Зеленыя нивы, зеленые сады, зеленый молодой камышъ, окаймляющій берегъ Днпра. Твердая, хорошо утоптанная посл недавняго дождя степная дорога, бодрая тройка, искусно ‘спускающая’ экипажъ подъ гору и, точно спугнутая или убгающая отъ погони, изо всхъ ногъ влекущая его на гору. Старый нашъ кучеръ Ефимъ, сидящій въ передк и безбожно обкуривающій меня дымомъ махорки, старый трескучій ‘дилижанъ’ нмецкой работы, и я, въ качеств барина, въ ‘люльк’, на высокой подушк изъ свжаго сна. Я ду домой.
Стоитъ конецъ мая. Солнце не палитъ, а только гретъ, потому что уже шестой часъ вечера, и отъ Днпра несется струя влажной свжести.
Все мн знакомо: каждый поворотъ дороги, каждый оврагъ, канавка, деревцо и вонъ тотъ, возвышающійся на холм, старый ‘маякъ’, т. е. развалины когда-то, во время Крымской войны, построеннаго маяка, и этотъ придорожный крестъ, поставленный благочестивыми путниками, и разбросанные повсюду хуторки, и смшная втряная мельница съ глинянымъ основаніемъ и закругленнымъ досчатымъ верхомъ.
Гляжу на предвечернее небо, и мн кажется, что и эти блыя съ синеватой жилкой облака на’запад тоже мн знакомы, какъ будто застыли въ тхъ самыхъ формахъ, которыя приняли четыре года тому назадъ.
Четыре года! Да, они прошли. Четыре года я не былъ здсь, и все, что попадается мн на глаза, все, что захватываетъ мой взоръ вдаль и въ ширь, осталось такимъ, какъ было, даже у Ефима не прибавилось въ бород сдинъ, и свитка его осталась та же и съ той же дырой подъ правымъ рукавомъ.
Вроятно, и дома мало перемнъ. Отецъ по-прежнему съ утра до ночи въ хлопотахъ по чужому длу и по-прежнему онъ ворчитъ, говоритъ грубымъ, рзкимъ голосомъ, все сдабривая словами, которыхъ мн нельзя слушать и которыхъ я тогда не понималъ, а теперь — о, теперь я понимаю много, слишкомъ много. Мать по-прежнему тиха, спокойна, величественна, безконечно нжна и добра. Маринка, Маринка… но ее я не могу себ представить. Что сдлали съ ней четыре года? Можетъ быть, она уже смотритъ взрослой двушкой? Нтъ, ей тогда было 9 лтъ, значитъ — теперь только 13.
Маринка… какъ мало я думалъ о ней эти четыре гола, особенно послдніе. А теперь вотъ при мысли о ней сердце застучало.
Да, если кто измнился, такъ это мы съ нею. Наврно, ее я не узнаю. Но кто узнаетъ меня? Кто согласится признать, что этотъ долговязый четырнадцатилтній подростокъ, такой важный, съ такимъ самоувреннымъ видомъ носящій гимназическое пальто и кэпи — тотъ самый Владя, котораго отецъ увезъ отсюда четыре года тому назадъ — маленькій, глупый, наивный, всему врившій, ничего непонимавшій въ самыхъ простыхъ вещахъ.
Но странно, что, представляя себ предстоящее свиданіе, я думаю не объ отц и даже не о матери, которую всегда неизмнно обожалъ, а о Маринк. Мн хочется нарисовать себ ее — теперешнюю, мн хочется угадать ее. Но, боясь сдлать ошибку, я прибгаю къ помощи Ефима. Я спрашиваю его:
— Ефимъ! А Маринка выросла?
— Само собой… только не такъ, чтобы ужъ очень, она не крупной природы…
— Ну, а какая она? Разскажи.
— А какая-жъ?— спрашиваетъ Ефимъ и при этихъ словахъ сплевываетъ на сторону какимъ-то особеннымъ способомъ сквозь зубы, а сейчасъ же вслдъ за этимъ затягивается махоркой и я на мгновеніе попадаю въ струю дкаго дыма.— Извстно… какъ вс..
— Ну, толстая или тоненькая?
— Маринка? Да гд же ей толстой быть? разв она можетъ? У ей природа тощая. Прямо соломенка какая-то. Отъ втра гнется, какъ лоза.
— А красивая она?
— Гд ужъ тамъ съ этакой сухотой красивой быть? кожа да кости, просто духъ какой-то, ей-ей… Можетъ, когда выростетъ, пожирнетъ… ну, тогда и красивой сдлается.
Я удовольствовался этимъ объясненіемъ. Теперь мн казалось, что я безошибочно представляю себ Маринку. Я вывожу ее изъ той прежней миніатюрной двочки, какою я ее оставилъ, удлинняю ростъ, руки, ноги… Но я вижу ея глаза… Боже, какіе они большіе и какъ вдругъ они потянули меня къ себ! Какъ непростительно я виноватъ передъ нею и передъ этими глазами. Вдь въ нихъ мое настоящее дтство.
Да, можетъ быть, я въ этихъ глазахъ еще найду запечатлннымъ образъ мальчика, у котораго была такая чистая душа, безъ малйшаго пятнышка, того мальчика, котораго уже больше нтъ…
А хать еще осталось полъ-дороги. И, Богъ знаетъ, почему, вдругъ мн захотлось мысленно пройти и какъ-будто вновь пережить эти четыре года, такіе важные въ моей жизни, какими, вроятно, не будутъ другіе годы. Колеса ‘дилижана’ гулко катятся по твердой земл, тройка неспшной рысью тащитъ экипажъ, часто пріостанавливаясь и идя шагомъ. Ефимъ бережетъ хозяйскихъ лошадей, онъ любитъ давать имъ отдыхъ.
А мысли мои уже не принадлежатъ мн, я больше не владю ими. Не вижу я ни Днпра, по берегу котораго мы демъ, ни блыхъ облаковъ на западной части неба, ни даже Ефимовой свитки, которая все время торчитъ передъ моимъ носомъ. Я вижу нчто другое, нчто далекое по времени, но такое близкое и дорогое, что мн чуть не хочется плакать, потому что оно уже на вчныя времена потонуло въ бездн прошлаго и никогда не вернется.
Что сдлали со мной эти четыре года? Когда отецъ въ т времена увозилъ меня въ школу, онъ говорилъ: ‘Тамъ тебя сдлаютъ человкомъ’.
Теперь мн 14 лтъ, и я еще не сдлался человкомъ. Но я сильно пододвинулся къ нему, и, должно быть, отъ этого мн вдругъ безъ всякой причины захотлось плакать…
Съ какой поразительной ясностью все это мн представляется…
II.
Десятое августа. Чудный день. Ясное небо. Золотое солнце, прозрачный теплый воздухъ и теплая, подогртая солнцемъ вода ‘въ ставк’.
Ставокъ — это баловство богатаго водой Днпра. Несетъ онъ къ морю въ своемъ глубокомъ русл неисчислимую массу воды и вдругъ, словно захотвъ облегчить свою ношу, метнетъ вправо или влво, разольется по многоверстной ложбин, а самъ мчится дальше. А тутъ ужъ сами собой выростаютъ по берегамъ камыши и вербы, въ ставк заводится разная рыба, въ камышахъ селятся дикія курочки, утки, коростели, а люди облпляютъ берега строеніями, и кипитъ жизнь.
Изъ всей моей долгой жизни ни одинъ день не горитъ въ моей памяти такъ ярко, какъ именно этотъ прекрасный день съ яснымъ небомъ и золотымъ солнцемъ, это 10-е августа. Когда я переживалъ его, я не зналъ, что онъ послдній день той жизни, которую я прожилъ, что такихъ дней больше въ моей жизни не будетъ. Но, можетъ быть, я смутно предчувствовалъ это, и потому этотъ восхитительный день былъ самымъ грустнымъ днемъ въ моей жизни.
Мн было 10 лтъ, а Маринк только 9. Маринка была моей подругой. Я не помнилъ такого времени, когда я не былъ съ нею. Мн казалось, что я вмст съ нею родился, хотя матери были у насъ разныя. И ея мать занимала въ нашемъ дом, хотя неопредленное, но все же служебное положеніе. Она была намъ родственницей, но не настолько, чтобы ее считали равной. У нея не было никакой должности, но работала она всегда упорно, какъ будто дала зарокъ.
Собственно на ней лежало все домашнее хозяйство, но, такъ какъ она была все же родственница, то ей ничего не платили, а про работу ея говорили, что она ‘помогаетъ по хозяйству’. Я питалъ къ ней инстинктивное уваженіе, иногда переходившее въ благоговніе.
Съ Маринкой же у насъ было одно дтство. Мы длили ршительно все — игры, мысли, чувства. Мы обо всемъ совершенно одинаково мыслили, мы любили одни и т же кушанья, лакомства, цвты и однихъ и тхъ же людей. Мы учились вмст. Даже когда годъ тому назадъ явился изъ города учитель и началъ приготовлять меня въ 1-й классъ гимназіи, Маринка всегда присутствовала на урокахъ и тоже ‘приготовлялась’, хотя ее не собирались никуда отдавать. Наши жизни были слиты, врне — это была одна жизнь, которую вели двое.
Утромъ, какъ всегда, напившись чаю со сливками, масломъ, вкуснымъ хлбомъ, мы съ Маринкой, взявшись за руки, побжали къ ставку. Это было, какъ всегда. Солнце поднялось уже высоко, оно уже часа четыре занималось своимъ дломъ и успло нагрть землю и песокъ на берегу ставка, а вода въ немъ была теплая, какъ бульонъ.
Я зналъ уже свою судьбу, потому что отецъ вчера вечеромъ, когда я, собираясь идти спать, желалъ ему спокойной ночи, сказалъ мн:
— Посл завтра мы съ тобой отправляемся.
Я вздрогнулъ. Это свдніе почему-то потрясло меня, хотя не было для меня неожиданностью. Уже давно было ршено, что въ эту осень меня отдадутъ въ гимназію и для этого отвезутъ не въ нашъ скромный губернскій городъ, а гораздо дальше, въ большой городъ, гд есть дв вещи, которыхъ я никогда въ жизни не видлъ: море и моя тетка. Изъ-за нея-то меня и отправляли такъ далеко.
Но послзавтра! Такъ мало времени, чтобы привыкнуть къ этой мысли, чтобы проститься со всмъ, что покидалъ — а у меня въ родномъ гнзд было столько прекрасныхъ вещей.
Но я не возразилъ. Я зналъ, что отецъ все равно не отмнитъ. Во-первыхъ, онъ никогда ничего не отмнялъ, такой ужъ у него былъ характеръ, а во-вторыхъ — ему такъ трудно было найти три дня, чтобы вырваться отъ длъ. Онъ управлялъ огромнымъ имніемъ графовъ Нудовыхъ, и это было какъ разъ въ горячее время.
У меня сжалось сердце, и, когда я на сонъ грядущій цловалъ руку моей матери, то рука эта оказалась мокрой отъ моихъ слезъ.
— Что длать, Владя!.. Вдь это необходимо… Ты самъ знаешь, нельзя не учиться… Утшала меня мать, и, конечно, я самъ зналъ, что надо учиться, что это неизбжно. Но плакать все-таки хотлось, и сердце сжималось, и сонъ въ эту ночь былъ некрпкій.
Итакъ, я зналъ свою судьбу, но почему-то ничего не сказалъ о ней Маринк. Я не хотлъ портить ей раннее утро, и отложилъ это жестокое дло на посл. Мы пришли къ берегу, свернули влво, гд начинались тополи и вербы, и гд у насъ было ‘свое мстечко’.
Тутъ берегъ былъ особенно хорошъ. Мягкій желтый песокъ былъ чистъ и глубокъ. На немъ было сидть такъ же пріятно, какъ на пуховой подушк.— Здсь росла старая ива, и ея длинныя, во вс стороны разросшіяся, втви спускались книзу, какъ бисерныя нитки, переплетенныя между собой, и давали тнь. Здсь мы проводили лтній день почти цликомъ, отрываясь только въ часы питанія и ученія. Съ утра до вечера мы болтались въ теплой вод, которая была неглубока, залзали руками подъ камни, лежавшіе на дн, и искусно вылавливали оттуда жившихъ тамъ бычковъ. Мы состязались въ плаваніи, въ ныряньи и все это длали безъ всякихъ правилъ, научившись этому сами по себ, и вс было у насъ по своему.
Иногда мы осмливались и, пройдя по берегу нсколько дальше, гд, привязанная къ вбитому въ дно столбику, стояла миніатюрная утлая лодочка, отвязывали ее, садились въ нее и плавали, гребя вмсто весла какой-нибудь случайно подвернувшейся палкой или отломленной отъ дерева вткой. Мы держались берега и тни, потому что были благоразумны.
Случалось намъ достигать камышеваго куста, около котораго по поверхности воды красиво разстилались плоскіе широкіе листья водяныхъ лилій. И для насъ было праздникомъ — сорвать нсколько блыхъ цвтовъ, такихъ круглыхъ и упругихъ, что они намъ казались похожими на фарфоровыя чашечки. О, да много еще всякой работы находили мы тамъ. Мы никогда не оставались безъ дла, всегда хлопотали, съ чмъ-нибудь возились, чмъ-нибудь были озабочены.
Мы и теперь принялись купаться. Мы сли на желтомъ песк подъ ивой и неторопливо сняли съ себя одежду. Само собою разумется, что никакихъ купальныхъ костюмовъ мы не знали. Правда, это была простая случайность, что другомъ моего дтства оказалась двочка. Если бы у Маринкиной матери была не Маринка, а сынъ и, если бы у него была такая же нжная и ясная душа, какъ у Маринки, я провелъ бы съ нимъ дтство и жилъ бы одною жизнью. Маринка была двочкой, но души наши были въ томъ состояніи, въ какомъ находились первые люди до своего знакомства съ дьяволомъ. Наши дтскія тла не нуждались въ покрывалахъ изъ листьевъ.
Я не понималъ, почему отецъ мой, когда между нимъ и матерью разговоръ касался этого предмета, всегда ворчалъ по поводу того, что мы съ Маринкой купаемся вмст. Онъ никогда не объяснялъ своего неудовольствія и говорилъ объ этомъ короткими, отрывистыми фразами.
— Помилуй, онъ не младенецъ… ему уже 10 лтъ… Мало ли что… Пора это прекратить…
Мать только улыбалась той своей удивительной улыбкой, которая, какъ я былъ увренъ, изъ всхъ женщинъ на свт была только у нея. Улыбка эта говорила: ‘Полно, ты не знаешь нашего мальчика… Только я его знаю’.
И это была правда. Она знала во мн себя. Теперь, когда я вспоминаю обо всемъ этомъ, ея уже нтъ на свт. Но когда я думаю о ней, и передо мной встаетъ ея образъ, на эти минуты я весь перерождаюсь… ‘Какъ таетъ воскъ отъ лица огня’, такъ исчезаетъ изъ моей души вся грязь, натасканная туда жизнью, и она длается чистой, какъ тогда, въ т дни, когда ея удивительная улыбка, вмст съ южнымъ солнцемъ, согрвала мою душу.
Моя мать — это было кроткое, нжное и чистое существо. Она была полной противоположностью отцу, который вчно возился съ рабочими на поляхъ и во всей огромной графской экономіи, торговался съ прізжими маклаками, продавая имъ хлбъ, овесъ, шерсть, сушёные плоды и сотни другихъ производствъ, здилъ въ губернскій городъ на базаръ, гд вступалъ въ сношенія съ самыми разнообразными людьми, словомъ, былъ человкъ кипучей жизни, которая сдлала его суровымъ, рзкимъ, грубымъ и неразборчивымъ…
Языкъ его былъ тотъ самый, которымъ говорили на двор и на базар, нердко онъ не стснялся въ выраженіяхъ, употребляя слова, которыхъ я не понималъ, но которыя заставляли мою мать блднть. Онъ спохватывался и чувствовалъ себя виноватымъ.
Но несмотря на то, что на его сторон былъ сильный характеръ и авторитетъ, что онъ былъ глава, и отъ него исходили вс распоряженія о перемнахъ въ нашей жизни, онъ не имлъ на меня нщсакого вліянія. Я только побаивался его, но весь былъ подъ обаяніемъ моей матери. Моя душа была врнымъ отраженіемъ ея души.
Маринка ужасно маленькая. Я въ сравненіи съ нею гигантъ. Вотъ она сняла свое миніатюрное ситцевое платьице и кукольную рубашенку и сидитъ на песк, протянувъ передъ собой свои тоненькія ножки, и я не могу удержаться отъ смха. Мн всегда смшно смотрть на голенькую Маринку. Когда я слышалъ о безплотныхъ духахъ, они мн представлялись точь-въ-точь такими, какъ Маринка. Но безплотныхъ духовъ никто не видлъ, а я Маринку видлъ, она была всегда со мною.
На худенькомъ тльц покоится ея низко остриженная черноволосая головка. На маленькомъ личик ротъ, носъ, подбородокъ не играютъ никакой роли, они добровольно смиряются передъ ея большими чудными глазами. Я безъ памяти любилъ смотрть въ эти глаза. Они все длали: сердились, грустили, радовались, улыбались, укоряли. То, что говорила Маринка своимъ тончайшимъ голоскомъ только что родившагося утенка, было ничто въ сравненіи съ тмъ, что говорили мн эти глаза. И такъ хорошо зналъ я ихъ языкъ, что иногда, когда она собиралась сказать что-нибудь словами, я предупреждалъ ее и отвчалъ на ея взглядъ.
Въ то время, какъ я входилъ въ воду, бурно, нетерпливо раздвигаяя ее своими руками и разская волны своимъ довольно всскимъ тломъ, Маринка входила незамтно, воздушно, какъ бы сливаясь съ водой, да и въ самой вод она двигалась неслышно, быстро, плавно, какъ пуховинка, которую втеръ гоняетъ по зеркальной поверхности озера. Она удивительно ловко дйствовала подъ водой руками и ногами, ныряла и посл нсколькихъ секундъ отсутствія вдругъ ея смшная, смуглая, черноволосая головка появлялась надъ водой, въ томъ мст, гд ея совсмъ не ждали. Это страшно веселило меня, по этому поводу мы громко хохотали, и потому Маринка часто продлывала этотъ номеръ.
Въ обычные дни мы плескались въ теплой вод далеко заполдень, до того самаго момента, когда за ворота нашего дома выходила голосистая горничная Олена и неподражаемо звучнымъ и высокимъ дискантомъ нсколько разъ подъ рядъ выкрикивала.
Въ нашемъ уголк, подъ тнью старой ивы, голосъ Олены раздавался такъ живо, а слова отчеканивались такъ ясно, какъ будто она стояла и кричала тутъ же, за деревомъ. Тогда мы быстро выбгали на берегъ. Вода стекала съ нашихъ тлъ на песокъ. Солнечная теплота высушивала ихъ быстре всякой простыни, и мы ловкими привычными движеніями скоро одвались въ наши несложныя одежды и, здоровые, счастливые, взявшись за руки, бжали домой.
Но на этотъ разъ наше купанье что-то не клеилось. Мои движенія какъ будто были чмъ-то связаны. Я ощущалъ какую-то неповоротливость, какъ будтъ тло мое сдлалось тяжеле.
Да, да, это оттого, что у меня на сердц лежалъ камень. При томъ же, въ этомъ блаженномъ плесканіи въ теплой вод ставка время проходило незамтно и быстро, а я вдь зналъ, что это нашъ съ Маринкой послдній день, и мн инстинктивно хотлось сдлать его какъ можно длинне. И я вдругъ совершенно неожиданно для Маринки вышелъ на берегъ и слъ на песк.
Я видлъ, какъ поднялась Маринкина голова, и съ какимъ изумленіемъ посмотрли на меня большіе, темные глаза моей подруги.
— Ты уже? промолвила она своимъ безпомощнымъ голоскомъ.
— Не хочется… И мой голосъ, противъ моей воли, прозвучалъ уныло.
Маринка уже что-то почувствовала. Она ничего не сказала, но въ глазахъ у нея появилась тнь. Она была удивительно чутка къ моимъ интонаціямъ. Я зналъ, что она сейчасъ же подплыветъ къ берегу и выйдетъ изъ воды. Для нея купанье — это купанье вдвоемъ, какъ и всякое другое занятіе. Какъ только она осталась одна, оно потеряло для нея всякій интересъ.
И вотъ она уже на песк, сидитъ, по обыкновенію, протянувъ передъ собою свои маленькіе ножки, и по ея глазамъ я вижу, что она ждетъ отъ меня чего-то непріятнаго. Она даже почти знаетъ, что именно, и когда я сообщаю ей, въ чемъ дло, я открываю ей очень мало новаго.
— Уже завтра? произноситъ она, и больше ни слова.
А глаза — цлый океанъ горя. Маринка въ эти минуты была самымъ несчастнымъ существомъ.
Конечно, не мысли давили ее. Она, хоть и не была обижена природой по части ума, но этотъ умъ былъ дтскій, и ему не по силамъ было выразить ясными мыслями ея чувство. Но она была несчастна всмъ своимъ дтскимъ сущесвомъ. Она представляла себ завтра, а потомъ рядъ другихъ дней, недль, мсяцевъ, а можетъ быть, и лтъ, когда она будетъ безъ меня, а значитъ — одна. И ея воображеніе ршительно не могло нарисовать этого, а душа не вмщала въ себ этихъ представленій.
Она вся съежилась, плечики поднялись, голова ушла въ нихъ, и она стала еще меньше. Лицо ея выражало все жалостное состояніе ея души, а глаза были полны слезъ.
Такъ мы просидли долго, долго, Богъ знаетъ сколько, забывъ о томъ, что оба мы раздты, сидимъ на песк и, должно быть, представляемъ собою смшную пару. Молча мы переживали разлуку. Объ этомъ мы не умли говорить. Мы могли болтать безъ умолку о всякихъ дтскихъ пустякахъ, но это было нчто дйствительно глубокое, это было настоящее горе, и для этого у насъ не было словъ.
Мн было больно. Сердце сжалось и ужасно, нестерпимо хотлось поплакать. Но все же я былъ мужчина, я удержался. И вдругъ зычный голосъ Олены:
— Владя, Маринка, обдать!
Мы очнулись.— Ой, уже! воскликнула Маринка и начала торопливо одваться.— Когда же это?
Да, удивительно, какъ незамтно прошло время. Вотъ мы уже одты и идемъ домой, по обыкновенію, взявшись за руки, но не такъ быстро, какъ всегда. Мы прощаемся, мы все время прощаемся, съ той минуты, какъ я открылъ Маринк горькую правду.
И потомъ весь остальной день мы почти ничего не говорили другъ другу. Какая-то грусть сковала наши души. Глаза Маринки были полны такой безысходной печали, какъ будто уже было извстно, что мы разстаемся навсегда.
Вечеръ, сборы. Мать неустанно возится съ уоимъ бльемъ, укладываетъ въ моемъ сундучк тысячи мелочей. И насъ съ Маринкой ограбили, пославъ меня спать часомъ раньше, чмъ всегда. Завтра рано вставать, чтобы поспть на пароходъ, отходавигій изъ губернскаго города въ 8 часовъ утра. А городъ въ 25-ти верстахъ.
И вотъ утро. Въ 5 часовъ уже меня разбудили, наскоро напоили чаемъ. Отецъ еще отдаеіъ какія-то забытыя приказанія старшему приказчику на время своего отсутствія. Экипажъ, запряженный тройкою, стоитъ у крыльца. Я прощаюсь съ матерью, она благословляетъ меня образкомъ и, надвъ его мн на шею, засовываетъ его подъ рубашку, на голое тло.
Я любилъ мою мать, но какъ-то почти не отдавался этому трогательному прощанію. Въ моемъ сердце выростало безпокойство, мало-по-малу превращавшееся въ страхъ, во что-то похожее на отчаяніе. Гд же Маринка? Неужели ее не разбудили? Неужели мы не простимся?
И услышалъ, какъ позади меня чуть слышно скрипнула дверь. Я оглянулся: миніатюрное существо вошло въ комнату и стояло у порога. Ее, конечно, не будили, при спшныхъ сборахъ до того ли было? Но она сама проснулась вовремя, вскочила съ постели и, боясь опоздать, едва только успла накинуть на себя платьице. Ея маленькія ножки были босыя. Грустное личико носило вс примты недавняго сна, но большіе глаза смотрли на меня такъ остро, точно хотли высказать мн много, много…
А отецъ уже торопилъ, ворчалъ, что мы опоздаемъ. Мать крестила меня, а Маринка ждала.
— Ну, прощайтесь… сказала мать.
Я подошелъ къ Маринк, и вдругъ слезы сдавили мн горло и неудержимымъ потокомъ полились изъ глазъ.
— Прощай, Мариночка…
Не знаю, успли ли мы поцловаться. У меня было темно въ глазахъ, я ничего не видалъ. Мать ли, отецъ ли, — вывели меня изъ комнаты и усадили въ экипажъ.
Но помню, что миніатюрное существо, блдное съ заплаканными глазами, босыми ножками стояло уже во двор у крыльца и не спускало съ меня большихъ заплаканныхъ глазъ, а потомъ, когда экипажъ двинулся и выхалъ за ворота, и лошади быстрой рысью понесли его по широкой дорог, я долго чувствовалъ, что тамъ, позади, за воротами нашего дома, который давно уже скрылся за лскомъ, все еще стоитъ неподвижно босоногая блдная двочка и мысленно провожаетъ меня въ далекій,— о, какъ оказалось — слишкомъ далекій путь.
Прощай, Маринка. Прощай, мое дтство, моя безоблачная чистота… я ее оставилъ тамъ, въ Маринкиномъ сердц.
Подъ гулъ колесъ, сидя рядомъ съ отцомъ, я тихонько плакалъ, а отецъ сурово упрекалъ меня.
— Полно ревть, какъ двчонка, не забывай, что ты мужчина… Нельзя же вчно болтаться безъ дла, да липнуть къ маминой юбк… дешь не на каторгу, а въ школу, тамъ тебя человкомъ сдлаютъ…
Мой отецъ былъ неглупъ, природа не отказала ему въ ум, но онъ былъ весь поглощенъ управительскими обязанностями и хозяйскими соображеніями. Ему некогда было углубляться въ сущность вещей, и вс житейскія истины онъ принималъ такими, какими ихъ выработала ходячая мудрость. И онъ искренно врилъ, что школа сдлаетъ меня человкомъ. Но если бы онъ зналъ, какое загадочное существо чрезъ много лтъ преподнесетъ ему въ моемъ лиц эта школа — вмсто человка, котораго онъ ждалъ, я думаю что онъ предпочелъ бы оставить меня навсегда съ Маринкой.
Губернскій городъ. Пароходъ. Восьмичасовой перездъ. Потомъ короткій отдыхъ въ гостинниц другого города. Затмъ — вагонъ желзной дороги, цлая ночь, и вотъ мы въ огромномъ бойкомъ торговомъ город съ большими многоэтажными домами, съ отлично вымощенными улицами, съ красивыми площадями, множествомъ жителей, суетливо снующихъ по улицамъ пшкомъ и въ экипажахъ.
Съ вокзала мы прохали прямо на квартиру моей тетки, родной сертры моего отца. А вечеромъ того же дня отецъ слъ въ обратный поздъ и тмъ же путемъ помчался къ своимъ обязанностямъ.
III.
Когда я продлалъ все, что полагалось для того, чтобы сдлаться достойнымъ поступить въ І-й классъ гимназіи, облачился въ новенькій мундирчикъ, прицпилъ къ спин ранецъ, набитый новенькими книгами, и приготовился въ первый разъ идти въ гимназію, — мужъ моей тетки, котораго я называлъ дядей, сидвшій въ это время въ столовой за чаемъ, съ газетой въ рукахъ, остановилъ меня, подозвалъ къ себ и сказалъ.
— Слушай, Владиміръ! Я знаю, что ты хорошій мальчикъ, а слдовательно и безъ того будешь хорошимъ ученикомъ, но все-таки ты никогда не долженъ забывать, что ты живешь въ дом твоего дяди, который не первый встрчный, а занимаетъ въ город видное положеніе, и что всякая погршность съ твоей стороны, какъ гимназиста, ляжетъ пятномъ на добромъ имени твоего дяди. Помни это.
Это было первое сколько-нибудь замтное обращеніе ко мн дяди. Могу сказать, что оно запало мн глубоко въ душу, и въ самомъ дл, очень многія погршности не были сдланы мною, единственно благодаря ему.
‘Никогда не долженъ забывать’, сказалъ мн дядя, и я никогда не забывалъ, и всякій разъ, когда предстояла какая-нибудь ‘погршность’, сейчасъ же мн представлялось ‘доброе имя’ дяди, почему-то въ вид большого блоснжнаго листа бумаги и на немъ — огромный чернильный кляксъ — пятно,— отъ моей ‘погршности’. Я удивительно тщательно оберегалъ этотъ дядинъ блый листъ бумаги.
Дядю моего звали Никодимомъ Кондратьевичемъ, а фамилія его была Максютинъ. Онъ, въ самомъ дл, въ город былъ не первый встрчный. Онъ былъ директоръ какой-то казенной отдльной части, что, судя по почтительному отношенію къ нему ршительно всхъ, кто съ нимъ встрчался, должно быть, было очень важно.
Происходилъ онъ изъ духовнаго званія и когда-то учился въ семинаріи и, хотя потомъ прошелъ университетскій курсъ и долгую служебную школу, тмъ не мене, сохранилъ въ своей вншности природную мшковатость и неповоротливость, а также пристрастіе къ длиннымъ періодамъ рчи и устарлымъ словамъ. Чинъ у него былъ, кажется, генеральскій, потому что его называли ‘превосходительствомъ’. Онъ ужасно не любилъ вспоминать о своемъ семинарскомъ происхожденіи, а чтобы и другимъ оно не приходило на память, онъ держалъ въ дом высокій тонъ и употреблялъ въ разговор французскія слова. Онъ не любилъ своего происхожденія.
У нихъ была казенная квартира въ 8 комнатъ, въ которыхъ жили они вдвоемъ, дтей у нихъ не было. Благодаря этому, они и взяли меня къ себ.
Я теперь долженъ сказать, какъ я представлялъ себ школу до того момента, какъ поступилъ въ нее. Не знаю какъ, это сложилось. Можетъ быть, тутъ имло вліяніе утвержденіе отца, что въ школ меня сдлаютъ человкомъ. Можетъ быть, мое общее знаніе, что тамъ научаютъ всему, изъ глупыхъ необразованныхъ мальчиковъ длаютъ ученыхъ, образованныхъ людей. Все это казалось мн настоящимъ благодяніемъ, и потому школа рисовалась мн чмъ-то врод рая: начальники и учителя ласковы, добры, благожелательны, умны, и только и думаютъ о томъ, какъ бы сдлать какое-нибудь добро ученикамъ. Директоръ (я зналъ, что главный тамъ директоръ) представлялся мн величавымъ старцемъ съ длинной сдой бородой, съ добрыми ласковыми глазами.
Онъ окруженъ учениками, которые доврчиво приникаютъ къ нему, какъ къ отцу, а онъ гладитъ ихъ по головкамъ, утшаетъ огорченныхъ, научаетъ неразумныхъ.
Инспекторъ постоянно слдитъ за тмъ, чтобы ученики не терпли какихъ-либо лишеній, чтобы никто ихъ не обижалъ, и сами они не обижали другъ друга. Чуть какая бда случится съ ученикомъ, сейчасъ же онъ бжитъ къ доброму инспектору и добрый инспекторъ внимательно разбираетъ дло и все устраиваетъ по справедливости.
А учителя о, прежде всего мн казалось, что у всхъ у нихъ по семи пядей во лбу, что это не люди, а просто какіе-то, ходящіе на двухъ ногахъ, умы. Знаютъ они бездну, а когда заговорятъ въ класс, такъ ты только лови слова, потому что каждое ихъ слово, это — драгоцнное знаніе. Отъ каждаго такого слова ученикъ умнетъ не по днямъ, а по часамъ.
И при помощи всего этого насъ мальчишекъ сдлаютъ людьми, какъ общалъ мн отецъ. Признаюсь, я порядочно таки разсчитывалъ на это.
И вотъ я въ класс. Первый классъ состоялъ главнымъ образомъ, какъ это ни странно звучитъ, изъ ‘старичковъ’, т. е. такихъ, которые были уже годъ, а то и два въ приготовительномъ класс. И только пятеро насъ было поступившихъ изъ дому въ этотъ классъ. А старичковъ было много — душъ 60.
Сперва мы, новички, жались къ сторонк. Мы сейчасъ же познакомились и вели въ высшей степени приличный разговоръ, спрашивая другъ друга о папахъ и мамахъ, сестрахъ и братьяхъ. Между прочимъ, я сообщилъ, что у меня нтъ ни брата, ни сестры, но есть Маринка. И это ихъ почему-то очень удивило. Но потомъ насъ захватило и впитало въ себя большинство. Старички втянули насъ въ свою среду и познакомившись съ нами, начали ‘обучать’ насъ.
И тутъ, въ продолженіе какихъ-нибудь 15-ти минутъ я узналъ такія вещи, которымъ жизнь не научила меня въ теченіе всхъ прожитыхъ мною на свт 10-ти лтъ. Это и понятно: дома, подъ крыломъ моей матери и рука объ руку съ моей Маринкой, я видлъ только хорошую сторону жизни… Здсь же почему-то вс наперерывъ другъ передъ другомъ старались открыть мн самые скверные ея уголки.
Потомъ я часто вспоминалъ этотъ день и въ особенности эти четверть часа и думалъ о томъ, какимъ образомъ могло случиться, что эти маленькія, совсмъ еще зеленыя головы — вдь, вс были 10-ти лтъ, только двумъ, оставшимся на другой годъ, было больше,— были напичканы отборными гадостями? И впечатлніе было такое, какъ будто это было не случайно, а кто-то заботился объ этомъ, старательно отбиралъ, что было погаже.
Правда, это былъ складъ ничмъ между собою не связанныхъ вещей, сорная куча, куда были свалены всевозможные отбросы. И каждый старался переложить въ мою голову, какъ можно больше этого сора, какъ будто былъ кровно заинтересованъ въ томъ, чтобы какъ можно больше загрязнить мою душу.
Я узналъ, что директоръ старый дуракъ, и потому надуть его легче, чмъ 5-ти лтняго ребенка. При этомъ мн было приведено нсколько яркихъ примровъ, какъ гимназисты продлывали крайне недозволенныя вещи, передъ самымъ его носомъ, а онъ не понималъ.
Я узналъ тутъ же, что инспекторъ — рыжая и злая собака, что жена его гораздо моложе его и красива, что она терпть его не можетъ и обманываетъ его.
Она живетъ съ учителемъ исторіи Кудеяровымъ, и маленькая двочка, которая у нея родилась въ прошломъ году, совсмъ не отъ инспектора, а именно отъ Кудеярова и на него похожа.
Это было сообщено мн необыкновенно значительнымъ тономъ, какъ исключительно важная и притомъ глубоко-секретная вещь. Я же ничего изъ этого не понялъ. Этихъ представленій въ моей голов тогда не существовало, и я откровенно сознался въ этомъ. Я спросилъ:
— Какъ же она живетъ у учителя исторіи, а приходится женой инспектору?
Въ этомъ вопрос увидли цлую бездну глупости и крайней неосвдомленности.
— Какой ты глупый!— Да она и не думаетъ жить у Кудеярова. Она живетъ въ казенной квартир, вонъ тамъ во флигел,— это квартира инспектора, а двочка похожа на учителя исторіи… Ха, ха, понялъ?
— Почему же она на него похожа?
— Да вотъ потому… Нтъ, ты совсмъ глупый… Да ты знаешь, отчего родятся дти?
— Меня принесъ моей мам аистъ — такая большая птица у насъ на крыш живетъ.
— Фью… Фью!.. да онъ вонь какія сказки повторяетъ. Господа, онъ еще не знаетъ, отчего родятся дти. Насчетъ аиста — это, братъ, враки. А дти родятся оттого, что папа и мама спятъ на одной кровати.
Это сообщеніе ни однимъ своимъ концомъ не коснулось моей души. Я не понималъ его. Я совершенно не былъ подготовленъ къ воспріятію его. Но оно вошло только въ мою голову и заняло тамъ важное мсто. Ознакомленіе съ дурной стороной жизни продолжалось, но мой умъ, и тогда уже начинавшій страдать пытливостью, былъ занятъ исключительно мыслью о столь странной причин рожденія дтей.
Я узналъ, что учитель ариметики часто опаздываетъ на урокъ, потому что у него какая-то болзнь въ желудк, и онъ по получасу просиживаетъ въ неприличномъ мст. Я узналъ также, что около надзирателя Ванюшкина, когда онъ говоритъ, всегда бываетъ дурной запахъ, вслдствіе чего его называютъ не Ванюшкинымъ, а Вонючкинымъ.
Не говорю уже о томъ, что мой лексиконъ разомъ обогатился множествомъ новыхъ словъ. Это были досел неизвстныя мн названія нкоторыхъ частей человческаго тла, которыя я называлъ совершенно иначе и, когда я называлъ ихъ по своему, весь классъ начиналъ хохотать надо мной, и я ршительно долженъ былъ измнить свой языкъ.
Наконецъ, было мн сообщено и одно вполн положительное свдніе, именно, что самый хорошій человкъ во всей гимназіи, это — воспитатель Чупренко, что онъ любитъ выпить и въ сущности почти никогда не бываетъ трезвъ и что онъ гимназистамъ все ‘спускаетъ’.
Все это я принялъ къ свднію, но мысль о рожденіи дтей ничему не давала привиться къ моей голов. Я вспоминалъ мою мать, которая съ такими открытыми и правдивыми глазами, такъ занимательно и подробно разсказывала мн исторію о томъ, какъ большой блый, съ чернымъ хвостомъ, аистъ, однажды, когда она сидла въ нашемъ палисадник, спустился съ высоты, на землю и положилъ подъ кустомъ, неподалеку отъ нея, маленькаго мальчика. Разсказывала она, какъ этотъ мальчикъ безпомощно плакалъ и размахивалъ рученками, какъ ей сдлалось жалко, и она взяла его къ себ, назвала Владей, и изъ всего этого получился я.
Приблизительно то же самое было извстно и появленіи на свтъ Маринки, съ той лишь разницей, что ее принесъ не аистъ, а журавль. Да не было для насъ тайной и то, что вообще вс дти происходятъ на свтъ такимъ же точно образомъ.
И вдругъ все это объявляется ‘сказкой’, т. е. значитъ моя мать налгала, а я вдь считалъ ее самымъ справедливымъ человкомъ изъ всхъ людей на земл. Вотъ почему эта мысль такъ крпко засла въ моей голов и ужасно безпокоила меня.
У насъ были уроки, не помню какіе, но знаю, что учитель ариметики, тотъ самый, который страдалъ желудкомъ, былъ боленъ и не пришелъ. Классъ былъ очень доволенъ и собирался въ веселой болтовн провести часъ, какъ вдругъ пришелъ директоръ. Оказалось, что онъ часто являлся въ тхъ случаяхъ, когда учитель бывалъ боленъ. Это вытекало изъ его коренного убжденія, что самое вредное для дтскихъ умовъ, это — бездлье, и онъ старался, чтобы ученики всегда были чмъ-нибудь заняты. Самъ онъ преподавалъ греческій языкъ, но въ первомъ класс этого предмета еще не было, въ ариметик же онъ ничего ни смыслилъ, поэтому онъ употреблялъ время на поучительные разговоры.
На этотъ разъ онъ воспользовался тмъ обстоятельствомъ, что въ класс было нсколько новичковъ, которымъ надо было дать руководящія правила. И онъ ихъ давалъ.
Я слушалъ очень внимательно, несмотря на полученныя мною въ этотъ день свднія, въ моей душ было еще крпко представленіе о директор, какъ о добромъ отц, который будетъ стараться сдлать изъ меня человка. И все то, что онъ говорилъ, нисколько не противорчило моему представленію. Все время я слышалъ о честности, о приличіи, о добр, о довріи и вообще о такихъ вещахъ, которыя я считалъ хорошими.
И говорилъ онъ очень гладко, просто, мягко, такъ что пріятно было его слушать. Не понималъ я, почему товарищи такъ категорически объявили мн, что онъ глупъ. Съ одной стороны то, не подлежавшія сомннію, истины, которыя онъ намъ преподавалъ, моему дтскому уму казались недосягаемо мудрыми, съ другой же стороны я тогда еще не зналъ, что вс эти изрченія о хорошемъ поведеніи, объ откровенности съ начальствомъ, о преимуществахъ усердія въ наукахъ передъ лностью, давнымъ давно были сочинены и не имъ, а другими, а онъ только пережевывалъ старую жвачку. Я былъ увренъ, что это онъ все самъ выдумалъ.
Наружность его не соотвтствовала моему представленію. Никакой длинной, сдой бороды у него не оказалось, а величіе, которое, несомннно, было ему свойственно, проистекало не отъ природнаго склада, а отъ усиленно приподнятыхъ плечъ, постояннаго держанія головы нсколько кверху и нарочитаго оттопыриванія губъ.
Онъ былъ коротенькій и толстенькій, лицо у него было пухлое, все начисто выбритое, глазки маленькіе, утопавшіе въ жировыхъ подушкахъ, брови блесоватыя и потому мало замтныя. Либъ былъ узкій и дугообразно-выпуклый, волосы же были только на вискахъ и на затылк, остальная площадь головы была блестяща, какъ слоновая кость.
На немъ былъ мундирный фракъ съ металлическими пуговицами и сильно расходившимися фалдами, изъ которыхъ замтно выползалъ его кругленькій, аккуратненькій животикъ, а на блоснжной манишк, подъ самымъ галстукомъ, на красной ленточк вислъ орденъ.
Тмъ не мене, слушая его рчи, я примирился съ его наружностью и ршилъ, что онъ, согласно моему представленію, геніаленъ и добръ, и только ждалъ, когда же онъ начнетъ гладить насъ по головк.
Но произошло нчто совсмъ другое. Произошла исторія, которая нежданно-негаданно сразу дала направленіе моимъ гимназическимъ чувствамъ и мыслямъ. Пустяшная съ виду исторія, но на формировку моей души она имла вліяніе наисильнйшее, чмъ все, что когда-либо за все время моего ученья случилось со мною… Сперва она скомкала и перепутала вс мои понятія, а потомъ открыла мн глаза.
Часъ приближался къ концу. Директоръ говорилъ о довріи, онъ уврялъ насъ, что никто не можетъ такъ хорошо понять наши недоумнія, какъ поставленное надъ нами гимназическое начальство вообще, а въ частности онъ, какъ Богомъ данный намъ второй отецъ. И потому мы, всякій разъ, когда у насъ въ головахъ возникнутъ какіе-нибудь вопросы, которыхъ мы сами разршить не въ состояніи, должны прямо и открыто обращаться къ нему, въ полной увренности, что онъ отечески наставитъ насъ.
А у меня въ это время въ голов неотвязно стояла мысль о такъ взбудоражившемъ меня новомъ свдніи насчетъ появленія на свтъ дтей. Я все-таки никакъ не могъ переварить мысль, что моя мать обманывала меня.
И когда директоръ высказалъ свое приглашеніе со всми затруднительными вопросами обращаться къ нему, я уже зналъ, что мн слдуетъ длать. А онъ еще боле открылъ мн путь, прибавивъ:
— Можетъ быть, и теперь уже кому-нибудь изъ васъ хочется о чемъ-нибудь спросить меня?
Я поднялся.
— Ты хочешь?
— Да, господинъ… директоръ… я… я хотлъ бы…
— Прекрасно! Спрашивай! Сказалъ директоръ и въ высшей степени одобрительно кивнулъ мн головой, какъ бы говоря: вотъ вамъ достойный примръ доврія.
— Вотъ я, господинъ… директоръ… я думалъ, что это…
— Ну, ну, не стсняйся, говори просто… Я пойму, я все пойму. Нтъ такой вещи, которой мн нельзя было бы сказать… Отечески поощрялъ меня директоръ, и я дйствительно сталъ говорить смле и вразумительне.
— Я думалъ, что дтей приносить аистъ… Это большая птица съ длиннымъ клювомъ… А вотъ… говорятъ… говорятъ, что это неправда.
— Н-да… вотъ что. Сказалъ директоръ какимъ-то нутрянымъ голосомъ, и въ его маленькихъ глазкахъ блеснула встревоженность.— Ну, ну.. такъ что же именно?
— А будто это оттого, что папа и мама на одной кровати спятъ.
— Что такое?
Но это ‘что такое’ было такого рода, что я сразу понялъ всю свою преступность, и у меня передъ глазами завертлись зеленые кружки. Мой директоръ вдругъ покраснлъ, какъ вареный ракъ, и вскочилъ съ мста. Глаза его на минуту выглянули изъ-за жировыхъ подушекъ и были прямо страшны. Онъ стучалъ кулакомъ по столу.
— Скверный… Испорченный мальчуганъ… Молокососъ и уже такія вещи… Какъ ты смлъ? Какъ ты смлъ? На три часа останешься посл уроковъ. Сейчасъ ступай ко мн въ директорскую… Молчать, негодяи!
Это уже относилось къ моимъ товарищамъ, которые посл моихъ словъ, вс, какъ одинъ, спрятали головы чуть не подъ парты и закрыли себ ладонями рты, но въ конц концовъ не выдержали, и весь классъ громко хихикалъ.
Директоръ, исполненный гнва, негодованія и брезгливости, убжалъ изъ класса… Я обернулся. Мои товарищи держались за животы отъ хохота, но я былъ очень серьезенъ. Я не понималъ, что я сдлалъ смшного.
— Вотъ такъ хватилъ!.. Вотъ это называется ‘откровенность’, ‘довріе’… Ха, ха! Со всхъ сторонъ раздавались замчанія, и въ класс царила необыкновенная веселость.
Прибжалъ надзиратель Ванюшкинъ, взволнованный, растерянный и, схвативъ меня за руку, повелъ черезъ длинный коридоръ.
— Что ты тамъ такое надлалъ? Спрашивалъ онъ, и я въ это время могъ убдиться, что ученики не даромъ такъ непріятно передлали его фамилію. Онъ дйствительно обладалъ большимъ недостаткомъ.
— Чмъ ты разсердилъ директора? Онъ вн себя…
Но я этого-то и не зналъ,— чмъ я разсердилъ директора. Меня за руку провели черезъ учительскую, гд усиленно курили и громко разговаривали учителя, вс одтые въ форменные фраки, и ввели въ директорскій кабинетъ.
Директоръ уже сидлъ за письменнымъ столомъ и курилъ папиросу. Его гнвъ, очевидно, былъ недолговченъ. Но когда я вошелъ, онъ строго нахмурилъ свои блесоватыя брови, и его узкій, выпуклый лобъ весь превратился въ одну складку.
— Подойди сюда! строго и презрительно сказалъ мн директоръ, такъ какъ я скромно стоялъ у двери.
Я приблизился. И вотъ тутъ началось безобразное по глупости, безчеловчное по невнимательности, безтактное вндреніе въ мою душу понятій, которыя до сихъ поръ были чужды ей.
— Скажи пожалуйста, ты понимаешь, что говоришь? Спросилъ меня директоръ.
— Я понимаю! Отвтилъ я.
— По-ни-ма-ешь? съ изумленіемъ, близкимъ къ ужасу, воскликнулъ директоръ:— А сколько теб лтъ?
— 10 лтъ.
— И ты уже это понимаешь? Жалкій мальчикъ! Вы знаете, Герасимъ Антоновичъ, что онъ сказалъ? Онъ сказалъ, вообразите… Что дти рождаются оттого, что папа и мама… какъ это… да, да, папа и мама спятъ на одной кровати…
— Неужели? Промолвилъ инспекторъ, и его рыжіе щетинистые усы зашевелились, а подъ ними заиграла престранная усмшка.
— Вообразите, при всемъ класс! и такъ при этомъ прямо смотритъ. Глазомъ не мигнетъ. Но ты понимаешь по крайней мр, что это же мерзость?
— Нтъ… я не… понимаю! Запинаясь отвтилъ я, такъ какъ мн уже становилось сильно не по себ.
— Это поразительно. Но ты долженъ знать, несчастный, что это мерзость… Понимаешь?.. Мерзость, гадость, неприличіе, непристойность, и что подобныхъ вещей не долженъ говорить порядочный мальчикъ. Онъ не долженъ ничего знать о нихъ… Понимаешь? Если ты знаешь ихъ, то ты долженъ забыть… Сейчасъ же забыть! Понялъ? Замтилъ?
Я чувствовалъ, что мое лицо блднетъ, а ноги дрожатъ. Въ глубин, несознаваемое, было ощущеніе, что надо мной длаютъ что-то отвратительное. Я ничего не отвтилъ на вопросы.
Инспекторъ молчалъ, а директоръ все говорилъ. Онъ говорилъ о преждевренной испорченности ныншнихъ дтей, о томъ, что гимназію напрасно обвиняютъ въ порч.
— Они поступаютъ къ намъ уже испорченными до мозга костей. Вотъ вамъ примръ: этотъ мальчикъ, онъ новичекъ. Онъ прямо изъ семьи и ужъ готовъ. Онъ уже отравленъ. Ты будешь сегодня 3 часа сидть посл уроковъ, и это на первый разъ, но остерегайся, второй разъ будетъ плохо. Какъ твоя фамилія?
Я сказалъ.
— У кого ты живешь?
— У дяди.
— Кто такой твой дядя?
— Мой дядя — Максютинъ…
— Какъ? Никодимъ Копдратьевичъ Максютинъ твой дядя? Такъ ты у него?
— Да, я живу у дяди.
— Гм… Э-э… Я не зналъ… Никодимъ Кондратьевичъ очень почтенный, очень уважаемый человкъ…
И тутъ директоръ вдругъ почему-то смягчился. Тонъ его сдлался мене суровъ. Должно быть, дядя мой дйствительно былъ очень уважаемый, а главное, какъ я теперь понимаю, очень вліятельный человкъ.
— Да, Никодимъ Кондратьевичъ чрезвычайно почтенная личность… Жаль, жаль, что у него такой племянникъ… Очень жаль… Ступай! Посл урока два часа посидишь… Ну, хорошо, для перваго случая довольно будетъ часъ… Какъ жаль… какъ жаль! Ступай!
Я ушелъ. Классъ не врилъ въ мою наивность, вс были убждены, что я сдлалъ это для ‘штуки’, и находили, что я необыкновенно смлъ и вообще молодецъ. Меня одобрили въ первый же день, и это было важно для дальнйшей товарищеской карьеры.
Посл уроковъ я остался одинъ въ класс въ вид наказанія. Мн трудно теперь припомнить, что я тогда думалъ, сидя одинъ въ пустомъ класс съ какой-то поучительной книжкой, которой я не читалъ. Но помню, что мозгъ мой напряженно работалъ въ одномъ и томъ же направленіи: какъ же, въ конц концовъ, родятся на свтъ дти?
Клянусь, что еслибъ директоръ, когда я обратился къ нему съ этимъ вопросомъ, просто отвтилъ мн — ршительно все равно что — ну, что ихъ приносятъ большія птицы или даже подтвердилъ, что для этого необходимо, чтобъ ‘мама и папа’ спали на одной кровати, я ему поврилъ бы, и моя пытливость на долгое время была бы успокоена. Въ послднемъ случа я, можетъ быть, скорблъ бы, по поводу того, что мать сказала мн неправду, но любовь моя къ ней, вроятно, нашла бы ей оправданіе.
Но теперь — нтъ, теперь это сдлалось для меня мучительнымъ вопросомъ. Своимъ страннымъ гнвомъ директоръ всадилъ этотъ вопросъ въ самую глубину моего мозга, но этого мало, онъ еще сверху приколотилъ его острыми гвоздями: ‘мерзость, гадость, неприличіе, непристойность’. Теперь ужъ я зналъ, что буду доискиваться и не успокоюсь, пока не узнаю всей правды.
Въ мою душу бросили ядовитый намекъ. Какъ ни наивно было участіе аиста въ моемъ появленіи на свтъ, но это объясненіе пока совершенно удовлетворяло меня. И вдругъ я узнаю, что своимъ рожденіемъ я обязанъ какой-то ‘мерзости, гадости, неприличію и непристойности’, и узнаю это отъ господина директора…
Разумется, придя домой позже, чмъ слдуетъ, на вопросъ дяди я не сказалъ правды, а что-то солгалъ. Ужъ я теперь зналъ, что бываютъ случаи въ жизни, когда лгать совершенно необходимо.
Таковъ былъ мой первый урокъ въ гимназіи.
IV.
Я остановился на этомъ дн, потому что онъ былъ первымъ кускомъ глины, при помощи которой мои наставники и попечители лпили изъ меня человка. Вообще же эти четыре года, въ особенности первые три, проходили для меня малосознательно.
Моя воспріимчивая душа жадно впитывала въ себя все, что подкладывали ей, и я постепенно и незамтно видоизмнялся, но самъ я этого не замчалъ. Знаю только, что къ концу года я уже ничмъ не отличался отъ школьниковъ — моихъ товарищей. Уже не было такихъ словъ, которыхъ я не зналъ бы и не понималъ бы ихъ значенія, не было и такихъ тайныхъ дйствій, относительно которыхъ я обнаруживалъ бы наивность. Идиллическіе аисты и журавли были совершенно исключены изъ моего міросозерцанія. Теоретически я зналъ все.
Дядя мой, когда директоръ гд-то при встрч сообщилъ ему о моей испорченности и, конечно, разсказалъ все, какъ было, призвалъ меня въ кабинетъ, таинственно притворилъ двери и долго, очень долго читалъ мн лекцію о томъ, до какой степени ужасно было мое поведеніе, и выяснялъ всю глубину моей испорченности. Потомъ они по этому же поводу шептались съ моей тетей.
Я не могу сказать, чтобы тотъ или другой изъ моихъ наставниковъ имлъ на меня опредленное вліяніе. Ученикъ перваго класса — я былъ слишкомъ ничтожной величиной, чтобы они обратили на меня вниманіе, и потому, я ихъ видлъ всхъ почти каждый день, но не зналъ. Я узналъ ихъ гораздо позже, но за то хорошо узналъ. Теперь же, пока, для меня были ясны только директоръ и инспекторъ, съ которыми я близко соприкасался.
Директоръ въ сущности былъ не злой человкъ, но дйствительно не обладалъ умомъ и ршительно во всемъ дйствовалъ такъ же глупо, какъ и въ моей исторіи съ рожденіемъ дтей.
Инспекторъ же былъ просто раздражительный, злой человкъ, который длалъ зло безъ всякой системы и безъ всякаго плана. По наружности онъ былъ очень непріятенъ, и его красивая жена измняла ему не только съ учителемъ исторіи Кудеяровымъ, но чуть-ли не съ каждымъ, кто хотлъ. Онъ же имлъ слабость быть въ нее влюбленнымъ. И для этой его личной драмы не было другого исхода, какъ только въ его обращеніи съ учениками.
Обманутый наканун вечеромъ и открывшій обманъ утромъ, онъ являлся въ классы зеленый отъ злости и, какъ разъяренный тигръ, охотился на беззащитныхъ учениковъ. Двойки, карцеръ, привлеченіе къ директору для внушенія, строгія письма къ родителямъ, угрозы исключеніемъ, все это было у него явленіемъ обычнымъ. Ко всему этому приглядлись и привыкли.
Наукъ я никакихъ не помню. Все, что я знаю теперь, я узналъ посл и изъ другихъ источниковъ. У меня была пре красная память, и я выучивалъ уроки и даже сдавалъ какіе-то экзамены. Съ перваго дня до послдняго это былъ для меня не тяжелый, но непріятный трудъ. Ни одинъ предметъ не пробудилъ въ моемъ мозгу интереса къ себ. Не было ни одного дня, когда бы я шелъ въ гимназію охотно — всегда мн приходилось понукать себя, и я лниво и съ усиліемъ передвигалъ ноги, я шелъ выполнять скучную и непріятную обязанность. И все, что меня окружало въ гимназіи, я видлъ точно сквозь матовое стекло…
Мн кажется, что за эти годы мой мозгъ ни капли не развился. Въ него поступило множество свдній по разнымъ предметамъ, и вс они лежали въ немъ, какъ въ туго набитомъ мшк, и я не зналъ, для чего мн они, и что мн съ ними длать. Но я всегда приносилъ домой отличныя отмтки, изъ чего должны были заключать, что въ гимназіи я все длалъ, какъ слдуетъ.
Когда я припоминаю это время,.оно мн представляется туманнымъ и темнымъ, и я вижу, что четыре года въ томъ возраст, когда душа была доврчиво раскрыта для впечатлній всего міра, пропали для меня безслдно.
Совсмъ иначе шла жизнь моя въ предлахъ дядинаго дома. Въ то время, какъ въ гимназіи отъ меня требовали только сдачи уроковъ и выполненія правилъ, въ дом дяди мною постоянно занимались. Я не понималъ, почему моя тетя, а въ особенности дядя, такъ заботились не только о моихъ манерахъ и моемъ язык, но даже о каждой мелочи въ моей наружности и въ одежд. Казалось, они задались цлью передлать меня всего, отъ ногъ до головы, перемнить мое сложеніе, а если можно, то даже влить въ мои жилы другую кровь.
— Мои милый мальчикъ,— сказалъ мн дядя однажды: — ты никуда не годишься съ твоими деревенскими ухватками, теб надо родиться заново!
Онъ сказалъ это полушутя, съ своей деревянной улыбкой, которая ужасно не шла къ его казенному лицу, устроенному по всей форм: большой лобъ, переходившій, въ безконечную лысину, толстый носъ и толстыя, всегда сомкнутыя губы, выбритый подбородокъ и выбритые усы и длинныя шелковистыя баки, составлявшія предметъ спеціальнаго ухода.
— Въ такомъ вид тебя нельзя показываться въ порядочномъ обществ.
Въ самомъ дл мои ухватки мальчугана, выросшаго на свобод, въ поляхъ, въ саду, въ ставк и прибгавшаго домой только на минуту, чтобы наскоро перехватить какой-нибудь пищи, вчно рвавшаго себ платье среди колючихъ кустарниковъ и на сучковатыхъ деревьяхъ, на верхушку которыхъ онъ взлзалъ, чтобы знакомиться съ живущими тамъ птицами, вчно загорлаго отъ палящихъ лучей солнца,— не годились въ этихъ высокихъ обширныхъ комнатахъ, уставленныхъ изящной, мягкой, красивой мебелью, устланныхъ коврами, блещущихъ зеркалами, гд каждое пятно, каждая пылинка тотчасъ замчались, гд каждая вещь имла свой культъ, и иногда по цлымъ часамъ обсуждалось, у какой стны лучше поставить такой-то столикъ или кресло.
Я не умлъ ходить по коврамъ (у насъ въ деревн ихъ не было, а только у порога лежало ряденце для вытиранія ногъ), сидть на этихъ удивительныхъ стульяхъ и за этими странными вычурными столами. Зеркала, казалось, протестовали противъ того, чтобы я смотрлся въ нихъ, они не хотли отражать мою некультурную вншность.
Да и манеры у меня были отвратительныя. Въ первый же обдъ, когда я лъ отбивную телячью котлету, я замтилъ, что дядя и тетя сперва переглянулись, а потомъ начали оба укоризненно качать головой. Я, конечно, смутился.
— Ты всегда такъ держишь вилку?— спросила меня тетя.
— А то какъ же?
— У васъ и другіе такъ держатъ, и папа и мама?
— Я не знаю… я не замтилъ.
Оказалось, что я вилку держу въ кулак, межъ тмъ ее какъ-то надо было пропускать между двухъ пальцевъ и поддерживать снизу большимъ пальцемъ. Мн это показали, и я довольно легко воспринялъ.
А когда я кончилъ котлету и положилъ ножъ и вилку на тарелку, дядя съ тетей дружно и громко разсмялись.
— Ну, этому ужъ, видно, тебя учили,— сказала тетя.— Ты длаешь это очень искусно.
Я посмотрлъ на вилку и ножъ: случайно они были положены крестомъ.
— Но, мой милый,— продолжалъ тетину рчь дядя:— такъ поступаютъ только мщане, когда они хотятъ, чтобы ихъ считали воспитанными людьми. Вдь вотъ ты сдлалъ изъ вилки и ножа крестъ, и я сейчасъ же вижу, что ты объ этомъ думалъ. Воспитанный же человкъ не долженъ показывать, что думаетъ о такихъ пустякахъ: а если у него все выходитъ изящно, такъ это потому, что изящество вошло у него въ плоть и кровь. Ты долженъ слдовательно класть вилку и ножъ такъ, чтобы въ ихъ положеніи видна была естественная случайность. Вотъ такъ.
Онъ положилъ на тарелку свой ножъ и вилку. Они легли рядомъ, но не параллельно, а съ легкимъ уклоненіемъ, и это въ самомъ дл имло видъ ‘естественной случайности’.
Я же продолжалъ вести себя отвратительно. Такъ какъ въ дорог я схватилъ легкій гриппъ, то все время кашлялъ и иногда по направленію къ тарелк. Наконецъ, я вынулъ изъ кармана носовой платокъ и принялся усердно сморкаться. Къ моему удивленію, оказалось, что кашель и насморкъ еще далеко недостаточныя причины, чтобы кашлять и сморкаться, что это никакъ нельзя длать за столомъ, а подобныя вещи надлежитъ выполнять до обда или посл него.
— Ты долженъ понимать, что это можетъ дурно повліять на аппетитъ твоего сосда, мой милый. Поучительно сказалъ дядя.
— Но, дядя,— осмлился я возразить,— у меня насморкъ, мн хочется высморкаться…
Дядя опять удостоилъ меня своей деревянной улыбки и замтилъ.
— Мой милый, но иногда теб хочется совсмъ другого, ты меня понимаешь… Однако же ты воздерживаешься? Не правда ли?
И этотъ доводъ убдилъ меня. Вообще я долженъ сказать, что дядя при своей сухости и деревянности обладалъ способностью удивительно хорошо обосновывать вс свои замчанія. Онъ длалъ ихъ мн каждую минуту, но всегда безъ строгости, спокойно, доброжелательно, съ прибавленіемъ ‘мой милый’, а когда хотлъ быть пріятнымъ, ‘мой милый мальчикъ’, и всегда сопровождалъ свои замчанія мотивами, которые мн казались неопровержимыми. Поэтому я подчинялся ему и замчательно легко воспринималъ вс его многочисленныя поправки къ моей особ.
А онъ не спускалъ мн ничего. Просто поразительны были его добросовстность и усердіе. Вотъ я вошелъ въ гостинную и, небрежно ступая, иду по мягкому, должно быть, дорого заплаченному ковру, и ноги мои шаркаютъ по немъ, оставляя слды на его ворс.
— Постой-ка, милый, останавливаетъ меня дядя:— ты не умешь ходить. Видно, что ты ходилъ всегда босикомъ по песку, да по трав. Оглянись къ сколько ты надлалъ слдовъ!
Я оглянулся и ужаснулся своимъ слдамъ.
— Ну, такъ вотъ… этотъ коверъ, мой милый, онъ англійскій и заплаченъ больше 300 рублей. Ты, конечно, не понимаешь, но я объясню теб, что 300 рублей, это — большія деньги. Порядочный чиновникъ средней руки долженъ работать 2 мсяца, чтобы получить ихъ въ вид жалованья. Такъ ты сообрази: отъ каждаго твоего шага коверъ немного портится, и если бъ ты, скажемъ, ходилъ по немъ непрерывно дня три, то непремнно протеръ бы на немъ дыру. А я буду ходить по немъ годъ, и ему никакого вреда не будетъ. Вотъ взгляни.
Дядя демонстрировалъ. Онъ всталъ и непринужденно прошелся по ковру. Дйствительно, слдовъ никакихъ, только смутные, да и то лишь слегка, и это несмотря на то, что онъ былъ, должно быть, раза въ четыре тяжеле меня.
— Ты учись ходить, мой милый.
Я внимательно присматривался къ дядиной походк и научился ходить. Походка у него была странная: онъ какъ будто бы плылъ или скользилъ по поверхности водъ. И незамтно — я тоже сталъ плыть.
Въ первое время вс мои движенія были разрушительны для окружающихъ предметовъ. Я былъ порывистъ, горячъ, неудержимъ. Когда меня звали, я срывался съ мста и — или зацплялъ за стулъ, столъ, этажерку, и они валились, или, не разсчитавъ движенія, самъ попадалъ на какой-нибудь предметъ, и все сотрясалось. Дядя каждый разъ при этомъ ‘вносилъ поправку’.
— Я совсмъ не требую отъ тебя такой спшности, мой милый, говорилъ онъ, когда я срывался и, на пути что-нибудь разрушивъ, представалъ предъ нимъ:— если бъ ты опоздалъ на минуту, на дв, на пять, я ничего не имлъ бы противъ, а между тмъ, тогда стулъ былъ бы цлъ, да и носъ твой не былъ бы въ опасности. Слдуетъ думать о каждомъ своемъ движеніи, для этого намъ и данъ умъ.
И я научился думать о каждомъ своемъ движеніи и осторожно обходилъ каждый предметъ.
Моя одежда и вся моя вншность представляли предметъ особой заботливости дяди и тети. Все что я привезъ съ собою въ сундучк, было, конечно, въ полномъ порядк. Моя мать заране позаботилась о моемъ ‘приданомъ’.
Но когда тетушка открыла сундукъ и стала разсматривать мое блье, о, Боже, какому безпощадному осмянію подвергла она его. Что за старомодныя рубашки и какое ужасное толстое полотно,— да это мшки какіе-то! Носовые платки мои годятся для того, чтобы сморкаться слону. Это просто на просто маленькія простыни. А носки…
О, она, моя тетя, понимаетъ исторію происхожденія этихъ носковъ. Такія точно вязались въ ея родительскомъ дом, когда она еще была двочкой, а мой отецъ мальчуганомъ. Но все это давно уже отошло въ вчность, и теперь ни одинъ порядочный человкъ не носитъ вязанныхъ домашнихъ носковъ.
Да и все — камня на камн не оставила тетушка въ моемъ туалет. Ужъ нечего говорить о томъ, что недоставало тысячи вещей. Зубной порошокъ былъ у меня въ картонной коробочк, и потому слды отъ него были видны на всхъ вещахъ въ чемодан. У меня вовсе не было прибора для чистки ногтей. Это послднее обстоятельство поразило мою тетушку.
— Да ты чмъ же чистишь ногти?
— А чмъ придется… Иногда возьму спичку, заострю и чищу…
— О, Боже, спичкой… Да ты можешь сдлать себ занозу, и у тебя будетъ нарывъ. А покажи пальцы… Ай… да у тебя подъ ногтями цлыя ржаныя поля! Нтъ, Вольдемаръ, тебя надо привести въ порядокъ… тебя надо совсмъ, совсмъ передлать.
Мои руки,— право же, я началъ думать, что он обладаютъ какимъ-то особеннымъ свойствомъ притягивать къ себ грязь. Тетушка заставляла меня каждую минуту показывать ихъ и посылала мыть, и тмъ не мене, всякій разъ он ее приводили въ ужасъ.
— Но это оттого, мой милый, объяснилъ мой дядя, что ты берешь въ руки ршительно всякую дрянь. Ты очень любознателенъ, это понятно и похвально, но не слдуетъ всмъ вещамъ оказывать такую большую честь, чтобы каждую брать въ руки. Достаточно, если ты ознакомишься съ ними при помощи глазъ. Съ вещами надо быть нсколько аристократичнымъ.
Нтъ, право, дядя начиналъ все больше и больше занимать меня. Иногда онъ, когда говорилъ свои замчанія, просто нравился мн. Ршительно не было такого предмета, къ которому онъ отнесся бы небрежно, для всякой мелочи у него было опредленное правило и непремнно съ мотивами.
Если, напримръ, онъ, замчалъ, что у меня на мундир одна пуговица болтается на ниточк, иди и вовсе отсутствуетъ, то говорилъ мн цлую рчь.