карамзина, какъ его отъздъ заграницу. Напримръ, въ 1826 году печатается такое воззваніе къ ‘Дельфійскому богу’:
Внецъ тобою данъ
Историку, философу, поэту!
О! будь его вождемъ! Пусть, странствуя по свту,
Онъ возвратится здравъ для славы Россіянъ! 1)
1) VIII, 84 — стих. В. Пушкина.
По смерти Карамзина журналъ восклицалъ:
‘Поэты русскіе! усыпьте могилу его цвтами скорби! Вы, которымъ Провидніе вручило рзецъ исторіи и внушило даръ высокаго краснорчія! Воздвигните ему памятникъ нелестнаго сердечнаго слова!’ {IX, 80.}.
Телеграфъ очень хлопоталъ о біографіи, достойной Карамзина, желалъ бы имть даже ‘постоянный журналъ разговоровъ его’, изъ иностранныхъ источниковъ собиралъ уважительные отзывы ‘о первомъ и величайшемъ историк Россіи’. Карамзинъ, по мннію Телеграфа, ‘единственный въ слог’, представилъ также въ великой и врной картин нашей старины мелкія историческія событія, и журналъ считаетъ долгомъ взять на себя защиту исторіографа предъ иностранцами, ихъ недоразумніями, ихъ невдніемъ русскаго подлинника и дйствительнаго положенія русской исторической науки.
Телеграфъ не пропускаетъ случая ссылаться на Карамзина, даже какъ философа, указываетъ, какъ удачно русскій историкъ предвосхитилъ нкоторыя мысли Кузэна — величайшаго авторитета сотрудниковъ Телеграфа {XV, 70, XVIII, 214, 217—8, XXV, 303.}.
Изъ всхъ этихъ славословій для насъ особенно важна чрезвычайно высокая оцнка историческаго труда Карамзина. Этого мало. Телеграфъ взялъ на себя роль оберегателя Карамзинской славы, роль очень хлопотливую.
Не вс русскіе журналисты оказались зараженными идолопоклонствомъ предъ талантами исторіографа, и на противоположныхъ чувствахъ сошлись самые несходные литераторы и разнообразныя изданія.
Голосъ самомннія раздался въ Сверномъ Архив, слдовательно, изъ устъ Булгарина, еще въ 1825 году, по поводу исторіи Бориса Годунова.
Критикъ упрекалъ историка въ погон за краснорчіемъ, за небрежность въ ‘доказательствахъ’ и изслдованіяхъ, и, что еще важне, въ равнодушіи къ бытовой исторіи русскаго народа, развитію его учрежденій, его образованію {Св. Архивъ, 1825 г., часть XIII.}.
Булгаринъ не могъ идти далеко въ своихъ разсужденіяхъ на подобныя темы, по невроятному, анекдотическому невжеству, засвидтельствованному Гречемъ {О. с., стр. 452—3.}. [Въ Москв нашелся боле освдомленный журналъ Московскій Встникъ, редактируемый Погодинымъ. Онъ открылъ генеральную атаку на Исторію Государства Россійскаго статьями И. С. Арцыбашева.
Это былъ ‘регистраторъ русской исторіи’, по выраженію Погодина, до своихъ статей о Карамзин въ теченіе боле двадцати лтъ занимался ‘сводомъ лтописей’, напечаталъ нсколько работъ историко-археологическаго содержанія, и въ глазахъ Погодина, очевидно, обладалъ извстнымъ авторитетомъ {Біографія Арцыбашева и отношенія къ Погодину. Барсуковъ, II, 135 etc.}.
Статьи объ Исторіи Карамзина появились въ 1828 году и съ самаго начала обнаружили большую запальчивость и даже безпощадность автора.
Арцыбашевъ прежде всего напалъ на слогъ Карамзина, боле провозглашательный, нежели историческій, на стремленіе историка истиной жертвовать ‘суесловію’, прельщать ‘любителей стараго чтенія’. И критикъ нердко очень удачно подбираетъ факты для подтвержденія своихъ укоризнъ.
Напримръ, гибель Аскольда и Дира.
‘Несторъ даетъ знать просто: убилъ или убили Аскольда и Дира, для чего же написано здсь, что они пали подъ мечами къ ногамъ Олеговымъ? Такія украшенія въ слог бытописательномъ вредятъ истин и могутъ произвести ненужные споры: иной, обнадявшись на слова г. исторіографа, будетъ въ самомъ дл утверждать, что Аскольдъ и Диръ убиты мечами и пали къ ногамъ Олега. Сверхъ того, что значитъ умолчаніе, которое историкъ намъ означилъ тремя точками?’
Арцыбашевъ, очевидно, не отступалъ и предъ мелочными придирками, но въ общемъ он давали врное представленіе о наивно торжественномъ велерчіи исторіографа. Карамзинъ, оказывалось, даже не оправдалъ своей собственной программы, какъ бы она ни была разсчитана на вншнія украшенія исторической истины.
Въ предисловіи историкъ признавалъ непозволительнымъ ‘для выгодъ своего дарованія обманывать добросовстныхъ читателей’, ‘мыслить и говорить за героевъ, которые уже давно безмолвствуютъ въ могилахъ’, и посл этихъ разсужденій все-таки сочиняется рчь Святослава.
Заключеніе критика ‘довольно красиво, да только не очень справедливо’, распространяется на весь трудъ Карамзина и всюду подтверждается самыми наглядными средствами: сличеніемъ Карамзинскаго разсказа съ лтописнымъ {Московскій Встникъ, 1828, часть XI, стр. 290—292, часть XII, стр. 73, 87—8, 267—8.}.
Подобная критика не могла отличаться самостоятельной новизной и широтой идей, но, несомннно, во многихъ случаяхъ поражала выспренняго исторіографа въ самыя чувствительные изъяны его таланта и способа писать исторію на манеръ беллетристики чувствительно проповдническаго жанра.
Годъ спустя противъ Карамзина выступилъ Полевой. У него’ какъ видимъ’ были предшедственники, и Телеграфъ очень ихъ не жаловалъ. Онъ смялся надъ попытками Каченовскаго критиковать исторіографа, съ пренебреженіемъ говорилъ объ Арцыбашев и Погодин, объявившемъ историческій трудъ Карамзина ‘только памятникомъ Карамзина’, пишется, наконецъ, спеціальная статья Антикритика и злобнонравныя замчанія не только гг. критиковъ Исторіи государства россійскаго и ихъ сопричетниковъ. Арцыбашевъ, Строевъ, Погодинъ находятъ достойную, отповдь, и особенно достается Погодину, какъ наиболе видному ученому {М. Т., XXIII, 488,492, ст. О. Сомова о критикахъ Карамзина, XXV, 238.}.
И въ томъ же году, въ самомъ скоромъ времени, въ томъ же Телеграф является статья самого издателя {М. Т., 1829 года, XXVII, перепечатана въ Очеркахъ, т. II.}.
Начинается статья очень смлыми похвалами Исторіи и попутно бросаются укоры по адресу критиковъ въ род Арцыбашева. Вообще Карамзинъ ставится на крайне возвышенный пьедесталъ, наравн съ Ломоносовымъ, но немедленно слдуетъ оговорка: значеніе Карамзина, какъ писателя, историческое, сравнительное. И дальше рядъ замчаній касательно Исторіи.
Она ‘неудовлетворительна’, ‘какъ философъ историкъ, Карамзинъ не выдерживаетъ строгой критики’. Полевой видитъ только ‘прекрасныя фразы’, въ ‘реторическомъ’ Карамзинскомъ опредленіи исторіи, чрезвычайно ограниченное пониманіе ея цлей удовольствіе, нга читателей, красота повствованія. Общей руководящей идеи нтъ у Карамзина. Ему не доступно и представленіе о ‘дух народномъ’, вмсто исторіи, у него выходитъ галлерея портретовъ. Притомъ безъ всякой исторической перспективы и безъ критическаго анализа.
Полевой не забываетъ поразить едва ли не самый слабый пунктъ Карамзинскаго творенія, — превратное чувство любви къ отечеству. У патріотически-настроеннаго, но не мыслящаго историка, даже варвары являются облагороженными, чрезвычайно доблестными, мудрыми, даже художественно-развитыми, только потому, что Рюрикъ, Святославъ — русскіе князья.
У Карамзина нтъ ни малйшаго представленія объ исторической связи событій, и критикъ, между прочимъ, приводитъ весьма любопытный примръ подобнаго же близорукаго историческаго смысла. ‘Даже въ наше время,— говоритъ онъ,— повствуя о французской революціи, разв не полагали, что философы развратили Францію, французы, по природ втренники, одурли отъ года философіи и вспыхнула революція’.
Это ‘наше время’, благодаря историкамъ, въ род Тэна, не сошло со сцены до послднихъ дней и, конечно, историческій смыслъ Карамзина долженъ былъ потерпть совершенный разгромъ предъ столь простой, но, повидимому, чрезвычайно трудно осуществимой точкой зрнія. Естественно, Полевой считаетъ возможнымъ ‘на каждую главу’ исторіи Карамзина написать ‘огромное опроверженіе, посильне замчаній г. Арцыбашева’.
Статья не многословная, но поразившая славу Карамзина во всхъ существенныхъ источникахъ ея свта, патріотическаго чувства и историческаго таланта и разума.
Немедленно поднялась буря. ‘Идолопоклонники’ инстинктивно должны были почувствовать въ Полевомъ несравненно боле сильнаго врага, чмъ во всхъ другихъ зоилахъ Карамзина. Самая сдержанность тона, энергичныя похвалы сообщали особенно рзкую соль исторически-сравнительной оцнк значенія Карамзина. И во глав оскорбленныхъ оказались первостепенные представители современной литературы.
Пушкинъ написалъ рядъ статей объ Исторіи русскаго народа и раньше Блинскаго отмтилъ будто преднамренное совпаденіе критики и творчества. Полевой, казалось, за тмъ уничтожалъ Карамзина-историка, чтобы самому стать на его мсто. Поэтъ говорилъ сдержанно и въ литературномъ тон. Онъ негодовалъ на Встникъ Европы и Московскій Встникъ, на статьи Надеждина и Погодина, на ‘непростительнйшее забвеніе обязанности’ критика. Но, очевидно, Пушкинъ, вдохновившійся именно Исторіей Карамзина въ Борис Годунов, не могъ простить Полевому посягательства на геній исторіографа.
Кн. Вяземскій поступилъ гораздо энергичне: отказался отъ сотрудничества въ Телеграф, прервалъ даже личныя отношенія съ издателемъ и составилъ о немъ самое удручающее мнніе, какъ литератор. Полевой, будто бы, ‘родоначальникъ литературныхъ наздниковъ, какихъ-то кондотьери, низвергателей законныхъ литературныхъ властей. Онъ изъ первыхъ пріучилъ публику смотрть равнодушно, а иногда и съ удовольствіемъ, какъ кидаютъ грязью въ имена, освященныя славою и общимъ уваженіемъ, какъ, напримръ, въ имена Карамзина, Жуковскаго, Дмитріева, Пушкина’ {Полное собр. сочиненій кн. Вяз., 1884 года, IX, 211.}.
Негодовалъ и третій корифей современной литературы — Жуковскій. Такимъ подвигомъ оказалось довольно скромное и безусловно справедливое сужденіе о нкоей ‘литературной власти’. Полевой, ограничившись статьей, въ сущности не отступилъ отъ своихъ прежнихъ чувствъ къ Карамзину, за исключеніемъ разв только нкоторыхъ неосторожныхъ раннихъ похвалъ Телеграфа фактической врности карамзинской Исторіи. Весь вопросъ сводится къ исторически-относительной оцнк Карамзина и ея-то не желали признать ни идолопоклонники, ни даже такіе журнальные бойцы, какимъ съ гордостью заявлялъ себя кн. Вяземскій.
Естественно, у Полевого заговорила желчь и обида. Съ этихъ поръ Карамзинъ становится для него своего роды кошмаромъ. Помимо двойного текста къ Исторіи русскаго народа. Телеграфъ безпрестанно метаетъ камни въ огородъ исторіографа и его неразумныхъ почитателей.
До какой степени чувства Полевого были возбуждены нападками на его безусловно искреннюю и литературную попытку опредлить мсто Карамзина въ русской литератур, показываетъ удивительная статья Телеграфа о двухъ обозрніяхъ русской словесности въ ‘Денниц’ и ‘Сверныхъ цвтахъ’. Статья имла въ виду Киревскато и Сомова, но не упустила и вопроса pro domo sua.
Статья упоминаетъ о злополучной критик Телеграфа на Карамзина и заявляетъ: ‘Авторъ сего разбора, въ качеств человка, могъ ошибиться, но, какъ гражданинъ и писатель, исполнилъ свой долгъ безукоризненно’.
И въ доказательство слдуетъ ссылка на иностраннаго критика, во всемъ согласнаго съ русскимъ {XXXI, 214.}.
Иностранцы и позже оказываютъ услугу ‘Телеграфу’. Напримръ, Брокгаузъ понизилъ цны на нкоторыя книги, и въ числ ихъ оказался нмецкій переводъ Исторіи Карамзина. Книги эти уступались за полцны. ‘Видно, что худо покупаютъ ихъ въ Германіи’ {XXXVIII, 289.}.
Въ статьяхъ о разныхъ писателяхъ Полевой не пропускаетъ случая указать на неразумный патріотизмъ Карамзина, на его поверхностное французское отношеніе къ Шекспиру, Канту, Гте и даже на утомительность его искусственно-красиваго стиля {Въ статьяхъ о Державин, Жуковскомъ, Очерки, I, 78, 104, 140.}.
Все это несомннные отголоски скоре личныхъ настроеній, чмъ настоятельной необходимости — добивать величіе Карамзина. Но, соглашаясь съ Блинскимъ касательно патетическаго происхожденія отзывовъ Полевого объ исторіограф въ эпоху Исторіи русскаго народа, мы не должны упускать изъ виду цлесообразность и въ общемъ полную основательность критики Полевого. Онъ, даже и въ порыв сильныхъ чувствъ, приносилъ несомннную пользу здравому смыслу и критической правд, не оставляя въ поко лжей и наивностей своего соперника. Полевой, при всемъ полемическомъ азарт, именно по отношенію къ карамзинской и исторической школ, выполнялъ долгъ гражданина и писателя гораздо ‘безукоризненне’, чмъ его жертва со всмъ своимъ краснорчіемъ и національной гордостью.
Тмъ же путемъ шелъ Полевой и въ другихъ общественно-литературныхъ вопросахъ своего времени.

LIII.

Мы отчасти знакомы съ демократическими тенденціями Полевого: они — основной символъ его идейной вры. Телеграфъ въ русской печати явился первымъ органомъ третьяго сословія, т. е. интеллигенціи, разночинцевъ, всего просвщеннаго изъ низшихъ сословій въ противоположность свту и баричамъ. Полевой съ гордостью заявлялъ о своемъ происхожденіи изъ купеческаго званія и не остановился предъ самыми презрительными выходками по адресу боярскихъ дтокъ.
Эти взгляды находились въ совершенно логической связи съ принципами Полевого въ литературной критик. Тамъ Телеграфъ неустанно защищалъ талантъ противъ привилегій, т. е. учености, Здсь — личность противъ правъ рожденія и положенія. Одна и та же идея личной свободы и личнаго достоинства водила перомъ публициста и эстетика.
Орестъ Сомовъ, при всемъ своемъ романтизм, былъ поклонникомъ свта и его вліяній на искусство, кн. Вяземскій, при всей своей публицистической воинственности, также не прочь былъ сдлать набгъ на несвтскихъ литераторовъ. Телеграфъ достойно отвтилъ тому и другому.
‘Большой свтъ,— заявлялъ журналъ,— никогда не былъ разсадникомъ дарованій, а, напротивъ, много разъ убивалъ самыя счастливыя надежды’. И примровъ приводится длинный рядъ — все писателей изъ демократической среды и демократическаго развитія таланта. Особенно эффектно сопоставленіе Шекспира съ его покровителемъ, графомъ Соутгемптономъ, и дальше сравненіе литературныхъ вкусовъ людей знатныхъ и народа.
‘Они всегда смотрли и будутъ смотрть на литераторовъ, какъ на ремесленниковъ, боле ихъ искусныхъ въ своемъ дл, но чуждыхъ имъ во всхъ отношеніяхъ. Они покупаютъ книгу такъ же, какъ покупаютъ лампу, кресло, рояль, какъ удобство, но не какъ произведеніе безсмертнаго духа’.
Совершенно иначе, по наблюденіямъ Телеграфа, относятся къ литератур ‘низшіе классы’. Для нихъ ‘литература есть та стихія, которою они сближаются съ человчествомъ. Она просвтитъ ихъ умъ, образуетъ ихъ чувства и покажетъ имъ обязанности ихъ къ Богу, къ царю, къ отечеству’ {XXXI, 229.}.
Отсюда горячая защита литературы, какъ ‘потребности жизни’, ‘невещественнаго капитала’ наравн съ ‘вещественнымъ’. Это сопоставленіе, заимствованное Полевымъ изъ иностранной политикоэкономической литературы, вызвало смхъ у завистниковъ и противниковъ Телеграфа, но идея отъ этого не утрачивала ни своего достоинства, ни своего практическаго значенія именно для русскаго общественнаго сознанія.
Только при одновременномъ и одинаково цвтущемъ развитіи промышленности и литературы ‘государство является въ полнот народнаго бытія’ {XXXI, 416.}.
Народъ, какъ основа государственной жизни и литературы, какъ просвтительная сила — дв могучія стихіи прогресса и благоденствія политическаго общества, Телеграфъ поэтому неустанно стоитъ на страж писательскаго достоинства и народнаго просвщенія путемъ литературы.
‘Сословіе литераторовъ есть одно изъ полезнйшихъ въ просвщенномъ государств. Оно составляется изъ людей благомыслящихъ, которые съ хорошимъ образованіемъ соединяютъ пламенную любовь къ наукамъ и отважную вражду къ невжеству’.
Прежде всего къ невжеству народа. Телеграфъ внушаетъ писателямъ идти съ талантами въ народъ, писать для него. Телеграфъ собиралъ свднія у книгопродавцевъ, и т охотно замнили бы сказки и прочій вздоръ, фабрикуемый для народа, ‘истинно полезными сочиненіями’. И журналъ обращается къ подлежащимъ силамъ съ такимъ воззваніемъ:
‘Кто изъ литераторовъ захочетъ посвятить себя полезному, но не славному труду: сочиненію для простого народа книгъ, сообразныхъ цли ихъ изданія? Пора бы, однакожъ, подумать объ этомъ! Каждый истинный сынъ отечества, конечно, съ большимъ удовольствіемъ увидлъ бы появленіе полезной для простого народа книжки, нежели десяти стихотвореній къ Лид, къ Лиз, къ Маш, къ Саш — этой воды, которая потопляетъ наши альманахи и журналы’ {XII, 56.}.
И снова слдуетъ любимое доказательство Телеграфа, ссылка на западные культурные порядки. Въ Англіи, напримръ, цлыя общества для изданія простонародныхъ книгъ. Почему, въ Россіи это было совершенно заброшено? А между тмъ народу читать нечего, кром старыхъ и заказныхъ книгопродавческихъ книгъ. И Телеграфъ предлагаетъ на первое время воспользоваться календарями для распространенія среди народа положительныхъ знаній и здравыхъ понятій {XIX, 125.} Полевой оставался вренъ себ и во ‘вншней политик’. Мы знаемъ его недовольство младенческимъ патріотизмомъ Карамзина. Эта тема лежала близко сердцу журналиста. Онъ безпрестанно возвращается къ ней,— и однажды далъ удивительно мткое, ставшее знаменитымъ наименованіе извстному сорту ‘любви къ отечеству’.
‘Многіе признаютъ за патріотизмъ безусловную похвалу всему, что свое. Тюрго называлъ это лакейскимъ патріотизмомъ, du patriotisme d’antichambre. У насъ его можно бы назвать кваснымъ патріотизмомъ. Я полагаю, что любовь къ отечеству должна быть слпа въ пожертвованіяхъ ему, но не въ тщеславномъ самодовольств: въ эту любовь можетъ входить и ненависть’ {XV, 232.}.
Нельзя не замтить любопытнаго совпаденія нкоторыхъ разсужденій Полевого съ идеями первостепеннаго русскаго гуманиста — просвтителя Тургенева. Основной принципъ ‘внутренней политики’ — требованіе отъ интеллигенціи работы на пользу народа — скромной, незамтной, мене всего героической. Во ‘вншней политик’ — страстная любовь къ слав отечества и жгучая ненависть ко всему, что безславитъ его, приснопамятное потугинское чувство любви и вражды къ родин.
Полевой на каждомъ шагу будетъ напоминать намъ благороднйшіе и культурнйшіе завты нашей литературы.
Указавъ квасной патріотизмъ, Полевой возсталъ противъ славянофильскаго ученія о гниломъ Запад. Онъ соглашался съ Киревскимъ насчетъ ‘великаго предназначенія’ Россіи, но совершенно не врилъ, будто государства Европы отжили свой вкъ: ‘новый вкъ для нихъ только начинается’ {XXXI, 230—1.}.
И въ доказательство ‘Телеграфъ’ не уставалъ перечислять успхи Европы въ ХІХ-мъ столтіи во всхъ областяхъ творчества и мысли. Именно въ тщательномъ изученіи этихъ успховъ, въ усвоеніи культурной энергіи европейцевъ Полевой видлъ задачу русскаго просвщенія.
Отсюда безпримрное усердіе Телеграфа сообщать публик литературныя и ученыя новости Европы. Нтъ ршительно ни одной литературы, какой бы Телеграфъ не коснулся, ни одного знаменитаго европейскаго имени въ наук первой четверти ХІХ-го вка, не упомянутаго журналомъ Полевого.
Этотъ ‘самоучка’ приходилъ въ страстное негодованіе на русскую ученую косность и умственную безжизненность. И негодованіе оказывалось вполн праведнымъ, Полевому приходилось высказывать такіе упреки:
‘Равнодушіе русскихъ литераторовъ и ученыхъ людей непостижимо. Твореніе Нибура будто и не существуетъ для нихъ. Ни въ одной русской книг не увидите и слда, что автору или переводчику знакомъ Нибуръ. У насъ переводятъ нмецкую дрянь прошлаго вка, подъ именемъ исторій, географій, юридическихъ книгъ, — и въ голову не придутъ переводчикамъ ни Нибуръ, ни Риттеръ, ни Савиньи. Мы все еще твердимъ о Роллен, Шренк, Аренвил, Гуго Гроціи и въ Клюбер думаемъ видть великаго человка’ {Сочиненіе Савиньи Geschichte des rmischen Rechts in Mittelalter, изложено Телеграфомъ подробно, томъ XXVIII.}.
И Телеграфъ имлъ право гордиться, что онъ познакомилъ русскую публику съ Нибуромъ, Савиньи.
Но Полевой отнюдь не былъ слпымъ поклонникомъ европейскихъ авторитетовъ. Напримръ, онъ признавалъ полное невжество иностранцевъ относительно Россіи и въ Телеграф появлялись убійственныя статьи противъ западныхъ путешественниковъ, изучавшихъ Россію въ гостиныхъ или изъ коляски. Особенно доставалось французамъ — за ихъ національное самодовольство, ‘площадный патріотизмъ’, и дйствительно, расовое невжество въ культур и нравахъ другихъ народовъ {XV, 231, XXII, 144.}. Вообще,— ‘галломанія’ одинъ изъ спеціальныхъ враговъ Телеграфа и онъ настаиваетъ на необходимости учиться русскимъ у англичанъ — практическимъ свдніямъ, наук, общественности, у нмцевъ — философіи, литератур, а поэзію англійскую журналъ даже и не осмливался сравнивать съ французской {XV, 237, XX, 252.}. Только Кузэнъ стоялъ для Телеграфа вн критики, и нкоторыя произведенія Виктора Гюго.
Но для насъ особенно любопытна полемика Телеграфа въ области политической экономіи съ Ж. Б. Сэемъ. Журналъ противъ неограниченной свободы торговли, потому что всякое государство рано или поздно должно развить собственныя производства во всхъ областяхъ промышленности.
Государствъ исключительно земледльческихъ или промышленныхъ нтъ. ‘Время, въ которое государство довольствуется земледліемъ, показываетъ, что сіе государство ниже другихъ по своему образованію гражданскому’. И Телеграфъ смло перечислялъ рядъ производствъ, дйствительно позже развивающихся въ Россіи,— напримръ, свекловичный сахаръ, и рисовалъ для Россіи будущее всесторонней промышленной дятельности. Только она, по мннію журнала, ведетъ къ богатству и просвщенію {XXIII, 243.}. Статьи по экономическимъ вопросамъ писались въ Телеграф очень горячо и популярно: издатель, можетъ быть по своей прежней коммерческой дятельности, чувствовалъ себя сильнымъ въ этой области. Во всякомъ случа, политическая экономія открывала издателю запретный путь вообще въ политику и лишній разъ доказывала находчивость и энергію Полевого.
Естественно, Телеграфъ стоялъ за самое тсное сближеніе русскихъ съ родственнымъ племенемъ, поляками. Въ журнал усердно писались статьи о Мицкевич, неизмнно восторженныя и проникнутыя горячимъ желаніемъ сближенія двухъ народовъ.
Телеграфъ горько стовалъ на незнакомство русскихъ съ польской литературой и языкомъ, ставилъ журналамъ польскимъ и русскимъ въ обязанность ‘изготовить предварительныя мры семейнаго сближенія’ и создать обоюдную пользу для словесностей русской и польской. Полевой открываетъ даже постоянный отдлъ — Новости польской литературы {Статьи о Мицкевич, XIV, 192, XXV, 233, XXIX, 3, etc.}. И здсь на сцен все та же культурность идей и гуманность стремленій.
И все это разнообразіе предметовъ являлось отнюдь не результатомъ одной практической бойкости издателя. Полевой успвалъ серьезно учиться и набирать множество свдній по всмъ предметамъ общепросвтительнаго характера. Въ критикахъ на историческія сочиненія онъ обнаруживалъ поразительную эрудицію и библіографическія познанія настоящаго ученаго {Напр., ст. о сочиненіяхъ Берта, Бергмана и Сумарокова. Очерки II, 98.}. Литературныя статьи, часто написанныя наскоро и при полномъ отсутствіи разработки матеріала въ этой области, оказывали большія услуги даже спеціалистамъ ученымъ.
Фактъ въ высшей степени краснорчивый и онъ засвидтельствованъ академикомъ Я. К. Гротомъ.
‘Я сталъ читать Державина,— пишетъ Гротъ — по смирдинскому изданію тридцатыхъ годовъ, съ помощью отдльныхъ къ нему объясненій, напечатанныхъ Остолоповымъ и Львовымъ. При этомъ позволю себ небольшое отступленіе, чтобы отдать справедливость слишкомъ забытому нынче писателю, въ свое время принесшему великую пользу литератур, именно Полевому. Его критическія статьи о русскихъ авторахъ, помщавшіяся сначала въ Московскомъ Телеграф, а потомъ составившія книгу Очерки русской литературы, при всемъ несовершенств своемъ съ точки зрнія ученыхъ требованій, имли, однакожъ, очень благотворное дйствіе, распространяя въ обществ историко литературныя знанія и возбуждая любознательныхъ къ дальнйшимъ занятіямъ. Ему былъ я обязанъ первымъ моимъ знакомствомъ съ названными двумя комментаріями къ Державину’ {У Сухомлинова. О. с., стр. 368.}.
Способности Полевого шли дальше, чмъ распространеніе свдній, понятій въ литературной исторіи. ‘Самъ онъ не былъ ученымъ,— говоритъ современный ученый,— но умлъ понять всю важность новыхъ изслдованій’. Полевой, не въ примръ заграничнымъ и отечественнымъ ученымъ въ род Каченовскаго, оцнилъ литературно-археологическія изслдованія Калайдовича {Пыпинъ, Меценаты и ученые Александровскаго времени, Встн. Европы, 1888, V, 720.}.
Подобные факты можно бы умножить, и они свидтельствуютъ о совершенно исключительномъ явленіи въ исторіи русской періодической печати, не только временъ Карамзиныхъ и Каченовскихъ, но и позднйшей эпохи. Неустанная страсть издателя къ самообразованію, по истин ненасытная жажда знанія — живого, практически-дйствительнаго, и поразительное искусство пріобщать къ своему умственному капиталу обширную публику. Еще вчера подписчики журналовъ угощались или идиллическими стишками чаще всего на самомъ дикомъ піитическомъ нарчіи, или уличной перебранкой ученыхъ и критиковъ, нердко далеко оставлявшей за собой схватку мольеровскихъ педантовъ, или изслдованіями о куньихъ мордкахъ и словесныхъ теоріяхъ, одинаково требовавшими перевода на общедоступный языкъ.
Самымъ литературнымъ и отраднымъ явленіемъ приходилось считать диссертаціи шеллингіанцевъ. Но философы слишкомъ рдко спускались на землю и возвышенныя идеи осуществляли на оцнк современной художественной дйствительности. Шеллингіанство посяло много плодотворныхъ, преобразовательныхъ смянъ въ эстетик, но оказалось безсильнымъ одушевить ее публицистической энергіей и буднично-настоятельными идеалами.
Публика по достоинству оцнила и педантовъ, и фаустовъ: т умирали естественной смертью отъ худосочія и маразма, эти тщетно усиливались дотянуть до своихъ высотъ толпу.
Явился Полевой, и картина мгновенно измнилась.
Журналистъ заговорилъ простой обыденной рчью, по о вещахъ важныхъ и поучительныхъ. Идея ни на минуту не утрачивала своего достоинства, и выигрывала въ доступности и простот. Успхъ Телеграфа быстро засвидтельствовалъ цлесообразность такой политики, и фактъ засвидтельствованъ со стороны, соперникомъ и конкуррентомъ.
Среди воинственнаго натиска на Телеграфъ со стороны его собратій, Отечественныя Записки Свиньина писали о врагахъ московскаго журналиста:
‘Что бы они ни длали, какъ ни напрягались, а публика сама видитъ ревность издателя Телеграфа ознакомить Россію съ ходомъ наукъ и словесности европейской, публика давно признала журналъ сей лучшимъ литературнымъ журналомъ, великодушно прощаетъ ему нкоторую небрежность въ переводахъ, нкоторую ршительность, рзкость въ приговорахъ и сужденіяхъ, искупаемыя, впрочемъ, благонамренностью цли и слишкомъ, можетъ быть, пламенною любовью къ истин и совершенству, и вопреки гонителей и подражателей подписка на Телеграфъ увеличивается ежегодно’.
Братъ Полевого приводитъ цифры, показывающія изумительный ростъ популярности Телеграфа. Первое изданіе, не много меньше тысячи, разошлось до выхода второй книжки, третью книжку пришлось печатать почти въ двойномъ количеств экземпляровъ и доходъ издателя съ каждымъ годомъ увеличивался {Кс. Полевой, 112, ср. Колюпановъ, I (2), 554.}.
Успхъ ободрялъ издателя на дальнйшее расширеніе и совершенствованіе дла, но тотъ же успхъ собиралъ все больше тучъ надъ головой удачливаго журналиста и гроза должна была разразиться надъ Телеграфомъ въ полный разгаръ его блеска и жизни.

LIV.

Полевой не намренъ былъ ограничиться однимъ изданіемъ и его мечты росли одновременно съ популярностью Телеграфа. Уже черезъ два года съ половиной онъ задумываетъ газету Компасъ и ученый журналъ Энциклопедическія лтописи отечественной и иностранной литературъ. Въ іюл 1827 года въ московскій цензурный комитетъ былъ представленъ планъ этихъ изданій.
Издатель свидтельствовалъ о серьезныхъ успхахъ Телеграфа въ такой сред, какъ ученыя общества и иностранная журналистика. Эти успхи обязываютъ издателя ‘распространить полезную цль’ журнала, но его размры — непреодолимое препятствіе. Приходится откладывать множество дльныхъ и любопытныхъ статей. А между тмъ издателю желательно ‘составить полное обозрніе современнаго просвщенія и настоящія лтописи современной исторіи’.
Съ этою цлью предлагается газета, выходящая по два раза въ недлю, и трехъ-мсячный журналъ ‘совершенно ученаго содержанія’. Газета должна имть два отдла — политическій и литературный.
Цензура не находила препятствія удовлетворить ходатайство Полевого, считала только необходимымъ запросить министра народнаго просвщенія, въ коего вдомств состояла цензура, насчетъ политическихъ извстій и статей о театр. Министръ касательно политики, въ свою очередь, направилъ вопросъ въ министерство иностранныхъ длъ, но сужденія о театральныхъ пьесахъ и объ игр актеровъ — запретилъ безъ всякихъ справокъ. Все прочее Полевому разршалось.
Но пока велось дло, шефъ жандармовъ Бенкендорфъ получилъ три обвинительныхъ акта противъ Московскаго Телеграфа и дальнйшихъ намреній его издателя.
Въ запискахъ указывалось на крайнюю опасность политической газеты: она даже своимъ молчаніемъ можетъ ‘волновать умы и посвать неблагопріятныя ощущенія въ читателяхъ’. Потомъ вообще ‘духъ’ Телеграфа ‘есть оппозиція’, уже потому, что Полевой принадлежитъ къ среднему сословію, а это сословіе ‘всегда боле наклонно къ нововведеніямъ’, а потомъ самая Москва вообще центръ неблагонамренныхъ мыслей и поступковъ писателей. Тамъ отъ временъ Новикова до послднихъ дней печатаются вс запрещенныя и вредныя книги, тамъ и о политик судятъ по своему, не соображаясь съ петербургскими внушеніями. Авторы записокъ обнаруживали рдкостный талантъ читать между строкъ. Естественно, Полевой уличался въ примшиваніи политики къ рецензіямъ о поэзіи, обвинялся въ ‘самомъ явномъ карбонаризм’ и вс москвичи, ‘замченные въ якобинизм’, сотрудники Телеграфа. Авторы, оказывается, подробно знали личныя знакомства этихъ опасныхъ людей, съ кмъ кто ‘водится’ и подкрпляли свои домыслы напоминаніемъ о декабрьской исторіи. Сочувственные намеки на декабристовъ добровольцы открывали въ Телеграф повсюду и даже кн. Вяземскій попалъ въ авторы ‘катехизиса декабристовъ’, за стихотвореніе Негодованіе.
Цль была вполн достигнута. Полевой на верху нашелъ единственнаго защитника — И. С. Мордвинова, но защита не принесла никакой пользы. Петербургскіе литераторы и многіе москвичи, по свидтельству очевидца, торжествовали побду. Полевой не только получилъ отказъ въ своихъ ходатайствахъ, но съ тхъ поръ на него обратили особенное вниманіе и ему приходилось теперь дйствовать подъ сугубымъ наблюденіемъ.
Неудача не искупала журналиста.
Въ 1831 году онъ является съ новымъ проектомъ расширенія программы и объема Телеграфа путемъ приложеній. Программа заканчивалась торжественнымъ изъявленіемъ благонадежности — религіозной и политической. Императоръ Николай не согласился съ этими завреніями и на доклад министра написалъ: ‘Не дозволять, ибо и нын ничуть не благонадежне прежняго’.
Ршеніе состоялось въ ноябр 1831 года, и вскор министромъ народнаго просвщенія явился Уваровъ, злйшій врагъ Телеграфа и его издателя. Новый министръ немедленно представилъ государю докладъ о запрещеніи Телеграфа, государь отказалъ, черезъ нсколько мсяцевъ послдовало второе ходатайство министра, и на этотъ разъ онъ былъ удовлетворенъ.
Что побуждало Уварова къ столь энергическимъ дйствіямъ?
Ксенофонтъ Полевой вражду министра къ Телеграфу объясняетъ неодобрительными отзывами журнала объ академическихъ изданіяхъ. Но этого обстоятельства врядъ ли было бы достаточно для гоненій министра на журналъ. Уваровъ, несомннно, гораздо важне считалъ ‘неблагонамренность’ Полевого касательно другихъ дйствій правительства, не академическихъ изданій. А потомъ, ему не давали покоя все т же добровольцы.
Уваровъ, какъ глава цензурнаго вдомства, безпрестанно получалъ жалобы на распущенность цензуры. Самолюбіе начальника, естественно, уязвлялось и онъ принялся собирать матеріалы, подтверждающіе жалобы {По словамъ Пушкина, эту работу велъ Бруновъ, по совту Блудова Сочин., V, 204.— Исторія запрещенія ‘Телеграфа’ у Сухомлинова. О. с.}.
Въ результат составилась толстая тетрадь изъ выписокъ за все время изданія Телеграфа {Напечатана у Сухомлинова.}.
Это въ высшей степени любопытный и содержательный документъ. Начинается онъ съ идей Полевого о назначеніи журнала и журналиста: журналъ долженъ имть въ себ душу, т. е. цль, а журналистъ, являться колонновожатымъ. Это, по мннію составителя обвинительнаго акта, означало возвщать о необходимости преобразованій и восхвалять революцію. Въ подтвержденіе приводился отзывъ Телеграфа о французской революціи, какъ факт европейскомъ и необходимомъ, презрительное мнніе о ‘большомъ свт’ старой Франціи.
Тотъ же революціонный характеръ приписывался и демократическимъ взглядамъ Полевого. Приводились дйствительно эффектныя мста изъ статей Телеграфа, напримръ, о торжеств ‘чернаго человка’, купца и раба надъ ‘феодалистомъ’ при помощи ‘уравнительнаго ядра’. Эти слова подчеркивались обвинителемъ. Слдовали дальше цитаты и насчетъ ‘могущественнаго и сильнаго средняго сословія’ Россіи, въ Москв, и особенно такое стремительное заявленіе: ‘Первый печатный листъ былъ уже прокламація побды просвщенныхъ разночинцевъ надъ невждами-дворянчиками. Латы распались въ прахъ’.
Удостоилась отмтки и слдующая программа общественной литературной дятельности: ‘Мы должны помогать правительству, создавая русскую промышленность, русское воспитаніе, русскую литературу, словомъ, внутреннее образованіе’.
Актъ былъ готовъ, составъ преступленія опредленъ, требовался только поводъ къ процессу. Полевой создалъ его — рецензіей на драму Кукольника Рука Всевышняго отечество спасла.
Драма съ перваго представленія попала въ разрядъ высокооффиціозныхъ поэтическихъ произведеній. Патріотизмъ автора одобрилъ государь, избранная публика наполняла театръ, сомнваться въ достоинствахъ пьесы — значило не признавать русской славы и обнаруживать духъ возмущенія.
Полевой въ Москв, не зная подробностей объ этихъ тріумфахъ драмы, написалъ статью, безусловно неодобрительную и даже ядовитую, пріхалъ въ Петербургъ, увидлъ собственными глазами и услышалъ отъ другихъ ‘вліятельныхъ особъ’, какому риску подвергалась его чисто-литературная критика, немедленно послалъ въ Москву распоряженіе вырзать статью. Но распоряженіе пришло поздно, успли уничтожить статью только въ нсколькихъ экземплярахъ…
Драма признавалась крайне неудачнымъ произведеніемъ, по обилію отступленій отъ исторической истины, по мелодраматическимъ эффектамъ, она ‘печалила’ критика въ то время, когда ея восторгъ былъ признанъ обязательнымъ для всякаго истиннаго патріота.
Гроза назрла и разразилась.
Никитенко, въ дневник подъ 5 апрля 1834 года, даетъ любопытныя подробности. Государь хотлъ сначала очень строго поступить съ Полевымъ, но потомъ призналъ вину правительства въ долготерпніи и ограничился запрещеніемъ изданія.
Фактъ вызвалъ ‘сильные толки’. ‘Одни горько стуютъ, что единственный хорошій журналъ у насъ уже не существуетъ. По дломъ ему, говорили другіе, онъ осмливался бранить Карамзина. Онъ даже не пощадилъ моего романа. Онъ либералъ, якобинецъ — извстное дло’.
Уваровъ въ разговор съ Никитенко точне опредлилъ политическую программу Телеграфа, это — органъ декабристовъ.
При всей важности оффиціозныхъ воззрній на дятельность Полевого и настроеній публики, для насъ еще поучительне впечатлніе первостепенныхъ современныхъ литераторовъ. Вопросъ шелъ не только о безпримрно вліятельномъ орган печати, но и о самой участи русскаго писателя, его положенія предъ обществомъ и властью.
Былъ ли понятъ лучшими современниками этотъ вопросъ во всемъ его дйствительномъ значеніи?

LV.

Мы знаемъ, какую помощь могъ оказать политическимъ обвинителямъ Полевого проф. Надеждинъ. До такой роли не могли ‘низойти ни Пушкинъ, ни кн. Вяземскій, но именно они привтствовали бду Полевого.
По какимъ соображеніямъ и подъ давленіемъ какихъ чувствъ? О кн. Вяземскомъ вопросъ несложенъ: посл извстной намъ исторіи по поводу Карамзина, и мы не можемъ удивляться знакомому намъ негодованію князя на непозволительную смлость и вольность Телеграфа въ критическихъ пріемахъ.
Князь жалетъ, что противъ Телеграфа пришлось употребить ‘усиленную мру’. Журналъ просто слдовало раньше держать въ предлахъ цензуры и ‘онъ упалъ бы самъ собою’.
‘Все достоинство Телеграфа въ глазахъ многихъ,— говоритъ князь,— было его francparler, въ хвостъ и въ голову. Цензура, дйствуя на него, какъ на прочихъ, показала бы ничтожество его, ибо онъ бралъ не талантомъ, а грудью. Запрещеніемъ онъ въ глазахъ многихъ длается жертвою, и во всякомъ случа заплатившіе подписчики его становятся жертвами. Теперь я полагаю, что онъ молитъ Бога, чтобы запретили Исторію его. это было бы лучшее средство для него поквитаться съ публикою’.
Чувства автора этихъ строкъ вполн опредленны, но основанія же вполн ясны и совершенно недоказательны. Вопросъ объ издательской лояльности Полевого долженъ бы остаться постороннимъ при сужденіяхъ о катастроф, поразившей журналиста. Оцнка талантливости Полевого не зависитъ отъ настроеній его личныхъ недруговъ, но вотъ относительно ‘груди’ кн. Вяземскій обмолвился врнымъ словомъ, неожиданно лестнымъ для своей жертвы.
Полевой дйствительно] умлъ при случа постоять за себя передъ цензурой — дерзость, немыслимая для его журнальныхъ совмстниковъ.
Поучительна, напримръ, исторія съ статьей Утро у знатнаго барина князя Беззубова. Цензура усмотрла въ ней намекъ на московскаго сановника, кн. Юсупова. Цензоръ Глинка потребовалъ нкоторыхъ передлокъ въ стать, Полевой отвчалъ, что онъ е намренъ исключать ни одной буквы, и цензоръ пропустилъ статью {Барсуковъ, III, 21.}.
Это дйствительно значило стоять грудью за свое дло… Но сужденія кн. Вяземскаго до такой степени очевидный результатъ извстныхъ настроеній, что они характерны скоре для судьи, чмъ для подсудимаго.
Сложне вопросъ съ Пушкинымъ.
Поэтъ сообщаетъ въ своемъ дневник прежде всего о радости Жуковскаго запрещенію Телеграфа. Но прекраснодушный поэтъ въ то же время жалетъ о факт. Пушкинъ думаетъ иначе. ‘Телеграфъ достоинъ былъ участи своей. Мудрено съ большей наглостью проповдывать якобинизмъ передъ носомъ правительства. Но Полевой былъ баловень полиціи. Онъ умлъ уврить ее, что его либерализмъ пустая только маска’.
Это очень сильно и именно противъ либерализма.
Источникъ намъ извстенъ. Пушкинъ, какъ публицистъ, не могъ выносить демократическихъ выходокъ Полевого. Его идеалъ складывался въ совершенно противоположномъ направленіи, чмъ гимны Полевого среднему сословію, купцу, черному человку.
Пушкинъ желалъ въ дворянств видть высшую общественную силу, возлагалъ на него историческое назначеніе — быть представителемъ народныхъ нуждъ и народнаго просвщенія. Отсюда — идея сословной независимости дворянства и отрицательная критика всхъ мропріятій правительства, подрывавшихъ привилегированное положеніе родоваго дворянства. Петръ I, конечно, стоялъ во глав этой ‘революціи’, слилъ въ своей личности Наполеона Робеспьера {Ср. Анненковъ. Общественные идеалы А. С. Пушкина. Воспоминанія и критическіе очерки, отдлъ третій. Спб., 1881.}.
Въ основ всхъ этихъ крайне смлыхъ и вдохновенныхъ соображеній лежала политическая мечта, близко напоминающая философію реакціонныхъ идеологовъ начала ХІХ-го вка — Деместра и Бональда.
Они также вожделли о дворянств, какъ независимой основ государственнаго строя, фантазировали о ‘патриціат’, нигд никогда не существовавшемъ и безусловно невозможномъ въ дйствительности, о патриціат, свободномъ отъ кастоваго эгоизма и сословныхъ предразсудковъ, патриціат, всецло живущемъ идеалами общаго блага и стоящемъ на страж народнаго благоденствія.
Разница между Пушкинымъ и французскими пророками регресса въ искренней заботливости русскаго поэта о крпостномъ народ. Онъ до идей дворянскаго государственнаго авторитета дошелъ не путемъ тоски по ‘старому порядку’, а руководимый глубокимъ чувствомъ состраданія къ участи жертвъ крпостническаго своеволія. Иного способа исцлить вковую язву Пушкинъ не видлъ въ окружающей жизни.
Изъ того же стремленія родилась и программа Пушкина издавать политическую руководящую газету. Но поэтъ скоро испыталъ во всей прелести тернія даже журнальныхъ замысловъ, не только уже осуществленнаго издательства, и на своей судьб могъ убдиться, какъ просто было, на глазахъ полиціи и цензуры тридцатыхъ годовъ, попадать въ якобинцы или, во всякомъ случа, въ люди неблагонадежные и бунтовщики.
Намъ теперь ясна основная идейная причина негодованія Пушкина на Полевого и радость по случаю гибели Телеграфа. Оказывалось столкновеніе двухъ непримиримыхъ политическихъ міросозерцаніи, и намъ излишне пускаться въ объясненія, какому изъ нихъ принадлежало будущее и какое, слдовательно, обнаруживало въ автор боле глубокій практическій смыслъ.
Пушкинъ долго не забывалъ ‘востренькаго сидльца’, какъ врага ‘боярскихъ дтокъ’, и безумно запальчиваго демократическаго и либеральнаго агитатора. Въ стать о Радищев, написанной въ 1836 году. Пушкинъ совершенно порываетъ съ своими юношескими чувствами къ автору Путешествія изъ Петербурга въ Москву. Тринадцать лтъ назадъ онъ жестоко укорялъ Марлинскаго за то, что онъ забылъ въ обзор русской словесности Радищева. Тотъ же грхъ допустилъ и Гречъ въ ‘Опыт исторіи русской литературы’.
‘Кого же мы будемъ помнить?— спрашиваетъ Пушкинъ.— Это молчаніе непростительно ни теб, ни Гречу: я отъ тебя его не ожидалъ’ {Сочиненія. VIII, 50.}.
Теперь Радищевъ просто крайне неискусный подражатель французскихъ философовъ XVIII вка.
Пушкину особенно не нравится у Радищева ‘слпое пристрастіе къ новизн’ и недостатокъ опыта и свдній. Дальше читаемъ:
‘Отымите у него честность,— въ остатк будетъ Полевой. Онъ какъ будто старается раздражить верховную власть своимъ горькимъ злорчіемъ: не лучше ли было бы указать на благо, которое она въ состояніи сотворить? Онъ поноситъ власть господъ, какъ явное беззаконіе: не лучше ли было представить правительству и умнымъ помщикамъ способы къ постепенному улучшенію состоянія крестьянъ?’
Въ такомъ дух долго продолжаетъ Пушкинъ. Онъ недоволенъ и войной Радищева съ цензурой: слдовало просто ‘публиковать о правилахъ, коими долженъ руководствоваться законодатель’…
Смыслъ этихъ поправокъ ясенъ. Пушкинъ искренне воображалъ, что Радищева или кого-либо другого изъ литераторовъ допустили бы длать указанія верховной власти и сочинять проекты касательно основныхъ государственныхъ вопросовъ. Почему же тогда для самого Пушкина эта цль оказалась запретной, при всхъ краснорчивыхъ свидтельствахъ поэта о своемъ укрощенномъ дух и о благихъ намреніяхъ служить правительству талантомъ писателя?
Очевидно, вся критика Пушкина, направленная и противъ Радищева, и противъ Полевого, явилась результатомъ совершенно естественныхъ запросовъ къ литератур по части зрлости сужденій и основательности свдній. Но только эти запросы была столь же не ко двору и могли привести къ не мене печальнымъ практическимъ результатамъ, чмъ, по мннію Пушкина, безцльная и безразсудная запальчивость Полевого.
А между тмъ, эта запальчивость въ сущности обманъ зрнія. Полевой просто обладалъ несравненно боле живымъ публицистическимъ талантомъ, чмъ современные ему журналисты. Бойкости пера было не мало и въ статьяхъ Булгарина и Сенковскаго, но цли этихъ журналистовъ отъ начала до конца оставались такими мелкими, часто пошлыми, что рядомъ съ дятельностью подобныхъ журналистовъ дйствительно общественно-просвтительная публицистика Полевого рзко бросалась въ глаза. Все несчастье Телеграфа заключалось именно въ неуклонномъ стремленіи жить насущными вопросами современности и по мр силъ ршать ахъ независимо отъ оффиціальныхъ внушеній и усмотрній.
Полевой первый изъ русскихъ издателей додумался до идеи руководящаго общественнаго органа, первый возмечталъ въ талант журналиста явить практическую силу и въ русскомъ обществ открыть самостоятельныя идейныя теченія. Уже такое представленіе о назначеніи журналиста и періодической печати ставитъ Полевого на недосягаемую высоту сравнительно съ Каченовскими, Надеждиными, Гречами и даже съ критиками-философами. Потому что издатель Телеграфа не только мечталъ, но умлъ и осуществлять свои мечтанія. Съ его имени русская періодическая печать должна начинать свою исторію общественныхъ идеаловъ и общественнаго просвщенія. А именно этой исторіи принадлежитъ самое отдаленное будущее, и Блинскій, отмчая именемъ Полевого эпоху въ развитія русскаго самосознанія, отдалъ законную честь своему непосредственному предшественнику и истинному учителю.

Ив. Ивановъ.

Конецъ ІІ-й ЧАСТИ.

‘Міръ Божій’, No 12, 1897

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека