История одной уставной грамоты, Засодимский Павел Владимирович, Год: 1895

Время на прочтение: 11 минут(ы)

П. В. Засодимский

История одной уставной грамоты

(Из деревенских летописей)

Ровнехонько двадцать четыре года не был я на родной стороне. Уехал я из деревни в конце зимы 1864 года, а ныне весной только приехал домой — повидаться с родными. Много перемен нашел я в деревне. Старики померли, те, что были в мое время мальчишками, сделались бородатыми мужиками, молодые, здоровые парни состарелись.
В день моего приезда — в теплый майский день — над нашей стороной пронеслась первая весенняя гроза. Когда дождь перестал и солнце выглянуло из-за темных клочков разорвавшихся туч, я отправился в деревню, к своему старому другу-приятелю, Алексею-кузнецу. Деревня показалась мне такой жалкой, такой убогой, какой я никогда еще не видал ее. Я увидел покривившиеся избы с подслеповатыми оконцами, бревенчатые стены, почерневшие от недавнего дождя, серые полусгнившие соломенные крыши, поразметанные ветрами, грязную улицу и груды соломы и навоза в проулках между избами и на задворках. У некоторых изб двери и окна были наглухо заколочены досками. Посреди этих темных, полуразвалившихся хат две новые избы ярко блестели на солнце своими белыми сосновыми стенами. А одна из этих изб, большая, двухэтажная, была построена на городской манер и напоминала собой выскочку, вырядившегося в новое платье за счет ‘черни’ и неуместно задиравшего нос перед той же самой ‘чернью’…
Алексея я нашел у избы на завалинке. Он сидел, грелся на вечернем солнышке и задумчиво чертил что-то палкой по земле. Постарел приятель!.. Когда я уезжал из деревни, ему было около сорока лет, и он тогда выглядел молодец молодцом. А теперь борода его сделалась совсем сивая, лицо сморщилось, потемнело, грудь ему точно что-нибудь вдавило, плечи подались вперед, опустились — и весь он как-то сгорбился, сделался ниже, меньше. Алексей сидел понурившись, но, услыхав мои шаги, лениво поднял голову и из-под руки посмотрел на меня своими серыми, теперь слезившимися глазами. Солнышко мешало ему, и он не сразу признал меня. Поздоровались, поцеловались трижды, и я сел с ним рядом на завалинку.
— Ну, брат, Алексей, постарел же ты! — сказал я, посмотрев на его глубокие морщины и на седые, слегка вьющиеся волосы.
— Да и ты, парень, не помолодел! — с тихой усмешкой промолвил он, пристально поглядев на меня.
— Что и говорить! — согласился я.
Я взял папиросу, другую подал Алексею, закурили и с минуту курили молча. Нам хотелось разом о многом поговорить, но слов как-то не находилось.
— Ну, как же вы, други мои, без меня поживали? — спросил я.
— Да так вот и поживали — плохо! — отвечал Алексей и, погодя немного, стал мне рассказывать о своих семьянах. Старуха его уже давно умерла, сын его, Петр, побывал в солдатах и воротился домой, теперь он со стариком управляется в кузнице, Мишутка давно женат и дети есть, три дочери замужем, одна в девках осталась.
— Вместе живете? Не поделились? — спросил я Алексея.
— Нет, бог миловал! — проговорил он.— Бабы-то промеж собой пошумят иной раз. Известно, без шуму у них никак нельзя,— то из-за плошки, то из-за поварешки дело затеют. Да ведь это что!.. Их пожалуй, не переслушаешь. Тут, братец, главное дело, чтобы мужья не путались в их бабьи пересуды: уж они сами промеж собой разберутся… Пофыркают, постучат ухватами и угомонятся…
— А в деревне у вас что нового? — спрашивал я.
— Нового?.. А вон кабак новый! — с усмешкой сказал Алексей, махнув головой в ту сторону, где видна была новая изба с вывеской кирпичного цвета и с надписью белыми буквами: ‘Питейная лавка’.— Недавно, лет пять тому будет, завелась у нас еще одна лавка. Нимфодорку-то помнишь? Так вот, значит, ейная дочь теперь лавочницей… И все-то, братец, у нее есть: ситцы французские, керосин и табачище, и для девок всякая дрянь.
Когда я уезжал из деревни, уставная грамота еще не была утверждена, и у крестьян с помещиком шли споры из-за наделов. Теперь мне припомнилось это обстоятельство, и я спросил Алексея: как у них кончилось дело с барином?
— Да никак не кончилось! — коротко ответил Алексей.
— Как же это?.. В двадцать пять лет распутаться не могли?
— Да вот! — мотнув головой, сказал Алексей.— Встало наше дело — ни взад, ни вперед, хошь ты что скажи! Ни в кузов не лезет, ни из кузова не идет. Иной раз подумаешь — даже самому чудно станет… Ровно нас кто обошел — ей-богу, право!
— Да вы, братцы, и в самом деле, никак, очумели! В двадцать пять лет не могли наделов выправить…
— Гм! Очумеешь тут… Пожил бы ты в нашей шкуре, так и сам бы, дружок, не хуже нашего очумел…
Алексей вздохнул и, понурившись, стал чертить палочкой по земле. Я поглядел на него. Глаза его тупо смотрели на грязную деревенскую улицу, на ту пору залитую золотом солнечных лучей, губы его подергивались какою-то странною, болезненною улыбкой.
— За чем же дело стало? — продолжал я допытываться.
— А затем и стало, что никак разобраться не можно…
— Да ты расскажи толком!
— Э-эх! Да что уж рассказывать… Одно слово, дело наше вышло дрянь! — почесав затылок, начал Алексей.— Воля-то, братец ты мой, ведь порешилась еще при старом барине, при Василье Иваныче, а посредником в те поры был у нас Митрий Михайлыч — чай, помнишь! Барин-то наш ему кумом приходился, все у него детей крестил… Ну, вот этаким-то манером Митрий Михайлыч нам болото в надел и отхватил… Пустой Лог знаешь, поди,— в ту сторону, к Верейкину. Уж точно что — пустой лог… ни лесу, ни покосу, а там — только мох растет да белоус… А что за трава белоус, сам знаешь: ни к лешему не годится… Ни в корм ее, ни в подстилку! Прямо сказать, самая пустая трава… Посмотрели наши мужики, потолковали да и говорят: ‘Не возьмем мы Пустого Лога!’ А Митрий Михайлыч ходит по пустоши да тросточкой в землю тычет: ‘Чтой-то вы, братцы, говорит, делаете? Земля-то, говорит,— чистый чернозем. Этакую-то землю даже и поп возьмет, не токмо что, говорит, вашему суконному рылу. Ежели, говорит, теперича кочки срезать, канавку прокопать вот тут да там, так земля-то, говорит, совсем преобразится,— у вас, говорит, на этакой земле не токмо что трава, виноград расти станет’. А мы опять ему: ‘Нет, ваше благородие! Хошь что скажи, не возьмем мы этого лога! Винограду-то еще дожидайся, зубы, гляди, позеленеют до той поры, а за землю-то плати! Не заплатишь, спиной ответишь за этот самый виноград-то!’ Хошь лесу-то нонече и мало стало в нашей стороне, а прутья-то все-таки есть. Спуску, братец мой, не дают…
— Ну, как же вы сделались? — спросил я.
— Да так и сделались… и говорим ему: ‘Ведь в ‘Положении’, ваше благородие, сказано, чтобы отводить наделы из той земли, какой мы владели до воли, а Пустым Логом, говорим, мы не пользовались, да и никто испокон веку не пользовался им, потому — земля бросовая, ни к чему’. А он на нас: ‘Вы, говорит, криво толкуете ‘Положение’! Ежели, говорит, из прежнего вашего владения наделов не выходит, так помещик, говорит, волен прирезать земли, где ему угодно’. Чуешь, братец, куда он загнул?
Я молча кивнул ему головой.
— Так мы в ту пору и не столковались. Митрий Михайлыч с барином написали было уставную грамоту, а мы согласия не дали — так у нас дело и пошло и пошло… После Митрия Михайлыча в посредниках у нас сидел Верхов, Владимир Александрович. Человек был ничего себе, добрый, все больше на скрипке играл. Выйдет, бывало, к нам, подбородком в скрипочку упрется, голову свернет в сторону, как журавль, и пиликает, пиликает, а сам все кланяется да кланяется… Мы на первым порах тоже, бывало, стоим да кланяемся, а потом как разобрали, что это он не кланяется, а так, значит, просто головой вертит, чтобы ему играть было способнее,— и мы перестали ему кланяться. А обходительный, тихий был господин — нечего пустое болтать. Выйдет, бывало, и спрашивает: ‘Что, голубчики, скажете?’ Так и так, мол, говорим, пришли к вашей милости… ‘Все небось, говорит, о наделах вопрос’.— ‘Так точно, мол, ваше благородие! О чем же нам больше?’ — ‘Положились бы вы, говорит, лучше миром с помещиком! Василий Иваныч, говорит, человек покладливый. Попросите его хорошенько! Вы, значит, немножко уступите, он немножко прибавит вам полевых угодий. Вот и будет все отлично!’ Говорит этак, а сам все на скрипке наяривает — только визготок стоит… А иной раз спохватится: ‘Опять, говорит, соврал!’ Знамо, это он насчет скрипки… А старик наш, Крысан, слышит-то худо, не разобрал да один раз сдуру и ляпни ему: ‘Так точно, ваше благородие!’ Я невольно рассмеялся.
— Нахмурился, братец ты мой, вдруг ровно проснулся, посмотрел на Крысана и говорит: ‘Совсем я не с вами разговариваю!’ Ну, после того мы опять ему говорим: ‘Рады бы радостью мирно-то порешиться, да барин, говорим, уперся: ходили, просили — ничего не берет. Ослобоните, говорим, ваше благородие, от Пустого Лога! Никак нам невозможно принять его!’ — ‘Вот ужо, говорит, я посмотрю, обойду все наделы… А теперь, говорит, мне некогда! дел много’. А сам весь изогнется, смычком-то так и сверкает и ножкой притопывает. И так это, братец, иной раз он своей скрипкой проберет — сказать не могу, целый день после того в ушах звенит… Эх, шут его дери!
Алексей выразительно покачал головой.
— Ну, вот и пошли у нас суд и дело,— продолжал рассказчик.— Барин выставил своих свидетелей, мы своих, и пошли опять наделы осматривать. Пришли на Пустой Лог. Посредник наш ходит да посвистывает, то сорвет травку — понюхает, то сапогом землю пороет. ‘Что ж, говорит, господа-мужички! Я не вижу ничего худого,— земля, как земля’.— ‘Разве, говорим, земля такая бывает? Это что? Мох да белоус — только и всего… Почто нам такую землю? Ежели бы, говорим, в нашей стороне олени водились, так хошь их кормили бы этим мохом, а то оленей нет, а скот есть не станет’.— ‘Положим, говорит, на земле всякие перемены бывают: может, говорит, и у вас когда ни на есть олени заведутся’… А сам смеется. Известно, ему что! А нам-то не до шуток дело дошло… Так, братец, мы ничего и не выходили. Барин своих свидетелей, обыкновенно, чаем напоил, водкой попотчевал, ну, те и показали, что ‘земля удобная’, а мы опять при своем остались. ‘Неудобная земля!’ — говорим, да и шабаш… Погодя мало, опять мы пошли к Владимиру Александрычу. Вышел он опять к нам со скрипкой и триндикает. ‘Что, говорит, миленькие, скажете? Все небось о наделах?’ — ‘Так точно, говорим, ваше благородие!’ — ‘Не бойтесь, говорит, ничего! Все, говорит, хорошо обойдется. Вот ужо, говорит, погодите!’ А сам на скрипке-то как завизжал да завизжал — просто все нутро выворотил… Лучше бы, кажется, посади он нас в ‘холодную’ — легче было бы! Ей-богу, право! Тут я достал папирос, и мы с Алексеем опять закурили.
— Так прошло много лет… Все мы годили,— повествовал рассказчик.— Посредники у нас сменились, пошли вместо них непременные. А нам легше от того не стало… Барин помер, имение перешло его племяннице. А мы все годили. Три посредника да четыре непременных сменились, а дело наше, прямо сказать, как на мель село… Что совой о пень, что пнем о сову — все один черт… Как новый непременный, так сейчас у нас наделы осматривать… Потом идет наше дело в уездное присутствие, а оттуда — в губернию, в губернии оно уж и застрянет, лежит до нового непременного. Как новый непременный, так опять наделы смотреть… Чисто наказанье божецкое! Всю мы эту пустошь — чтоб ей провалиться! — из конца в конец исходили, все кочки-то, почитай, исковыряли, а толку все нет.
Алексей вздохнул, провел рукой по волосам и задумчиво посмотрел в поле. Солнце уже зашло за дальний перелесок, вершины елей, поднимавшихся над лесом, темными силуэтами отчетливо обрисовывались на ярком фоне заката, последние солнечные лучи красноватым светом догорали на верхах соломенных крыш. Жаворонок где-то высоко над землей допевал свою меланхолическую песенку…
— Был тут у нас один непременный,— продолжал рассказчик,— Петр Петрович, из военных… Он и выехал-то к нам не больно давно. Уж этакой был крикун и ругатель — и-и-и, не приведи бог!.. Ежели скажешь ему что-нибудь супротивное, сейчас вскипятится, весь скраснеет даже из себя, заорет, залопочет таково непопятно, слюнами забрызжет во все стороны… А как наделы осматривали, он всех нас чуть в протокол не вписал. Как пришли на пустошь, мы ему и сказываем: ‘Земля неудобная, ваше благородие,— сами извольте посмотреть! Потому — белоус…’ А он как напустился на нас, зарычит: ‘Что-о? Что-о-о такое? Белоус?’ Ногами затопал и просто весь в исступление пришел. То палкой о землю — трах, то за бороду себя хватит. ‘Вы, говорит, бунтовщики! Вас, говорит, в Сибирь сослать мало… Сицилийцы вы этакие!’ И начал, и начал… Уж такими-то словами он костил нас — страх!.. Ну барин! Ругаться горазд… Волк его нанюхай!..
Алексей даже усмехнулся при воспоминании об этом крикливом барине.
— А последний непременный был у нас душа человек, хороший барин, добрый и совсем еще молодой. Все он ходил в синей рубахе с пестрым пояском и в длинных сапожищах. Этот совсем было нас обнадежил. ‘Я, говорит, ваше дело живо порешу. Не сумлевайтесь! Сам переговорю с вашей помещицей… Так, говорит, нельзя дело тянуть, потому — не в порядке, не по закону…’ Обещал приехать к нам перед Троицей. Тут мы вздохнули. Ну, думаем, слава богу! дождались, напали на доброго человека… А он, голубчик, после пасхи заболел — заболел да и помер (сухотка, сказывают, была у него). Так мы и остались опять ни с чем…
— В каком же положении теперь ваше дело? — спросил я.
— Да все в таком же: теперь в губернии лежит! — со вздохом проговорил Алексей, низко понурив голову.— Разорились мы от этого дела совсем! Пришлось говорка {‘Говорок’ по-нашему, по-деревенски, значит ‘адвокат’. (Прим. авт.)} нанять, денег давать ходокам, каждый раз свидетелей поить… Вон луг-то за мельницей, по берегу, заложили на десять лет Губатову Илье — тут у нас нынче купец такой проявился… Вишь, хоромы какие смастерил! (Рассказчик махнул рукой по направлению большого двухэтажного дома.) Корму, братец, стало у нас мало, скота убавили, убавилось навоза, а без удобрения, сам знаешь, разве что родит наша земля! Хлеб стал родиться плохой, до рождества иной раз не хватает, весной засеяться нечем… У кого что было, все прожили, а те, кто были победнее, уж давно пошли по миру. Вон видишь: избы-то стоят заколоченны: хозяева значит, побираться ушли. Одно слово — разор! И все бы мы ушли и от земли отказались, да уйти-то не с чем… вот — грех!
— Имение-то, говоришь, досталось племяннице Василья Иваныча? А кто ж она такая? — спрашивал я.
— Приезжая… из Рязани, говорят. Девица…— лет ей сорок с хвостиком будет.
— Ну, что ж? Как она с вами?
— Чудная какая-то… ровно бы юродивая либо дурочка. Шут ее знает! — нехотя, с неудовольствием процедил сквозь зубы Алексей.— С виду такая тихая, смиреная — просто, кажется, водой не замутит… Ребятам нашим все какие-то книжки с молитвами раздает, любит о божественном говорить, для церкви радеет. И с нами обходительна, всем ‘вы’ говорит, по имени-отчеству зовет. Покуда о божественном с ней толкуешь, все и идет по-хорошему, а как о деле заговоришь, так и шабаш — ничего и не выходит! ‘Мне, говорит, чужого не надо, а всяк своим должон пользоваться. Не я, говорит, вам наделы отводила и землю нарезывала — не я, говорит, Пустой Лог сотворила, бог его создал… Земля, говорит, вам дадена по закону… А вы, говорит, возделывайте ее, старайтесь хорошенько… Потому, говорит,— бог труды любит и велел людям в поте лица есть хлеб свой…’
— Не отступает, значит?
— Ни-ни, ни боже мой! Да ведь что говорит-то, ты бы послушал! Ты ужо как-нибудь повидайся с нею! Стоит, брат, посмотреть. Много барынь видали мы на своем веку, всяких перевидали, слава богу, а такой еще не бывало. Бывали и добрые барыни, заступались за нас, бывали и сердитые, сами стегали и таскали за волосья, а этакой диковины еще слыхом не слыхали… Один раз, братец, она нам проповедь сказала. ‘Вы, говорит, все денег добиваетесь, но не думайте, говорит, что в деньгах счастье. От них-то, от проклятых, вся беда и есть… Надо, говорит, завсегда быть в смирении, терпеть и трудиться. Вы, говорит, не думайте, что богатые люди счастливы! Кусок, говорит, не добром нажитый, впрок не пойдет, а свой кусок слаще сахару…’ Ручки сложит и говорит тихо-тихо, ровно батька на исповеди, глаза закатит эвона куда и все вздыхает… А иной раз такое скажет, что и в толк не возьмешь…
— Плохо ваше дело! — заметил я.
— Как уж не плохо…— начал было спокойно Алексей, но вдруг его ровно прорвало: он выпрямился и стукнул палкой о землю, в его старческих глазах блеснул огонек.— Нет! Ты скажи, милый человек, почто нас разорили? Разорили-то нас почто? А?
Я грустно покачал головой.
Мы замолчали… Скот уже давно прогнали, Алексеевы семьяне возвратились домой и собирались ужинать. Красная вечерняя заря догорала на западе. За деревней темнели полосы незасеянной земли, поросшей бурьяном. С голубого вечернего неба мигали бледные звезды. А на земле темные хаты печально глядели на меня своими крохотными подслеповатыми оконцами.

Примечания

ПАВЕЛ ВЛАДИМИРОВИЧ ЗАСОДИМСКИЙ
(1843-1912)

Родился в небогатой дворянской семье в городе Великий Устюг Вологодской губернии. Детские годы прошли в глухом уездном городке Никольске в общении с простым народом и политическими ссыльными. По окончании Вологодской гимназии поступил на юридический факультет Петербургского университета, но через полтора года прекратил учебу из-за тяжелого материального положения семьи. С 1865 г. живет скитальческой жизнью: ночлежные дома, грязные петербургские углы, мелкая поденная работа, случайные уроки. Покинув Петербург, странствует по Воронежской, Новгородской, Петербургской, Тверской, Вологодской и Пензенской губерниям, живет в курных избах и вместе с бедняками работает на кулаков.
В 1872 г. по поручению редакции журнала ‘Дело’ совершает поездку по деревням Тверской губернии для изучения сельских кузнечных промыслов. По возвращении работает над лучшим своим произведением ‘Хроника села Смурина’, опубликованном в журнале ‘Отечественные записки’ (1874). Герой романа — крестьянин нового типа, человек с пробуждающимся классовым самосознанием, стремящийся изменить окружающую жизнь. Писатель народнических убеждений с тревогой и грустью наблюдает расшатывание общинных традиций, классовое расслоение деревенского мира, но в то же время чувствует неистребимость нравственных порывов к добру и справедливости в народной душе.
В эти годы Засодимский становится сельским учителем, обнаруживая незаурядный педагогический талант, пробуждая любовь к просвещению в крестьянах деревни Меглецы. Для взрослых он организует специальную вечернюю школу. На деревенских сходках учитель становится добрым советчиком и неизменным ходатаем по всякого рода крестьянским делам. Но такой человек неугоден местному начальству и сельским богатеям: его высылают из деревни. В романах ‘Кто во что горазд’ (1878) и ‘Степные тайны’ (1880) ставятся коренные проблемы крестьянского бытия, с которыми столкнулся Засодимский в годы своей учительской практики.
В 1883—1884 гг. он публикует в двух томах ‘Задушевные рассказы’ — своего рода ‘летописи’ пореформенной жизни русского мужика. В романе ‘По градам и весям’ (1885) сельский землемер, народник Верюгин, разочарованный неудачами ‘хождения в народ’, обращает внимание на Петербург, ‘где дымятся фабричные трубы и где толпы закоптелых рабочих встречаются на улице’.
В 90-е гг. Засодимский увлекся теорией Л. Н. Толстого о нравственном самоусовершенствовании, отголоски этого увлечения чувствуются в романе ‘Грех’ (1893). В последние годы жизни писатель работал над рассказами для детей и теоретико-политическим трактатом ‘Деспотизм, его принципы, применение и борьба с деспотизмом’.
Тексты рассказов и очерков Засодимского печатаются по изданию: Засодимский П. Собр. соч.: В 2-х т. Спб., 1895.

История одной уставной грамоты

1 Должности мировых посредников были упразднены в 1874 г., их функции переданы уездным по крестьянским делам присутствиям. Имеется в виду непременный член этого присутствия.

—————————

Источник текста: Крестьянские судьбы: Рассказы русских писателей 60—70-х годов XIX века / Вступ. статья и коммент. Ю. В. Лебедева.— М.: Современник, 1986. (Сельская б-ка Нечерноземья).
OCR Бычков М. Н.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека