История русской критики, Иванов Иван Иванович, Год: 1897

Время на прочтение: 53 минут(ы)

ИСТОРІЯ РУССКОЙ КРИТИКИ.

(Продолженіе *).

*) См. ‘Міръ Божій’, No 3, мартъ.

XXVIII.

До какой степени медленно и трудно усвоиваются культурнымъ обществомъ простйшія и, повидимому, вполн естественныя идеи — краснорчивйшее доказательство исторія литературы.
У художественнаго творчества самая обширная публика, соприкосновеніе его съ дйствительной жизнью самое тсное и непосредственное. Писатели подлежатъ свободной и разносторонней оцнк и боле, чмъ вс другіе умственные дятели, принуждены считаться съ условіями своей среды, съ ея постепеннымъ нравственнымъ и общественнымъ развитіемъ.
Можно сказать, сама жизнь въ ея многообразномъ движеніи первый художественный критикъ и неотразимый судья. Литератур ли посл этого не быть правдивой, жизненной, въ полномъ смысл реальной?
И между тмъ, ни философія, ни наука не завщали исторіи боле многочисленныхъ и странныхъ заблужденій и насильственныхъ фантастическихъ вымысловъ, чмъ искусство.
Что, казалось бы, дальше могло отстоять отъ жизни и правды, чмъ ложно-классическая школа? Что могло до такой степени деспотически врываться въ душу самого писателя и налагать рабскія оковы на его талантъ и личные опыты?
И человческая природа не всегда легко и радостно гнулась подъ ярмомъ. Бывали минуты возмущенія, и именно у самыхъ талантливыхъ, у самыхъ, слдовательно, способныхъ завоевать себ права и свободу.
Но это были только минуты… Негодующій голосъ умолкалъ, свтлое вдохновеніе отлетало отъ избранника, и онъ покорно вступалъ въ общее стадо и шелъ торнымъ путемъ правилъ и авторитетовъ.
Потребовалось два столтія богатйшимъ европейскимъ литературамъ, чтобы покончить съ игомъ классицизма. А въ исконномъ царств школы ршительнаго конца не предвидится еще и въ наши дни!
Въ русской литератур не было такихъ прочныхъ школьныхъ преданій, какъ на Запад. Ей стоило только излчиться отъ основного недуга, — ученической подражательности, и идолы падали сами собой. Но именно это излченіе и совершалось съ большими затрудненіями и мучительными судорогами юнаго литературнаго организма. Правда, на помощь истин вскор пришла мощная сила художественныхъ талантовъ, но до тхъ поръ каждый малйшій шагъ по пути реализма и свободы покупался нашей критикой цной усиленной и часто безплодной борьбы.
Мы знаемъ, ни у одного изъ самыхъ раннихъ критиковъ не было недостатка въ національныхъ инстинктахъ. О Ломоносов нечего и говорить. Патріотическое чувство увлекало ученаго даже въ т области, гд спорные вопросы ршались оружіемъ не науки и литературы. Но самое искреннее усердіе не помшало Ломоносову свято вровать въ нмецкія піитики и поддерживать у себя искусственное пламя одописнаго восторга.
Отъ его современниковъ еще мене можно было ожидать смлости и независимости. Что означали ихъ національныя стремленія и всяческій патріотизмъ, доказалъ самый безпощадный гонитель словесной галломаніи Сумароковъ. Повидимому, ничего не могло быть естественне, какъ понятіе о чистомъ національномъ языкперенести на содержаніе произведеній, возникающихъ на. этомъ язык.
Если дйствующія лица должны говоритъ по-русски, безъ новоманерныхъ словъ и безъ галлицизмовъ, они, конечно, обязаны и поступать также, быть не мене національными въ нравахъ, чмъ въ рчахъ. Слова, вдь, только результатъ другого, боле важнаго и глубокаго порока — страсти модныхъ господъ перестраивать свою вншнюю и внутреннюю жизнь по иноземнымъ образцамъ. Устраните подражательность въ привычкахъ и въ образ мыслей, она сама собой исчезнетъ въ разговор и, слдовательно, въ литературномъ язык.
Эта столь очевидная логика оказывалась совершенно недоступной нашимъ критикамъ и они устроили грозный натискъ на писателя, позволившаго себ перенести національный протестъ изъ области грамматики на сцену жизни. Шагъ отнюдь не революціонный и мене всего безумно-смлый, но когда вы знакомитесь съ исторіей по современнымъ документамъ, скромный авторъ теперь совершенно забитыхъ произведеній начинаетъ казаться чуть не преобразователемъ литературы, по крайней мр, литературныхъ идей.
Авторъ, дйствительно, въ высшей степени скроменъ. Въ эпоху болзненныхъ писательскихъ самолюбій и претензій, Стозмй, т. е. Владиміръ Лукинъ, производитъ совсмъ неожиданное впечатлніе.
Вообразите, онъ самъ говоритъ о недостаткахъ, своихъ сочиненій, самъ искренне упрашиваетъ критиковъ серьезно разобрать его комедіи и научить его искусству писать лучше. Онъ готовъ выслушать какія угодно наставленія, лишь бы вышла польза. Онъ подчинится авторитету стараго заслуженнаго писателя, во только пусть этотъ авторитетъ заявить свои права не на основаніи давности и славы, а по здравому смыслу и дйствительному литературному таланту.
Очевидно, со стороны подобнаго критика не могло быть ни преднамренной злостности, ни надодливой запальчивости. Сравнительно съ Сумароковымъ, это голубиная душа и застнчивый школьникъ. И, между тмъ, именно Сумароковъ, по свидтельству современниковъ, выходилъ изъ себя при одномъ имени Лукина.
Бывало и хуже. Нашъ авторъ подвергался опасности получить такое же возмездіе за свое литераторство, какое переносилъ Тредьяковскій. Очевидно, не было удержу ненависти, посянной Лукинымъ въ сердцахъ своихъ современниковъ, хотя онъ отнюдь не разсчитывалъ быть непремнно ихъ соперникомъ въ литературныхъ успхахъ.
Откуда же такая напряженная воинственность?
Лукинъ писалъ комедіи, точне, передлывалъ ихъ съ французскихъ образцовъ и только единственную пьесу — Мотъ, любовью исправленной — можно считать сколько-нибудь оригинальнымъ произведеніемъ. Таланта, очевидно, большого не было, и, какъ драматургъ, Лукинъ не представлялъ опасности даже Сумарокову.
О Фонвизин нечего и говорить. Даже Мотъ, имвшій успхъ на сцен, не могъ сравняться съ Бригадиромъ и Недорослемъ. И все-таки ихъ знаменитый авторъ присоединилъ свой голосъ къ нападкамъ на Лукина. Перебравъ весь репертуаръ предосудительныхъ нравственныхъ качествъ, Фонвизинъ напалъ на счастливую мысль: предки Лукина ‘никакихъ чиновъ не имли’, и потому даже служить съ такимъ человкомъ зазорно! И вообще относительно Лукина не длалось никакого различія между чисто-личными вопросами и литературной дятельностью.
Адская Почта разсказывала скандалъ, постигшій было дерзкаго критика. Трутень, издававшійся Новиковымъ, помстилъ слдующее письмо къ издателю. Оно довольно точно отражаетъ чувства, вызванныя у журналистики Лукинымъ, и знакомитъ насъ съ причинами общаго негодованія, конечно, въ извращенной форм.
Рчь ведется отъ лица самого ненавистнаго критика.
‘Мн и славныя русскія трагедіи кажутся ничего не значущими… Словомъ, какъ бы кто хорошо ни написалъ, только не добьется отъ меня, чтобы я вмсто худо сказалъ хорошо, и кто что ни говори, а я все-таки стану продолжать свое искусство, т.-е. шептать на ухо, что то-то и то-то худо, а такихъ людей много, которые, сами ничего не зная, мн врятъ…
‘Нсколько тому миновало мсяцевъ, какъ вступилъ я на двадцать восьмой годъ отъ моего рожденія, и въ такое короткое время усплъ всхъ перекритиковать, перебранить, себя прославить, у другихъ убавить славы, многимъ женщинамъ вскружить головы, молодыхъ господчиковъ отъ ревности свести съ ума и выростъ безъ мала въ два аршина съ половиною. Лицо имлъ я очень смуглое, но съ того времени, какъ началъ притираться китайскимъ порошкомъ, сталъ гораздо бле, а станомъ похожъ на астронома… Я опричь русской грамоты почти ничему не учился, во все знаю, выключая русской азбуки, которую тогда я не доучилъ, а посл не имлъ времени: ибо началъ упражняться въ письменахъ. А ради того и понын не знаю, гд ставятся и е, гд і и и, гд а и ахъ!— и тому подобное и гд какія препинанія, для чего вмсто запятой, часто ставлю удивительную и вопросительную, а двоеточіе при всякомъ слов, ибо мн кажется, что всякое слово отъ другова отдляется, и тмъ и разрзываетъ мысль: но это бездлица…
Такого же тона или еще боле рзкаго держались относительно Лукина и другіе журналы — Смсь, Полезное съ пріятнымъ, Пустомеля.
Противники не оставляли въ поко и оффиціальную службу Лукина — секретаря при кабинетъ-министр Елагин, и открыто уличали его въ искусств, путемъ лести, ‘приходити въ милость у большихъ баръ’.
Можетъ быть, какъ чиновникъ, Лукинъ и могъ вдохновлять своихъ враговъ на злостныя выходки. Говоритъ же онъ о себ: ‘я родился въ свтъ къ принятію одолженій отъ сердецъ великодушныхъ’. И онъ съ умлъ стяжать не мало этихъ одолженій, изъ бднаго состоянія, хотя и дворянскаго, дослужившись до дйствительнаго статскаго совтника.
Не особенно большихъ усилій стоило критикамъ развнчивать и драматическія упражненія Лукина: онъ самъ очень невысокаго мннія о своихъ пьесахъ.
Но мы должны не забывать,— мы въ XVIII-мъ вк. Что это значило для писателя, — намъ извстно. Гораздо позже исторію съ Лукинымъ, два первенствующихъ и впослдствіи также высокопоставленныхъ автора — Крыловъ и Карамзинъ — засвидтельствовали горькую участь современнаго писателя.
Крыловъ въ одной изъ остроумнйшихъ своихъ сказокъ — Каибъ, изображалъ матеріальное положеніе усерднйшаго одописца. Бднякъ усплъ прославить множество меценатовъ, но все-таки не нажилъ себ даже приличнаго кафтана…
И трудно было достигнуть даже такого благополучія въ томъ обществ, гд ‘удачне можно искать щастія съ помощію портнова, парикмахера и каретника, нежели съ помощію профессора философіи’ {Зритель, 1792 г., декабрь, стр. 282, май, 44.}.
Карамзинъ еще ближе подходитъ къ вопросу.
‘Мы начинаемъ только любить чтеніе,— пишетъ онъ,— имя хорошаго автора еще не иметъ у насъ такой цны, какъ въ другихъ земляхъ, надобно при случа объявить другое право на улыбку вжливости и ласки’ {Отчего въ Россіи мало авторскихъ талантовъ?}.
И дальше объясняется, какое право — чины.
Но даже и они не мшали писателямъ препираться другъ съ другомъ насчетъ происхожденія.
Незнатная персона былъ Тредьяковскій, всего сынъ попа, а между тмъ и онъ торопился укорить Ломоносова въ ‘подломъ’ рожденіи. Мы только-что слышали, какъ смотрлъ на дло самъ. Стародумъ, благонамреннйшій проповдникъ души и сердца.
Естественно, Лукинъ пробирался въ люди со всмъ усердіемъ, какое ему доступно. Но успхи по служб не мшали его независимости на поприщ литературы.
Здсь онъ не признавалъ никакихъ чиновъ, и первый поднялъ руку на славу Сумарокова. Въ глазахъ Трутня, несомннно, достойнйшаго ‘злоязычника’, именно это ‘дерзновеніе’ являлось, самымъ тяжкимъ грхомъ Лукина.
‘Дерзновеніе’ не возбуждало бы такого негодованія, если бы дйствительно выходило столь неосновательнымъ и комическимъ, какимъ его представляетъ журналъ. У Лукина оказывались принципы, настолько убдительные и здравые, что именно ихъ внутреннее достоинство невольно сознавалось поклонниками россійскаго Расина. А подобное сознаніе правоты врага, какъ извстно, сильнйшій мотивъ ожесточенія.

XXIX.

Новиковъ совершенно неправъ, укоряя нашего критика въ малограмотности. Напротивъ, Лукинъ обладалъ, пожалуй, боле обширной грамотой, чмъ издатель Трутня.
Онъ зналъ два новыхъ языка — французскій и нмецкій, и одинъ древній — латинскій. И что особенно важно, эта ученость, очевидно, усвоена Лукинымъ самостоятельно, по глубокой наклонности ‘къ ‘словеснымъ наукамъ’. Надъ нимъ не тяготла педантическая учба, въ литератур и въ эстетик онъ дилеттанть и стоятъ гораздо ближе къ жизни, чмъ къ книгамъ. Онъ прежде всего чиновникъ, т.-е. практическій дятель, человкъ общества, и потомъ уже писатель.
Фактъ очень важный.
Въ нашей старой литератур безпрестанно можно встртить разсужденія о необходимыхъ достоинствахъ настоящаго писателя, о способахъ развить литературный талантъ. Самые свдущіе наблюдатели, напримръ, Карамзинъ и Жуковскій, даютъ одни и т же отвты.
Писатель долженъ жить въ обществ, чтобы совершенствовать свой вкусъ и вырабатывать языкъ. Конечно, и Карамзину, и Жуковскому извстно, какъ трудно русскому литератору выполнить эту программу. Прежде всего, его могутъ не пустить въ хорошее общество, а потомъ — ему и нечему научиться здсь по части языка: здсь говорятъ по-французски и не желаютъ знать родной рчи.
Такъ было въ прошломъ вк и долго оставалось позже, до тхъ поръ, пока просвщенное общество перестало совпадать съ Карамзинскимъ большимъ св&#1123,томъ.
Но сущность идеи совершенно правильная.
Наши классики — фанатическіе букводы и копировальщики чужихъ мыслей и произведеній, прежде всего, благодаря полной оторванности отъ современной общественной жизни, все равно, какова бы она ни была. Литераторы прошлаго вка — своего рода цехъ, отчасти каста, осужденная на исключительно кабинетную работу, на производство разныхъ словесныхъ и книжныхъ хитростей. И чмъ писатель полне осуществляетъ свое отшельническое назначеніе, тмъ онъ педантичне и неподвижне въ своихъ профессіональныхъ взглядахъ, тмъ онъ покорне книжному авторитету.
Напротивъ, чмъ писатель ближе къ живой дйствительности, чмъ онъ общественне, тмъ свободне его отношеніе къ искусству. И не случайно основатели новыхъ школъ въ старой русской литератур какъ разъ одновременно — и писатели, и ‘свтскіе люди’.
Этого сліянія способностей и требовалъ Жуковскій, но далеко не всмъ оно было доступно. Ему самому и Карамзину посчастливилось больше другихъ, и въ результат выиграла авторская свобода и даже вншняя красота произведеній.
Мы, конечно, не должны преувеличивать благодтельныхъ вліяній свтской жизни на старую литературу. Мы знаемъ, большому свту отнюдь было не по силамъ вызвать, даже оцнить настоящее жизненное искусство. Свтъ до конца не выходилъ изъ заколдованнаго круга лжи и забавы, считая литературу чисто эстетическимъ и увеселительнымъ украшеніемъ своего безпечальнаго существованія.
Но мы и не говоримъ объ идейномъ внутреннемъ преобразованіи художественнаго творчества, а только о вншнихъ успхахъ словесности. Устраненіе педантизма и схоластики было несомнннымъ движеніемъ впередъ, и оно совершалось не профессорами элоквенціи, а людьми не столь глубокомысленнаго, но за то бол’ реальнаго міра.
Лукинъ одинъ изъ его питомцевъ.
Лучшую пьесу онъ написалъ по личнымъ опытамъ. Это — совершенная новость въ русской литератур, вплоть до Грибодова’ Правда, Крыловъ и особенно Фонвизинъ могли взять нсколько подлинниковъ изъ жизни въ свои произведенія, но это отдльныя черты и фигуры на ихъ картинахъ. Лукинъ, не обладая талантами своихъ современниковъ, стремится перенести на сцену цлую жизненную драму съ ея героями и эпизодами, лично ему извстными и подробно изученными.
Въ предисловіи къ Моту авторъ сознается, что онъ самъ ‘въ ономъ вредномъ ремесл долго упражнялся’, видлъ гибельные плоды страсти и вознамрился воспользоваться своими наблюденіями для общей пользы. Лукинъ рисуетъ полную картину игорной комнаты. Онъ не можетъ забыть многочисленныхъ фигуръ, немногихъ счастливцевъ и большинства несчастныхъ, истощенныхъ и разбитыхъ своими неудачами… Впечатлнія были до такой степени сильны, что авторъ навсегда бросилъ игру.
Слдовательно, предъ нами въ полномъ смысл драма нравовъ, но, къ сожалнію, только по замыслу. У Лукина несравненно больше добрыхъ намреній, чмъ силъ осуществить ихъ. И недостатокъ художественнаго таланта подорвалъ вс его усилія.
А между тмъ, они по существу направлены противъ всякой литературной школы, разсчитаны на полное преобразованіе языка и содержанія русской комедіи, совпадаютъ, слдовательно, съ позднйшей дятельностью Грибодова. Но какая разница между подлинниками Лота и портретами Горя отъ ума.
Лукинъ также вывелъ на сцену дйствительныхъ лицъ, какъ и Грибодовъ, по дйствительность воспроизводить оставалось почти исключительно актерамъ при помощи костюмовъ и вншней игры. Типа, души, цльнаго явленія не было въ самой драм и только это обстоятельство помшало Лукину предвосхитить дло Грибодова.
Послушайте разсужденія Лукина, обратите вниманіе на его желаніе найти доказательства не у Буало или иного книжнаго авторитета, а у публики. Онъ ссылается даже не на Вольтера, а на впечатлнія какихъ-то безвстныхъ зрителей. На сцену, слдовательно, выступаетъ та самая сила, какая впослдствіи ршитъ будущее грибодовской свободы и пушкинскаго права.
Луканъ писалъ:
‘Мн всегда несвойственно казалось слышать чужестранныя рченія въ такихъ сочиненіяхъ, которыя долженствуютъ изображеніемъ нашихъ нравовъ исправлять не только общіе всего свта, но боле участные нашею народа пороки. И неоднократно слыхалъ я отъ нкоторыхъ зрителей, что не только ихъ разсудку, но и слуху противно бываетъ, ежели лица хотя по нскольку на наши нравы походящія, показываются въ представленіи Клитандромъ, Цитодиною и Клодиною, и говорятъ рчи, не наши поведенія знаменующія. Негодованіе сихъ зрителей давно почиталъ я правильнымъ’.
Лукинъ указываетъ нкоторыя частности, прямо касавшіяся Сумарокова, одного изъ усерднйшихъ ‘крадуновъ’ французской комедіи.
У него слуги философствовали не хуже господъ, при бракахъ заключались свадебные контракты, невдомые по русскимъ законамъ и обычаямъ.
Заключеніе выходило нестерпимо оскорбительное для того же россійскаго Вольтера. ‘Мы на своемъ язык свойственныхъ намъ комедій еще не видали’.
Лукинъ даже изумлялся, какъ русская публика, при всемъ ея невжеств, не чувствуетъ отвращенія къ современной комедіи.
Улики въ плагіат особенно чувствительны. Ихъ не могъ выносить даже Вольтеръ, и именно он были главной причиной его озлобленія на Фрерона.
Что же чувствовалъ Сумароковъ, когда читалъ въ предисловіи къ Пустомел, что русскія классическія комедіи ‘на нашъ языкъ почти силою втащены’?— ‘Полно, нын такой вкъ, что и во всемъ свт т лишь знатными писателями и называются, которые лучше прочихъ выкрадутъ и искусненько прикрывши выдадутъ за свое сочиненіе’…
Самъ Лукинъ не скрывалъ своихъ заимствованій.
Но вся бда и была въ неизбжности этихъ заимствованій, хотя бы и совершенно откровенныхъ. По крайне бдному драматическому дарованію Лукинъ могъ только ‘склонять на наши нравы’ чужія пьесы, т. е. заниматься передлками, выбрасывать изъ французскихъ комедій спеціально французское и вставлять кое-гд ‘свойственное намъ’. Выходила тоже въ сущности ‘изъ втоши перекропышь’.
И естественно Сумарокову и его почитателямъ притязанія Лукина казались совершенно неосновательными, а критика — обидной.
Лукинъ открыто выражалъ пренебреженіе къ авторитету Сумарокова, вообще не считалъ нужнымъ считаться со вкусами старыхъ писателей, генераловъ отъ литературы. Онъ не желаетъ пресмыкаться въ ихъ переднихъ и домогаться ихъ руководства и исправленій въ литературной работ. Старовры ничему его не могли научить, а пьесы только исказить ‘шапеленскими стихами’.
Это неслыханный либерализмъ! Преемственность педантическаго цеха отметалась, и во имя чего же? Зрителей, и не только почтенныхъ, а даже во имя презрнной черни.
Лукинъ, порвавши съ аристократическимъ классицизмомъ, неизбжно долженъ былъ придти къ вопросу о самой широкой демократизаціи литературы. Единственной опорой для него оставалась публика, и притомъ мене всего зараженная предразсудками, т. е на язык XVIII вка — совсмъ не просвщенная.
Отсюда — сочувствія Лукина къ народу, къ его судьб и его языку.
Аристократъ Тредьяковскій съ презрніемъ выговаривалъ ‘ямщичей вздоръ’ и ‘мужицкой бредъ’, Лукинъ именно у ямщиковъ и мужиковъ будетъ учиться русскому языку. Онъ жалетъ, что мало живалъ и разговаривалъ съ мужиками. Для него — крпостные крестьяне — достойныя сожалнія жертвы знатныхъ тунеядцевъ, ‘невинные земледльцы’, чья ‘кровь течетъ съ раззолоченныхъ каретъ’. Онъ признаетъ этихъ ‘животныхъ для себя равнымъ созданіемъ’…
Достаточно этихъ идей, чтобы поставить Лукина на недосягаемую высоту не только надъ классиками, но и надъ позднйшими самыми трогательными апостолами литературной чувствительности.
Лукинъ стремится оправдать свои мысли на практик. Онъ ведетъ упорную войну противъ иностранныхъ словъ, онъ питаетъ къ нимъ ‘полное отвращеніе’ и усиливается замнять ихъ русскими.
Замна эта далеко не всегда удачна и самъ авторъ сознается, что его изобртенія иной разъ непонятны зрителямъ. Но они необходимы ‘для познанія силы, пространства, а иногда и красоты природнаго языка’.
Лукинъ готовъ вс простыя сословія вывести на сцену съ ихъ рчью. У купцовъ онъ заимствуетъ слово Щепетильникъ для французскаго Bijoutier, и въ этой же пьес заставляетъ дйствовать мужиковъ съ ихъ провинціальными говорами. Публик приходилось вмсто новомодныхъ словъ по французскому образцу слышать врядъ ли боле для нея понятныя выраженія отечественнаго происхожденія, въ род: сарынь, галчить, вздынуть, галиться…
Это очень смло со стороны драматурга XVIII вка. Но смлость Лукина — вполн обдуманный и серьезный планъ. Для него народъ — дйствительно герой и публика. Когда въ Петербург, въ 1765 году, открылся народный театръ и сразу пріобрлъ большую популярность, Лукинъ торжествовалъ.
Онъ взглянулъ на новое учрежденіе, какъ на истинную школу нравственности и даже народнической литературы.
‘Сія народная потха, — писалъ онъ, — можетъ произвесть у насъ не только зрителей, но со временемъ и писцовъ, которые сперва хотя и неудачны будутъ, во въ послдствіи исправятся’.
Мы можемъ судить по собственнымъ разсужденіямъ Лукина, въ какой степени ‘писцы’ нуждались въ исправленіи, начиная съ самого критика.
Лукинъ не обладалъ даже хорошимъ литературнымъ стилемъ. Отъ его предисловій ветъ какимъ-то канцелярскимъ духомъ, будто подьячій составляетъ хитрую казенную бумагу, а не писатель доказываетъ столь благотворныя и прогрессивныя идеи.

XXX.

О прогрессивности идей Лукина можно судить уже по чувствамъ, съ какими современные геніи и аристархи встртили и сопровождали ихъ автора. Но у него были и сторонники.
Они, конечно, не считали нужнымъ подчеркивать свою связь съ ненавистнымъ Стозмемъ, осмяннымъ даже за свою вншность. Но въ журналахъ, современныхъ тому же Трутню, усердному защитнику Сумарокова, встрчаются иногда совершенно лукинскія мысли.
Напримръ, во Всякой всячин, издаваемой Козицкимъ, адъюнктомъ академіи, очень дятельнымъ переводчикомъ и впослдствіи сотрудникомъ Екатерины, повторялась любимая идея Лукина насчетъ нравовъ компилятивной комедіи.
‘Я думаю’, писалъ критикъ, ‘что не въ однхъ книгахъ должно держаться сего правила, чтобы русскимъ представлять русскія умоначертанія, но и въ позорищахъ. Ибо маркизъ на русскомъ театр уши деретъ, а къ свадебному контракту тетушка моя смысла не привязываетъ’.
Еще любопытне критика С.-Петербургскаго Встника.
Журналъ издавался въ теченіе трехъ лтъ съ 1778 года нкіимъ Брайко.
Издатель понималъ значеніе литературной критики и серьезно поставилъ этотъ отдлъ въ своемъ журнал. Публик общались безпристрастныя сужденія объ авторахъ, ‘не смотря ни на чинъ, ни на свойства, ни на славу’. Но не имлась въ виду ршительность приговоровъ.
Журналъ принималъ во вниманіе ‘трудности’ молодой литературы, отсутствіе у русскихъ писателей образцовъ, ‘полныхъ словарей и хорошихъ первоначальныхъ произведеній’. Въ силу этихъ соображеній журналъ имлъ ‘больше склонности хвалить, нежели порочить’.
Но уже это заявленіе выходило нкоторымъ ‘порокомъ’ хотя бы для того же всесторонняго образца Сумарокова. И дйствительно, въ самомъ начал Встникъ обвинялъ знаменитаго драматурга, что онъ ‘не употребилъ достаточнаго старанія прилежне разобрать наши нравы’.
Еще ближе стоялъ къ идеаламъ Лукина поэтъ Львовъ, его младшій современникъ.
Опять полная свобода отъ педантизма и оффиціальной учености. Львовъ — членъ поэтическаго кружка, другъ Державина, Капниста, Хемницера. Это нчто въ род домашней академіи, и трудно было, конечно, при участіи Державина поклоняться Буало. Здсь несравненно больше мста дйствительно поэтическому вдохновенію, свободному художественному чувству, и Львовъ является первымъ критикомъ-поэтомъ національнаго направленія.
Въ сущности опять только продолженіе ранняго теченія.
Тредьяковскій восхищался размромъ русскихъ псенъ, т. е. ихъ формой, Львовъ почувствовалъ красоту ихъ содержанія и прелесть ихъ напва, т. е. открылъ въ нихъ не правила піитики, а силу творчества.
Въ этомъ отношеніи Львовъ — предшественникъ всхъ ученыхъ и художественныхъ цнителей народной поэзіи. Фактъ, достойный полнаго вниманія, если мы вспомнимъ, съ какимъ трудомъ много лтъ спустя даже Блинскій дошелъ до пониманія предмета.
Львовъ умлъ оцнить русскія псни и съ бытовой, психологической стороны. Для него это не праздное упражненіе фантазіи и чувства, а въ высшей степени поучительный культурный матеріалъ.
Такая идея въ эпоху, когда все простонародное на самый либеральный взглядъ могло представлять разв только нкій курьезъ, въ род достопримчательностей ирокезскаго быта, великій прогрессъ по единственно врному пути національнаго развитія литературы и общественной мысли.
И Львовъ, дйствительно, своей поэзіей напоминаетъ отчасти позднйшее славянофильство. У него нтъ партійнаго фанатизма, но его гимны русскому духу не лишены наивности, нкотораго задора, свойственнаго всякому молодому идеализму.
Тмъ боле, что у Львова были весьма основательныя побужденія впасть даже въ еще боле приподнятый тонъ.
Галломанія высшаго общества огорчала его до боли сердца, и русскій духъ, изгнанный изъ большого свта, такъ изображаетъ у нашего поэта свою участь:
Поклонился я приворотникамъ
Поселился жить въ чистомъ воздух
Посреди поля съ православными.
Я прижалъ къ сердцу землю русскую
И ношу ее припваючи,
Позовутъ меня — я откликнуся,
Оглянусь… но незнакомъ никто
Ни одеждою, ни поступками.
Естественно, Львову не нравилась современная литература, жившая чужими указками. Онъ даже Ломоносова отказывается признавать поэтомъ, для него это ‘сынъ усилія’, т. е. искусственный слагатель стиховъ и римъ, не свойственныхъ русскому духу.
Въ поэм Добрыня Львовъ представилъ цлую программу національной критики. Подробностей и точныхъ принциповъ здсь, конечно, нельзя искать, но основная мысль ляжетъ въ основу всей послдующей борьбы русской критики противъ иноземныхъ школъ.
Говоря о форм и размрахъ русской поэзіи, Львовъ находитъ:
Не аршиномъ нашимъ мряны,
Не по свойству слова русскаго
Были за моремъ заказаны,
И глаголъ славянъ обильнйшій
Звучной, сильной, плавной, значущій,
Чтобъ въ заморскую рамку втискаться
Принужденъ ежомъ жаться, кучиться,
И лишась красотъ, жару, вольности,
Соразмрнаго силъ поприща,
Гд природою суждено ему
Исполинской путь течь со славою,
Тамъ калкою онъ щетинится,
Отъ увчнаго жъ еще требуютъ
Слова мягкаго, вншность бархата.
Рчь поэта не всегда такъ спокойна. Подчасъ онъ теряетъ терпніе и задаетъ энергическій вопросъ русскимъ литераторамъ:
Такъ зачмъ же намъ надсдаться такъ,—
Виться палицей съ ахинеею?
Это даже сильне грибодовской отповди ‘глупостямъ’ классицизма!
Такъ постепенно пробивалась истина сквозь толстую кору подражательскаго фанатизма и рабскихъ инстинктовъ литературы и самихъ литераторовъ. И каждый проблескъ истины, мы видимъ, неизмнно стоитъ въ тснйшей связи не съ эстетикой, а съ публицистикой.
Сильнйшіе удары литературному школярству наносятъ писатели, возмущенные европейскими вліяніями на русскіе нравы. Прежде всего оскорбляется ихъ національное и патріотическое чувство, а потомъ уже гнвъ переносятся и въ область искусства. Чисто-художественный вопросъ, слдовательно, на русской почв превращается въ культурный и позже прямо политическій.
Сходное движеніе совершалось и на Запад. И тамъ борьба школъ сводилась къ борьб сословій, драма одолла классицизмъ на сцен, потому что она была мщанская, а классицизмъ — аристократическій.
У насъ о сословной борьб не могло быть и рчи въ эпоху ранняго развитія литературы, но національный протестъ являлся совершенно естественнымъ. Онъ не миновалъ даже преданнйшихъ учениковъ западныхъ авторитетовъ, и въ результат съ самаго начала интересъ эстетики, вообще, литературнаго развитія неразрывно слился съ идеей національности. И отъ роста и опредленія именно этой идеи зависли успхи нашей критики. Мы увидимъ, — ршительный моментъ ея освобожденія совпалъ съ великимъ національнымъ движеніемъ, съ эпохой отечественной войны. На помощь пришло не мало и другихъ стихій, но вс он утверждались, создали совершенно новый кругъ идей и новую теоретическую почву для новой литературы, благодаря побд національнаго принципа надъ чужебсіемъ.
У Лукина и Львова эта связь идей несомннна, но они ранніе, передовые путники на широкой дорог будущаго, и потому ихъ націонализмъ не производитъ цльнаго, безусловно внушительнаго впечатлнія. Рчи ихъ ‘очень энергичны, но мысли дурно оформлены и смутно доказаны. У того и у другого слишкомъ много чувствъ и настроеній въ ущербъ разсужденію и доказательствамъ. А потомъ у Лукина почти совсмъ не было сатирическаго таланта, столь необходимаго для побдоносной борьбы за національную идею, а Львовъ не изъявлялъ притязаній играть роль критика.
Боле сильный союзъ сатиры и критики представилъ крыловскій журналъ Зритель, Онъ на своихъ страницахъ поднялъ въ высшей степени любопытную и серьезную полемику по вопросу національнаго и подражательнаго искусства. Это — первый примръ идейной борьбы между сотрудниками одного и того же журнала. Очевидно, ни въ обществ, ни въ самой редакціи не было еще ршительнаго отвта на жгучій вопросъ. Крыловъ предоставилъ современнымъ критикамъ высказаться вполн свободно, будто обращаясь за окончательнымъ ршеніемъ къ самой публик.

XXXI.

Въ чемъ заключались критическія воззрнія знаменитаго баснописца,— вопросъ существенный при его художественной талантливости, и въ то же время очень трудный.
Что Крыловъ противникъ подражательности, въ этомъ не можетъ быть сомннія. Въ томъ же Зрител нанесено безчисленное множество жесточайшихъ ударовъ россійскому модному обезьянству, и притомъ не ради только сатиры, а во имя гуманнаго общественнаго чувства. Зритель держался искренняго демократическаго направленія, и въ каждой книг преслдовалъ дворянское тунеядство, рабское пристрастіе къ разорительному блеску, къ иноземнымъ модамъ, и особенно — полное отсутствіе умственныхъ интересовъ въ благородной сред.
Въ списк подписчиковъ на ‘Зритель’ поименованъ, между прочимъ, холмогорскій дворцовый крестьянинъ Степанъ Матвевичъ Негодяевъ. Этотъ рдкостный подписчикъ могъ съ большимъ удовольствіемъ читать сатирическія сказки и рчи издателя.
Въ август, напримръ, напечатана статья Мысли философа по мод или способъ казаться разумнымъ, не имя ни капли разума, Здсь описанъ день благороднаго франта, изображены его учителя и руководители — французы, обучающіе русскихъ дворянъ ‘трудной наук ничего не думать’ и предварительно кончившіе курсъ на галерахъ. Все воспитаніе сводится къ такой морали:
‘Съ самаго начала, какъ станешь себя помнить, затверди, что ты благородный человкъ, что ты дворянинъ и, слдовательно, что ты родился только подать тотъ хлбъ, который посютъ твои крестьяны, словомъ, вообрази, что ты счастливый трутень, у коево не обгрызаютъ крыльевъ, и что дды твои только для тово думали, чтобы доставить твоей голов право ничего не думать’.
И здсь, слдовательно, предъ нами то же самое отношеніе къ народу, какое мы знаемъ изъ произведеній Лукина. Очевидно, Крыловъ будетъ не мене убжденнымъ врагомъ современной аристократической лживой литературы, чмъ авторъ Щепетильника. У Крылова только насмшки выйдутъ несравненно остроумне и ядовите. Это — прирожденный сатирическій талантъ, невольно переходящій къ убійственной художественной критик на меценатское развращеніе современной литературы..
Ничего не можетъ быть забавне разговора калифа Наиба съ авторомъ одъ.
Калифъ начитанъ въ лирической поэзіи, простодушно вритъ ея чувствамъ, и теперь, во время путешествія по своему царству, на каждомъ шагу принужденъ испытывать жесточайшія разочарованія.
Оказывается, одописаніе просто ремесло, самое безопасное, хотя не всегда прибыльное. Героемъ оды можетъ быть кто угодно, лишь бы сочинитель могъ питать надежду на награду.
Калифъ пораженъ.
— Мн удивительна способность ваша,— говоритъ онъ поэту,— хвалить такихъ, въ коихъ, по вашему признанію, весьма мало находите вы причинъ къ похваламъ.
— О, это ничево: поврьте, что это бездлица: мы даемъ нашему воображенію волю въ похвалахъ, съ тмъ только условіемъ, чтобъ посл всякое имя вставить можно было. Ода какъ шелковой чулокъ, которой всякой старается растягивать на свою ногу…
Поэтъ сравниваетъ ее съ сатирой и находитъ громадное преимущество оды. Въ сатир нужно непремнно изображать дйствительные пороки извстнаго лица, а въ од — сколь ни опиши добродтелей — никто не откажется призвать ихъ своими.
Наивный калифъ видитъ важное затрудненіе: вдь могутъ узнать ложь, героевъ одописца счесть пустыми пузырями, имъ же вздутыми.
Ничего не значить. У поэта имется самое солидное оправданіе, изъ классической піитики.
— Аристотель иногда очень премудро говоритъ, что дйствія и героевъ должно описывать не такими, каковы они есть, но каковы быть должны. И мы подражаемъ сему благоразумному правилу въ нашихъ одахъ, иначе бы здсь оды превратились въ пасквили. И такъ вы видите, сколь нужно читать правила древнихъ.
Еще любопытне опытъ калифа по поводу другого излюбленнаго жанра классическаго искусства — идилліи и эклоги.
Начитавшись сихъ произведеній, калифъ давно уже горлъ желаніемъ насладиться золотымъ вкомъ, царствующимъ въ деревняхъ, воочію полюбоваться на нжности пастушковъ и пастушекъ. Калифъ искренно любилъ своихъ поселянъ и всегда радовался, читая про ихъ счастье въ идилліяхъ. Государь даже завидовалъ ихъ участи: ‘естьли бы я не былъ калифомъ’, говаривалъ онъ, ‘то бы хотлъ быть пастушкомъ’.
И вотъ, онъ, наконецъ, видитъ стадо…
‘Великой Магометъ’, вскричалъ онъ, ‘я нашелъ то, чево давно искалъ’, и сошелъ съ дороги въ поле искать счастливаго смертнаго, который наслаждается при своемъ стад золотымъ вкомъ’.
Прежде всего требовалось открыть ручеекъ: вдь пастушки всегда у чистаго источника наслаждаются любовнымъ блаженствомъ, все равно, какъ модные франты ищутъ счастья въ переднихъ знатныхъ господъ.
Потомъ неразлучный спутникъ идиллическаго счастливца свирль.
Калифъ идетъ по полю и на берегу рчки дйствительно находитъ… но кого? Какое-то ‘запачканное твореніе, загорлое отъ солнца, заметанное грязью’.
Калифъ даже сначала усумнился, человкъ ли это. Но голыя ноги и борода доказывали человческое званіе ‘творенія’.
Все-таки оно не можетъ быть пастухомъ, калифъ справляется у грязнаго дикаря, гд же искомый счастливецъ?
‘Это я’, отвчало твореніе и въ то же время размачивалъ корку хлба, чтобы легче было ее разжевать’.
Путешественникъ не можетъ опомниться отъ изумленія. Нтъ прежде всего свирли: оказывается, пастухъ ‘голодной не охотникъ до псенъ’. Потомъ отсутствуетъ пастушка…
‘Она похала въ городъ съ возомъ дровъ и съ послднею курицею, чтобы, продавъ ихъ, было чмъ одться, и не замерзнуть зимою отъ холодныхъ утренниковъ’.
Калифъ, наконецъ, догадывается въ чемъ дло.
— Но поэтому жизнь ваша очень незавидна?
Пастухъ отвчаетъ съ истиннымъ ‘юморомъ вислицы’.
— О, кто охотникъ умирать съ голоду и мерзнуть отъ стужи, тотъ можетъ лопнуть отъ зависти, глядя на насъ.
Калифъ жестоко раскаивается, что доврялъ идилліямъ и эклогамъ.
Выходитъ, стихотворцы обходятся съ людьми, какъ живописцы съ холстомъ: малюютъ все, что угодно ихъ воображенію, и безбожно закрашиваютъ правду.
Калифъ даетъ себ слово не судить по произведеніямъ поэтовъ о счасть своихъ мусульманъ.
Трудно искусне и остроумне поразить классическую литературу въ самое сердце. И не одну классическую. Авторъ сказки предвосхитилъ критику противъ русскаго сентиментализма. Разговоръ калифа съ пастухомъ можно съ полнымъ правомъ обратить на Карамзинскую школу, и даже съ большимъ основаніемъ, чмъ на ея предшественницу. Именно Карамзинъ ввелъ въ моду блаженнаго просвщеннаго земледльца и его нжную подругу, онъ создалъ повтріе чувствительныхъ вздоховъ и поселянскихъ фарсовъ, я на его литератур должна была развиться мечта у юнаго Александра I бъ идиллическомъ отшельничеств и золотомъ вк простого смертнаго.
Ясно, при такомъ проницательномъ взгляд на основной недугъ повременной литературы, Крыловъ могъ мене всего защищать первоисточникъ этого недуга. Писатель являлся слишкомъ талантливымъ общественнымъ сатирикомъ, чтобы остаться эстетическимъ старовромъ.
Онъ первый изъ русскихъ журналистовъ рискнулъ предложить читателямъ длинный рядъ статей по литературной критик, безъ всякихъ предварительныхъ оповщеній о столь обширномъ отдл. Въ глазахъ издателя художественные вопросы въ данномъ случа играли роль настоятельнаго общаго интереса.
И вполн естественно по той связи литературной лжи и общественныхъ представленій, какую раскрывалъ авторъ Каиба.

XXXII.

Критическія статьи Зрителя принадлежатъ не Крылову, а его сотруднику Плавильщикову и нкоему корреспонденту изъ Орла, Корреспондентъ ставитъ эпиграфомъ къ своимъ очень запальчивымъ разсужденіямъ правило: ‘Вода безъ теченія заростаетъ, словесность безъ критики дремлетъ’. Это очень смлая мысль. Мы увидимъ, она не скоро получила право считаться правильной въ нашей журналистик. Необходимость и даже пользу критики будутъ отвергать такіе популярные писатели, какъ Карамзинъ,
Крыловъ, очевидно, держался совершенно противоположнаго взгляда.
Рядъ статей посвященъ театру и драм. Основная идея не новая — посл предисловій Лукина. Русскіе не могутъ слпо подражать ни французамъ, ни англичанамъ: ‘мы имемъ свои права, свое свойство и, слдовательно, долженъ быть свой вкусъ’.
Онъ вполн возможенъ. По мннію автора, у русскихъ не мене хорошаго, чмъ у иностранцевъ, пожалуй даже больше.
Французскія пьесы, напримръ, безпрестанно отступаютъ отъ природы. Вся ихъ классическая теорія — сплошное насиліе надъ правдой и естественностью. Критикъ въ совершенств понимаетъ нелпость единствъ, основную язву французской трагедіи, отсутствіе дйствія и обиліе монологовъ, онъ готовъ вообще сдать въ архивъ драматическія правила.
‘Есть ли дло идетъ о пожертвованіи единству мста и времени истинными красотами, то тогда сочинитель погршитъ самъ противъ себя и противу зрителей, представивъ имъ скуку по правиламъ’. И авторъ знаетъ не мало пьесъ, написанныхъ безъ правилъ и ‘полнотою своею’ ‘привлекательныхъ’, а пьесы съ правилами ‘страждутъ недугомъ сухости’.
Критикъ идетъ гораздо дальше. Онъ будто предчувствуетъ грядущій русскій романтизмъ съ его чудовищными эффектами. Онъ предупреждаетъ писателей, что жестокія злодянія россіянамъ несвойственны, достаточно изображать порокъ ‘безъ усиленнаго начертанія’ и впечатлніе будетъ достигнуто.
Драма защищается безусловно, потому что она ближе къ природ, чмъ трагедія. Авторъ возстаетъ на авторитетъ Вольтера и Сумарокова ‘по естеству вещей’, т. е. на основаніи наблюденій надъ дйствительностью, гд постоянно чередуются смхъ и слезы.
Вс эти соображенія пересыпаны крайне рзкими выходками, не имющими ничего общаго съ искусствомъ. А между тмъ они первоисточникъ и основной мотивъ всей критики.
Авторъ — прямолинейный патріотъ. Статьи онъ начинаетъ стованіемъ на иностранные нравы, магазины, таланты, вызывающіе у русскихъ самыя пристрастныя восторженныя чувства. Посредственный чужой писатель кажется геніемъ, а свой отечественный талантъ находится въ пренебреженіи. На русской сцен представятъ скоре Чингисъ-хана, чмъ героя родной исторіи. У театра во время французскаго представленія вся площадь заставлена шестернями, а русскимъ интересуются только пшеходы.
Неужели разумно ‘гнушаться ощущеніями, внушенными природой’? И ‘неужели для всхъ народовъ на свт природа мать, а для насъ однихъ мачиха, которая не дала намъ никакой собственности?’
Этотъ мучительный вопросъ, очевидно, и вдохновилъ автора на литературную критику. Подъ вліяніемъ оскорбленнаго національнаго чувства, онъ дошелъ до сомнній въ классической трагедіи и въ безусловной талантливости французскихъ авторовъ.
Предъ нами въ нкоторомъ род психологія Чацкаго. Начинаетъ авторъ съ уничтоженія Свадьбы Фигаровой и прославленія Козьмы Минина, какъ трагическаго героя, а кончаетъ негодованіемъ на иностранныя гусиныя чиненыя перья, они продаются дороже многихъ россійскихъ сочиненій!
Достается, конечно, и французскому языку — бдному и невыразительному.
Однимъ словомъ, патріотическое настроеніе разливается широкой волной и раздраженнаго публициста превращаетъ въ очень проницательнаго критика. Но такъ какъ все дло именно въ публицистик, а не въ художественномъ чувств и не въ эстетической вдумчивости,— авторъ доводитъ свою критику только до извстныхъ предловъ, достаточныхъ для удовлетворенія его національнаго идеала.
Въ результат остаются неприкосновенными многіе предразсудки того же французскаго происхожденія. Авторъ, напримръ, требуетъ въ драм непремнно торжествующей добродтели, только тогда нравственный смыслъ будетъ извлеченъ изъ пьесы ‘во всемъ своемъ блистаніи’. Не допускается и Шекспиръ со всми оригинальными чертами его таланта. У него рядомъ съ ‘наиблагороднйшими трагическими красотами’ имются такого сорта лица и дйствія, коихъ ‘просвщенный вкусъ’ одобрить не можетъ.
Въ результат — ‘Чексперовы красоты подобны молніи, блистающей въ темнот нощной: всякъ видитъ, сколь далеки они отъ блеску солнечнаго въ средин яснаго дня’.
Впослдствіи авторъ выразится еще энергичне. Въ отвтъ на разсужденія противника онъ заявитъ совершенно въ дух только что раскритикованнаго Вольтера и его русскаго послдователя:
‘Для героевъ вы хотите, чтобы родился у насъ Чексперъ… Вотъ изряднаго нашли вы опредлителя вкуса и видно, что вы, начитавшись, заключаете вкусъ въ тсные предлы площадей рынковъ и кабаковъ’.
И это понятно. Авторъ, ратуя за природу, не дерзаетъ признать ее безъ надлежащихъ операцій надъ ея безобразіемъ — людей свдущихъ. ‘Всякая природа въ своемъ обнаженіи мало привлекательна, авторъ въ украшеніи, кажется, обновляетъ ее’.
Очевидно, авторъ не заинтересованъ собственно въ коренномъ преобразованіи искусства, онъ только желаетъ убдить соотечественниковъ признать саое, русское хорошимъ и годнымъ для театральныхъ зрлищъ.
Такъ его идею и понялъ орловскій корреспондентъ, потерявшій всякое терпніе отъ патріотическихъ разглагольствованій Зрителя’. ‘нтъ мочи моей выдержатъ всего того, что вы пишете’…
Въ Россіи нтъ писателей, равныхъ Расину, Корнелю и Вольтеру, нтъ и произведеній, способныхъ соперничать съ французскими. Что же смотрть русской публик?
Не только нечего въ настоящее время, но, вроятно, и долго еще не будетъ созданъ русскій вкусъ по очень простой причин.
Русскимъ авторамъ негд брать литературныхъ мотивовъ’ Большой свтъ въ Россіи боле иностранный, чмъ русскій, сельскіе жители коптятся въ дыму… Не захочетъ же авторъ-патріотъ видть въ опер четырехъ пьяныхъ женщинъ съ яндовою и съ площадными пснями. А это картины ‘въ самомъ природномъ вид, достойныя кисти какого-нибудь фламандскаго живописца’.
Авторъ предупреждаетъ русскихъ патріотовъ отъ неразумнаго увлеченія отечественнымъ просвщеніемъ, художествами, науками. Пріемъ крайне опасный подобное самохвальство. Рчь автора въ высшей степени любопытна: она долго будетъ повторяться въ русской публицистик. Мы будто присутствуемъ при зарожденіи междоусобицы западниковъ и славянофиловъ.
‘Прекрасное средство’, восклицаетъ авторъ, ‘ободрять науки, говоря что намъ не нужно боле учиться! Не лучше ли изъ любви къ соотечественникамъ показывать ихъ недостатки и, устыжая ихъ томную сонливость, воспламенить желаніе углубляться въ науки, дабы слава нашего непритворнаго просвщенія сравнилась со славою россійскаго оружія’.
Прекрасныя мысли! Подъ ними, несомннно, подписался бы самъ Крыловъ. По крайней мр, къ нему отнюдь не могъ относиться упрекъ въ равнодушномъ отношеніи къ недостаткамъ соотечественниковъ. Вс статьи издателя преисполнены сатирическаго духа и каждая изъ нихъ безпощадный приговоръ надъ притворнымъ просвщеніемъ.
Упрекъ слдовало направить по адресу противника Зрителя, его московскаго конкуррента, журнала по преимуществу восторженнаго, лирическаго и склоннаго ко всякаго рода самообольщенію личному и патріотическому.
И какъ велика оказывалась разница въ критическихъ возрніяхъ того и другого изданія, прямо въ зависимости отъ того, что одинъ издатель — первостепенный сатирикъ своего времени, а другой всми силами открещивался отъ сатиры! ‘Расположеніе души моей’, заявлялъ онъ публик, ‘слава Богу, совсмъ противна сатирическому и бранному духу’.
Для благодушнаго автора, очевидно, сатира и брань казались тожественными и одинаково предосудительными.
Мы заране можемъ угадать результаты.
Зритель именно на почв сатиры вооружился противъ фальшивыхъ направленій литературы. Сатирическій, общественно-отрицательный духъ заставилъ его осмять оду и идиллію, негодованіе на модное воспитаніе вооружило его на классическую трагедію и ея теорію. Чтобы показать всю уродливость маніи подражанія’ логически требовалось обнаружить несостоятельность того, чему подражали. И русскіе націоналисты невольно догадывались о сухости классическихъ пьесъ, о прозаичности французскихъ стиховъ’ о посредственности многихъ иноземныхъ авторовъ. Собственно развивался не вкусъ самъ по себ, а здравый смыслъ направлялъ свою критику въ область вкуса.
Этого на первое время вполн достаточно.
Французскія теоріи до такой степени противорчили именно, разсудку и логик, независимо отъ ихъ художественныхъ изъяновъ, что стдило умному наблюдателю отважиться отрицать и противорчить, и священное зданіе начинало колебаться. Отвага же внушалась патріотическимъ гнвомъ, даже въ сильнйшей степени’ чмъ это требовалось для чисто-литературнаго протеста.
Отсюда ясны заслуги русской сатиры въ критик, т. е. художественнаіо дарованія и публицистическаго направленія журналистовъ. О то, и другое были на столько существенными, ршающими силами, что сатирическія статьи крыловскаго журнала по части критики, по крайней мр, на десять лтъ опередили чистохудожественныхъ судей современной литературы и заране указали путь борьбы съ новымъ россійско-европейскимъ повтріемъ’ смнявшимъ классицизмъ,— съ Карамзинской чувствительностью.
Зритель находился въ дятельной полемик съ Московскимъ журналомъ Карамзина. Поводъ, какъ увидимъ, на первый взглядъ частный и незначительный, но причина полемики несравненно глубже. Предъ нами два совершенно различныхъ критика по направленію и даже по личной психологіи. Одинъ — оптимистъ и чистый эстетикъ, другой — одинъ изъ реальнйшихъ и, слдовательно, далеко не прекраснодушныхъ наблюдателей дйствительности я въ силу этого совершенно непричастный чистому искусству и выспреннему счастью младенчески’ восхищеннаго сердца.

XXXIII.

Въ исторіи русской литературы мало примровъ такого единодушнаго и безпощаднаго суда потомства надъ когда-то знаменитымъ и безусловно даровитымъ писателемъ, какъ приговоръ надъ Карамзинымъ.
Трудно представить, на какой высот стояло имя автора Бдной Лизы въ послдніе годы его жизни. Это — настоящій культъ, религіозно неприкосновенный и, повидимому, навсегда непоколебимый. ‘Исторіографъ Росссійской имперіи’,— такъ оффиціально именовался Карамзинъ,— уже этимъ именованіемъ вселялъ въ сердца современниковъ нкоторый трепетъ и благоговніе. Никому столько не разсыпалось самыхъ лестныхъ эпитетовъ, въ род геній, великій. Поэты, дамы и государственные мужи на этотъ разъ сошлись въ единодушномъ преклоненіи…
Но еще не успла слава Россіи испустить послдній вздохъ, какъ откуда-то послышались довольно странныя и неожиданныя рчи. Оказалось, далеко не всхъ загипнотизировало краснорчіе историка, даже больше,— какъ разъ краснорчіе оказалось злополучнйшимъ наслдствомъ писателя.
И здсь также обнаружилось удивительное единодушіе. Булгаринъ шелъ рядомъ съ Полевымъ, и даже Погодинъ, позже Гомеръ исторіографа, печатаетъ въ своемъ журнал уничтожающую я жестокую критику на Исторію Государства Россійская.
Все это происходитъ въ теченіе какихъ-нибудь четырехъ лтъ, но до такой степени энергично и цлесообразно, что капитальнйшій трудъ Карамзина оказываетъ плодотворнйшую отрицательную услугу русской критик и вообще русскому искусству.
Статьи, посвященныя таланту и работ историка, безусловна самыя дльныя и самыя значительныя по результатамъ изъ всего критическаго матеріала первыхъ десятилтій текущаго столтія. И какъ разъ потому, что статьи эти были вызваны многочисленными недостатками историческаго произведенія Карамзина. Именно выясненіе не достоинствъ, а пороковъ Исторіи — изощрило пера критиковъ и установило основные принципы будущей русской литературы.
Какъ это могло произойти по поводу столь знаменитаго и талантливаго писателя?
Таланты Карамзина не только велики, но и крайне разнообразны. Онъ — стихотворецъ, журналистъ, т. е. критикъ и политическій мыслитель, авторъ повстей, наконецъ, ученый. И во всхъ областяхъ онъ всю жизнь стоитъ чуть ли не на первомъ мст среди современниковъ. Объ этомъ факт свидтельствуетъ всякое историческое сообщеніе и воспоминаніе его читателей. Мы, пересматривая журналы Карамзина, на поляхъ противъ его произведеній безпрестанно встрчали восторженныя восклицанія давно сошедшихъ въ могилу поклонниковъ и, вроятно, боле всего поклонницъ ‘милаго Карамзина’. Его біографъ упоминаетъ о громадныхъ успхахъ писателя въ дамскомъ обществ, и мы можемъ судить, на сколько это справедливо, по многочисленнымъ посланіямъ: къ Филлид, къ Агла, къ Хло, къ Деліи, къ жестокой, къ неврной, къ врной, къ графин Р, къ госпож П—ой, или просто къ Алин… Это — цлый букетъ цвтовъ и грацій!
До Карамзина ничего подобнаго не испытывали русскіе литераторы. Очевидно, это — настоящій любимецъ публики, писатель дйствительно популярный и даже уважаемый.
Достаточно одного такого вывода, чтобы мы почувствовали себя въ совершенно новой эпох русской литературы. Что общаго между шутовскими спектаклями піитъ и профессоровъ и блестящими свтскими побдами издателя Аглаи!
И вотъ здсь-то именно начинаются и — кончаются ‘безсмертныя’ литературныя заслуги Карамзина. Онъ первый создалъ большую публику для книги и журнала. Онъ первый показалъ русскому обществу музъ не въ уродливомъ затрапезномъ костюм педантическаго скрипучаго римоплетства, а въ легкомъ изящномъ убор поэтической чувствительности и музыкальнаго свободнаго прекраснословія.
Немногаго, конечно, стоили Аглаи, Хлои и Филлиды, какъ цнительницы литературы, но разъ он читали, писателю приходилось непремнно пристально заботиться прежде всего о стил, о язык. Онъ неизбжно становился до послдней степени удобочитаемымъ, интереснымъ, по крайней мр, по форм. Да, въ сущности, главне всего по форм. Гд же Филлид гоняться за особенно серьезнымъ и жизненнымъ содержаніемъ!
Державинъ написалъ стихотвореніе въ честь Карамзина, еще юнаго писателя. Стихи заканчивались такимъ напутствіемъ патріарха екатерининской поэзіи:
Пой, Карамзинъ, — и въ проз
Гласъ слышенъ соловьинъ!
Трудно точне опредлить талантъ и всю дятельность Карамзина. Отъ начала до конца — это дйствительно соловей рядомъ съ розой и зарей, и гораздо боле пніе, чмъ простая рчь прозаическаго смертнаго.
Соловьемъ Карамзинъ началъ и соловьемъ же кончилъ. На пространств десятковъ лтъ не произошло никакого преобразованія: сначала роль розы играла Лиза, а потомъ ее смнило ‘любезное отечество’. Но ни настроеніе писателя, ни даже его литературная школа и стилистическіе пріемы нисколько не измнились.
Послднія слова, написанныя Карамзинымъ въ его Исторіи ‘Оршекъ не сдавался’ — своего рода роковое изреченіе. Мы могли бы прибавить: ‘любезный, нжно-образованный юноша’ также не сдавался ни предъ какимъ натискомъ времени, развивающихся общественныхъ идей, наростающихъ государственныхъ и нравственныхъ потребностей Россіи, быстрыхъ успховъ научной и критической мысли.
Какая угодно Хлся въ самомъ преклонномъ возраст могла съ полнымъ спокойствіемъ сердца и съ такой же усладой души чертить ‘милый Карамзинъ’ на страницахъ политической исторіи, съ какой она когда-то орошала слезами жертву Симонова пруда.
Не всмъ дается такое постоянство, да притомъ еще столь нжное и трогательное. Очевидно, природа писателя обладала особымъ закономъ, чрезвычайно психологически-любопытнымъ. Соловей, съ единственнымъ предметомъ въ груди и въ мысляхъ — розой, оказался сильне всхъ житейскихъ терній и треволненій!
И здсь опять типичнйшее явленіе, уже не литературное, а культурно-историческое. Существовали, слдовательно, условія, допускавшія долголтнюю неприкосновенность самыхъ экзотическихъ чувствъ и эфирной философіи. Конечно, въ нашемъ мір и экзотическое и эфирное непремнно должно питаться самыми реальными соками грязной земли, и Карамзинская любезность и нжность вплоть до второй четверти XIX вка требовала, несомннно,— особенно богатаго и правильнаго притока этихъ соковъ.
Какъ совершался этотъ притокъ, мы подробностей не знаемъ. Извстенъ только поучительный фактъ со словъ самого Карамзина. Авторъ Флора Силина, благодтельною человка, проводилъ время въ деревн и выполнялъ свой отеческій долгъ предъ собственными уже реальными ‘человками’.
Сначала онъ скучалъ и грустилъ и ‘отъ скуки и отъ грусти’ писалъ, находя, что это ‘лучшая польза нашего ремесла’… Потомъ мы узнамъ нчто совершенно другое.
Нкій сельскій житель, т. е. помщикъ, написалъ своимъ мужикамъ: ‘добрые земледльцы, сами изберите себ начальника для порядка, живите мирно, будьте трудолюбивы’…
Прошло нсколько времени, оказалось, добрые земледльцы въ юнецъ развратились. Пришлось перемнить политику,— какъ собственно, неизвстно, но только весьма скоро стадо погибшихъ овецъ снова превратилось въ счастливое общество ‘благодтельныхъ человковъ’, вроятно, и для себя, и для энергичнаго помщика.
Какимъ путемъ сельскій житель достигъ этихъ результатовъ, онъ не объясняетъ, но только ‘безъ англійскихъ мудростей, безъ всякихъ хитрыхъ машинъ, не усыпая земли ни золою, не известкою, ни толчеными костями’. Вся реформа ограничилась ‘трудолюбіемъ’, и крестьяне возблагодарили своего благодтеля.
Таковъ разсказъ. Вы думаете, это только беллетристика, плодъ скуки и грусти? Вовсе нтъ. Нашъ авторъ именно и тмъ замчателенъ, что краснорчія не отличаетъ отъ фактовъ, своихъ чувствъ отъ идей, фантастическихъ цвтовъ отъ дйствительнаго зла. Именно только что разсказаннымъ анекдотомъ Карамзинъ стремился ршить государственный вопросъ, насчетъ участи крпостныхъ крестьянъ. Онъ не повствовалъ, а доказывалъ, не рисовалъ узоровъ досужаго воображенія, а вносилъ свой голосъ въ законодательные планы.
Войдите въ эту психологію, и вамъ станетъ вполн ясной нравственная и литературная личность Карамзина.
Вы поймете, какую роль играла у него грусть и писаніе отъ бездлья, что означалъ для него переходъ отъ Бдной Лизы къ Исторіи Государства Россійскаго, въ чемъ могло заключаться движеніе его мысли отъ поприща эстетическихъ чувствительныхъ упражненій до важнйшихъ вопросовъ государственной жизни. Вы, наконецъ, проникнете и въ сущность критическихъ и литературныхъ подвиговъ писателя.
Вамъ совершенно ясна слдующая мысль.
Если писатель, по натур или по преднамренному плану, изгоняетъ изъ своихъ произведеній строго фактическую жизнь, если онъ желаетъ пть вмсто бесды и имть дло съ граціями, а не съ смертными существами, весь его талантъ долженъ неминуемо сосредоточиться на форм. Вдь только и существуютъ два орудія у писателя — содержаніе и форма, фактъ и слово, идея и стиль.
Комбинацій можетъ быть нсколько. Перевсъ того или другого элемента зависитъ отъ преобладанія въ природ писатели той или другой способности, чисто литературной или мыслительной. Можно представить, конечно, и совершенную гармонію: идейность, жизненность вмст съ художественностью.
Но возможны и крайности: перевсъ мысли надъ формой, или наоборотъ. Во всхъ литературахъ можно указать множество примровъ всхъ этихъ комбинацій.
Карамзинъ — одна изъ самыхъ краснорчивыхъ и самыхъ типичныхъ для дореформенной литературы и крпостническаго общества: ршительное преобладаніе литературности надъ вдумчивостью и наблюдательностью. Карамзинъ — идеальный словесникъ въ самомъ точномъ смысл, образцовый производитель словъ и фразъ, артистъ блестящей вншности и бднякъ духомъ, нищій сердцемъ — не въ смысл ограниченности и жестокости, а развитой общественной мысли и жизненной сознательной гуманности.

XXXIV.

Карамзинъ первое литературное воспитаніе получилъ въ Дружескомъ обществ Новикова. Здсь онъ могъ впитать много благороднйшихъ идей на счетъ просвщенія и человколюбія, но по части эстетики новиковская школа не отличалась ни основательностью, ни смлостью. Мы это знаемъ изъ знаменитаго Словаря. Карамзинъ быстро пріобрлъ тснйшія связи съ нкоторыми членами общества, особенно съ Петровымъ, ‘Агатономъ’, но, повидимому, не могъ заручиться опредленными взглядами и даже чувствами въ самой важной и увлекательной для него области, въ художественной литератур.
Передъ нами одновременно переводъ геснеровской идилліи, гд, конечно, на первомъ план пастухъ, ручей и свирль,— упорные планы переводить Шекспира и въ дополненіе картины — уваженіе къ Баттб и правиламъ!
Какъ все это согласить?
Никто ршительне Шекспира не высмялъ идиллій и никто презрительне не относился къ правиламъ. Какъ же онъ могъ попасть рядомъ съ пастушкомъ и піитикой?
Очевидно, существовало нсколько вліяній на юнаго любителя словесности, и шекспировское шло отъ нмецкаго ‘бурнаго генія’ Ленца. Романтикъ жилъ въ Москв, находился уже на закат своихъ силъ и таланта, даже ума, но не забывалъ священнаго романтическаго культа — Шекспира.
Карамзинъ свидтельствуетъ, что Ленцъ ‘удивлялъ’ его иногда и своими піитическими идеями, и, конечно, первое мсто въ этихъ идеяхъ занималъ геній Шекспира.
Это значило бурное, ничмъ не сдерживаемое воображеніе и ничего не щадящая врность природ.
Русскаго юношу увлекли эти идеи, именно идеи, а не самая сущность шекспировской поэтической психологіи. Карамзинъ, какъ идеально чувствительный и на слова податливый человкъ, былъ очарованъ такими выраженіями, какъ свобода, натура. Съ нимъ произошло то же самое, что съ гоголевскимъ Маниловымъ.
Этотъ нжный господинъ безпрестанно попадаетъ въ безвыходный туманъ воображенія, ‘обвороженный фразой’, и никакъ не можетъ вникнуть ‘въ толкъ самого дла’. Чичиковъ можетъ лгать и плутовать сколько угодно на глазахъ растроганнаго любителя словъ и фразъ.
Есть и у Карамзина такой же лжецъ и плутъ: его природная и развитая воспитаніемъ склонность къ сентиментальнымъ побрякушкамъ и томной нервной слезливости. Она продлываетъ съ его воображеніемъ самые неожиданные опыты, въ то время, когда въ ушахъ звенитъ волшебное словечко натура!
Оно, очевидно, прямо загипнотизовало впечатлительнаго мечтателя. Карамзинъ примется повторять его и въ проз, и въ стихахъ. Въ предисловіи къ переводу Юлія Цезаря Шекспиръ будетъ такъ оцненъ: ‘онъ смотрлъ только на натуру, не заботясь, впрочемъ, ни о чемъ’.
Одновременно появятся стихи съ энергическимъ началомъ: Шекспиръ натуры другъ!..
Отдавалъ ли себ критикъ отчетъ, что такое натура вообще и въ трагедіяхъ Шекспира въ особенности?
Карамзинъ не признаетъ единства, это въ 1787 году, т. е. на пять лтъ раньше Зрителя, Вольтеръ прямо обзывается софистомъ я уличается въ плагіатахъ у того же Шекспира. Очевидно, съ классицизмомъ у Карамзина покончены вс счеты. А Вольтеръ ему втройн ненавистенъ, какъ человкъ по преимуществу разсудочный, какъ чрезвычайно запальчивый критикъ жизни и противникъ идиллическаго застоя и, наконецъ, какъ противникъ Руссо, уважаемаго нашимъ писателемъ за чувствительность.
И такъ, одно завоеваніе несомннно, и одно теоретически очень цнно. Но его мало для натуры Шекспира. Логически слдуетъ освободить талантъ писателя отъ всякихъ книжныхъ стсненій и заставить его считаться только съ реальной жизнью.
Но вотъ именно здсь и камень преткновенія для Карамзина.
Онъ откажется отъ одной лжи, затмъ чтобы подпасть подъ нго другой, не мене ядовитой и противоестественной.
И произойдетъ это потому, что у Карамзина, какъ истиннаго эстетика, нтъ чутья дйствительности. Онъ созерцателъ и мечтатель. Онъ готовъ признать психологическую силу ЦІекспира въ изображеніи характеровъ, во доказать ее ршительно не въ состояніи. Для этого надо имть представленіе о дйствительныхъ характерахъ, потому что художественная психологическая критика — сопоставленіе поэтическаго образа съ подлиннымъ историческимъ или современнымъ явленіемъ.
Почему по поводу Брута слдуетъ воскликнуть: ‘вотъ характеръ!’ — Карамзинъ не объясняетъ, и, насколько можно судить по его характеристикамъ героевъ русской исторіи, не могъ объяснить. Ему доступенъ только реторичестй анализъ, т. е. моральные шаблоны. Онъ, характеризуя, непремнно проповдуетъ какой-нибудь нравственный труизмъ, не раскрываетъ жизненныя основы личности, а при помощи ея отдльныхъ чертъ и фактовъ иллюстрируетъ свой тезисъ.
Въ результат, каждый человкъ подъ перомъ такого историка и психолога превращается въ нкій заране составленный ребусъ какъ разъ на фразу, находящуюся въ распоряженіи отгадчика.
Такимъ же путемъ Карамзинъ не только будетъ объяснять готовые характеры, но и создавать свои въ собственныхъ произведеніяхъ. Натуры ни тамъ, ни здсь не окажется, но именно этотъ вопіющій недостатокъ всякой философіи и всякаго искусства и создастъ славу Карамзина, какъ политическаго мыслителя, проницательнаго моралиста и интереснаго писателя.
Натура нчто крайне сложное, и Шекспиръ въ сильнйшей степени этой сложности обязанъ своимъ фіаско у французскихъ классиковъ и у всякой другой подобной публики. Понять и оцнить Брута — это цлая задача по исторіи и философіи. А познакомиться съ Эрастомъ можно буквально съ двухъ словъ.
Въ результат, и для критики, и для искусства Карамзина натура осталась пустымъ, хотя и обворожительнымъ звукомъ. Онъ повторяется и позже, независимо отъ Шекспира: ‘везд натура есть наставница’ человка ‘и главный источникъ его удовольствій’.
Да, натура, но только не шекспировская, а разв стерновская, да и то подправленная и пообчищенная.
‘Стернъ несравненный’, воскликнулъ Карамзинъ, ‘въ какомъ ученомъ университет научился ты столь нжно чувствовать?’
Но этого мало, надо столь же нжно и говорить.
Посмотрите, какъ нашъ поклонникъ Шекспира вылащиваетъ стихи, не свои только, а требуетъ исправленій и отъ другихъ.
Слово ‘парень’ для него отвратительно: онъ желаетъ ‘покойнаго селянина, который съ тихимъ удовольствіемъ смотритъ на природу и говоритъ: вотъ гнздо! вотъ пичужечка!’ Онъ не признаетъ также выраженій: барабаны, потъ, сломилъ, вскричалъ, потупленная голова…
Но это вдь самый послдовательный классицизмъ, доходящій до преціозной манерности! Классикъ не имлъ права даже комнату называть комнатой и солдата солдатомъ: чертогъ, воинъ, не иначе. А когда у него дйствіе происходило за городомъ, онъ писанъ ‘мстность сельская, но пріятная’.
Также и у Карамзина, хотя онъ ненавидитъ единство.
У природы онъ беретъ только цвты, въ человческомъ обществ только нжныя сердца, и изъ этого матеріала строитъ всю свою литературу.
Объявляя объ изданіи Встника Европы, онъ цлью журнала ставитъ: ‘указывать новыя красоты въ жизни, питать душу моральными удовольствіями и вливать ее въ сладкихъ чувствахъ съ благомъ другихъ людей’.
Подъ этимъ сахарнымъ и медоточивымъ мазкомъ вс явленія жизни превращаются въ леденцы и бонбоньерки.
Для всякаго факта и понятія своя особая терминологія, и изъ произведеній Карамзина можно бы извлечь цлый словарь новаго преціознаго тона, ничмъ не уступающій фокусничеству мольеровскихъ героинь.
Что, напримръ, означаютъ слдующія фигуры?
‘Призывай богинь парнасскихъ, он пройдутъ мимо великолпныхъ чертоговъ и постятъ твою смиренную хижину’…
Это ни боле, ни мене, какъ совтъ писателю не изображать ‘хладную мрачность души’ своей, а ‘возвыситься до страсти къ добру’. Переводъ стоитъ оригинала.
‘Великіе геніи ведутъ людей къ сокровищамъ ума путемъ, усяннымъ цвтами’.
Это просто метафора для понятія популяризаціи и доступности научныхъ свдній.
Вы чувствуете, съ какой тщательностью отдлывались эти узоры, и чрезвычайная усидчивость Карамзина надъ отдльными фразами и словами доказывается его черновыми рукописями. И замтьте, не въ художественныхъ произведеніяхъ, а въ Исторіи. Можно изумиться изобилію перечеркиваній, поправокъ въ самыхъ, повидимому, простыхъ выдержкахъ, въ фактическомъ разсказ… Можно представить, сколько труда у исторіографа уходило на стиль и какъ сравнительно мало оставалось на сущность дла!
Никто, конечно, не станетъ подвергать безусловному порицанію подобную работу, и мене всего у Карамзина.
Русскій литературный языкъ еще создавался и мы сейчасъ увидимъ, сколько враговъ онъ встрчалъ на своихъ самыхъ законныхъ и естественныхъ путяхъ. Карамзинъ своимъ словеснымъ подвижничествомъ оказывалъ ему великія, въ полномъ смысл незабвенныя услуги. Но только всякая благородная цль, при всей своей возвышенности, требуетъ разума. Иначе и услуга можетъ стать источникомъ вреда.
Неужели, при всемъ попеченіи о хорошемъ стил, требовалось непремнно филолога-педанта именовать ‘Великимъ мужемъ Русской Грамматики’, а ея еще незрлое состояніе изображать картиной ‘богиня въ пеленахъ’? Неужели по поводу дамскаго пожертвованія настоятельно распространяться о ‘просвщенной благотворительности’ русскихъ, готовыхъ благодтельствовать даже иностранцамъ: ‘права человчества всего для насъ священне!..’ И причемъ здсь прекрасный слогъ и добродтельное сердце’ жертвовательницы?
Очевидно, не было сознанія мры въ благомъ дл.
А между тмъ, никому, кажется, идеалъ умренности не былъ столь свойственъ, какъ исторіографу,— только не реторической, а практической.
По поводу, напримръ, народнаго просвщенія онъ разсуждаетъ:
‘Глубокомысленный, важный умъ долженъ обуздать нетерпливость добраго сердца, которое, плняясь намреніемъ, хочетъ немедленныхъ плодовъ закона благодтельнаго’.
Отчего бы этотъ принципъ не примнить къ краснорчію и не обуздать чувствительнаго сердца на поприщ фразъ?
Потому что фразы часто буквально убивали мысль и фактъ. Мы это увидимъ изъ критики, направленной современниками противъ Исторіи Государства Россійскаго.
Но у эстетика другая цль и, главное, другое прочно установленное воззрніе на какую бы то ни было литературную работу.
Карамзину удалось, можетъ быть, ненамренно, очень врно опредлить себя, какъ писателя. Рчь идетъ о поэт, но вопросъ въ извстной психологій, а не разновидности таланта, тмъ боле, что и нашъ авторъ гршилъ очень многочисленными стихами.
‘Сильный, хорошій стихъ’, говоритъ Карамзинъ, ‘счастливое слово, искусный переходъ отъ одной мысли къ другой, радуютъ поэта, какъ младенца, и нердко на цлый день длаютъ веселымъ, особливо если онъ можетъ сообщить свое удовольствіе другу любезному, снисходительному къ его авторской слабости’.
Счастливое слово, любезный другъ, удовольствіе, слабость — таковъ нравственный и практическій обиходъ писателя, способнаго младенчески быть счастливымъ.
И между тмъ, этотъ писатель пустился въ журналистику. Цль была самая прозаическая: Карамзинъ желалъ пріобрсти состояніе, и остальную жизнь прожить спокойно и въ полномъ эстетическомъ удовольствіи. Но достигнуть цли не легко тамъ, гд танцовальный учитель совершенно затмвалъ собой профессора философіи.
Карамзинъ ршилъ преодолть вс трудности, и для насъ, разумется, самый важный и любопытный вопросъ во всей многосторонней дятельности нашего писателя — исторія его журнальныхъ успховъ и неудачъ.
Именно эта исторія опредляетъ положеніе Карамзина въ русской художественной и публицистической критик.

XIXV.

Первое періодическое изданіе Карамзина Московскій журналъ, кром ‘сочиненій въ стихахъ и проз’, ‘описанія разныхъ происшествій’ и ‘анекдотовъ’, общалъ два критическихъ отдла — для книгъ и театральныхъ пьесъ. Издатель ручался за безпристрастіе своей критики и напоминалъ публик, что ‘до сего времени весьма немногія книги были у насъ надлежащимъ образомъ критикованы’.
Журналъ выходилъ въ теченіе двухъ лтъ и нельзя сказать, чтобы блистательно выполнилъ обязательства по части критики. За весь первый годъ достойна вниманія одна лишь статья объ Эмиліи Галотти — Лессинга,
Разборъ — изложеніе содержанія пьесы съ одобрительными восклицаніями и однотонными замчаніями насчетъ естественности событій и характеровъ. Но несомннно, полезнымъ дломъ со стороны Карамзина было уже самое одобреніе драмы въ то время, когда еще классицизмъ не чаялъ своей гибели.
Рецензіи о книгахъ — или простыя упоминанія, или изрдка пересказъ особенно любопытнаго сочиненія съ заключительнымъ приговоромъ.
Но эти скромные подвиги давались журналу не легко. Ни публика, ни писатели никакъ не могли привыкнуть даже къ самымъ безпристрастнымъ и сдержаннымъ сужденіямъ журналиста.
Критика производила впечатлніе личной обиды просто потому, что она не представляла сплошного панегирика или оды достоинствамъ автора.
Карамзину на первыхъ же порахъ пришлось испытать терніи журналистики.
Нкій Туманскій перевелъ греческое сочиненіе по миологіи и приложилъ свои примчанія. Московскій журналъ неодобрительно, хотя и необычайно джентльмэнски, коснулся стиля переводчика. По этой части журналъ былъ безусловно компетентенъ и не въ дух Карамзина допустить лично-оскорбительную статью.
Но Туманскій не стерплъ критики и отвчалъ уже прямо пасквилемъ. За журналистами, какъ частными лицами, отрицалось вообще право на критику. Авторъ утверждалъ, что сужденія ихъ ‘никогда отъ людей умныхъ уважаемы не были’, ‘извстно, что они за подарки истощеваютъ свои хвалы, по пристрастію, самолюбію, личной ссор или зависти выискиваютъ вс способы унизить трудъ чуждый’.
Еще чувствительне для Карамзина должны были явиться нападки крыловскаго Зрителя. На этотъ разъ противникъ говорилъ не мало правды, и Московскій журналъ врядъ ли могъ вообще побдоносно вести борьбу съ упреками чисто-литературнаго характера.
Въ стать Критикъ Зритель издвался надъ ‘неусыпнымъ попеченіемъ о русскомъ язык’. Это означало указывать на исключительно стилистическую критику Карамзина, т. е. обличать несомннную односторонность. Зритель недоволенъ, что новоявленный журналъ не разсматриваетъ ни авторскихъ мыслей, ни плана сочиненій, ни характеровъ дйствующихъ лицъ. ‘Да и хорошо, что не за свое дло берется’, говоритъ ядовито авторъ, ‘какъ заниматься такою мелочью!..’
Слдовательно, критическія предпріятія Карамзина немедленно натолкнулись на препятствія, и критикъ нашъ отнюдь не отличался такого сорта характеромъ, чтобы пойти на встрчу борьб, по крайней мр, продолжать идти своей дорогой.
Напротивъ, Московскій журналъ обнаружилъ всю неприспособленность чувствительной натуры къ настоящей журнальной дятельности.
Изданіе имло 300 ‘сускрибентовъ’, т. е. подписчиковъ, это по времени было успхомъ и идеалъ самого издателя не поднимался выше цифры 500. Доходу все-таки журналъ не давалъ, и Карамзинъ вздумалъ замнить его альманахомъ, сначала вышла Амая, потомъ Аониды. Критика въ обоихъ изданіяхъ отсутствовала, да она и не отвчала характеру стихотворныхъ сборниковъ.
Но, независимо отъ стиховъ, Карамзинъ, повидимому, утратилъ всякую охоту къ литературной публицистик. Правда, ко второму выпуску Аонидъ издатель приложилъ предисловіе — статью о поэзіи и стихотворств.
Здсь высказаны дльныя мысли на счетъ самостоятельности поэтическаго вдохновенія. Поэту рекомендуется не гоняться за чуждыми, несвойственными ему идеями, а описывать предметы, къ нему близкіе. Но главный совтъ — совершенно въ дух безоблачнаго чувствительнаго оптимизма. ‘Молодому питомцу Музъ лучше изображать въ стихахъ первыя впечатлнія любви, дружбы, нжныхъ красотъ природы, нежели разрушеніе міра, всеобщій пожаръ натуры и прочее въ семъ род’.
Карамзинъ даже отказался напечатать въ Аонидахъ слишкомъ энергичное стихотвореніе: такъ ему дорогъ покой душевный и розовое созерцаніе даже въ книгахъ!
Очевидно, это не критика, и даже исчезаетъ самая возможность ея существованія. Все равно какъ изъ идиллическаго пастыря не могъ выработаться публицистъ, вообще писатель — съ новыми, сильными идеями, такъ любезный питомецъ музъ никогда не могъ снизойти до хлопотливой борьбы, за какія бы то ни было литературные вопросы.
Карамзинъ это доказываетъ систематически, прежде всего новымъ, важнйшимъ своимъ журналомъ и послднимъ періодическимъ изданіемъ — Встникъ Европы.
Издатель разсчитывалъ попасть въ политическій моментъ. Революція прекратилась, всюду правительства обратились къ мирнымъ задачамъ отеческаго управленія подданными, а народы уразумли необходимость правленія твердаго. Явилась нужда ‘въ общемъ мнніи’, т. е. въ политической печати. И Встникъ Европы имлъ въ виду удовлетворить общему настроенію, ‘лучшимъ умамъ, стоящимъ теперь подъ знаменемъ власти’.
Въ результат, является политическій отдлъ,— совершенная новость въ русской журналистик.
Происходитъ это въ 1802 году. Прирожденному оптимизму издателя — полное раздолье. Карамзинъ можетъ съ полнымъ основаніемъ восхвалять правительственные планы на счетъ просвщенія: они дйствительно существовали въ первое время новаго царствованія. Бонапартъ удостаивается многорчивой хвалы за умерщвленіе чудовища революціи. Наконецъ, въ журнал печатается знаменитая статья О любви къ отечеству и народной гордости.
Содержаніе ея не представляетъ ничего новаго посл статей Зрителя, разница въ тон. Карамзинъ благодаритъ Бога за расположеніе своей души, совсмъ противное сатирическому духу, а вся сила Крылова именно въ этомъ дух.
У Карамзина любовь къ отечеству доказывается патетически, у Крылова,— путемъ безпощадной насмшки надъ пасынками Россіи. Карамзинъ крайне недоволенъ подражательностью, пренебреженіемъ русскихъ къ родному языку и роднымъ талантамъ, повторяются буквально мысли Плавильщикова насчетъ богатства русской рчи и бдности французской. ‘Хорошо и должно учиться’, заканчиваетъ Карамзинъ, ‘но горе и человку, и народу, который будетъ всегдашнимъ ученикомъ’.
Это вполн основательно. Но, разъ журналистъ стоитъ за самостоятельные пути развитія, онъ долженъ ихъ указать, и преимущественно, конечно, тамъ, гд недугъ подражательности особенно глубокъ и тлетворенъ, т. е. въ литератур.
Помимо патріотическихъ изліяній общаго характера, журналу необходимо было вооружиться критикой, тмъ боле, что онъ такъ краснорчиво изобразилъ достоинства русскаго языка!
Но критиковать, значитъ рисковать на полемику, на утрату прекраснодушнаго одическою настроенія. Это уже испыталъ издатель, и теперь онъ просто изгоняетъ критику изъ своего журнала.
‘Что принадлежитъ до критики новыхъ русскихъ книгъ’, пишетъ онъ, то мы не считаемъ ее истинною потребностію нашей литературы (не говоря уже о непріятности имть дло съ безпокойнымъ самолюбіемъ людей). Въ авторств полезне быть судимымъ, нежели судить. Хорошая критика есть роскошь литературы, она рождается отъ великаго богатства, а мы еще не крезы. Лучше прибавить что-нибудь къ общему имнію, нежели заняться его оцнкою. Впрочемъ, не закаиваемся говорить иногда о старыхъ и новыхъ русскихъ книгахъ, только не входимъ въ ршительное обязательство быть критиками’. Нечего и говорить, что автору отнюдь не удалось доказать ненужность и безполезность критики. Самъ же онъ признаетъ пользу ‘быть судимымъ’, слдовательно, судъ полезенъ, только не совсмъ удобенъ для судьи.
Вообще, Карамзинъ всми силами открещивается отъ всякаго подозрнія, какое могло бы возникнуть у русской публики, особенно у будущихъ ‘сускрибентовъ’ на его журналъ, въ серьезности его намреній, какъ издателя и писателя.
Въ объявленіи объ изданіи Карамзинъ усиленно подчеркиваетъ свою исключительную заботу на счетъ удовольствія читателей. Онъ будетъ ‘указывать новыя красоты въ жизни’, ‘избирать пріятнйшіе’ изъ иностранныхъ цвтниковъ, ‘украшать словесность, языкъ’, вообще — ‘не учить публику, а единственно занимать ее пріятнымъ образомъ, не оскорбляя вкуса ни грубымъ невжествомъ, ни варварскимъ слогомъ’.
Очевидно, это особенная эпикурействующая публицистика, отъ начала до конца усладительная, разсчитанная прежде всего напріятное времяпрепровожденіе. Недаромъ, даже по поводу политическаго отдла, Карамзинъ спшитъ отмтить ‘любопытные и забавные анекдоты’: ихъ издатель будетъ ‘съ осторожностью’ брать изъ англійскихъ газетъ…
Несомннно, былъ смыслъ и въ подобной программ. Тамъ, гд едва набиралось триста подписчиковъ на безусловно литературный журналъ, приходилось литературу преподносить въ вид самаго легкаго блюда, какого-нибудь безе или экзотическаго фрукта, сочинять трогательные анекдоты и политическія статьи переполнять наивнымъ національнымъ самохвальствомъ и торжественными чувствами на счетъ ‘счастливаго состоянія Россіи’, ‘спокойствія сердецъ, веселыхъ лицъ, чувствительности русскихъ къ добру’.
Все это цлесообразно для пріохочиванья публики къ чтенію. Но до такой ли степени?
Самъ Карамзинъ, въ оптимистическомъ ослпленіи всми и всмъ, напечаталъ статью О книжной торговл и любви къ чтенію въ Россіи, Въ стать указано громадное развитіе за послднія 25 лтъ московской книжной торговли, оцнены заслуги Новикова и сообщены дйствительно замчательные факты.
По свдніямъ Карамзина, даже бдные дворяне, съ годовымъ доходомъ не боле 500 рублей, собирали ‘библіотечки’ и съ величайшимъ почтеніемъ относились къ книгамъ, перечитывали ихъ по нскольку разъ.
Правда, большинство этихъ книгъ — романы, и непремнно чувствительные. Но разъ существуетъ наклонность къ чтенію, читателей можно вести дальше романовъ. Карамзину не приходила за умъ эта простая мысль, и онъ лучше предпочиталъ производить ходкій, уже установившійся товаръ, чмъ рисковать неудовольствіемъ читателей.
Да, это не былъ ни учитель общественный, ни даже журналистъ въ смысл общественнаго дятеля.
Переживъ эпоху просвщенія, хорошо знакомый съ ея литературой, Карамзинъ въ личной дятельности представилъ одинъ изъ самыхъ послдовательныхъ и цльныхъ примровъ идейной косности. На его язык не было простой фразой требовать, чтобы ‘вс смлыя теоріи ума’ и другія ‘любопытныя произведенія остроумія’ остались въ книгахъ. Онъ шелъ дальше: не допускалъ теорій даже и въ книги, ограничиваясь ни къ чему не ведущими чувствами.
Даже самое дорогое дло — стиль — Карамзинъ предоставлялъ за волю судьбы и на доброе усмотрніе другихъ, мене опасавшихся ‘непріятностей’ отъ самолюбивыхъ авторовъ. Карамзинъ вс силы души своей полагалъ на красоту слога, на выработку русскаго языка, но когда явилась необходимость защищать свой трудъ, писатель отошелъ въ сторону, и послдній бой на поприщ стилистической критики произошелъ безъ его участія.

XXXVI.

Выраженіе стилистическая критика для всхъ полемикъ старыхъ русскихъ литераторовъ неточно. Вопросъ о слог сравнительно второстепенный въ начал и ход борьбы. Ея сущность — общественнаго и политическаго содержанія, и грамматика почти для всхъ критиковъ является только предлогомъ для раскрытія публицистическихъ принциповъ.
Мы съ этимъ фактомъ встрчались неоднократно, но никогда онъ не являлся въ такомъ эффектномъ освщеніи, какъ въ спор карамзинистовъ съ шишковистами.
Прежде всего любопытенъ идейный смыслъ борьбы.
Шишковисты выступили на сцену, какъ защитники церковнаго языка. Русскій языкъ только нарчіе славянскаго и долженъ всхъ своихъ красотъ искать въ священномъ писаніи, а не сочинять новыхъ словъ и не заимствовать выраженій изъ иностранныхъ языковъ. Изъ русской литературы должны быть удалены такія, напримръ, слова: эпоха, религія, трогательный, оттнокъ, развитіе. Взамнъ предлагались: непщевать, гобзованіе, умодліе, прозябеніе, и давно вошедшія во всеобщее употребленіе слова: аллея, аудиторія, ораторъ, героизмъ, извергъ должны уступить мсто — просаду, слушалищу, краснослову, добледушію, искидку. Это называлось ‘новыя мысли свои выражать старинныхъ предковъ нашихъ складомъ’.
Достаточно этихъ примровъ, чтобы книгу адмирала Шишкова — О старомъ и новомъ слога — признать неисчерпаемымъ запасомъ комизма и совершенно безцльнаго ‘словоизвитія’. Никакія силы не могли заставить людей въ полномъ разсудк и твердой памяти говорить и писать на самодльной варварщин оригинальнаго филолога. Естественно, даже публика сразу оцнила идеи Шишкова и, по словамъ современника, ‘вся молодежь, вс дамы въ обихъ столицахъ ратовали за Карамзина’.
Нетрудно было писателямъ сражаться съ такимъ противникомъ при врномъ разсчет на успхъ, и вся война могла бы остаться въ исторіи нашей критики разв только образчикомъ смхотворнаго педантическаго ристалища, отнюдь не серьезной литературной полемики.
Въ дйствительности, вышло совсмъ иначе.
Противъ Карамзина, мы видли, возставалъ и Крыловъ, но между нападками Зрителя и проповдями Шишкова нтъ ничего общаго.
Высокопоставленный критикъ, съ чисто военной ршительностью, обострилъ вопросъ совершенно неожиданно и перенесъ его на такую почву, что, пожалуй, на этотъ разъ малодушіе Карамзина извинительно.
Шишковъ вопросу о слог придалъ характеръ государственнаго интереса и ненависть къ ‘высшему штилю’ открыто отождествлялъ съ измной ‘обычаямъ, вр и отечеству’.
Для него преобразованія въ язык равнялись нравственному упадку, религіозному отступничеству и политической революціи. Все это выражалось однимъ грознымъ понятіемъ ‘духъ времени’, враждебный правительству и святости законовъ.
Трудно представить, какихъ предловъ достигалъ у Шишкова староврческій азартъ. Впослдствіи, въ 1813 году, десять лтъ спустя по выход своей книги, онъ даже пожаръ Москвы приписывалъ своимъ литературнымъ противникамъ: ‘теперь ихъ я ткнулъ бы въ пепелъ Москвы и громко имъ сказалъ: вотъ чего вы хотли!’
И главный вожакъ этой столь гибельной для отечества партіи оказывался пвецъ Филлиды, Деліи, Лизы и тому подобныхъ, мене всего политическихъ и революціонерныхъ предметовъ!
Но у Шишкова грамматика творила чудеса. Съ безпримрной находчивостью адмиралъ, впослдствіи одинъ изъ вліятельнйшихъ государственныхъ людей царствованія Александра I, умлъ по буквамъ слова предписывать цлую программу внутренней политики по наиважнйшимъ вопросамъ.
Напримръ, въ государственномъ совт обсуждается вопросъ о крпостномъ прав. Въ такихъ случаяхъ Карамзинъ прибгалъ къ особеннымъ анекдотамъ, его врагъ поступаетъ несравненно проще, хотя и хитроумне. Онъ беретъ слово рабъ и доказываетъ, что оно происходитъ отъ ‘работаю’, т. е. служу кому-нибудь ‘по долгу и усердію’… Очевидно, въ Россіи нтъ рабства, какъ учрежденія предосудительнаго и для человчества оскорбительнаго, а есть только усердные и жизнерадостные слуги отцовъ-патріарховъ!..
Замтьте, Шишковъ вовсе не представлялъ злостнаго мракобсія, тонкаго сознательнаго софиста. Напротивъ, какъ помщикъ, это, дйствительно, нчто въ род патріарха, гуманнаго и на рдкость безкорыстнаго. Въ положеніи высшаго чиновника Шишковъ обнаруживалъ иногда мужество, недоступное другимъ, хотя бы и боле либеральнымъ государственнымъ мужамъ.
Вс нелпости, филологическія и принципіальныя, у Шишкова были движеніями его сердца и искренними убжденіями ума. Можно, конечно, представить, что это за умъ и какъ онъ могъ руководить сердцемъ? Но искренность и убжденность не подлежатъ сомннію.
Тмъ любопытне вліяніе и власть подобнаго мудреца, по истин безсмертна только что разсказанная сцена въ высшемъ законодательномъ учрежденіи великой имперіи!
Естественно, литераторы должны были вполн серьезно отнестись къ такому человку, разъ онъ могъ стоять на вершин государственной лстницы и выводы своей филологіи осуществлять въ распоряженіяхъ и циркулярахъ.
И Шишковъ оказывался необходимымъ не только въ высшей администраціи, онъ членъ академіи и даже первостепенный академикъ — по трудолюбію и, пожалуй, даже по учености.
Тишайшій Карамзинъ такъ характеризовалъ академію, гд блисталъ Шишковъ. Члены ея — большинство плохіе переводчики — ‘големные претолковники, иже отрваютъ все, еже есть русское и блещаются блаженно сіяніемъ славяномудрія’.
По предложенію Шишкова, академія съ 1806 года стала издавать Сочиненія и переводы, и Шишковъ явился главнымъ вкладчикомъ въ эту сокровищницу славяномудрія.
Но и это не все.
Въ 1811 году Шишковъ основалъ общество — ‘Бесду любителей русскаго слова’, съ спеціальнымъ научно-литературнымъ органомъ Чтенія въ Бесд любителей русскаго слова. Общество скоро получило оффиціальное значеніе, даже выше, чмъ академія. Уже по составу членовъ — Державинъ, гр. Завадовскій, Мордвиновъ, гр. Разумовскій, Дмитріевъ, сенаторъ Захаровъ — бесда представляла нчто въ род литературной палаты пэровъ. А потомъ Шишковъ наканун отечественной войны прочелъ здсь свое Разсужденіе о любви къ отечеству: оно быстро подвинуло государственную карьеру оратора.
По этимъ даннымъ можно судить, что собственно представлляло изъ себя шишковисткое движеніе. Это протестъ всяческаго староврія и всесторонней реакціи или, по крайней мр, неограниченнаго застоя противъ какого бы то ни было новаго вянія, преобразованія въ идеяхъ и въ жизни русскихъ людей.
Это — сплоченная организація традицій вообще противъ прогресса, и предъ ея культурнымъ и политическимъ смысломъ отступаютъ на задній планъ вс чисто-филологическіе вопросы. Они только создали удобный предлогъ, безобидную почву для объединенія страстей и стремленій, часто не имвшихъ ничего общаго съ какимъ бы то ни было стилемъ и литературнымъ направленіемъ.
Карамзинъ, повидимому, понялъ фактъ съ самаго начала и повелъ себя идеально-дипломатически.
Шишковисты, конечно, мтили почти исключительно въ издателя Встника Европы. Это было ясно ршительно для всхъ, и даже Дмитріевъ настаивалъ, чтобы Карамзинъ лично отвчалъ Шишкову.
Карамзинъ долго отговаривался, но, наконецъ, общалъ удовлетворить настойчивость Дмитріева и назначилъ даже срокъ.
Въ дв недли сочиняется отвтъ, Карамзинъ привозитъ его къ Дмитріеву, начинаетъ читать и приводитъ въ восторгъ слушателя. Дмитріевъ вполн доволенъ, Шишковъ получитъ отпоръ отъ самаго талантливаго и наиболе оскорбленнаго писателя.
Но по окончаніи чтенія Карамзинъ произноситъ такую рчь:
— Ну, вотъ видишь, я сдержалъ свое слово: я написалъ, исполнилъ твою волю. Теперь ты позволь мн исполнить свою.
И съ этими словами авторъ бросаетъ рукопись въ каминъ…
Къ достоинству русской литературы нашлись сторонники новаго направленія, способные сочинить не мене талантливую защиту и иначе ею воспользоваться.
У Карамзина съ самаго начала было не мало послдователей и даже сотрудниковъ, въ Петербург и въ Москв. Вся талантливая литературная молодежь ни минуты не могла колебаться между той и другой партіей. За Карамзина стояла публика, т. е. самая жизненная и врная опора всякаго литературнаго развитія. И этимъ уже вопросъ былъ ршенъ.
Карамзинистамъ приходилось сять смя на благодарную почву, но попутно, отстаивая новый слогъ, они съумли коснуться многихъ несравненно боле важныхъ и спорныхъ вопросовъ и ршить ихъ въ интересахъ художественнаго прогресса и національной свободы отечественной литературы.

XXXVII.

У шишковистовъ было столько комическаго и жалкаго, что ихъ личности и мысли немедленно представили богатую поживу для сатиры. Ее слдуетъ считать во глав карамзинистской оппозиціи. Она достигала цли врне, чмъ самая талантливая критическая статья.
Ея талантливйшій представитель, Василій Пушкинъ, дядя геніальнаго поэта, своими ‘посланіями’ производилъ настоящій эффектъ среди современныхъ читателей. Александръ Пушкинъ веоднократно упоминаетъ объ его войн съ шишковистами, именуя ‘вкуса образцомъ’, ‘защитникомъ вкуса’.
И дйствительно, форма пушкинскихъ сатиръ въ высшей степени изящна, стихъ энергиченъ и содержателенъ. Поэтъ уметъ коснуться всхъ отрицательныхъ сторонъ шишковистской агитаціи и заклеймить ихъ бойкимъ, остроумнымъ словомъ.
Въ посланіи къ Жуковскому подвергнута осмянію манія Шишкова къ старозавтнымъ книгамъ. Авторъ ссылается на французскіе авторитеты — Буало, Паскаля, Боссюэ, но не въ классическомъ смысл. Онъ заимствуетъ изъ чужого источника только подтвержденія своихъ здравыхъ воззрній на талантъ и просвщеніе. Ему нтъ дла до единствъ и иныхъ хитростей классицизма: онъ также прославляетъ Гомера, Софокла, Эврипида, Ювенала и Лафонтэна.
Рчь сатирика далеко не отличается сдержанностью. Для него старовры ‘безумцы’, ‘соборъ безграмотныхъ славянъ’, вождь ихъ именуется Балдусомъ и въ уста ему влагается такая рчь:
О братіе мои, зову на помощь васъ!
Ударимъ на него и первый буду азъ.
Кто намъ грамматик совтуетъ учиться,
Во тьму кромшную, въ геенну погрузится,
И аще сметъ кто Карамзина хвалить,
Нашъ долгъ, о людіе! Злодя истребить.
Пушкинъ отдаетъ должное личной доброт Шишкова:
Аристъ душою добръ, но авторъ онъ дурной.
и не только дурной, но и вредный: идеи онъ стремится замнить словами и погасить просвщеніе.
Это значило бить въ самую больную язву шишковизма, и академикъ не замедлилъ отозваться въ академической рчи — прямо обвинилъ своихъ противниковъ въ невжеств и французскомъ безбожіи.
Обвиненія вызвали посланіе Пушкина къ Дашкову, еще боле рзкое, чмъ первое.
Что слышу я, Дашковъ? Какое ослпленье!
Какое лютое безумцевъ ополченье!
Кто тщится жизнь свою наукамъ посвящать,
Раскольниковъ-славянъ дерзаетъ уличать,
Кто пишетъ правильно и не варяжскимъ слогомъ —
Не любитъ русскихъ тотъ и виноватъ предъ Богомъ!
Авторъ указываетъ, что ‘благочестію ученость не вредитъ’, что невжда не пожегъ любить отечества, тотъ не патріотъ, кто ‘бдный мыслями печется о словахъ’, и неразуменъ старословъ, скучный и бездарный, осуждающій на костеръ писателей за любовь къ словесности и наукамъ, за абіе и аще…
Оба посланія были изданы отдльно, но Пушкинъ не ограничился ими. По рукамъ въ спискахъ ходила поэма Опасный сосдъ, напечатанная потомъ заграницей. Въ поэм нтъ ничего политическаго, но сатира на Шишкова вставлена въ очень игривое повствованіе. Остроуміе и здсь не измняетъ автору.
Онъ мчится съ сосдомъ, Буяновымъ, на пар, и по этому поводу обращается къ Шишкову:
Позволь, Варяго-Россъ, угрюмый нашъ пвецъ,
Славянофиловъ кумъ, взять слово въ образецъ!
Досель, въ невжеств косня, утопая,
Мы парой двоицу по-русски называя
Писали для того, чтобъ понимали насъ…
Ну, къ чорту умъ и вкусъ: пишите въ добрый часъ! *).
*) Лейпцигское отданіе 1855 года.
Александръ Пушкинъ былъ въ восторг отъ поэмы, отсюда его обращеніе:
И ты замысловатый Буянова пвецъ,
Въ картинахъ столь богатый
И вкуса образецъ…
Въ другой разъ поэтъ называетъ своего дядю Несторомъ Арзамаса.
Эти данныя знакомятъ насъ съ нкоторыми главными врагами шишковистовъ. Въ защиту Карамзинскихъ идей возсталъ рядъ журналовъ: Цвтникъ въ лиц Дашкова, Московскій Меркурій — при издательств Макарова, Сверный Встникъ — въ лиц Дм. Языкова, Пріятное и полезное препровожденіе времени — подъ редакціей Подшивалова. Въ противовсъ шишковскому литературному обществу въ 1801 году въ Петербург образовалось Вольное общество любителей словесности, наукъ и художествъ. Общество, не въ примръ Бесд, состояло изъ молодежи: украшеніемъ его являлись Дашковъ и Василій Пушкинъ. Въ 1815 году возникъ Арзамасъ съ участіемъ многихъ членовъ старйшаго общества.
Явилась, слдовательно, извстная организація, въ распоряженія были періодическія изданія, и борьба закипла. Нашлось не мало подражателей Пушкина, шишковисты едва успвали читать одну сатиру за другой, во всевозможныхъ формахъ, отъ басни Измайлова до комедіи Дашкова. На ихъ сторон не оказывалось равносильныхъ талантовъ. Они попытались было также основать журналъ Дру’ просвщенія на слдующій годъ посл выхода книги Шишкова. Но, очевидно, несравненно было удобне и безопасне громить измнниковъ и безбожниковъ за священными стнами академіи или въ сановитой Бесд, чмъ считаться съ противниками на глазахъ публики. Журналъ представлялъ какое-то богоугодное заведеніе для всего бездарнаго и комическаго. Приснопамятный гр. Хвостовъ, высмянный въ современной литератур едва ли не больше всхъ кунсткамерныхъ рдкостей шишковизма, шелъ во глав безцльнаго представленія. Это вполн характеризуетъ и самый журналъ, и его положеніе въ публик и литератур.
Нсколько серьезне явился союзникъ въ лиц Сергя Глинки, издателя отчаянно-патріотическаго Русскаго Встника. Его изданіе началось съ 1808 года исключительно ради ‘возбужденія народнаго духа’ противъ французскаго завоевателя. Глинка предчувствовалъ появленіе Бонапарта въ Москв и, долго ‘леля сердце жизнью мечтательной’, вздумалъ, наконецъ, путемъ журнала приготовить русское общество къ грядущему испытанію.
Русскій Встникъ Глинки одно изъ самыхъ прекраснодушныхъ явленій добраго стараго времени, какой-то длящійся залпъ горячихъ чувствъ, пылкихъ рчей и, какъ водится, достаточная безпорядочность въ мысляхъ и доказательствахъ. О критик здсь не могло быть и рчи. Идеи Шишкова восхвалялись, русская старина ставилась во главу угла міровой мудрости, Симеонъ Полоцкій и Костровъ именовались рядомъ съ Сократомъ и Гомеромъ, а двица Волкова даже превозносилась сравнительно съ ‘гречанкою Сафо’.
Все это дышало безусловной искренностью, но ровно на столько же обличало безсиліе по части логики, исторіи и весьма часто здраваго смысла.
Въ эпоху всеобщаго патріотическаго подъема духа и журналъ Глинки сослужилъ свою службу, но только не на поприщ литературы и критики. Воейкову ничего не стоило убить всю эстетику пламеннаго патріота одной чертой. Она при всемъ шарж недалеко отстояла отъ дйствительности, и легко представить, сколько нестерпимо-комическаго прибавлялъ Глинка въ шишковистскій фарсъ, и безъ того отлично обставленный по увеселительной части.
Во всемъ воейковскомъ сумасшедшемъ дом самые правдивые и самые остроумные стихи направлены противъ московскаго союзника грознаго адмирала.
Номеръ третій на лежанк
Истый Глинка вовсдитъ,
Передъ нимъ духъ русскій въ стклянк
Не откупоренъ стоитъ.
Книга Кормчая отверста,
А уста растворены,
Сложены десной два перста,
Очи вверхъ устремлены.
О Расинъ! откуда слава?
Я тебя дружка поймалъ!
Изъ россійскаго Стоглава
Ты Гоеолію укралъ.
Чувствъ возвышенныхъ сіянье,
Выраженій красота,
Въ Андромах подражанье
Погребенію кота!..
Сатирамъ на шишковистовъ не уступали и критическія статьи ихъ враговъ.
Цвтникъ находился въ рукахъ трехъ молодыхъ критиковъ — Дашкова, Беницкаго и Никольскаго. Послднихъ двухъ постигла ранняя смерть: Беницкій умеръ на 28 году, Никольскій на 25-мъ. Оба не только подавали надежды, но и успли оправдать ихъ. Беницкій обладалъ и беллетристическимъ талантомъ. Оба не пропускали уродливыхъ староврческихъ явленій литературы въ род шишковвсткихъ драмъ, романовъ г-жи Радклифъ и не щадили ни авторитетовъ, ни преданій. Пока это была частная, партизанская война, но смерть прескла дальнйшее развитіе молодыхъ свободныхъ талантовъ.
Счастливе Дашковъ.
До сихъ поръ можно съ удовольствіемъ и пользой прочитать его статьи, для своего времени прямо блестящія по остроумію, логичности, полнот свдній.
Полемику противъ Шишкова Дашковъ велъ въ Цвтник въ 1810 году, два года спустя появился въ Петербургскомъ Встник, орган Общества любителей словесности, наукъ и художествъ. Дашковъ, первый изъ журналистовъ, во всемъ объем понялъ значеніе литературной критики. По его мннію, она ‘главная цль’ періодическаго изданія, она необходимое руководство для молодыхъ писателей при неустановившейся еще русской словесности. Критикъ ‘долженъ всегда быть умренъ и безпристрастенъ, даже недостатки отмчать ‘съ прискорбіемъ и уваженіемъ’ къ извстнымъ писателямъ, весьма осторожно пользоваться опаснымъ оружіемъ насмшки.
Замчательнйшую статью Дашкова: О легчайшемъ способ возражать на критики слдуетъ считать смертнымъ приговоромъ шишковизму. Авторъ съ изумительной силой и достоинствомъ оцнилъ пріемъ Шишкова сливать литературные вопросы съ политическимъ и нравственнымъ, жестоко высмялъ шишковское словопроизводство и, можно сказать, похоронилъ ‘староелова’ во мнніи всхъ, сколько-нибудь сознательныхъ и безпристрастныхъ свидтелей спора.
Немалую услугу оказалъ новой литератур Макаровъ. Онъ восторженно изобразилъ значеніе Карамзина въ совершенствованіи стиля, объяснилъ, на основаніи исторіи, законъ развитія языка одновременно съ развитіемъ идей, доказалъ, что высокій слогъ заключается не въ словахъ, а въ содержаніи, въ мысляхъ и чувствахъ автора. Макаровъ впадалъ даже въ лиризмъ, устанавливая славу своего учителя, но сущность его взглядовъ до сихъ поръ справедлива.
‘Пройдетъ время, когда и ныншній языкъ будетъ старъ: цвты слога вянутъ подобно всмъ другимъ цвтамъ. Въ утшеніе писателю остается, что умъ и чувствованія не теряютъ своихъ пріятностей и достигаютъ до самаго отдаленнаго потомства. Красавицы двадцать третьяго вка не станутъ, можетъ быть, искать могилы Лизы, но въ двадцать третьемъ вк другъ словесности, любопытный знать того, кто за 400 лтъ прежде очистилъ, украсилъ нашъ языкъ, и оставилъ посл себя имя, любезное отечественнымъ благодарнымъ музамъ, другъ словесности, читая сочиненія Карамзина, всегда скажетъ: ‘Онъ имлъ душу, онъ имлъ сердце!’.
Макаровъ ссылается на мнніе публики о заслугахъ Карамзина: ‘Онъ сдлалъ эпоху въ исторіи русскаго языка’.
Это осталось приговоромъ и позднйшей критики: Блинскій повторитъ т же слова.
Но борьба съ шишковистами не только выяснила значеніе Карамзина-стилиста: она устремила мысль молодыхъ критиковъ дальше слога и языка. У защитниковъ автора Бдной Лизы подчасъ, будто невольно, срываются идеи, врядъ ли особенно пріятныя учителю и лестныя для его славы. Даже у Макарова звучитъ нкоторая скептическая нотка по поводу могилы Бдной Лизы. Но это — произведеніе вождя партіи, хотя и не участвующаго въ бою. Иначе отнесется тотъ же критикъ и его товарищи къ мелкимъ карамзинистамъ.
Они упорно будутъ отстаивать новый языкъ… Но ихъ изощренный критическій анализъ не удовлетворится грамматическими перестрлками,— они направить свою разрушительную силу, хотя за первое время и сдержанную, противъ новаго содержанія литературы, обязаннаго существованіемъ тому же преобразователю языка.
Еще не успла закончиться борьба съ классицизмомъ, начинаются вылазки противъ чувствительности. Он пока минуютъ самого Карамзина, но онъ не можетъ не видть, что ршается участь его прямыхъ дтищъ и рано или поздно придетъ очередь и для его ‘души’ и ‘сердца’.

XXXVIII.

Шишковъ взялся не за свое дло, принявшись фанатически преслдовать карамзинскую реформу языка. Предпріятіе варягоросса имло бы больше смысла и успха, если бы онъ попробовалъ свое оружіе не противъ отдльныхъ словъ Карамзина, его изящной отдлки стиля, а противъ чувствительнаго манерничанья, часто каррикатурнаго у даровитаго учителя и совершенно нестерпимаго у бездарныхъ учениковъ.
Карамзинъ, напримръ, въ письмахъ къ друзьямъ постоянно смется надъ Клушинымъ, именуя его Коклюшинымъ, надъ русской вертерьядой подъ заглавіемъ Несчастный М—въ. Но сентиментализмъ Клушина и уродства россійскаго Вертера — продукты Карамзинской школы. Карамзинъ посялъ на русской нив чувствительность и соблазнилъ многихъ нищихъ духомъ и еще боле нищихъ талантомъ.
Перелистайте одно — два подобныхъ произведенія, и вамъ станетъ страшно за участь русскаго языка и даже русскаго здраваго смысла. Иногда самые заурядные авторы, отнюдь не критики, напримръ, нкій М. С., сочинитель Россійскаго Вертера, ршались сомнваться въ правдивости геснеровскихъ идиллій, считали простой уловкой римотворцевъ воспваніе рчекъ и овечекъ весьма остроумно разоблачали ‘стихотворческія басни’. Такъ, напримръ, тотъ же М. С. рядомъ писалъ идиллію въ стил Бдной Лизы: на сцен и пастушки, и васильки, и даже аленькія гвоздички, а соотвтствующая всему этому вздору реальная картина: ‘крестьянская баба въ лаптяхъ, которая неосторожно рзвилась съ большимъ мальчишкой’.
Не лучше содержанія и стиль. ‘Слезы покатились по лицу его подобно блому полотну’, ‘Ангелъ невинности, слезы суть твоя лжища’… Это стоило классической ‘ахинеи’, возмущавшей Львова, мы было вполн законно ополчиться на нее.
Но недугъ шелъ глубже. Посл Карамзинскаго путешествія въ русской литератур воцарилась повальная манія вояжировать по всмъ направленіямъ, начиная съ поздокъ на богомолье и въ Малороссію и кончая странствіемъ по комнат.
И все это изображалось въ книгахъ и журналахъ, читатель могъ задохнуться отъ впечатлній неутомимыхъ путниковъ, въ дйствительности производившихъ вс чудеса въ своемъ воображеніи и въ своихъ кабинетахъ.
Столько матеріала, заслужившаго настоящей сатиры и безпощадной критики! Но шишковисты предпочли арену патріотизма и элоквенціи въ дух Тредьяковскаго. Изъ той же Карамзинской школы вышли и противники ея явныхъ уродствъ.
Макаровъ достойно оцнилъ слезливость Шаликова, эту нервно-развинченную литературу ‘розоваго цвта’, реторическую и безсодержательную. Въ Сверномъ Встник, державшемъ сторону Карамзина, напечатана горячая статья противъ увлеченія французскими авторами чувствительнаго направленія.
Статья — предисловіе къ переводной критик на романъ г-жи Сталь Дельфина {Отдльное изданіе — Разсужденіе о Дельфин. Спб. 1803.}. Авторъ до глубины души возмущенъ подражательностью русскихъ: ‘Мы довольно походимъ на тхъ дикихъ, народовъ, которые съ изступленіемъ смотрятъ за провозимые къ. нимъ европейцами мелочные и весьма обыкновенные товары, какъ, отъ сихъ дтей природы принимаются за самыя драгоцнныя вещи’.
Величайшая язва, на взглядъ автора, чувствительность. Она до такой степени ослпляетъ дамъ, что он даже не различаютъ неблагопристойности французскихъ книгъ, въ томъ числ Дельфины..
Еще любопытне протестъ противъ сентиментализма въ журнал россійской словесности, орган Вольнаго общества любителей словесности, наукъ и художествъ. Журналъ держался не* особенно твердой политики въ спор шишковистовъ съ карамзинистами, склонялся, пожалуй, скоре на сторону новыхъ стилистовъ, но относительно сентиментализма мнніе журнала совершенно опредленное.
Къ чувствительнымъ авторамъ обращалась такая рчь:
‘Высокопарные педанты! Нжные селадоны! Какъ бы счастливы были читатели ваши, если бы, не паря подъ облаками, не напыщиваясь какъ Езопова лягушка, выходя на каедру для площадной морали, которой вы сами не слдуете, не проливая на каждой страниц чувствительныхъ слезъ, которыя возбуждаютъ смхъ, въ читателяхъ, писали бы просто, но ясно!’.
Критики журнала издвались надъ сумасбродствомъ чувствительныхъ воздыхателей, всюду отыскивавшихъ цвты и грацій. Издвательство не могло не задть первостепеннаго поклонника конфектныхъ волшебныхъ замковъ, и Карамзину, по справедливости, слдовало бы возстать на защиту сентиментализма.
Но онъ до конца предпочелъ хранить молчаніе и во что бы то ни стало избжать ‘непріятностей’.
А между тмъ, въ журналистик, враждебной слезоточивости россійскихъ Стерновъ, выставлялись за видъ не только художественныя уродства модной школы. Русская критика и здсь оставалась врна своей основной стихіи — публицистик. Сентиментализмъ терплъ пораженіе, какъ источникъ жизненной лжи, какъ словесная призма, совершенно извращавшая дйствительность для нравственнаго чувства и умственнаго взора краснорчивыхъ кабинетныхъ путешественниковъ.
Особенно любопытенъ протестъ, вышедшій изъ бывшаго Карамзинскаго журнала и пропущенный отнюдь не прогрессивнымъ и либеральнымъ редакторомъ, по крайней мр, въ области литературной критики.
Встникъ Европы посл Карамзина, т. е. съ 1804 года переходилъ въ разныя руки: одно время редактировался даже Жуковскимъ, по самой природ отнюдь не публицистомъ и даже не издателемъ.
Это немедленно и доказалъ кроткій пвецъ Свтланы.
Въ руководящей стать романтикъ такъ опредлялъ политику
ы критику:
‘Политика въ такой земл, гд общее мнніе покорно дятельной власти правительства, не можетъ имть особой привлекательности для умовъ беззаботныхъ и миролюбивыхъ: она питаетъ одно любопытство, и въ такомъ, только отношеніи журналистъ описываетъ новйшіе и самые важные елучаи міра’.
Надо понимать, вроятно, ‘анекдоты’, столь близкіе сердцу Карамзина, и ‘осторожныя’ выписки изъ англійскихъ газетъ.
О критик Жуковскій судитъ также за карамзинскій ладъ, т. е. вполн беззаботно на счетъ литературы и весьма заботливо касательно своего спокойствія.
‘Критика, но, государи мои, какую пользу можетъ приносить въ Россіи критика? Что прикажете критиковать? Посредственные переводы посредственныхъ романовъ? Критика и роскошь — дочери богатства, а мы еще не крезы въ литератур’.
По мннію Жуковскаго, современные ему писатели даже не желали быть крезами. Не замтно дятельнаго, повсемстнаго усилія умовъ производить или пріобртать, нтъ образцовъ, а самая тонкая критика ничто безъ образцовъ…
И это писалось человкомъ, наполнявшимъ литературу переводами, твердилось въ то время, когда царили Жанлисъ, Коцебу, Радклиффъ! И царству ихъ не предвидлось конца, разъ журналисты отказывались отъ критики и предоставляли публик самой разбираться въ невроятномъ переводномъ хлам.
Жуковскій взывалъ: ‘дадимъ свободу раскрыться нашимъ геніямъ!..’ Это означало: дождемся красотъ и тогда воскликнемъ по адресу читателя и автора: ‘восхищайся, подражай, будь остороженъ!’
Подъ такими идеями могъ бы подписаться самъ Шишковъ.
По поводу статьи московскаго профессора Мерзлякова о классической трагедіи, онъ взывалъ о развращеніи юношества и уврялъ, что ‘истинные таланты никогда не возникнутъ’ при существованіи критики.
Правда, Жуковскій никогда не уличалъ своихъ противниковъ ни въ какихъ смертныхъ грхахъ, ему случалось даже мимоходомъ признавать пользу критики, но ничто не могло подвинуть его на борьбу и полемику. А безъ этихъ условій самыя благія намренія — тунеядный капиталъ.
Другой издатель Встника Европы, Каченовскій, докторъ философіи и профессоръ изящныхъ искусствъ, впослдствіи ожесточенный врагъ философскаго движенія среди профессоровъ и студентовъ, обезсмертившій себя непримиримой ненавистью къ поэзіи Пушкина. Трудно было даже въ допотопныя времена русской науки оригинальне оправдать ученую степень и высокое положеніе въ университет!
Подвиги Каченовскаго въ журналистик такого же полета. ‘Одобреніе начальства’ для него стояло рядомъ съ ‘благосклонностью сускрибентовъ’, въ дйствительности неизмримо выше. Потому что врядъ ли ‘сускрибенты’ были особенно довольны, когда профессоръ, вмсто полемики, жаловался властямъ на Полевого, издателя Московскаго Телеграфа, человка, не въ достаточной степени проникнутаго почтеніемъ къ ‘заслуженнымъ’ сторожамъ литературнаго и научнаго кладбища.
За вс эти дла журналу Каченовскаго пришлось умереть ‘смертью обыкновенною, по чину естества’. Такъ выражался самъ профессоръ, можетъ быть, первый и послдній разъ достойно оцнивая свою философію и критику.
Но смерть произошла только въ 1830 году, а мы пока въ самомъ разцвт дятельности Каченовскаго. Онъ горой стоитъ за классицизмъ. Сравнительно свободно обращаясь съ преданіями русскихъ лтописей, ученый не сметъ коснуться археологическихъ святынь расиновскаго наслдства. Онъ безпрестанно говоритъ о ‘правилахъ здраваго вкуса’ и переполняетъ журналъ восторгами предъ послдними, въ конецъ измельчавшими птенцами еумароковекой школы. Подъ его снью начнется подвижничество Надеждина, разсчитанное на полное уничтоженіе Пушкина, какъ нигилиста, т. е. нуля въ русской поэзіи.
Вообще, біографія Встника Европы вполн благонамренна и нестерпимо солидна. Пожалуй, даже при Карамзин журналъ былъ терпиме и, во всякомъ случа, обладалъ боле развитымъ художественнымъ чутьемъ. И все-таки педантъ въ одномъ отношеніи оказался разсудительне поэта.
Подъ редакціей Каченовскаго Встникъ Европы напечаталъ одну изъ самыхъ основательныхъ отповдей русскому сентиментализму. Она, положительно остроумна, отнюдь не обличаетъ пера самого редактора, тмъ любопытне добрая воля убжденнаго классика!
‘Кто въ театр смется надъ новыми Стернами’, гласитъ статья, ‘тотъ уже врно стыдится щеголять сентиментальностью и врно уже напалъ, иль скоро нападетъ на хорошій вкусъ въ словесности. Чувствительность сердца есть, конечно, драгоцнный даръ природы, но надобно, чтобы она была управляема здравымъ разумомъ, а здравый разумъ запрещаетъ безполезно таскаться по блому свту, разнживаться при всякой обыкновенной вещи, болтать безпрестанно о лазурно-розовомъ неб и бальзамическомъ вліяніи, и единственно въ этомъ болтаніи показать все просвщеніе, а въ сентиментальныхъ путешествіяхъ, сказкахъ и романсахъ — весь кругъ изящной словесности. Если разсмотрть, откуда проистекаетъ и куда ведетъ сія приторная чувствительность, то вдругъ окажется, что источникомъ ея будетъ нерадивое воспитаніе и невжество, а слдствіемъ — изнженность сердца, неспособность къ отправленію должности въ общежитіи и несносная причудливость’.
Это очень лестно и книга Встника Европы, No 13-й 1812 г., гд помщено столь рдкое для своего времени разумное разсужденіе, настоящій памятникъ здраваго смысла среди удручающей классической пустыни и идиллическихъ долинъ золотого вка.
Легко замтить, что протестъ противъ сентиментализма выходитъ особенно убдительнымъ не по эстетическимъ соображеніямъ критика, а благодаря его въ высшей степени цлесообразному указанію на нравственное и общественное растлніе подъ вліяніемъ злополучной школы. Даже для Встника Европы сентиментализмъ существенная немощь на пути умственнаго развитія русскаго юношества и подрывъ жизненной энергіи.
Другіе, боле послдовательные критики, эту сторону вопроса подчеркнули еще откровенне и ярче. Изъ ихъ разсужденій прямо будетъ вытекать идея о практическомъ вред сентиментализма, о полномъ контраст русской жизни и стерновскихъ чувствъ.
Журналъ Россійской словесности, столь рзко заявившій себя противъ свысокопарыхъ педантовъ’, не мене опредленно проводилъ демократическіе взгляды на положеніе крпостнаго народа. Новаго, по существу, ничего не проповдывалось, повторялось еще крыловское сравненіе барской роскоши и мужицкой нужды, тонкаго французскаго воспитанія и народныхъ лишеній. Но для насъ любопытно одновременное уничтоженіе литературной чувствительности и помщичьяго сословнаго эгоизма, художественной лжи и общественной неправды.
Журналъ напоминалъ просвщеннымъ читателямъ, что мужики отдаютъ часто послднее рубище на барскія прихоти, на французскія моды, на лакейскія ливреи. Вообще журналъ неустанно слдуетъ политик Зрителя — ‘приводить въ связь наносное французское просвщеніе съ органическимъ отечественнымъ варварствомъ, и естественно, сентиментализмъ, какъ самый пышный и самый искусственный плодъ иноземной моды, попадаетъ на первый планъ именно въ гражданскихъ сатирахъ и проповдяхъ современниковъ.
Опять плохо приходилось не только слабымъ дтищамъ Карамзинской школы, но и самому ея родителю.
Карамзинъ въ эпоху журнальнаго издательства, по своему понималъ народность и національность. Въ Агла онъ задумалъ напечатать богатырскую сказку объ Иль Муромц. Дальше его демократизмъ не простирался, но и здсь онъ принялъ самую пріятную форму.
Въ русской старин Карамзинъ искалъ еще больше уелады, чмъ можно найти въ нмецкихъ идилліяхъ.
Оказывается, до сихъ поръ издатель нжно-розоваго альманаха изнывалъ надъ прозаической истиной и тяжкой существенностью, только теперь онъ готовится облегчить свое изстрадавшееся сердце:
Ахъ! не все намъ горькой истиной
Мучить томныя сердца свои!
Ахъ, не все намъ рки слезныя
Лить о бдствіяхъ существенныхъ!
На минуту позабудемся
Въ чародйств красныхъ вымысловъ!
Илья Муромецъ остался неоконченнымъ. Очевидно, даже безпощадно разсыропленное народное преданіе не совсмъ пришлось по сердцу поклоннику Стерна!

XXXIX.

Непреодолимая наклонность всюду стараться высасывать одинъ медъ не покинетъ Карамзина и наканун его приступа къ Исторіи Государства Россійскаго. Онъ многозначительно сообщаетъ читателямъ о своей любви къ русскимъ древностямъ, увряетъ, что ему ‘старая Русь извстна боле, нежели многимъ изъ согражданъ его…’ Откуда же и какъ получилъ Карамзину свои свднія?
Отвтъ слдующій:
‘Я люблю сіи времена, люблю на быстрыхъ крыльяхъ воображенія летать въ ихъ отдаленную мрачность, подъ снью давно истлвшихъ вязовъ искать брадатыхъ моихъ предковъ, бесдовать съ ними о приключеніяхъ древности, о характер славнаго народа русскаго, и съ нжностью цловать руки у моихъ прабабушекъ, которыя не могутъ насмотрться на своего почтеннаго правнука, не могутъ наговориться со мною’.
Вотъ, слдовательно, источникъ историческихъ и бытовыхъ представленій Карамзина: воображеніе и фантастическія бесды съ прабабушками!
Мы должны вполн серьезно понимать рчь будущаго исторіографа. Недаромъ онъ, намекая читателямъ Московскаго журнала на свою будущую государственную работу именовалъ свой ‘трудъ’ — ‘памятникомъ души и сердца моего’, хотя бы ‘для малочисленныхъ пріятелей’.
Души и сердца, это не то, что ума и критики. И въ дйствительности Исторія окажется однимъ изъ художественныхъ и литературныхъ явленій опредленной школы.
Это — капитальнйшій фактъ въ судьбахъ русской критики.
Мы увидимъ, въ какомъ направленіи вдохновилъ Карамзинъ русскую критическую мысль своимъ ‘памятникомъ’.
Все равно, какъ его послдователи быстро довели сентиментализмъ и международный маскарадъ нжности до послдняго предла смхотворности и безсмыслія и этимъ вызвали неизбжный протестъ здраваго смысла и здороваго чувства, такъ самъ Карамзинъ на своей ученой работ обнаружилъ съ особенной яркостью несостоятельность своего литературнаго направленія, и его Исторія формой и содержаніемъ нанесла такой ударъ реторик и сентиментализму, какой не по силамъ былъ ни одному, самому искусному современному противнику карамзинистовъ.
Мы знаемъ, на чувствительность будто невольно поднимали руку консервативнйшіе журналы и благонамреннйшіе публицисты. Нкоторые изъ нихъ даже усиливались спасти классицизмъ, но россійская вертеровщина ршительно возмущала ихъ уравновшенную душу.
И они правы.
Въ сентиментализмъ, при всхъ его заслугахъ — освобожденія литературы отъ правилъ и этикета,— по самой его природ могло проникнуть больше лжи и неправдоподобія, чмъ въ бездарнйшую классическую трагедію.
Классицизмъ имлъ дло съ прошлымъ, съ исторіей, съ давно погибшими героями, его наслдникъ настойчиво врывался въ настоящее, въ дйствительную жизнь и подмнялъ для всхъ очевидную осязательную правду полетами воображенія.
Чтобы развнчать классицизмъ Дмитрія Донского, требуется все-таки нкоторая ученость и извстная вдумчивость въ логику и психологію. Но чтобы возстать на ‘несчастнаго М—ва’ достаточно просто твердой памяти и разсудка.
Отсюда — совершенно необходимый публицистическій характеръ почти всей критики, направленной противъ сентиментализма. Онъ только усилится и углубится, когда предъ читателями явится подлинная отечественная исторія., изложенная въ дух сентиментализма. Контрастъ правды и искусства выйдетъ прямо ослпительнымъ, и у Карамзина окажутся самые неожиданные противники — ученые историки Каченовскій и даже Погодинъ, здсь же, одновременно съ знаменитыми статьями Арцыбашева въ его журнал заявляющій о своемъ преклоненіи предъ исторіографомъ.
Очевидно, трудъ Карамзина стихійно толкалъ ученыхъ и журналистовъ на протестъ и часто уничтожающія сомннія.
Такимъ образомъ, независимо отъ какихъ бы то ни было преднамренныхъ нападокъ принципіальныхъ враговъ, сентиментализмъ долженъ былъ погибнуть: онъ самъ себ вырылъ могилу и самъ себ проплъ отходную.
И этой отходной — по вод иронической судьбы — явилось самое талантливое и значительное произведеніе Карамзина.
Борьба, вызванная имъ, тянется нсколько лтъ. Она отнюдь не наполняетъ всецло журналистики и не поглощаетъ всей современной критической мысли.
Рядомъ возникаютъ и растутъ еще боле могучія и богатыя послдствіями теченія, чмъ война съ отживающими литературными школами.
Все до сихъ поръ изложенное развитіе русской критики — мирная и кроткая исторія не особенно сильныхъ и глубокихъ мыслей, равнительно покойныхъ и довольно однообразныхъ чувствъ и настроеній.
Въ литератур нтъ великихъ творческихъ талантовъ, блестящихъ образцовъ, нтъ, слдовательно, самыхъ возбудительныхъ явленій для критической работы. Въ обществ отсутствуютъ искренніе, широкіе идейные интересы, въ громадномъ большинств оно живетъ на старой, для него непогршимой почв, и самые отважные не ршаются порвать своихъ связей съ исторически установившимися общественными гранями и сословными отношеніями.
Въ результат литературная критика и публицистическая полемика превращаются въ домашній споръ. Только ясновидцу Шишкову могутъ казаться опасными трогательныя упражненія карамзинистовъ и кроткія поползновенія другихъ писателей — думать не согласно съ нимъ, стражемъ Синопсиса. Тотъ же самый Встникъ Европы Каченовскаго, очень свободно критиковавшій литераторовъ, защищаетъ вообще цензуру и противопоставляетъ ее ‘неистовымъ революціямъ’. Очевидно, при такомъ стро мысли нечего было опасаться ни за развращеніе юношества, ни за гибель отечественныхъ талантовъ.
Это не значитъ, будто старая критика не принесла литератур существенной пользы.
Напротивъ. Она успла затронуть важнйшіе вопросы искусства и даже дйствительности. Она — нравственное чувство для жизни и здравый смыслъ для искусства — возстала на классицизмъ за долго до Грибодова, обнажила язвы чувствительности, когда еще и слуху не было о стихахъ и эпиграммахъ Пушкина, наконецъ, она касалась главнйшаго устоя россійско-европейской словесности и уродливаго экзотическаго ‘просвщенія’ — крпостного права.
И мы видли, подчасъ сильно доставалось одинаково и комедіянтамъ литературы, и деспотамъ жизни.
Но, при всхъ добрыхъ намреніяхъ критиковъ и публицистовъ, у нихъ не было необходимыхъ опоръ и единственно-надежныхъ условій успха: въ литератур — произведеній, сильныхъ одинаково я творчествомъ, и правдой, въ жизни — фактовъ и людей, отвчающихъ идеямъ. Приходилось жить одной теоріей, т. е. пребывать въ нкоторомъ туман по части конечныхъ выводовъ и цлей критики, существовать почти исключительно отрицаніемъ. Для публики — самый неблагодарный путь къ уясненію новыхъ идеаловъ. Для нея необходима наглядная иллюстрація мысли, яркій опредленный образъ.
Онъ замнитъ собой самыя основательные логическіе доводы и приведетъ къ желанному выводу самыя тугія и упорныя головы.
Нтъ сомннія, журнальная полемика о классицизм и сентиментализм длилась бы еще цлые годы, если бы на помощь критикамъ не явились художники и не освтили вдохновеніемъ и чувствомъ ихъ идеи.
Справедливо также, что общественная мысль долго еще совершала бы заколдованный кругъ въ предлахъ карамзинской любвеобильной мечтательности и крыловской чисто-отрицательной сатиры, если бы въ полемику не ворвались событія и рядомъ съ литераторами не стали дятели.
Все это, къ великому выигрышу русскаго прогресса, произошло одновременно, т. е. событія нашли достойныхъ участниковъ и истолкователей, явленія жизни вызвали вполн соотвтствующій откликъ въ идеяхъ, и на завоеваніе новыхъ порядковъ и новыхъ врованій пошли рядомъ геніальные художники и искренніе энергическіе идеалисты. Таланты быстро нашли свою публику, это неудивительно, но также и идеалисты не остались безъ учениковъ и послдователей.
Въ этомъ факт основной культурный интересъ преобразовательнаго періода русской критики.
По главнйшимъ всепроникающимъ силамъ. великаго прогрессивнаго движенія критической и общественной мысли, его можно точно опредлить наименованіемъ національно-философскаго.

Ив. Ивановъ.

(Продолженіе слдуетъ).

‘Міръ Божій’, No 4, 1897

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека