История одной молодости, Потапенко Игнатий Николаевич, Год: 1907

Время на прочтение: 224 минут(ы)

Исторія одной молодости.

РОМАНЪ.

И. Н. Потапенко.

Глава первая.

I.

Зеленыя нивы, зеленые сады, зеленый молодой камышъ, окаймляющій берегъ Днпра. Твердая, хорошо утоптанная посл недавняго дождя степная дорога, бодрая тройка, искусно ‘спускающая’ экипажъ подъ гору и, точно спугнутая или убгающая отъ погони, изо всхъ ногъ влекущая его на гору. Старый нашъ кучеръ Ефимъ, сидящій въ передк и безбожно обкуривающій меня дымомъ махорки, старый трескучій ‘дилижанъ’ нмецкой работы, и я, въ качеств барина, въ ‘люльк’, на высокой подушк изъ свжаго сна. Я ду домой.
Стоитъ конецъ мая. Солнце не палитъ, а только гретъ, потому что уже шестой часъ вечера, и отъ Днпра несется струя влажной свжести.
Все мн знакомо: каждый поворотъ дороги, каждый оврагъ, канавка, деревцо и вонъ тотъ, возвышающійся на холм, старый ‘маякъ’, т. е. развалины когда-то, во время Крымской войны, построеннаго маяка, и этотъ придорожный крестъ, поставленный благочестивыми путниками, и разбросанные повсюду хуторки, и смшная втряная мельница съ глинянымъ основаніемъ и закругленнымъ досчатымъ верхомъ.
Гляжу на предвечернее небо, и мн кажется, что и эти блыя съ синеватой жилкой облака на’запад тоже мн знакомы, какъ будто застыли въ тхъ самыхъ формахъ, которыя приняли четыре года тому назадъ.
Четыре года! Да, они прошли. Четыре года я не былъ здсь, и все, что попадается мн на глаза, все, что захватываетъ мой взоръ вдаль и въ ширь, осталось такимъ, какъ было, даже у Ефима не прибавилось въ бород сдинъ, и свитка его осталась та же и съ той же дырой подъ правымъ рукавомъ.
Вроятно, и дома мало перемнъ. Отецъ по-прежнему съ утра до ночи въ хлопотахъ по чужому длу и по-прежнему онъ ворчитъ, говоритъ грубымъ, рзкимъ голосомъ, все сдабривая словами, которыхъ мн нельзя слушать и которыхъ я тогда не понималъ, а теперь — о, теперь я понимаю много, слишкомъ много. Мать по-прежнему тиха, спокойна, величественна, безконечно нжна и добра. Маринка, Маринка… но ее я не могу себ представить. Что сдлали съ ней четыре года? Можетъ быть, она уже смотритъ взрослой двушкой? Нтъ, ей тогда было 9 лтъ, значитъ — теперь только 13.
Маринка… какъ мало я думалъ о ней эти четыре гола, особенно послдніе. А теперь вотъ при мысли о ней сердце застучало.
Да, если кто измнился, такъ это мы съ нею. Наврно, ее я не узнаю. Но кто узнаетъ меня? Кто согласится признать, что этотъ долговязый четырнадцатилтній подростокъ, такой важный, съ такимъ самоувреннымъ видомъ носящій гимназическое пальто и кэпи — тотъ самый Владя, котораго отецъ увезъ отсюда четыре года тому назадъ — маленькій, глупый, наивный, всему врившій, ничего непонимавшій въ самыхъ простыхъ вещахъ.
Но странно, что, представляя себ предстоящее свиданіе, я думаю не объ отц и даже не о матери, которую всегда неизмнно обожалъ, а о Маринк. Мн хочется нарисовать себ ее — теперешнюю, мн хочется угадать ее. Но, боясь сдлать ошибку, я прибгаю къ помощи Ефима. Я спрашиваю его:
— Ефимъ! А Маринка выросла?
— Само собой… только не такъ, чтобы ужъ очень, она не крупной природы…
— Ну, а какая она? Разскажи.
— А какая-жъ?— спрашиваетъ Ефимъ и при этихъ словахъ сплевываетъ на сторону какимъ-то особеннымъ способомъ сквозь зубы, а сейчасъ же вслдъ за этимъ затягивается махоркой и я на мгновеніе попадаю въ струю дкаго дыма.— Извстно… какъ вс..
— Ну, толстая или тоненькая?
— Маринка? Да гд же ей толстой быть? разв она можетъ? У ей природа тощая. Прямо соломенка какая-то. Отъ втра гнется, какъ лоза.
— А красивая она?
— Гд ужъ тамъ съ этакой сухотой красивой быть? кожа да кости, просто духъ какой-то, ей-ей… Можетъ, когда выростетъ, пожирнетъ… ну, тогда и красивой сдлается.
Я удовольствовался этимъ объясненіемъ. Теперь мн казалось, что я безошибочно представляю себ Маринку. Я вывожу ее изъ той прежней миніатюрной двочки, какою я ее оставилъ, удлинняю ростъ, руки, ноги… Но я вижу ея глаза… Боже, какіе они большіе и какъ вдругъ они потянули меня къ себ! Какъ непростительно я виноватъ передъ нею и передъ этими глазами. Вдь въ нихъ мое настоящее дтство.
Да, можетъ быть, я въ этихъ глазахъ еще найду запечатлннымъ образъ мальчика, у котораго была такая чистая душа, безъ малйшаго пятнышка, того мальчика, котораго уже больше нтъ…
А хать еще осталось полъ-дороги. И, Богъ знаетъ, почему, вдругъ мн захотлось мысленно пройти и какъ-будто вновь пережить эти четыре года, такіе важные въ моей жизни, какими, вроятно, не будутъ другіе годы. Колеса ‘дилижана’ гулко катятся по твердой земл, тройка неспшной рысью тащитъ экипажъ, часто пріостанавливаясь и идя шагомъ. Ефимъ бережетъ хозяйскихъ лошадей, онъ любитъ давать имъ отдыхъ.
А мысли мои уже не принадлежатъ мн, я больше не владю ими. Не вижу я ни Днпра, по берегу котораго мы демъ, ни блыхъ облаковъ на западной части неба, ни даже Ефимовой свитки, которая все время торчитъ передъ моимъ носомъ. Я вижу нчто другое, нчто далекое по времени, но такое близкое и дорогое, что мн чуть не хочется плакать, потому что оно уже на вчныя времена потонуло въ бездн прошлаго и никогда не вернется.
Что сдлали со мной эти четыре года? Когда отецъ въ т времена увозилъ меня въ школу, онъ говорилъ: ‘Тамъ тебя сдлаютъ человкомъ’.
Теперь мн 14 лтъ, и я еще не сдлался человкомъ. Но я сильно пододвинулся къ нему, и, должно быть, отъ этого мн вдругъ безъ всякой причины захотлось плакать…
Съ какой поразительной ясностью все это мн представляется…

II.

Десятое августа. Чудный день. Ясное небо. Золотое солнце, прозрачный теплый воздухъ и теплая, подогртая солнцемъ вода ‘въ ставк’.
Ставокъ — это баловство богатаго водой Днпра. Несетъ онъ къ морю въ своемъ глубокомъ русл неисчислимую массу воды и вдругъ, словно захотвъ облегчить свою ношу, метнетъ вправо или влво, разольется по многоверстной ложбин, а самъ мчится дальше. А тутъ ужъ сами собой выростаютъ по берегамъ камыши и вербы, въ ставк заводится разная рыба, въ камышахъ селятся дикія курочки, утки, коростели, а люди облпляютъ берега строеніями, и кипитъ жизнь.
Изъ всей моей долгой жизни ни одинъ день не горитъ въ моей памяти такъ ярко, какъ именно этотъ прекрасный день съ яснымъ небомъ и золотымъ солнцемъ, это 10-е августа. Когда я переживалъ его, я не зналъ, что онъ послдній день той жизни, которую я прожилъ, что такихъ дней больше въ моей жизни не будетъ. Но, можетъ быть, я смутно предчувствовалъ это, и потому этотъ восхитительный день былъ самымъ грустнымъ днемъ въ моей жизни.
Мн было 10 лтъ, а Маринк только 9. Маринка была моей подругой. Я не помнилъ такого времени, когда я не былъ съ нею. Мн казалось, что я вмст съ нею родился, хотя матери были у насъ разныя. И ея мать занимала въ нашемъ дом, хотя неопредленное, но все же служебное положеніе. Она была намъ родственницей, но не настолько, чтобы ее считали равной. У нея не было никакой должности, но работала она всегда упорно, какъ будто дала зарокъ.
Собственно на ней лежало все домашнее хозяйство, но, такъ какъ она была все же родственница, то ей ничего не платили, а про работу ея говорили, что она ‘помогаетъ по хозяйству’. Я питалъ къ ней инстинктивное уваженіе, иногда переходившее въ благоговніе.
Съ Маринкой же у насъ было одно дтство. Мы длили ршительно все — игры, мысли, чувства. Мы обо всемъ совершенно одинаково мыслили, мы любили одни и т же кушанья, лакомства, цвты и однихъ и тхъ же людей. Мы учились вмст. Даже когда годъ тому назадъ явился изъ города учитель и началъ приготовлять меня въ 1-й классъ гимназіи, Маринка всегда присутствовала на урокахъ и тоже ‘приготовлялась’, хотя ее не собирались никуда отдавать. Наши жизни были слиты, врне — это была одна жизнь, которую вели двое.
Утромъ, какъ всегда, напившись чаю со сливками, масломъ, вкуснымъ хлбомъ, мы съ Маринкой, взявшись за руки, побжали къ ставку. Это было, какъ всегда. Солнце поднялось уже высоко, оно уже часа четыре занималось своимъ дломъ и успло нагрть землю и песокъ на берегу ставка, а вода въ немъ была теплая, какъ бульонъ.
Я зналъ уже свою судьбу, потому что отецъ вчера вечеромъ, когда я, собираясь идти спать, желалъ ему спокойной ночи, сказалъ мн:
— Посл завтра мы съ тобой отправляемся.
Я вздрогнулъ. Это свдніе почему-то потрясло меня, хотя не было для меня неожиданностью. Уже давно было ршено, что въ эту осень меня отдадутъ въ гимназію и для этого отвезутъ не въ нашъ скромный губернскій городъ, а гораздо дальше, въ большой городъ, гд есть дв вещи, которыхъ я никогда въ жизни не видлъ: море и моя тетка. Изъ-за нея-то меня и отправляли такъ далеко.
Но послзавтра! Такъ мало времени, чтобы привыкнуть къ этой мысли, чтобы проститься со всмъ, что покидалъ — а у меня въ родномъ гнзд было столько прекрасныхъ вещей.
Но я не возразилъ. Я зналъ, что отецъ все равно не отмнитъ. Во-первыхъ, онъ никогда ничего не отмнялъ, такой ужъ у него былъ характеръ, а во-вторыхъ — ему такъ трудно было найти три дня, чтобы вырваться отъ длъ. Онъ управлялъ огромнымъ имніемъ графовъ Нудовыхъ, и это было какъ разъ въ горячее время.
У меня сжалось сердце, и, когда я на сонъ грядущій цловалъ руку моей матери, то рука эта оказалась мокрой отъ моихъ слезъ.
— Что длать, Владя!.. Вдь это необходимо… Ты самъ знаешь, нельзя не учиться… Утшала меня мать, и, конечно, я самъ зналъ, что надо учиться, что это неизбжно. Но плакать все-таки хотлось, и сердце сжималось, и сонъ въ эту ночь былъ некрпкій.
Итакъ, я зналъ свою судьбу, но почему-то ничего не сказалъ о ней Маринк. Я не хотлъ портить ей раннее утро, и отложилъ это жестокое дло на посл. Мы пришли къ берегу, свернули влво, гд начинались тополи и вербы, и гд у насъ было ‘свое мстечко’.
Тутъ берегъ былъ особенно хорошъ. Мягкій желтый песокъ былъ чистъ и глубокъ. На немъ было сидть такъ же пріятно, какъ на пуховой подушк.— Здсь росла старая ива, и ея длинныя, во вс стороны разросшіяся, втви спускались книзу, какъ бисерныя нитки, переплетенныя между собой, и давали тнь. Здсь мы проводили лтній день почти цликомъ, отрываясь только въ часы питанія и ученія. Съ утра до вечера мы болтались въ теплой вод, которая была неглубока, залзали руками подъ камни, лежавшіе на дн, и искусно вылавливали оттуда жившихъ тамъ бычковъ. Мы состязались въ плаваніи, въ ныряньи и все это длали безъ всякихъ правилъ, научившись этому сами по себ, и вс было у насъ по своему.
Иногда мы осмливались и, пройдя по берегу нсколько дальше, гд, привязанная къ вбитому въ дно столбику, стояла миніатюрная утлая лодочка, отвязывали ее, садились въ нее и плавали, гребя вмсто весла какой-нибудь случайно подвернувшейся палкой или отломленной отъ дерева вткой. Мы держались берега и тни, потому что были благоразумны.
Случалось намъ достигать камышеваго куста, около котораго по поверхности воды красиво разстилались плоскіе широкіе листья водяныхъ лилій. И для насъ было праздникомъ — сорвать нсколько блыхъ цвтовъ, такихъ круглыхъ и упругихъ, что они намъ казались похожими на фарфоровыя чашечки. О, да много еще всякой работы находили мы тамъ. Мы никогда не оставались безъ дла, всегда хлопотали, съ чмъ-нибудь возились, чмъ-нибудь были озабочены.
Мы и теперь принялись купаться. Мы сли на желтомъ песк подъ ивой и неторопливо сняли съ себя одежду. Само собою разумется, что никакихъ купальныхъ костюмовъ мы не знали. Правда, это была простая случайность, что другомъ моего дтства оказалась двочка. Если бы у Маринкиной матери была не Маринка, а сынъ и, если бы у него была такая же нжная и ясная душа, какъ у Маринки, я провелъ бы съ нимъ дтство и жилъ бы одною жизнью. Маринка была двочкой, но души наши были въ томъ состояніи, въ какомъ находились первые люди до своего знакомства съ дьяволомъ. Наши дтскія тла не нуждались въ покрывалахъ изъ листьевъ.
Я не понималъ, почему отецъ мой, когда между нимъ и матерью разговоръ касался этого предмета, всегда ворчалъ по поводу того, что мы съ Маринкой купаемся вмст. Онъ никогда не объяснялъ своего неудовольствія и говорилъ объ этомъ короткими, отрывистыми фразами.
— Помилуй, онъ не младенецъ… ему уже 10 лтъ… Мало ли что… Пора это прекратить…
Мать только улыбалась той своей удивительной улыбкой, которая, какъ я былъ увренъ, изъ всхъ женщинъ на свт была только у нея. Улыбка эта говорила: ‘Полно, ты не знаешь нашего мальчика… Только я его знаю’.
И это была правда. Она знала во мн себя. Теперь, когда я вспоминаю обо всемъ этомъ, ея уже нтъ на свт. Но когда я думаю о ней, и передо мной встаетъ ея образъ, на эти минуты я весь перерождаюсь… ‘Какъ таетъ воскъ отъ лица огня’, такъ исчезаетъ изъ моей души вся грязь, натасканная туда жизнью, и она длается чистой, какъ тогда, въ т дни, когда ея удивительная улыбка, вмст съ южнымъ солнцемъ, согрвала мою душу.
Моя мать — это было кроткое, нжное и чистое существо. Она была полной противоположностью отцу, который вчно возился съ рабочими на поляхъ и во всей огромной графской экономіи, торговался съ прізжими маклаками, продавая имъ хлбъ, овесъ, шерсть, сушёные плоды и сотни другихъ производствъ, здилъ въ губернскій городъ на базаръ, гд вступалъ въ сношенія съ самыми разнообразными людьми, словомъ, былъ человкъ кипучей жизни, которая сдлала его суровымъ, рзкимъ, грубымъ и неразборчивымъ…
Языкъ его былъ тотъ самый, которымъ говорили на двор и на базар, нердко онъ не стснялся въ выраженіяхъ, употребляя слова, которыхъ я не понималъ, но которыя заставляли мою мать блднть. Онъ спохватывался и чувствовалъ себя виноватымъ.
Но несмотря на то, что на его сторон былъ сильный характеръ и авторитетъ, что онъ былъ глава, и отъ него исходили вс распоряженія о перемнахъ въ нашей жизни, онъ не имлъ на меня нщсакого вліянія. Я только побаивался его, но весь былъ подъ обаяніемъ моей матери. Моя душа была врнымъ отраженіемъ ея души.
Маринка ужасно маленькая. Я въ сравненіи съ нею гигантъ. Вотъ она сняла свое миніатюрное ситцевое платьице и кукольную рубашенку и сидитъ на песк, протянувъ передъ собой свои тоненькія ножки, и я не могу удержаться отъ смха. Мн всегда смшно смотрть на голенькую Маринку. Когда я слышалъ о безплотныхъ духахъ, они мн представлялись точь-въ-точь такими, какъ Маринка. Но безплотныхъ духовъ никто не видлъ, а я Маринку видлъ, она была всегда со мною.
На худенькомъ тльц покоится ея низко остриженная черноволосая головка. На маленькомъ личик ротъ, носъ, подбородокъ не играютъ никакой роли, они добровольно смиряются передъ ея большими чудными глазами. Я безъ памяти любилъ смотрть въ эти глаза. Они все длали: сердились, грустили, радовались, улыбались, укоряли. То, что говорила Маринка своимъ тончайшимъ голоскомъ только что родившагося утенка, было ничто въ сравненіи съ тмъ, что говорили мн эти глаза. И такъ хорошо зналъ я ихъ языкъ, что иногда, когда она собиралась сказать что-нибудь словами, я предупреждалъ ее и отвчалъ на ея взглядъ.
Въ то время, какъ я входилъ въ воду, бурно, нетерпливо раздвигаяя ее своими руками и разская волны своимъ довольно всскимъ тломъ, Маринка входила незамтно, воздушно, какъ бы сливаясь съ водой, да и въ самой вод она двигалась неслышно, быстро, плавно, какъ пуховинка, которую втеръ гоняетъ по зеркальной поверхности озера. Она удивительно ловко дйствовала подъ водой руками и ногами, ныряла и посл нсколькихъ секундъ отсутствія вдругъ ея смшная, смуглая, черноволосая головка появлялась надъ водой, въ томъ мст, гд ея совсмъ не ждали. Это страшно веселило меня, по этому поводу мы громко хохотали, и потому Маринка часто продлывала этотъ номеръ.
Въ обычные дни мы плескались въ теплой вод далеко заполдень, до того самаго момента, когда за ворота нашего дома выходила голосистая горничная Олена и неподражаемо звучнымъ и высокимъ дискантомъ нсколько разъ подъ рядъ выкрикивала.
— Гей, ге-ей! Владикъ! паны-ычъ! Маринка, обда-ать!
Въ нашемъ уголк, подъ тнью старой ивы, голосъ Олены раздавался такъ живо, а слова отчеканивались такъ ясно, какъ будто она стояла и кричала тутъ же, за деревомъ. Тогда мы быстро выбгали на берегъ. Вода стекала съ нашихъ тлъ на песокъ. Солнечная теплота высушивала ихъ быстре всякой простыни, и мы ловкими привычными движеніями скоро одвались въ наши несложныя одежды и, здоровые, счастливые, взявшись за руки, бжали домой.
Но на этотъ разъ наше купанье что-то не клеилось. Мои движенія какъ будто были чмъ-то связаны. Я ощущалъ какую-то неповоротливость, какъ будтъ тло мое сдлалось тяжеле.
Да, да, это оттого, что у меня на сердц лежалъ камень. При томъ же, въ этомъ блаженномъ плесканіи въ теплой вод ставка время проходило незамтно и быстро, а я вдь зналъ, что это нашъ съ Маринкой послдній день, и мн инстинктивно хотлось сдлать его какъ можно длинне. И я вдругъ совершенно неожиданно для Маринки вышелъ на берегъ и слъ на песк.
Я видлъ, какъ поднялась Маринкина голова, и съ какимъ изумленіемъ посмотрли на меня большіе, темные глаза моей подруги.
— Ты уже? промолвила она своимъ безпомощнымъ голоскомъ.
— Не хочется… И мой голосъ, противъ моей воли, прозвучалъ уныло.
Маринка уже что-то почувствовала. Она ничего не сказала, но въ глазахъ у нея появилась тнь. Она была удивительно чутка къ моимъ интонаціямъ. Я зналъ, что она сейчасъ же подплыветъ къ берегу и выйдетъ изъ воды. Для нея купанье — это купанье вдвоемъ, какъ и всякое другое занятіе. Какъ только она осталась одна, оно потеряло для нея всякій интересъ.
И вотъ она уже на песк, сидитъ, по обыкновенію, протянувъ передъ собою свои маленькіе ножки, и по ея глазамъ я вижу, что она ждетъ отъ меня чего-то непріятнаго. Она даже почти знаетъ, что именно, и когда я сообщаю ей, въ чемъ дло, я открываю ей очень мало новаго.
— Уже завтра? произноситъ она, и больше ни слова.
А глаза — цлый океанъ горя. Маринка въ эти минуты была самымъ несчастнымъ существомъ.
Конечно, не мысли давили ее. Она, хоть и не была обижена природой по части ума, но этотъ умъ былъ дтскій, и ему не по силамъ было выразить ясными мыслями ея чувство. Но она была несчастна всмъ своимъ дтскимъ сущесвомъ. Она представляла себ завтра, а потомъ рядъ другихъ дней, недль, мсяцевъ, а можетъ быть, и лтъ, когда она будетъ безъ меня, а значитъ — одна. И ея воображеніе ршительно не могло нарисовать этого, а душа не вмщала въ себ этихъ представленій.
Она вся съежилась, плечики поднялись, голова ушла въ нихъ, и она стала еще меньше. Лицо ея выражало все жалостное состояніе ея души, а глаза были полны слезъ.
Такъ мы просидли долго, долго, Богъ знаетъ сколько, забывъ о томъ, что оба мы раздты, сидимъ на песк и, должно быть, представляемъ собою смшную пару. Молча мы переживали разлуку. Объ этомъ мы не умли говорить. Мы могли болтать безъ умолку о всякихъ дтскихъ пустякахъ, но это было нчто дйствительно глубокое, это было настоящее горе, и для этого у насъ не было словъ.
Мн было больно. Сердце сжалось и ужасно, нестерпимо хотлось поплакать. Но все же я былъ мужчина, я удержался. И вдругъ зычный голосъ Олены:
— Владя, Маринка, обдать!
Мы очнулись.— Ой, уже! воскликнула Маринка и начала торопливо одваться.— Когда же это?
Да, удивительно, какъ незамтно прошло время. Вотъ мы уже одты и идемъ домой, по обыкновенію, взявшись за руки, но не такъ быстро, какъ всегда. Мы прощаемся, мы все время прощаемся, съ той минуты, какъ я открылъ Маринк горькую правду.
И потомъ весь остальной день мы почти ничего не говорили другъ другу. Какая-то грусть сковала наши души. Глаза Маринки были полны такой безысходной печали, какъ будто уже было извстно, что мы разстаемся навсегда.
Вечеръ, сборы. Мать неустанно возится съ уоимъ бльемъ, укладываетъ въ моемъ сундучк тысячи мелочей. И насъ съ Маринкой ограбили, пославъ меня спать часомъ раньше, чмъ всегда. Завтра рано вставать, чтобы поспть на пароходъ, отходавигій изъ губернскаго города въ 8 часовъ утра. А городъ въ 25-ти верстахъ.
И вотъ утро. Въ 5 часовъ уже меня разбудили, наскоро напоили чаемъ. Отецъ еще отдаеіъ какія-то забытыя приказанія старшему приказчику на время своего отсутствія. Экипажъ, запряженный тройкою, стоитъ у крыльца. Я прощаюсь съ матерью, она благословляетъ меня образкомъ и, надвъ его мн на шею, засовываетъ его подъ рубашку, на голое тло.
Я любилъ мою мать, но какъ-то почти не отдавался этому трогательному прощанію. Въ моемъ сердце выростало безпокойство, мало-по-малу превращавшееся въ страхъ, во что-то похожее на отчаяніе. Гд же Маринка? Неужели ее не разбудили? Неужели мы не простимся?
И услышалъ, какъ позади меня чуть слышно скрипнула дверь. Я оглянулся: миніатюрное существо вошло въ комнату и стояло у порога. Ее, конечно, не будили, при спшныхъ сборахъ до того ли было? Но она сама проснулась вовремя, вскочила съ постели и, боясь опоздать, едва только успла накинуть на себя платьице. Ея маленькія ножки были босыя. Грустное личико носило вс примты недавняго сна, но большіе глаза смотрли на меня такъ остро, точно хотли высказать мн много, много…
А отецъ уже торопилъ, ворчалъ, что мы опоздаемъ. Мать крестила меня, а Маринка ждала.
— Ну, прощайтесь… сказала мать.
Я подошелъ къ Маринк, и вдругъ слезы сдавили мн горло и неудержимымъ потокомъ полились изъ глазъ.
— Прощай, Мариночка…
Не знаю, успли ли мы поцловаться. У меня было темно въ глазахъ, я ничего не видалъ. Мать ли, отецъ ли, — вывели меня изъ комнаты и усадили въ экипажъ.
Но помню, что миніатюрное существо, блдное съ заплаканными глазами, босыми ножками стояло уже во двор у крыльца и не спускало съ меня большихъ заплаканныхъ глазъ, а потомъ, когда экипажъ двинулся и выхалъ за ворота, и лошади быстрой рысью понесли его по широкой дорог, я долго чувствовалъ, что тамъ, позади, за воротами нашего дома, который давно уже скрылся за лскомъ, все еще стоитъ неподвижно босоногая блдная двочка и мысленно провожаетъ меня въ далекій,— о, какъ оказалось — слишкомъ далекій путь.
Прощай, Маринка. Прощай, мое дтство, моя безоблачная чистота… я ее оставилъ тамъ, въ Маринкиномъ сердц.
Подъ гулъ колесъ, сидя рядомъ съ отцомъ, я тихонько плакалъ, а отецъ сурово упрекалъ меня.
— Полно ревть, какъ двчонка, не забывай, что ты мужчина… Нельзя же вчно болтаться безъ дла, да липнуть къ маминой юбк… дешь не на каторгу, а въ школу, тамъ тебя человкомъ сдлаютъ…
Мой отецъ былъ неглупъ, природа не отказала ему въ ум, но онъ былъ весь поглощенъ управительскими обязанностями и хозяйскими соображеніями. Ему некогда было углубляться въ сущность вещей, и вс житейскія истины онъ принималъ такими, какими ихъ выработала ходячая мудрость. И онъ искренно врилъ, что школа сдлаетъ меня человкомъ. Но если бы онъ зналъ, какое загадочное существо чрезъ много лтъ преподнесетъ ему въ моемъ лиц эта школа — вмсто человка, котораго онъ ждалъ, я думаю что онъ предпочелъ бы оставить меня навсегда съ Маринкой.
Губернскій городъ. Пароходъ. Восьмичасовой перездъ. Потомъ короткій отдыхъ въ гостинниц другого города. Затмъ — вагонъ желзной дороги, цлая ночь, и вотъ мы въ огромномъ бойкомъ торговомъ город съ большими многоэтажными домами, съ отлично вымощенными улицами, съ красивыми площадями, множествомъ жителей, суетливо снующихъ по улицамъ пшкомъ и въ экипажахъ.
Съ вокзала мы прохали прямо на квартиру моей тетки, родной сертры моего отца. А вечеромъ того же дня отецъ слъ въ обратный поздъ и тмъ же путемъ помчался къ своимъ обязанностямъ.

III.

Когда я продлалъ все, что полагалось для того, чтобы сдлаться достойнымъ поступить въ І-й классъ гимназіи, облачился въ новенькій мундирчикъ, прицпилъ къ спин ранецъ, набитый новенькими книгами, и приготовился въ первый разъ идти въ гимназію, — мужъ моей тетки, котораго я называлъ дядей, сидвшій въ это время въ столовой за чаемъ, съ газетой въ рукахъ, остановилъ меня, подозвалъ къ себ и сказалъ.
— Слушай, Владиміръ! Я знаю, что ты хорошій мальчикъ, а слдовательно и безъ того будешь хорошимъ ученикомъ, но все-таки ты никогда не долженъ забывать, что ты живешь въ дом твоего дяди, который не первый встрчный, а занимаетъ въ город видное положеніе, и что всякая погршность съ твоей стороны, какъ гимназиста, ляжетъ пятномъ на добромъ имени твоего дяди. Помни это.
Это было первое сколько-нибудь замтное обращеніе ко мн дяди. Могу сказать, что оно запало мн глубоко въ душу, и въ самомъ дл, очень многія погршности не были сдланы мною, единственно благодаря ему.
‘Никогда не долженъ забывать’, сказалъ мн дядя, и я никогда не забывалъ, и всякій разъ, когда предстояла какая-нибудь ‘погршность’, сейчасъ же мн представлялось ‘доброе имя’ дяди, почему-то въ вид большого блоснжнаго листа бумаги и на немъ — огромный чернильный кляксъ — пятно,— отъ моей ‘погршности’. Я удивительно тщательно оберегалъ этотъ дядинъ блый листъ бумаги.
Дядю моего звали Никодимомъ Кондратьевичемъ, а фамилія его была Максютинъ. Онъ, въ самомъ дл, въ город былъ не первый встрчный. Онъ былъ директоръ какой-то казенной отдльной части, что, судя по почтительному отношенію къ нему ршительно всхъ, кто съ нимъ встрчался, должно быть, было очень важно.
Происходилъ онъ изъ духовнаго званія и когда-то учился въ семинаріи и, хотя потомъ прошелъ университетскій курсъ и долгую служебную школу, тмъ не мене, сохранилъ въ своей вншности природную мшковатость и неповоротливость, а также пристрастіе къ длиннымъ періодамъ рчи и устарлымъ словамъ. Чинъ у него былъ, кажется, генеральскій, потому что его называли ‘превосходительствомъ’. Онъ ужасно не любилъ вспоминать о своемъ семинарскомъ происхожденіи, а чтобы и другимъ оно не приходило на память, онъ держалъ въ дом высокій тонъ и употреблялъ въ разговор французскія слова. Онъ не любилъ своего происхожденія.
У нихъ была казенная квартира въ 8 комнатъ, въ которыхъ жили они вдвоемъ, дтей у нихъ не было. Благодаря этому, они и взяли меня къ себ.
Я теперь долженъ сказать, какъ я представлялъ себ школу до того момента, какъ поступилъ въ нее. Не знаю какъ, это сложилось. Можетъ быть, тутъ имло вліяніе утвержденіе отца, что въ школ меня сдлаютъ человкомъ. Можетъ быть, мое общее знаніе, что тамъ научаютъ всему, изъ глупыхъ необразованныхъ мальчиковъ длаютъ ученыхъ, образованныхъ людей. Все это казалось мн настоящимъ благодяніемъ, и потому школа рисовалась мн чмъ-то врод рая: начальники и учителя ласковы, добры, благожелательны, умны, и только и думаютъ о томъ, какъ бы сдлать какое-нибудь добро ученикамъ. Директоръ (я зналъ, что главный тамъ директоръ) представлялся мн величавымъ старцемъ съ длинной сдой бородой, съ добрыми ласковыми глазами.
Онъ окруженъ учениками, которые доврчиво приникаютъ къ нему, какъ къ отцу, а онъ гладитъ ихъ по головкамъ, утшаетъ огорченныхъ, научаетъ неразумныхъ.
Инспекторъ постоянно слдитъ за тмъ, чтобы ученики не терпли какихъ-либо лишеній, чтобы никто ихъ не обижалъ, и сами они не обижали другъ друга. Чуть какая бда случится съ ученикомъ, сейчасъ же онъ бжитъ къ доброму инспектору и добрый инспекторъ внимательно разбираетъ дло и все устраиваетъ по справедливости.
А учителя о, прежде всего мн казалось, что у всхъ у нихъ по семи пядей во лбу, что это не люди, а просто какіе-то, ходящіе на двухъ ногахъ, умы. Знаютъ они бездну, а когда заговорятъ въ класс, такъ ты только лови слова, потому что каждое ихъ слово, это — драгоцнное знаніе. Отъ каждаго такого слова ученикъ умнетъ не по днямъ, а по часамъ.
И при помощи всего этого насъ мальчишекъ сдлаютъ людьми, какъ общалъ мн отецъ. Признаюсь, я порядочно таки разсчитывалъ на это.
И вотъ я въ класс. Первый классъ состоялъ главнымъ образомъ, какъ это ни странно звучитъ, изъ ‘старичковъ’, т. е. такихъ, которые были уже годъ, а то и два въ приготовительномъ класс. И только пятеро насъ было поступившихъ изъ дому въ этотъ классъ. А старичковъ было много — душъ 60.
Сперва мы, новички, жались къ сторонк. Мы сейчасъ же познакомились и вели въ высшей степени приличный разговоръ, спрашивая другъ друга о папахъ и мамахъ, сестрахъ и братьяхъ. Между прочимъ, я сообщилъ, что у меня нтъ ни брата, ни сестры, но есть Маринка. И это ихъ почему-то очень удивило. Но потомъ насъ захватило и впитало въ себя большинство. Старички втянули насъ въ свою среду и познакомившись съ нами, начали ‘обучать’ насъ.
И тутъ, въ продолженіе какихъ-нибудь 15-ти минутъ я узналъ такія вещи, которымъ жизнь не научила меня въ теченіе всхъ прожитыхъ мною на свт 10-ти лтъ. Это и понятно: дома, подъ крыломъ моей матери и рука объ руку съ моей Маринкой, я видлъ только хорошую сторону жизни… Здсь же почему-то вс наперерывъ другъ передъ другомъ старались открыть мн самые скверные ея уголки.
Потомъ я часто вспоминалъ этотъ день и въ особенности эти четверть часа и думалъ о томъ, какимъ образомъ могло случиться, что эти маленькія, совсмъ еще зеленыя головы — вдь, вс были 10-ти лтъ, только двумъ, оставшимся на другой годъ, было больше,— были напичканы отборными гадостями? И впечатлніе было такое, какъ будто это было не случайно, а кто-то заботился объ этомъ, старательно отбиралъ, что было погаже.
Правда, это былъ складъ ничмъ между собою не связанныхъ вещей, сорная куча, куда были свалены всевозможные отбросы. И каждый старался переложить въ мою голову, какъ можно больше этого сора, какъ будто былъ кровно заинтересованъ въ томъ, чтобы какъ можно больше загрязнить мою душу.
Я узналъ, что директоръ старый дуракъ, и потому надуть его легче, чмъ 5-ти лтняго ребенка. При этомъ мн было приведено нсколько яркихъ примровъ, какъ гимназисты продлывали крайне недозволенныя вещи, передъ самымъ его носомъ, а онъ не понималъ.
Я узналъ тутъ же, что инспекторъ — рыжая и злая собака, что жена его гораздо моложе его и красива, что она терпть его не можетъ и обманываетъ его.
Она живетъ съ учителемъ исторіи Кудеяровымъ, и маленькая двочка, которая у нея родилась въ прошломъ году, совсмъ не отъ инспектора, а именно отъ Кудеярова и на него похожа.
Это было сообщено мн необыкновенно значительнымъ тономъ, какъ исключительно важная и притомъ глубоко-секретная вещь. Я же ничего изъ этого не понялъ. Этихъ представленій въ моей голов тогда не существовало, и я откровенно сознался въ этомъ. Я спросилъ:
— Какъ же она живетъ у учителя исторіи, а приходится женой инспектору?
Въ этомъ вопрос увидли цлую бездну глупости и крайней неосвдомленности.
— Какой ты глупый!— Да она и не думаетъ жить у Кудеярова. Она живетъ въ казенной квартир, вонъ тамъ во флигел,— это квартира инспектора, а двочка похожа на учителя исторіи… Ха, ха, понялъ?
— Почему же она на него похожа?
— Да вотъ потому… Нтъ, ты совсмъ глупый… Да ты знаешь, отчего родятся дти?
— Меня принесъ моей мам аистъ — такая большая птица у насъ на крыш живетъ.
— Фью… Фью!.. да онъ вонь какія сказки повторяетъ. Господа, онъ еще не знаетъ, отчего родятся дти. Насчетъ аиста — это, братъ, враки. А дти родятся оттого, что папа и мама спятъ на одной кровати.
Это сообщеніе ни однимъ своимъ концомъ не коснулось моей души. Я не понималъ его. Я совершенно не былъ подготовленъ къ воспріятію его. Но оно вошло только въ мою голову и заняло тамъ важное мсто. Ознакомленіе съ дурной стороной жизни продолжалось, но мой умъ, и тогда уже начинавшій страдать пытливостью, былъ занятъ исключительно мыслью о столь странной причин рожденія дтей.
Я узналъ, что учитель ариметики часто опаздываетъ на урокъ, потому что у него какая-то болзнь въ желудк, и онъ по получасу просиживаетъ въ неприличномъ мст. Я узналъ также, что около надзирателя Ванюшкина, когда онъ говоритъ, всегда бываетъ дурной запахъ, вслдствіе чего его называютъ не Ванюшкинымъ, а Вонючкинымъ.
Не говорю уже о томъ, что мой лексиконъ разомъ обогатился множествомъ новыхъ словъ. Это были досел неизвстныя мн названія нкоторыхъ частей человческаго тла, которыя я называлъ совершенно иначе и, когда я называлъ ихъ по своему, весь классъ начиналъ хохотать надо мной, и я ршительно долженъ былъ измнить свой языкъ.
Наконецъ, было мн сообщено и одно вполн положительное свдніе, именно, что самый хорошій человкъ во всей гимназіи, это — воспитатель Чупренко, что онъ любитъ выпить и въ сущности почти никогда не бываетъ трезвъ и что онъ гимназистамъ все ‘спускаетъ’.
Все это я принялъ къ свднію, но мысль о рожденіи дтей ничему не давала привиться къ моей голов. Я вспоминалъ мою мать, которая съ такими открытыми и правдивыми глазами, такъ занимательно и подробно разсказывала мн исторію о томъ, какъ большой блый, съ чернымъ хвостомъ, аистъ, однажды, когда она сидла въ нашемъ палисадник, спустился съ высоты, на землю и положилъ подъ кустомъ, неподалеку отъ нея, маленькаго мальчика. Разсказывала она, какъ этотъ мальчикъ безпомощно плакалъ и размахивалъ рученками, какъ ей сдлалось жалко, и она взяла его къ себ, назвала Владей, и изъ всего этого получился я.
Приблизительно то же самое было извстно и появленіи на свтъ Маринки, съ той лишь разницей, что ее принесъ не аистъ, а журавль. Да не было для насъ тайной и то, что вообще вс дти происходятъ на свтъ такимъ же точно образомъ.
И вдругъ все это объявляется ‘сказкой’, т. е. значитъ моя мать налгала, а я вдь считалъ ее самымъ справедливымъ человкомъ изъ всхъ людей на земл. Вотъ почему эта мысль такъ крпко засла въ моей голов и ужасно безпокоила меня.
У насъ были уроки, не помню какіе, но знаю, что учитель ариметики, тотъ самый, который страдалъ желудкомъ, былъ боленъ и не пришелъ. Классъ былъ очень доволенъ и собирался въ веселой болтовн провести часъ, какъ вдругъ пришелъ директоръ. Оказалось, что онъ часто являлся въ тхъ случаяхъ, когда учитель бывалъ боленъ. Это вытекало изъ его коренного убжденія, что самое вредное для дтскихъ умовъ, это — бездлье, и онъ старался, чтобы ученики всегда были чмъ-нибудь заняты. Самъ онъ преподавалъ греческій языкъ, но въ первомъ класс этого предмета еще не было, въ ариметик же онъ ничего ни смыслилъ, поэтому онъ употреблялъ время на поучительные разговоры.
На этотъ разъ онъ воспользовался тмъ обстоятельствомъ, что въ класс было нсколько новичковъ, которымъ надо было дать руководящія правила. И онъ ихъ давалъ.
Я слушалъ очень внимательно, несмотря на полученныя мною въ этотъ день свднія, въ моей душ было еще крпко представленіе о директор, какъ о добромъ отц, который будетъ стараться сдлать изъ меня человка. И все то, что онъ говорилъ, нисколько не противорчило моему представленію. Все время я слышалъ о честности, о приличіи, о добр, о довріи и вообще о такихъ вещахъ, которыя я считалъ хорошими.
И говорилъ онъ очень гладко, просто, мягко, такъ что пріятно было его слушать. Не понималъ я, почему товарищи такъ категорически объявили мн, что онъ глупъ. Съ одной стороны то, не подлежавшія сомннію, истины, которыя онъ намъ преподавалъ, моему дтскому уму казались недосягаемо мудрыми, съ другой же стороны я тогда еще не зналъ, что вс эти изрченія о хорошемъ поведеніи, объ откровенности съ начальствомъ, о преимуществахъ усердія въ наукахъ передъ лностью, давнымъ давно были сочинены и не имъ, а другими, а онъ только пережевывалъ старую жвачку. Я былъ увренъ, что это онъ все самъ выдумалъ.
Наружность его не соотвтствовала моему представленію. Никакой длинной, сдой бороды у него не оказалось, а величіе, которое, несомннно, было ему свойственно, проистекало не отъ природнаго склада, а отъ усиленно приподнятыхъ плечъ, постояннаго держанія головы нсколько кверху и нарочитаго оттопыриванія губъ.
Онъ былъ коротенькій и толстенькій, лицо у него было пухлое, все начисто выбритое, глазки маленькіе, утопавшіе въ жировыхъ подушкахъ, брови блесоватыя и потому мало замтныя. Либъ былъ узкій и дугообразно-выпуклый, волосы же были только на вискахъ и на затылк, остальная площадь головы была блестяща, какъ слоновая кость.
На немъ былъ мундирный фракъ съ металлическими пуговицами и сильно расходившимися фалдами, изъ которыхъ замтно выползалъ его кругленькій, аккуратненькій животикъ, а на блоснжной манишк, подъ самымъ галстукомъ, на красной ленточк вислъ орденъ.
Тмъ не мене, слушая его рчи, я примирился съ его наружностью и ршилъ, что онъ, согласно моему представленію, геніаленъ и добръ, и только ждалъ, когда же онъ начнетъ гладить насъ по головк.
Но произошло нчто совсмъ другое. Произошла исторія, которая нежданно-негаданно сразу дала направленіе моимъ гимназическимъ чувствамъ и мыслямъ. Пустяшная съ виду исторія, но на формировку моей души она имла вліяніе наисильнйшее, чмъ все, что когда-либо за все время моего ученья случилось со мною… Сперва она скомкала и перепутала вс мои понятія, а потомъ открыла мн глаза.
Часъ приближался къ концу. Директоръ говорилъ о довріи, онъ уврялъ насъ, что никто не можетъ такъ хорошо понять наши недоумнія, какъ поставленное надъ нами гимназическое начальство вообще, а въ частности онъ, какъ Богомъ данный намъ второй отецъ. И потому мы, всякій разъ, когда у насъ въ головахъ возникнутъ какіе-нибудь вопросы, которыхъ мы сами разршить не въ состояніи, должны прямо и открыто обращаться къ нему, въ полной увренности, что онъ отечески наставитъ насъ.
А у меня въ это время въ голов неотвязно стояла мысль о такъ взбудоражившемъ меня новомъ свдніи насчетъ появленія на свтъ дтей. Я все-таки никакъ не могъ переварить мысль, что моя мать обманывала меня.
И когда директоръ высказалъ свое приглашеніе со всми затруднительными вопросами обращаться къ нему, я уже зналъ, что мн слдуетъ длать. А онъ еще боле открылъ мн путь, прибавивъ:
— Можетъ быть, и теперь уже кому-нибудь изъ васъ хочется о чемъ-нибудь спросить меня?
Я поднялся.
— Ты хочешь?
— Да, господинъ… директоръ… я… я хотлъ бы…
— Прекрасно! Спрашивай! Сказалъ директоръ и въ высшей степени одобрительно кивнулъ мн головой, какъ бы говоря: вотъ вамъ достойный примръ доврія.
— Вотъ я, господинъ… директоръ… я думалъ, что это…
— Ну, ну, не стсняйся, говори просто… Я пойму, я все пойму. Нтъ такой вещи, которой мн нельзя было бы сказать… Отечески поощрялъ меня директоръ, и я дйствительно сталъ говорить смле и вразумительне.
— Я думалъ, что дтей приносить аистъ… Это большая птица съ длиннымъ клювомъ… А вотъ… говорятъ… говорятъ, что это неправда.
— Н-да… вотъ что. Сказалъ директоръ какимъ-то нутрянымъ голосомъ, и въ его маленькихъ глазкахъ блеснула встревоженность.— Ну, ну.. такъ что же именно?
— А будто это оттого, что папа и мама на одной кровати спятъ.
— Что такое?
Но это ‘что такое’ было такого рода, что я сразу понялъ всю свою преступность, и у меня передъ глазами завертлись зеленые кружки. Мой директоръ вдругъ покраснлъ, какъ вареный ракъ, и вскочилъ съ мста. Глаза его на минуту выглянули изъ-за жировыхъ подушекъ и были прямо страшны. Онъ стучалъ кулакомъ по столу.
— Скверный… Испорченный мальчуганъ… Молокососъ и уже такія вещи… Какъ ты смлъ? Какъ ты смлъ? На три часа останешься посл уроковъ. Сейчасъ ступай ко мн въ директорскую… Молчать, негодяи!
Это уже относилось къ моимъ товарищамъ, которые посл моихъ словъ, вс, какъ одинъ, спрятали головы чуть не подъ парты и закрыли себ ладонями рты, но въ конц концовъ не выдержали, и весь классъ громко хихикалъ.
Директоръ, исполненный гнва, негодованія и брезгливости, убжалъ изъ класса… Я обернулся. Мои товарищи держались за животы отъ хохота, но я былъ очень серьезенъ. Я не понималъ, что я сдлалъ смшного.
— Вотъ такъ хватилъ!.. Вотъ это называется ‘откровенность’, ‘довріе’… Ха, ха! Со всхъ сторонъ раздавались замчанія, и въ класс царила необыкновенная веселость.
Прибжалъ надзиратель Ванюшкинъ, взволнованный, растерянный и, схвативъ меня за руку, повелъ черезъ длинный коридоръ.
— Что ты тамъ такое надлалъ? Спрашивалъ онъ, и я въ это время могъ убдиться, что ученики не даромъ такъ непріятно передлали его фамилію. Онъ дйствительно обладалъ большимъ недостаткомъ.
— Чмъ ты разсердилъ директора? Онъ вн себя…
Но я этого-то и не зналъ,— чмъ я разсердилъ директора. Меня за руку провели черезъ учительскую, гд усиленно курили и громко разговаривали учителя, вс одтые въ форменные фраки, и ввели въ директорскій кабинетъ.
Директоръ уже сидлъ за письменнымъ столомъ и курилъ папиросу. Его гнвъ, очевидно, былъ недолговченъ. Но когда я вошелъ, онъ строго нахмурилъ свои блесоватыя брови, и его узкій, выпуклый лобъ весь превратился въ одну складку.
— Попросите сюда Герасима Антоновича, сказалъ директоръ, обращаясь къ Ванюшкину. Тотъ исчезъ, а черезъ минуту вошелъ, высокій, сутуловатый, длиннорукій, удивительно нелпо сложенный рыжій инспекторъ Герасимъ Антоновичъ.
— Подойди сюда! строго и презрительно сказалъ мн директоръ, такъ какъ я скромно стоялъ у двери.
Я приблизился. И вотъ тутъ началось безобразное по глупости, безчеловчное по невнимательности, безтактное вндреніе въ мою душу понятій, которыя до сихъ поръ были чужды ей.
— Скажи пожалуйста, ты понимаешь, что говоришь? Спросилъ меня директоръ.
— Я понимаю! Отвтилъ я.
— По-ни-ма-ешь? съ изумленіемъ, близкимъ къ ужасу, воскликнулъ директоръ:— А сколько теб лтъ?
— 10 лтъ.
— И ты уже это понимаешь? Жалкій мальчикъ! Вы знаете, Герасимъ Антоновичъ, что онъ сказалъ? Онъ сказалъ, вообразите… Что дти рождаются оттого, что папа и мама… какъ это… да, да, папа и мама спятъ на одной кровати…
— Неужели? Промолвилъ инспекторъ, и его рыжіе щетинистые усы зашевелились, а подъ ними заиграла престранная усмшка.
— Вообразите, при всемъ класс! и такъ при этомъ прямо смотритъ. Глазомъ не мигнетъ. Но ты понимаешь по крайней мр, что это же мерзость?
— Нтъ… я не… понимаю! Запинаясь отвтилъ я, такъ какъ мн уже становилось сильно не по себ.
— Это поразительно. Но ты долженъ знать, несчастный, что это мерзость… Понимаешь?.. Мерзость, гадость, неприличіе, непристойность, и что подобныхъ вещей не долженъ говорить порядочный мальчикъ. Онъ не долженъ ничего знать о нихъ… Понимаешь? Если ты знаешь ихъ, то ты долженъ забыть… Сейчасъ же забыть! Понялъ? Замтилъ?
Я чувствовалъ, что мое лицо блднетъ, а ноги дрожатъ. Въ глубин, несознаваемое, было ощущеніе, что надо мной длаютъ что-то отвратительное. Я ничего не отвтилъ на вопросы.
Инспекторъ молчалъ, а директоръ все говорилъ. Онъ говорилъ о преждевренной испорченности ныншнихъ дтей, о томъ, что гимназію напрасно обвиняютъ въ порч.
— Они поступаютъ къ намъ уже испорченными до мозга костей. Вотъ вамъ примръ: этотъ мальчикъ, онъ новичекъ. Онъ прямо изъ семьи и ужъ готовъ. Онъ уже отравленъ. Ты будешь сегодня 3 часа сидть посл уроковъ, и это на первый разъ, но остерегайся, второй разъ будетъ плохо. Какъ твоя фамилія?
Я сказалъ.
— У кого ты живешь?
— У дяди.
— Кто такой твой дядя?
— Мой дядя — Максютинъ…
— Какъ? Никодимъ Копдратьевичъ Максютинъ твой дядя? Такъ ты у него?
— Да, я живу у дяди.
— Гм… Э-э… Я не зналъ… Никодимъ Кондратьевичъ очень почтенный, очень уважаемый человкъ…
И тутъ директоръ вдругъ почему-то смягчился. Тонъ его сдлался мене суровъ. Должно быть, дядя мой дйствительно былъ очень уважаемый, а главное, какъ я теперь понимаю, очень вліятельный человкъ.
— Да, Никодимъ Кондратьевичъ чрезвычайно почтенная личность… Жаль, жаль, что у него такой племянникъ… Очень жаль… Ступай! Посл урока два часа посидишь… Ну, хорошо, для перваго случая довольно будетъ часъ… Какъ жаль… какъ жаль! Ступай!
Я ушелъ. Классъ не врилъ въ мою наивность, вс были убждены, что я сдлалъ это для ‘штуки’, и находили, что я необыкновенно смлъ и вообще молодецъ. Меня одобрили въ первый же день, и это было важно для дальнйшей товарищеской карьеры.
Посл уроковъ я остался одинъ въ класс въ вид наказанія. Мн трудно теперь припомнить, что я тогда думалъ, сидя одинъ въ пустомъ класс съ какой-то поучительной книжкой, которой я не читалъ. Но помню, что мозгъ мой напряженно работалъ въ одномъ и томъ же направленіи: какъ же, въ конц концовъ, родятся на свтъ дти?
Клянусь, что еслибъ директоръ, когда я обратился къ нему съ этимъ вопросомъ, просто отвтилъ мн — ршительно все равно что — ну, что ихъ приносятъ большія птицы или даже подтвердилъ, что для этого необходимо, чтобъ ‘мама и папа’ спали на одной кровати, я ему поврилъ бы, и моя пытливость на долгое время была бы успокоена. Въ послднемъ случа я, можетъ быть, скорблъ бы, по поводу того, что мать сказала мн неправду, но любовь моя къ ней, вроятно, нашла бы ей оправданіе.
Но теперь — нтъ, теперь это сдлалось для меня мучительнымъ вопросомъ. Своимъ страннымъ гнвомъ директоръ всадилъ этотъ вопросъ въ самую глубину моего мозга, но этого мало, онъ еще сверху приколотилъ его острыми гвоздями: ‘мерзость, гадость, неприличіе, непристойность’. Теперь ужъ я зналъ, что буду доискиваться и не успокоюсь, пока не узнаю всей правды.
Въ мою душу бросили ядовитый намекъ. Какъ ни наивно было участіе аиста въ моемъ появленіи на свтъ, но это объясненіе пока совершенно удовлетворяло меня. И вдругъ я узнаю, что своимъ рожденіемъ я обязанъ какой-то ‘мерзости, гадости, неприличію и непристойности’, и узнаю это отъ господина директора…
Разумется, придя домой позже, чмъ слдуетъ, на вопросъ дяди я не сказалъ правды, а что-то солгалъ. Ужъ я теперь зналъ, что бываютъ случаи въ жизни, когда лгать совершенно необходимо.
Таковъ былъ мой первый урокъ въ гимназіи.

IV.

Я остановился на этомъ дн, потому что онъ былъ первымъ кускомъ глины, при помощи которой мои наставники и попечители лпили изъ меня человка. Вообще же эти четыре года, въ особенности первые три, проходили для меня малосознательно.
Моя воспріимчивая душа жадно впитывала въ себя все, что подкладывали ей, и я постепенно и незамтно видоизмнялся, но самъ я этого не замчалъ. Знаю только, что къ концу года я уже ничмъ не отличался отъ школьниковъ — моихъ товарищей. Уже не было такихъ словъ, которыхъ я не зналъ бы и не понималъ бы ихъ значенія, не было и такихъ тайныхъ дйствій, относительно которыхъ я обнаруживалъ бы наивность. Идиллическіе аисты и журавли были совершенно исключены изъ моего міросозерцанія. Теоретически я зналъ все.
Дядя мой, когда директоръ гд-то при встрч сообщилъ ему о моей испорченности и, конечно, разсказалъ все, какъ было, призвалъ меня въ кабинетъ, таинственно притворилъ двери и долго, очень долго читалъ мн лекцію о томъ, до какой степени ужасно было мое поведеніе, и выяснялъ всю глубину моей испорченности. Потомъ они по этому же поводу шептались съ моей тетей.
Я не могу сказать, чтобы тотъ или другой изъ моихъ наставниковъ имлъ на меня опредленное вліяніе. Ученикъ перваго класса — я былъ слишкомъ ничтожной величиной, чтобы они обратили на меня вниманіе, и потому, я ихъ видлъ всхъ почти каждый день, но не зналъ. Я узналъ ихъ гораздо позже, но за то хорошо узналъ. Теперь же, пока, для меня были ясны только директоръ и инспекторъ, съ которыми я близко соприкасался.
Директоръ въ сущности былъ не злой человкъ, но дйствительно не обладалъ умомъ и ршительно во всемъ дйствовалъ такъ же глупо, какъ и въ моей исторіи съ рожденіемъ дтей.
Инспекторъ же былъ просто раздражительный, злой человкъ, который длалъ зло безъ всякой системы и безъ всякаго плана. По наружности онъ былъ очень непріятенъ, и его красивая жена измняла ему не только съ учителемъ исторіи Кудеяровымъ, но чуть-ли не съ каждымъ, кто хотлъ. Онъ же имлъ слабость быть въ нее влюбленнымъ. И для этой его личной драмы не было другого исхода, какъ только въ его обращеніи съ учениками.
Обманутый наканун вечеромъ и открывшій обманъ утромъ, онъ являлся въ классы зеленый отъ злости и, какъ разъяренный тигръ, охотился на беззащитныхъ учениковъ. Двойки, карцеръ, привлеченіе къ директору для внушенія, строгія письма къ родителямъ, угрозы исключеніемъ, все это было у него явленіемъ обычнымъ. Ко всему этому приглядлись и привыкли.
Наукъ я никакихъ не помню. Все, что я знаю теперь, я узналъ посл и изъ другихъ источниковъ. У меня была пре красная память, и я выучивалъ уроки и даже сдавалъ какіе-то экзамены. Съ перваго дня до послдняго это былъ для меня не тяжелый, но непріятный трудъ. Ни одинъ предметъ не пробудилъ въ моемъ мозгу интереса къ себ. Не было ни одного дня, когда бы я шелъ въ гимназію охотно — всегда мн приходилось понукать себя, и я лниво и съ усиліемъ передвигалъ ноги, я шелъ выполнять скучную и непріятную обязанность. И все, что меня окружало въ гимназіи, я видлъ точно сквозь матовое стекло…
Мн кажется, что за эти годы мой мозгъ ни капли не развился. Въ него поступило множество свдній по разнымъ предметамъ, и вс они лежали въ немъ, какъ въ туго набитомъ мшк, и я не зналъ, для чего мн они, и что мн съ ними длать. Но я всегда приносилъ домой отличныя отмтки, изъ чего должны были заключать, что въ гимназіи я все длалъ, какъ слдуетъ.
Когда я припоминаю это время,.оно мн представляется туманнымъ и темнымъ, и я вижу, что четыре года въ томъ возраст, когда душа была доврчиво раскрыта для впечатлній всего міра, пропали для меня безслдно.
Совсмъ иначе шла жизнь моя въ предлахъ дядинаго дома. Въ то время, какъ въ гимназіи отъ меня требовали только сдачи уроковъ и выполненія правилъ, въ дом дяди мною постоянно занимались. Я не понималъ, почему моя тетя, а въ особенности дядя, такъ заботились не только о моихъ манерахъ и моемъ язык, но даже о каждой мелочи въ моей наружности и въ одежд. Казалось, они задались цлью передлать меня всего, отъ ногъ до головы, перемнить мое сложеніе, а если можно, то даже влить въ мои жилы другую кровь.
— Мои милый мальчикъ,— сказалъ мн дядя однажды: — ты никуда не годишься съ твоими деревенскими ухватками, теб надо родиться заново!
Онъ сказалъ это полушутя, съ своей деревянной улыбкой, которая ужасно не шла къ его казенному лицу, устроенному по всей форм: большой лобъ, переходившій, въ безконечную лысину, толстый носъ и толстыя, всегда сомкнутыя губы, выбритый подбородокъ и выбритые усы и длинныя шелковистыя баки, составлявшія предметъ спеціальнаго ухода.
— Въ такомъ вид тебя нельзя показываться въ порядочномъ обществ.
Въ самомъ дл мои ухватки мальчугана, выросшаго на свобод, въ поляхъ, въ саду, въ ставк и прибгавшаго домой только на минуту, чтобы наскоро перехватить какой-нибудь пищи, вчно рвавшаго себ платье среди колючихъ кустарниковъ и на сучковатыхъ деревьяхъ, на верхушку которыхъ онъ взлзалъ, чтобы знакомиться съ живущими тамъ птицами, вчно загорлаго отъ палящихъ лучей солнца,— не годились въ этихъ высокихъ обширныхъ комнатахъ, уставленныхъ изящной, мягкой, красивой мебелью, устланныхъ коврами, блещущихъ зеркалами, гд каждое пятно, каждая пылинка тотчасъ замчались, гд каждая вещь имла свой культъ, и иногда по цлымъ часамъ обсуждалось, у какой стны лучше поставить такой-то столикъ или кресло.
Я не умлъ ходить по коврамъ (у насъ въ деревн ихъ не было, а только у порога лежало ряденце для вытиранія ногъ), сидть на этихъ удивительныхъ стульяхъ и за этими странными вычурными столами. Зеркала, казалось, протестовали противъ того, чтобы я смотрлся въ нихъ, они не хотли отражать мою некультурную вншность.
Да и манеры у меня были отвратительныя. Въ первый же обдъ, когда я лъ отбивную телячью котлету, я замтилъ, что дядя и тетя сперва переглянулись, а потомъ начали оба укоризненно качать головой. Я, конечно, смутился.
— Ты всегда такъ держишь вилку?— спросила меня тетя.
— А то какъ же?
— У васъ и другіе такъ держатъ, и папа и мама?
— Я не знаю… я не замтилъ.
Оказалось, что я вилку держу въ кулак, межъ тмъ ее какъ-то надо было пропускать между двухъ пальцевъ и поддерживать снизу большимъ пальцемъ. Мн это показали, и я довольно легко воспринялъ.
А когда я кончилъ котлету и положилъ ножъ и вилку на тарелку, дядя съ тетей дружно и громко разсмялись.
— Ну, этому ужъ, видно, тебя учили,— сказала тетя.— Ты длаешь это очень искусно.
Я посмотрлъ на вилку и ножъ: случайно они были положены крестомъ.
— Но, мой милый,— продолжалъ тетину рчь дядя:— такъ поступаютъ только мщане, когда они хотятъ, чтобы ихъ считали воспитанными людьми. Вдь вотъ ты сдлалъ изъ вилки и ножа крестъ, и я сейчасъ же вижу, что ты объ этомъ думалъ. Воспитанный же человкъ не долженъ показывать, что думаетъ о такихъ пустякахъ: а если у него все выходитъ изящно, такъ это потому, что изящество вошло у него въ плоть и кровь. Ты долженъ слдовательно класть вилку и ножъ такъ, чтобы въ ихъ положеніи видна была естественная случайность. Вотъ такъ.
Онъ положилъ на тарелку свой ножъ и вилку. Они легли рядомъ, но не параллельно, а съ легкимъ уклоненіемъ, и это въ самомъ дл имло видъ ‘естественной случайности’.
Я же продолжалъ вести себя отвратительно. Такъ какъ въ дорог я схватилъ легкій гриппъ, то все время кашлялъ и иногда по направленію къ тарелк. Наконецъ, я вынулъ изъ кармана носовой платокъ и принялся усердно сморкаться. Къ моему удивленію, оказалось, что кашель и насморкъ еще далеко недостаточныя причины, чтобы кашлять и сморкаться, что это никакъ нельзя длать за столомъ, а подобныя вещи надлежитъ выполнять до обда или посл него.
— Ты долженъ понимать, что это можетъ дурно повліять на аппетитъ твоего сосда, мой милый. Поучительно сказалъ дядя.
— Но, дядя,— осмлился я возразить,— у меня насморкъ, мн хочется высморкаться…
Дядя опять удостоилъ меня своей деревянной улыбки и замтилъ.
— Мой милый, но иногда теб хочется совсмъ другого, ты меня понимаешь… Однако же ты воздерживаешься? Не правда ли?
И этотъ доводъ убдилъ меня. Вообще я долженъ сказать, что дядя при своей сухости и деревянности обладалъ способностью удивительно хорошо обосновывать вс свои замчанія. Онъ длалъ ихъ мн каждую минуту, но всегда безъ строгости, спокойно, доброжелательно, съ прибавленіемъ ‘мой милый’, а когда хотлъ быть пріятнымъ, ‘мой милый мальчикъ’, и всегда сопровождалъ свои замчанія мотивами, которые мн казались неопровержимыми. Поэтому я подчинялся ему и замчательно легко воспринималъ вс его многочисленныя поправки къ моей особ.
А онъ не спускалъ мн ничего. Просто поразительны были его добросовстность и усердіе. Вотъ я вошелъ въ гостинную и, небрежно ступая, иду по мягкому, должно быть, дорого заплаченному ковру, и ноги мои шаркаютъ по немъ, оставляя слды на его ворс.
— Постой-ка, милый, останавливаетъ меня дядя:— ты не умешь ходить. Видно, что ты ходилъ всегда босикомъ по песку, да по трав. Оглянись къ сколько ты надлалъ слдовъ!
Я оглянулся и ужаснулся своимъ слдамъ.
— Ну, такъ вотъ… этотъ коверъ, мой милый, онъ англійскій и заплаченъ больше 300 рублей. Ты, конечно, не понимаешь, но я объясню теб, что 300 рублей, это — большія деньги. Порядочный чиновникъ средней руки долженъ работать 2 мсяца, чтобы получить ихъ въ вид жалованья. Такъ ты сообрази: отъ каждаго твоего шага коверъ немного портится, и если бъ ты, скажемъ, ходилъ по немъ непрерывно дня три, то непремнно протеръ бы на немъ дыру. А я буду ходить по немъ годъ, и ему никакого вреда не будетъ. Вотъ взгляни.
Дядя демонстрировалъ. Онъ всталъ и непринужденно прошелся по ковру. Дйствительно, слдовъ никакихъ, только смутные, да и то лишь слегка, и это несмотря на то, что онъ былъ, должно быть, раза въ четыре тяжеле меня.
— Ты учись ходить, мой милый.
Я внимательно присматривался къ дядиной походк и научился ходить. Походка у него была странная: онъ какъ будто бы плылъ или скользилъ по поверхности водъ. И незамтно — я тоже сталъ плыть.
Въ первое время вс мои движенія были разрушительны для окружающихъ предметовъ. Я былъ порывистъ, горячъ, неудержимъ. Когда меня звали, я срывался съ мста и — или зацплялъ за стулъ, столъ, этажерку, и они валились, или, не разсчитавъ движенія, самъ попадалъ на какой-нибудь предметъ, и все сотрясалось. Дядя каждый разъ при этомъ ‘вносилъ поправку’.
— Я совсмъ не требую отъ тебя такой спшности, мой милый, говорилъ онъ, когда я срывался и, на пути что-нибудь разрушивъ, представалъ предъ нимъ:— если бъ ты опоздалъ на минуту, на дв, на пять, я ничего не имлъ бы противъ, а между тмъ, тогда стулъ былъ бы цлъ, да и носъ твой не былъ бы въ опасности. Слдуетъ думать о каждомъ своемъ движеніи, для этого намъ и данъ умъ.
И я научился думать о каждомъ своемъ движеніи и осторожно обходилъ каждый предметъ.
Моя одежда и вся моя вншность представляли предметъ особой заботливости дяди и тети. Все что я привезъ съ собою въ сундучк, было, конечно, въ полномъ порядк. Моя мать заране позаботилась о моемъ ‘приданомъ’.
Но когда тетушка открыла сундукъ и стала разсматривать мое блье, о, Боже, какому безпощадному осмянію подвергла она его. Что за старомодныя рубашки и какое ужасное толстое полотно,— да это мшки какіе-то! Носовые платки мои годятся для того, чтобы сморкаться слону. Это просто на просто маленькія простыни. А носки…
О, она, моя тетя, понимаетъ исторію происхожденія этихъ носковъ. Такія точно вязались въ ея родительскомъ дом, когда она еще была двочкой, а мой отецъ мальчуганомъ. Но все это давно уже отошло въ вчность, и теперь ни одинъ порядочный человкъ не носитъ вязанныхъ домашнихъ носковъ.
Да и все — камня на камн не оставила тетушка въ моемъ туалет. Ужъ нечего говорить о томъ, что недоставало тысячи вещей. Зубной порошокъ былъ у меня въ картонной коробочк, и потому слды отъ него были видны на всхъ вещахъ въ чемодан. У меня вовсе не было прибора для чистки ногтей. Это послднее обстоятельство поразило мою тетушку.
— Да ты чмъ же чистишь ногти?
— А чмъ придется… Иногда возьму спичку, заострю и чищу…
— О, Боже, спичкой… Да ты можешь сдлать себ занозу, и у тебя будетъ нарывъ. А покажи пальцы… Ай… да у тебя подъ ногтями цлыя ржаныя поля! Нтъ, Вольдемаръ, тебя надо привести въ порядокъ… тебя надо совсмъ, совсмъ передлать.
Мои руки,— право же, я началъ думать, что он обладаютъ какимъ-то особеннымъ свойствомъ притягивать къ себ грязь. Тетушка заставляла меня каждую минуту показывать ихъ и посылала мыть, и тмъ не мене, всякій разъ он ее приводили въ ужасъ.
— Но это оттого, мой милый, объяснилъ мой дядя, что ты берешь въ руки ршительно всякую дрянь. Ты очень любознателенъ, это понятно и похвально, но не слдуетъ всмъ вещамъ оказывать такую большую честь, чтобы каждую брать въ руки. Достаточно, если ты ознакомишься съ ними при помощи глазъ. Съ вещами надо быть нсколько аристократичнымъ.
Нтъ, право, дядя начиналъ все больше и больше занимать меня. Иногда онъ, когда говорилъ свои замчанія, просто нравился мн. Ршительно не было такого предмета, къ которому онъ отнесся бы небрежно, для всякой мелочи у него было опредленное правило и непремнно съ мотивами.
Если, напримръ, онъ, замчалъ, что у меня на мундир одна пуговица болтается на ниточк, иди и вовсе отсутствуетъ, то говорилъ мн цлую рчь.
— Видишь ли, мой милый, замть это: человческая душа отражается въ его вншности, а слдовательно и въ костюм. Если, напримръ, ты видишь человка, у котораго сюртукъ въ пятнахъ, то можешь быть увренъ, что у него и душа съ пятнами. Если онъ можетъ спокойно выносить болтающуюся на ниточк пуговку, нечищенные сапоги, дыру подъ мышкой и т. п., значитъ, и въ душ у него есть множество подобныхъ же неряшливостей. Ты же, мой милый мальчикъ, вводишь меня въ заблужденіе. Я знаю, что у тебя душа чистая, а между тмъ, по твоему неряшеству, я принужденъ думать противное.
Какъ только мой отецъ ухалъ, и я сдалъ экзаменъ въ первый классъ, сейчасъ же мн сдлали два мундира. Одинъ былъ попроще — я ходилъ въ немъ въ гимназію, другой же былъ изъ тонкаго сукна, на шелковой подкладк, и пуговки на немъ блестли, какъ солнце. Его я надвалъ, когда меня брали на прогулку, къ знакомымъ, въ церковь или когда въ нашемъ дом были гости. Кром того, у меня было нсколько блузъ для занятій. Постепенно у меня появилось тонкое блье, шитое по послдней мод, а мое было подарено кухарк для ея сына.
И когда этотъ годъ пришелъ къ концу, и наступила весна, моя вншняя отдлка была уже совершенно закончена. Я былъ самый чистенькій и самый приличный гимназистъ во всей гимназіи. Я былъ также въ высшей степени благовоспитанный мальчикъ. Я двигался медтенно, осторожно, никогда не вскакивалъ съ мста, не бгалъ сломя голову,— мой голосъ изъ крикливаго и грубаго сдлался умреннымъ и мягкимъ, я никогда не говорилъ и не хохоталъ слишкомъ громко. Я умлъ элегантно здороваться и прощаться, сидть, стоять, ходить, на все это у меня были опредленныя правила, и во всемъ этомъ видна была хорошая школа. Словомъ, я ни капли не былъ похожъ на тотъ, выросшій почти подъ открытымъ небомъ, обрубокъ, который отецъ мой привезъ въ городъ.
И все это произошло, какъ бы противъ моей воли и безъ моего участія. Капля за каплей въ меня въдались новыя привычки и понятія. Меня какъ будто медленно и безболзненно обстругивали тончайшимъ инструментомъ, подрзывали, подрубали, потомъ также незамтно полировали, смазывали лакомъ, а я и не подозрвалъ, что все это со мной продлываютъ, не замчалъ, какъ, я измняюсь, да въ конц концовъ я даже забылъ, какимъ былъ прежде.
Ахъ, я слишкомъ многое забылъ! Первыя недли, когда я пріхалъ, у меня непрерывно, безсмнно и днемъ и ночью болло сердце. Тоска по деревн, по полямъ, по саду и ставку, среди которыхъ я выросъ, по вол, которой у меня было такъ много, по моей матери, по ея нжной ласк, но больше всего по Маринк… О ней я просто не могъ вспоминать. Чуть только вспомню, встаетъ передо мною ея образъ: маленькая, тоненькая, блднолицая, и смотритъ на меня большими, умными глазами, и столько въ этихъ глазахъ печали — по мн, да, я зналъ, что по мн, столько горя отъ ея одиночества, что я не могъ этого переносить. Глаза мои наполнялись слезами и, забравшись въ какой-нибудь укромный уголокъ, я тихонько плакалъ.
Въ своей комнат (у меня была отдльная комната) я, когда бывалъ одинъ, ни о чемъ не могъ думать, какъ только объ этомъ. Я садился за столъ и по цлымъ часамъ плохимъ почеркомъ, большими, кривобокими буквами писалъ письма матери и Маринк, но никогда и никакъ не могъ ихъ кончить. Послалъ же я всего пару коротенькихъ писемъ, въ которыхъ ничего не было о моихъ чувствахъ, а только о томъ, что я здоровъ и хорошо учусь, и что тетя и дядя добрые.
Но опять же не знаю, какъ это произошло. Въ конц года, съ началомъ весны, ничего этого у меня не осталось. Все прежнее отошло отъ меня. Я любилъ свою мать, я никогда не переставалъ обожать ее, но это уже было что-то холодное. Слегка сжималось сердце, когда я вспоминалъ о Маринк, но слезы уже не согрвали моихъ глазъ. Я вспоминалъ о ней, какъ о славной двочк, какъ о друг первыхъ лтъ моего дтства, но я оставался спокоенъ. Дтское сердце забывчиво. Я уже почти былъ равнодушенъ къ моей подруг.
Когда наступила весна, и кончились занятія въ гимназіи, и товарищи стали разъзжаться по домамъ, у меня тоже явилась фісль о поздк. Живо вспомнилась деревня, со всмъ, что у меня тамъ было, и ожили мои воспоминанія. Меня вдругъ сильно потянуло туда,— къ полямъ, къ ставку, къ матери, къ Маринк, и я спросилъ тетку, когда я поду?
— Мой другъ, ты вовсе не подешь, сказала мн тетушка.
— Какъ? я останусь здсь? Я не… не увижу своихъ?
— Ну, со временемъ увидишься съ ними. А теперь мы будемъ жить на дач. Зачмъ теб хать туда? Ты только что пріобрлъ видъ приличнаго мальчика. Этого было такъ трудно добиться, а тамъ, въ деревн, ты опять превратишься въ дикаря. Я теб ручаюсь, что на дач у тебя будетъ много удовольствій, и ты не будешь скучать. Мы будемъ жить на берегу моря, тамъ есть лодка, купальня, крокетъ, лаунъ-тэнисъ, тамъ у тебя будетъ много товарищей, общество…
Впослдствіи я узналъ, что тетушка и дядя взяли меня къ себ на условіи, что меня нсколько лтъ не будутъ брать домой. О нашемъ деревенскомъ обиход они были самаго невысокаго мннія. Они брались ‘сдлать изъ меня порядочнаго человка’, при условіи, что имъ не будутъ мшать. А отцу такъ хотлось, чтобы изъ меня вышелъ порядочный человкъ. Самъ же онъ буквально не имлъ свободной минуты, чтобы заняться этимъ — и онъ согласился.
Но странно: я совсмъ не настаивалъ. Когда тетушка нарисовала мн картину дачной жизни и пообщала тысячу развлеченій, я сейчасъ же заинтересовался всмъ этимъ, какъ новинкой, и мой чувствительный порывъ къ деревн и ко всему, что я тамъ оставилъ годъ тому назадъ, погасъ…
А прошло такихъ еще три года и три лта. Порывъ къ деревн не являлся у меня даже на минуту. Я сросся съ городской жизнью, съ жизнью дяди и тетушки, ихъ кругъ былъ моимъ кругомъ, и когда, посл благополучнаго перехода моего въ пятый классъ, ршено было на часть лта отправить меня въ деревню, то мысль эта принадлежала не мн. Это моя мать, до сихъ поръ покорно подчинявшаяся ршенію отца, вдругъ не выдержала и потребовала, чтобы меня показали ей.
— Мы должны уступить чувству матери,— сказалъ дядя, съ сожалніемъ и посмотрлъ на меня такъ, какъ будто былъ увренъ, что я раздляю это сожалніе.
Это было не совсмъ такъ. Я хотлъ видть мать, даже интересовался Маринкой, но все-таки мысль о деревн была мн скучна.
Я похалъ. Я могъ бы сказать врне, что въ своемъ тл, которое, несмотря на то, что оно выросло и измнилось, все же сохранило кровную связь съ родными, — я повезъ имъ новую душу.
Но я тогда этого не зналъ. Я не зналъ, что со мной произошло. Я началъ понимать это только тогда, когда лицомъ къ лицу встртился съ своимъ прежнимъ.

Глава вторая.

I.

Солнце заходило, какъ разъ въ тотъ самый моментъ, когда нашъ экипажъ, прохавъ маленькій лсокъ, покатился по деревенской дорог. Справа — богатый помщичій садъ, слва огромная графская усадьба — необитаемый замокъ, потому что владльцы никогда въ немъ не жили, и онъ былъ запертъ и заколоченъ со всми своими сокровищами. Цлый рядъ экономическихъ построекъ — скотный дворъ, амбары, свинятникъ, телятникъ, птичникъ, кузница, изъ, за построекъ виднются верхушки скирдъ сна и, наконецъ, нашъ домъ.
Первое, что я увидлъ и на что обратилъ вниманіе, это были старые знакомые — пара аистовъ, уже копошившихся въ своемъ гнзд на крыш. А новостью было другое гнздо, свитое на другомъ краю крыши — это уже молодое поколніе. Невольно вдругъ вспомнилось мн участіе аистовъ въ давней гимназической исторіи, и я усмхнулся тому, какъ въ самомъ дл я былъ наивенъ и какъ далеко теперь ушелъ отъ этого.
Меня ждали. Это было ясно. Мать моя сидла за воротами на заваленк, а, когда экипажъ поближе подъхалъ къ дому, она поднялась и пошла навстрчу. Ефимъ остановилъ лошадей. Я слзъ за воротами, а онъ похалъ во дворъ одинъ.
Бглымъ взглядомъ, еще вылзая изъ экипажа, я осматривалъ мать. Мм почему-то казалось, что она должна измниться. Должно быть, оттого, что самъ я очень измнился. Но она была такая же, какъ всегда. Словно я вчера разстался съ нею.
Она была очень взволнована. Когда я цловалъ ее въ губы, она крпко прижала къ себ мою голову.
— О, Господи! Наконецъ, ты пріхалъ!.. произнесла она глубоко потрясеннымъ голосомъ. Но что же это изъ тебя вышло? Совсмъ, совсмъ другой мальчикъ… говорила она, внимательно осматривая меня.— И какой франтъ! Ну, пойдемъ же, пойдемъ въ домъ. Тамъ отецъ и Дарья Степановна, тамъ и Маринку увидишь!
Да, конечно, всхъ увижу. Мать говорила правду, что я сталъ совсмъ другой мальчикъ. Но, должно быть, рядомъ съ этимъ другимъ, во мн жилъ еще прежній, или тамъ, гд-то глу боко-глубоко въ душ осталась нетронутой, уцлла, несмотря на усердную работу школы и дяди съ тетей, моя основа…
Скептически настроенный къ деревн и ко всему, что я тамъ встрчу, я подходилъ къ родному дому нсколько какъ бы свысока, съ легкой снисходительной усмшкой человка, вкусившаго высшую городскую культуру. Я представлялъ себ, какъ будутъ смшить меня на каждомъ шагу первобытныя формы жизни, примитивные обычаи и наивные взгляды обывателей моего родного дома, и мн казалось, что ихъ любовь и ласки, милыя заботы и предупредительность, которыми они, конечно, окружатъ меня — единственнаго сына, такъ хорошо оправдавшаго ихъ надежды, потому что я очень успшно учился и везъ прекрасныя отмтки, — что все это будетъ скоре досаждать мн, чмъ занимать меня.
Но при одномъ движеніи руки, которое сдлала моя мать, прижимая мою голову къ своей груди, вдругъ все это рухнуло и разсялось, что-то безконечно теплое влилось въ мою душу, какая-то ясная отрада — не могу найти слова,— но сладко забилось сердце и, когда мы посл этого взглянули другъ другу въ глаза, то оба нашли ихъ полными слезъ.
Это была слабость, конечно, и я досадовалъ на себя, не потому, чтобы я имлъ что нибудь противъ моего чувства къ матери, а потому что явственно чувствовалъ, какъ оно меня обезоруживаетъ.
Вложивъ свою руку въ теплую руку моей матери, я входилъ въ домъ не только не свысока, но какъ будто въ чемъ-то виноватый. Въ чемъ? о, во многомъ я былъ виноватъ передъ этимъ домомъ. Но, въ томъ многомъ, что я пріобрлъ въ дом дяди, я нашелъ самообладаніе. Я крпко стиснулъ себя, призвалъ на помощь все мое высокомріе культурнаго горожанина и вошелъ въ домъ твердыми шагами.
— Вотъ онъ пріхалъ, нашъ Владя! Громко, радостно, съ какимъ-то избыткомъ удовлетворенности сказала моя мать.
— Пріхалъ? Неужели? Гд же онъ? Послышался изъ кабинета грубоватый, рзкій, но въ то же время радостный и добрый голосъ отца.
Я вошелъ кабинетъ. Отецъ сидлъ за столомъ и еще дописывалъ какія-то цифры въ большой книг, но сейчасъ же всталъ и протянулъ ко мн руки и смотрлъ на меня улыбающимися глазами. На этотъ разъ онъ показался мн удивительно славнымъ малымъ.
— Ахъ, да и молодчина же какой сталъ нашъ Владя! Онъ просто уже молодой человкъ… право! у него и пушокъ на верхней губ почернлъ. Нтъ, это уже не пушокъ, а волосы, пожалуй, современемъ будутъ усы! Нтъ, право же, молодецъ!
Онъ поцловалъ меня одинъ разъ, просто, по-дружески, и въ то же время пожалъ мн руку, что особенно мн понравилось, а потомъ осматривалъ меня со всхъ сторонъ и все хвалилъ.
— Что же ты не идешь сюда? Стсняешься? Ну, вотъ еще новости!.. вдь это же Владя…— сказала мать кому-то, находившемуся, очевидно, въ сосдней комнат.
Я обернулся. Въ дверяхъ по ту сторону порога стояла двочка. О, что это было за странное существо! Когда я думалъ о ней во время дороги, я представлялъ ее себ на манеръ тхъ двочекъ, которыхъ я много зналъ въ город, а еще больше встрчалъ ихъ лтомъ, когда мы жили на дач у моря. Я зналъ, что у ея матери, Дарьи Степановны, нтъ средствъ, а отецъ мой, который длаетъ ей одежду, конечно, не можетъ тратиться на франтовскіе наряды для нея. И она рисовалась мн въ скромномъ плать, какія шьютъ въ город, сообразно дтской мод. Въ немъ, въ томъ плать, въ которомъ я рисовалъ ее себ, были извстныя части — корсажъ, юбка, воротничекъ, и все это сдлано кокетливо, мило, къ лицу.
На Маринк же было ситцевое платье, точь въ точь такое, въ какихъ она ходила 4 года тому назадъ. Какъ будто бы даже это было то самое платье, но его растянули во вс стороны. Оно было цльное отъ верху до низу, и въ немъ не было ршительно никакого фасона. Кром того, оно было ей слишкомъ коротко. Юбка далеко не достигала колнъ, и потому ея, въ сущности обыкновенныя, ноги казались необыкновенно длинными и тонкими. Очевидно, это платье было сшито довольно давно, и она изъ него выросла.
Маринка выросла, но, конечно, ей было далеко до меня. По всему очевидно было, что ей не суждено было имть хорошій ростъ. Она выросла, но для ея 13-ти лтъ была мала.
Но что казалось мн удивительнымъ, такъ это ея лицо: точно эти 4 года прошли только для меня, для нея же время стояло неподвижно. У нея было то самое лицо, что и прежде… Оно стало чуть-чуть подлинне, вс черты его симметрично раздвинулись, увеличились, но выраженіе этого лица было такое дтское, глаза дышали такимъ глубокимъ ‘незнаніемъ’… Она какъ будто только что вышла изъ ставка, гд по-дтски купалась цлый день и ловила бычковъ.
— Это Маринка,— сказалъ я и пошелъ къ ней.
И когда я подошелъ къ ней близко и посмотрлъ въ ея глаза, то мн вдругъ почему-то сдлалось жутко. Я не понимаю, что это было. Вроятно, я въ нихъ встртилъ что-то страшно близкое, но забытое, дорогое, но неоцненное.
— Маринка,— сказалъ я.— Какая ты смшная!
Я взялъ ее за руки и поцловалъ въ щеку. Страннымъ показалось мн, что она не проявила никакого движенія. Она только позволила мн поцловать себя и не улыбнулась.
— Отчего она смшная?— спросила мать.— Я не нахожу. Она хорошая, серьезная двочка.
— Это я говорю о ея плать, — отвтилъ я и вернулся въ кабинетъ, въ полной увренности, что и Маринка за мной пойдетъ.
— Вотъ видишь, ты ее сконфузилъ.. Она очень застнчива…
Я оглянулся, Маринки уже не было.
‘Какая странная двочка’, довольно холодно подумалъ я и глупо обидлся.
Отецъ разспрашивалъ меня о город, о гимназіи, о тет и дяд и моей жизни у нихъ. Я отлично все разсказалъ ему. Я умлъ хорошо излагать свои мысли. Постоянно вращаясь въ обществ, особенно послдніе два года, я научился держаться непринужденно, увренно и никогда не теряться. У дяди же я заимствовалъ манеру говорить гладко, закругленно и основательно.
То, что я разсказалъ о своихъ родственникахъ, вполн удовлетворило отца. Я описалъ, какъ хорошо они живутъ, какимъ пользуются общимъ уваженіемъ, что ихъ знакомые все важные въ город люди, и даже прибавилъ, какъ предположеніе, что, вроятно, Никодимъ Кондратьевичъ будетъ переведенъ въ Петербургъ или Москву. Отцу все это очень нравилось. Онъ говорилъ:
— Какая счастливая моя сестра Лиза! (тетю звали Елизаветой Андреевной) и какой, должно быть, умный человкъ ея мужъ! Когда онъ посватался къ ней, онъ былъ такой бднякъ, жилъ чуть не впроголодь, и у него была смшная вншность съ семинарскими манерами. Даже считали, что Лиза могла бы сдлать гораздо лучшую партію. А онъ, поди-ка, чего достигъ и все вдь собственными стараніями.
Но когда я началъ разсказывать про гимназію, то мой отецъ и мать сразу оказались поверженными въ изумленіе и ужасъ. Въ этомъ случа я относился къ нимъ такъ, какъ старый гимназистъ, умудренный гимназическимъ опытомъ, относится къ новичку, т. е. совсмъ такъ, какъ отнеслись ко мн, когда я въ первый разъ явился въ классъ. Мн доставляло истинное удовольствіе показать моимъ родителямъ, какого я дурного мннія о своихъ начальникахъ и воспитателяхъ. Въ этомъ я находилъ какое-то чувство преимущества, и это казалось мн даже красивымъ.
— Директоръ у насъ совершенный дуракъ, говорилъ я.— Мы его проводимъ на каждомъ шагу!
— Какъ дуракъ? Почему проводите? Да почемъ ты знаешь, дуракъ онъ или нтъ? Ты самъ еще такъ неопытенъ!
— Ну, вотъ еще! Это же видно во всемъ… Онъ просто глупъ, и когда говоритъ что-нибудь, то выходитъ глупо. А инспекторъ у насъ рыжій — Герасимъ Антоновичъ,— злой, какъ собака, а самъ такой некрасивый — обрубокъ… А инспекторша очень красивая, мы ее часто видимъ… Ей нечего длать, такъ она постоянно выглядываетъ изъ окна, какъ разъ противъ классовъ. Нарочно наднетъ такую прозрачную кофточку, что все у нея просвчивается… У насъ есть гимназисты большіе, уже съ усами, такъ она имъ длаетъ глазки… А одинъ, въ 8-мъ класс, Марковскій, такъ онъ живетъ съ нею… ну да она вообще съ кмъ угодно…
— Что ты говоришь, мой милый?— съ страннымъ, чрезвычайно серьезнымъ лицомъ спросилъ меня отецъ.
Я не понялъ его. Я думалъ, что онъ выражаетъ сомнніе и, поспшилъ уврить его.
— Вы не врите? Но. это у насъ всмъ извстно.
— Да нтъ, я не о томъ, все это можетъ быть… но… почему ты все это знаешь?
— Да я же говорю вамъ, что это вс знаютъ…
— Да, но почему это тебя интересуетъ?
— А какъ же? Я думаю, что это интересно…
Я замтилъ, что отецъ длалъ глазами знакъ матери, чтобы она вышла, и взглянувъ на лицо матери, я увидлъ, что оно какое-то смущенное, даже подавленное. Она сейчасъ же направилась къ двери и вышла. Отецъ притворилъ об половинки двери.
— Послушай, Владиміръ…— сильно пониженнымъ и взволнованнымъ голосомъ сказалъ онъ.— Не хотлось бы мн въ первый день прізда твоего такъ говорить съ тобою, но… но, знаешь, это… это уже черезчуръ. Что за свднія такія? И какъ ты это все сообщаешь не только мн, но и матери? Разв теб уже 20 лтъ?
Я обидлся. Ршительно все это мн не нравилось: этотъ таинственный выходъ матери, запираніе двери, пониженный тонъ, дрожащій голосъ и сдержанная строгость. Я сдлался холоденъ.
— Мн кажется, папа, что я ничего такого не сказалъ,— отвтилъ я.— Но если это вамъ не нравится, я не буду.
— Да, конечно, мн это не нравится. Ты, вроятно, плохо учился и думалъ совсмъ не о наукахъ, а о другихъ вещахъ!
Я вынулъ изъ кармана мои отмтки и отдалъ ихъ отцу.
— Вотъ отмтки!— Сказалъ я съ гордостью.
Онъ взялъ и началъ разсматривать ихъ.
— Ну, въ этомъ я извиняюсь. Отмтки у тебя прекрасныя. Не будемъ ссориться, Владя, мн хотлось бы, чтобы ты меньше зналъ объ инспекторш. Да и о директор мнніе твое слишкомъ поспшно. Можетъ быть, когда ты выростешь, ты найдешь, что онъ былъ уменъ. Конечно, вс мы все узнаемъ и всему научаемся въ конц концовъ, но зачмъ же такъ рано?.. Твоя мать огорчена. Ну, вотъ что,— сказалъ отецъ, опять возвращаясь къ добродушному тону,— Поди, покажи ей твои отмтки, и она утшится.
Мн ужасно не нравился мой дебютъ. Я былъ увренъ, что давно уже прошло то время, когда мн длали всевозможныя внушенія и замчанія. Даже Никодимъ Кондратьевичъ, мой непосредственный ‘учитель жизни’, никогда не пропускавшій случая подвинуть меня, хотя на одинъ миллиметръ, къ совершенству, и тотъ настолько уже былъ доволенъ мной, что почти не длалъ мн замчаній. Если и случалось мн проявить какую-нибудь шероховатость, то онъ только особеннымъ образомъ взглядывалъ на меня, и этого было достаточно. Я понималъ, и шероховатость исчезала.
Но, кром всего этого, меня поражала эта новая черта въ личности моего отца. Онъ оказался моралистомъ, да еще съ какимъ опредленнымъ міросозерцаніемъ, и какъ гладко, ясно говорилъ! Эту черту я въ немъ прозвалъ. Должно быть, 4 года тому назадъ я былъ слишкомъ еще малъ для того, чтобы ее замтить. Отецъ тогда считалъ меня недостойнымъ своей морали и потому никогда не высказывался. Я привыкъ слышать отъ него только отрывистыя неодобренія или приказанія.
Я пошелъ къ матери. Настроеніе мое было враждебное, не по отношенію къ матери или къ отцу, а просто такъ безпредметно. У меня было ощущеніе чуждой среды, не понимавшей меня.
Уже солнце зашло, въ окна проникалъ предсумеречный таинственный свтъ, въ которомъ еще какъ будто дрожали незримые остатки солнечныхъ лучей.
Чтобы попасть въ комнату, гд была мать, мн нужно было пройти черезъ небольшую комнату, которая у насъ называлась гостинной. Здсь, за швейной машиной сидла Дарья Степановна, мать Маринки. Я еще не видлъ ее и потому остановился, чтобы поздороваться съ нею.
Небольшого роста, блднолицое существо ни капли не измнилось. Лтъ 10 тому назадъ, когда умеръ ея мужъ, бывшій сельскимъ учителемъ, оставивъ ее съ двочкой на произволъ судьбы, она похудла, поблднла и постарла, какъ-то впередъ на много лтъ, и ей уже некуда было мняться.
— Здравствуйте, Владя,— сказала она мн.— Какой вы сдлались большой! Я не узнала бы васъ!
Меня страшно смутило это обращеніе на вы. Прежде она говорила мн ты. Очевидно, перемна во мн внушала ей уваженіе. Я не зналъ, что сказать ей, и такъ какъ Маринки здсь не было, то я спросилъ о двочк.
— А Маринка… Она гд?..
— Должно быть, съ птицами. У насъ уже есть маленькія цыплятки, такъ она съ ними возится.
‘Маринка съ птицами!’ значитъ, ее ужъ приспособили къ хозяйству. До сихъ я объ этомъ не думалъ. Положеніе Маринки въ нашемъ дом не вызывало во мн никакихъ вопросовъ. Мн казалось, что она просто ‘живетъ’. И это сообщеніе о цыплятахъ открыло для меня новую сторону ея жизни.
Мать я нашелъ въ ея комнат. Оказалось, что мой чемоданъ притащили сюда, и она, стоя около него на колняхъ, вынимала изъ него вещи и разсматривала ихъ.
— Какое у тебя блье необыкновенное! Совсмъ не дтское! Это тетя тебя такъ балуетъ?
— Да, тетя. Она ужасно смялась надъ моимъ бльемъ, которое я привезъ изъ деревни… Мн сдлали новое, а мое отдали кухарк для ея сына. Для города оно не годилось.
— Какой ты важный сталъ, Владя!.. Ты совсмъ, совсмъ другой!— сказала мать и, оставивъ на время мое блье и поднявъ голову, смотрла на меня, и въ ея глазахъ было выраженіе не то грусти, не то сожалнія.
Можетъ быть, она жалла о томъ, что согласилась отправить меня въ большой городъ. Но, бдная, она не знала и милліонной доли той перемны, какую со мной сдлалъ этотъ городъ.
— Вотъ, мама, мои отмтки,— сказалъ я и показалъ ей бумагу. Она посмотрла.
— Очень хорошія отмтки. Очень, очень хорошія,— сказала она, долго взглядываясь въ цифры, которыя, очевидно, доставляли ей большое наслажденіе.— Перешелъ въ пятый классъ…— Прибавила она, прочитавъ добавочную надпись.— Ученикъ 5-го класса… Это уже, значитъ, немного осталось!
— 4 года, мама… какъ разъ еще половина.
— Да,— отвтила мать и задумалась. Потомъ опять начала вынимать вещи изъ чемодана. Было что-то недоговоренное въ ея молчаніи, и я чувствовалъ себя неловко. Можетъ быть, у нея въ душ были уже готовы для меня горькія слова, но она не хотла высказывать ихъ въ первый день.
Я тоже молчалъ. Какое-то чувство стсненности тяготило меня, но оно сейчасъ же приняло эгоистическое направленіе и превратилось въ досаду на то, что ко мн здсь относятся, какъ мн казалось, не такъ доброжелательно, какъ я заслуживаю.
— Ты не голоденъ? Мы скоро будемъ пить чай и закуски будутъ. Вдь мы обдаемъ рано. У васъ тамъ, должно быть, вечеромъ обдаютъ?
— Да вдь я изъ гимназіи прихожу около 4-хъ часовъ, а Никодимъ Кондратьевичъ со службы прізжаетъ въ половин 6-го. Мы обдаемъ въ 6.
— А, да, да, правда… Иначе и нельзя. Такъ ты подождешь?
— Да, я не очень голоденъ. Я пройду во дворъ, хочу посмотрть, какой онъ.
— Поди, поди… онъ тебя не узнаетъ, нашъ дворъ,— сказала мать и улыбнулась.— Подойди-ка сюда, Владя,— прибавила она.
Я не понялъ, зачмъ, но приблизился.
— Наклонись.
Я и это сдлалъ. Мать поцловала меня въ лобъ.
— Ну, такъ ты пройдись!
Я вышелъ.

II.

Во двор собаки поворчали на меня. Кажется, имъ не нравился мой гимназическій мундиръ. Но я довольно смло заговорилъ съ ними, и он тотчасъ же почувствовали во мн хозяина. Между ними были старыя, имена которыхъ я зналъ. Я назвалъ ихъ, и, должно быть, это примирило ихъ со мной.
Тутъ ничто не измнилось. Я остановился среди двора и быстро припоминалъ всю топографію его. Въ одно мгновенье нарисовалось въ моей голов все,— гд конюшня, гд коровникъ, половникъ, сно, полисадникъ, огородъ. Но я не пошелъ ни въ одно изъ этихъ мстъ.
Сейчасъ же выяснилось то, что, будучи въ комнат, я еще не вполн сознавалъ: что я и вышелъ то ради птичника. Мн почему-то казалось совершенно необходимымъ пойти туда, гд Маринка.
Прежде всего такъ нова была для меня ея роль — возящейся съ птицею, но, конечно, не это было главное. Въ глубин души я чувствовалъ себя передъ нею виноватымъ.
И вотъ теперь, когда я стоялъ посреди двора, какъ бы на распутьи, я вдругъ вспомнилъ сцену моего отъзда изъ дома 4 года тому назадъ. Маленькое блднолицее существо… милая босоножка… она стояла у крыльца и глазами, залитыми печалью, смотрла на меня. Я тогда рыдалъ. Боже, какъ я любилъ тогда эту двочку! И неужели же теперь я не люблю ее?
Это не были мысли — ясныя, опредленныя. Но было волненіе, смутное чувство виноватости и желаніе загладить что-то.
Птичникъ — былъ особый дворикъ съ избушкой. Въ избушк птицы высиживали раннихъ дтей, во двор он прогуливались. Я пошелъ туда и, дойдя до калитки, остановился по эту сторону ея. По дворику важно расхаживали индйки, около корыта возились въ вод утки, а куры уже мостились подъ навсами на ночлегъ. Сумерки быстро сгущались, но на запад еще не исчезла розоватая окраска — слдъ закатившагося солнца. Дверь изъ избушки отворилась, и оттуда вышла Маринка. Она подошла къ корыту, заглянула въ него и убдилась, что въ немъ воды достаточно. Тогда она направилась къ калитк. Я вглядывался въ нее и еще разъ убдился, что она ужасне смшная въ своемъ коротенькомъ плать, и что ей давно надо сшить новое. Теперь прибавился еще ситцевый передникъ. Меня она не видла и, только дойдя почти до самой калитки, вдругъ остановилась.
— Это ты? Я не видла…— сказала она и удивительно странное впечатлніе произвелъ на меня ея голосъ.
Вдь тогда, въ дом, когда я поздоровался съ нею. она не произнесла ни слова. Этотъ голосъ окрпъ, хотя все еще былъ слабый и какъ-то безъ опоры. Онъ сталъ ниже и мене походилъ на жалобный пискъ только что родившагося утенка, но все же это былъ тотъ самый голосъ. Въ немъ выражалась вся Маринка, и онъ произвелъ въ моей душ настоящую катастрофу.
Мн вдругъ захотлось перескочить черезъ калитку, подбжать къ ней, схватить за руку, расцловать, какъ стараго друга, какъ самое близкое существо, какъ свое милое, чудное дтство. Да, да, я теперь понялъ: Маринка, это было мое дтство…
Но я ничего этого не сдлалъ, я остался неподвиженъ. Уроки и примръ Никодима Кондратьевича сдержали меня. Только въ моемъ голос слышалось волненіе.
— Что тамъ, въ избушк?— спросилъ я, какъ будто и въ самомъ дл интересовался тмъ, что было въ избушк.
— Тамъ маленькіе цыплятки,— отвтила Маринка.— Они живутъ только два дня. А есть такіе, что только сегодня появились. Хочешь посмотрть?
— Покажи.
— Теперь тамъ темновато. Хочешь, я сюда принесу?
— Хорошо, принеси.
Она обернулась и быстро побжала къ избушк и вошла въ нее. Я же отворилъ калитку и перебрался въ птичій дворикъ. Черезъ минуту Маринка вышла. Теперь передникъ ея былъ приподнятъ, она держала его за края обими руками, въ немъ что-то шевелилось, и раздавался тоненькій пискъ.
— Вотъ они,— сказала Маринка,— какіе прелести! Возьми, подержи въ рукахъ… Это очень пріятно, они такіе мягкіе, мягкіе… какъ пухъ.
Я взялъ пару миніатюрныхъ цыплятъ и въ самомъ дл ощутилъ что-то, въ высшей степени пріятное. Я снизошелъ даже до того, что приложилъ ихъ къ своей щек, а одного поцловалъ въ носикъ.
А лицо Маринки было оживлено, глаза ея улыбались. Она показала мн свои чудные ровные зубки. Она не была красива, но въ лиц ея было безконечно много привлекательнаго.
— Они славные,— сказала она.
— Ты отнеси ихъ… я подожду тебя.
Она опять побжала, но не такъ быстро, очевидно, щадя свою ношу. Тоненькія ноги ея пресмшно мелькали, а затмъ скрылись за дверью избушки. Она вернулась, отряхая свой передникъ.
— Пройдемъ въ палисадникъ,— предложилъ я.
— Тамъ еще ничего нтъ. Только первые листики.
— А мн ничего и не нужно, — сказалъ я.— Такъ, пройдемся да и только.
— Пойдемъ,
Мы направились въ палисадникъ. Мы шли молча. Надъ нами уже одна за другой понемногу загорались звзды. Такъ безконечно проста была эта обстановка деревенскаго вечера, а между тмъ въ душ моей были такія сложныя ощущенія, что я даже и теперь не въ состояніи опредлить ихъ. Думаю, что это было что-то врод предчувствія. Какъ будто рядомъ со мною шла не Маринка въ своемъ нелпомъ, смшномъ плать, а судьба.
Такъ страшно раздляли насъ 4 года со всмъ тмъ, что было въ нихъ пережито, такъ, повидимому, мало оставили они въ моей душ слдовъ прежняго. Мы не знали, что сказать другъ другу. Все направленіе и содержаніе мыслей у каждаго изъ насъ было совершенно разное. Даже когда мы пришли въ палисадникъ и когда оба почувствовали, что необходимо что-нибудь говорить, потому что молчать глупо, мы говорили о старомъ грушевомъ дерев, которое пышно разрослось въ эти 4 года и о куст шиповника, которому для опыта привили розу.
Но это все равно. Чувствовалась какая-то непреоборимая связь, которой не разрушили ни годы, ни жизнь — самая разрушительная вещь на свт, и въ этомъ чувств было что-то жуткое, почти трагическое.
Скоро насъ позвали пить чай. У меня обнаружился гигантскій аппетитъ. Въ сущности, я не лъ съ утра, и онъ у меня былъ давно, но впечатлнія какъ-то затерли его.
Отецъ, который, очевидно, уже забылъ свое недовольство мною, просто восхищался тмъ, какъ я лъ. По обыкновенію, за столомъ присутствовала Дарья Степановна. Она разливала чай и заботилась, чтобы все было исправно. Меня угощали вс наперерывъ. Всмъ хотлось, чтобъ я былъ сытъ и доволенъ.
Маринка была здсь, она тоже выказывала свою долю заботливости,— пододвигала ко мн закуски, масло, сливки, но длала все это молча. Это было даже замчено.
— Что это Маринка какая серьезная сегодня, — сказалъ отецъ.
— Маринка у насъ всегда серьезная,— замтила мать, видимо, желавшая потушить вопросъ, который смущалъ двочку.
— Да, но она вдь уметъ разговаривать… иногда.
— Ну, это сегодня на нее такой стихъ нашелъ, — сказала Дарья Степановна.
— А я думаю, она разочарована,— промолвилъ отецъ.— Она представляла себ Владю маленькимъ заморышемъ, а онъ пріхалъ — чуть не готовый молодой человкъ.
Вс эти добродушныя замчанія не вызвали, однако, со стороны Маринки ни одного слова. Лицо ея по-прежнему оставалось серьезно, губы сомкнуты, только вки чаще задвигались.
Было часовъ 10 вечера, когда я, поглотивъ множество всякихъ деревенскихъ благъ и запивъ ихъ чаемъ, явственно почувствовалъ усталость, какъ будто этотъ ужинъ былъ для меня непосильнымъ трудомъ. Должно быть, это было вліяніе дороги. Лицо мое сдлалось вялымъ, движенія медленны, и всмъ стало ясно, что мн надо спать. Съ моей стороны это не вызвало никакихъ возраженій. Мн уже была отведена комната, и приготовлена постель.
— Ну, или съ Богомъ, сказалъ отецъ.
Я простился съ нимъ тутъ же. Потомъ я подошелъ къ Дарь Степановн и пожалъ ей руку. Теперь была очередь проститься съ Маринкой. Я и къ ней подошелъ и, къ моему изумленію — тоже протянулъ ей руку. Она была удивлена не меньше меня. Очевидно, по ея взглядамъ, мы должны были поцловаться. И я это признавалъ, и тмъ не мене, что то остановило меня и помшало. Мн вдругъ показалось, что для этого мы съ нею слишкомъ большіе, и что это въ присутствіи другихъ выйдетъ какъ-то неловко.
Должно быть, подобныхъ мыслей въ голов Маринки не было. Она дала мн свою руку, а глаза ея при этомъ были полны недоумнія. Мать встала, чтобы проводить меня.
Отведенная мн комната была не та миніатюрная дтская, въ которой я спалъ прежде. Это была большая комната съ двумя окнами, выходившими въ палисадникъ. Ставни теперь были закрыты, но я зналъ, что завтра утромъ въ эти окна будетъ смотрть солнце. Все было мило, чисто, уютно. Я испытывалъ сладостное ощущеніе при вид мягкой кровати, покрытой блоснжнымъ бльемъ.
— Ну, храни тебя Господь, — сказала мать и, перекрестивъ меня, поцловала въ лобъ.— Теб ничего не надо?
— Мама,— промолвилъ я,— и долженъ сказать, что эта мысль явилась во мн уже посл ея вопроса,— зачмъ это у Маринки такое смшное платье?
Мать улыбнулась.— Ахъ, это теб замтно. А мы такъ привыкли, что и не замчаемъ… Но у нея есть другое, только она носитъ его по праздникамъ.
— Вы ей для праздника сшейте новое… А это… пусть она носитъ. А то на ней Богъ знаетъ что.
— Какой ты сталъ разборчивый, Владя! У Маринки простое сердце, ей все равино. Ну, хорошо, хорошо, я скажу ей. Спокойной ночи!
Мать ушла. Я раздлся и вымылся. У меня сохранилась привычка молиться. Домашняя эта привычка была тщательно поддержана Никодимомъ Кондратьевичемъ, но я длалъ это машинально, безъ всякаго чувства…
Посл дороги меня охватило дивное ощущеніе чистоты, мягкой постели и тишины въ дом. Но я не сразу заснулъ. Впечатлніе вечера смутными обрывками, подобно облакамъ посл бури, носились въ моей голов. Но не знаю, почему — изъ всего этого хаоса явственно выдвигалась фраза, сказанная моей матерью:
‘У Маринки простое сердце’.
Я думалъ о Маринкиномъ сердц и, когда я сомкнулъ глаза, оно мн приснилось. Это было удивительное сердце — оно было такой формы, какъ обыкновенно его рисуютъ. Я видлъ его, какъ бы въ пространств, — такое прозрачное, теплое и ясное. Не помню, было ли у него лицо, но знаю, что оно мн улыбалось, и это былъ пріятный сонъ.

III.

Я смутно чувствовалъ, что взошло солнце. Глаза мои были закрыты, и вки были крпко сомкнуты утренней дремотой, но сквозь щели ставенъ хитро пробивался солнечный лучъ и мшалъ дремот превратиться въ сонъ.
Полусознательно для меня во мн происходила борьба. Въ это время, должно быть, было часовъ около 6-ти утра. Я давно отвыкъ отъ такого ранняго вставанія. И тло мое подчинялось городской привычк, но вся обстановка деревни и окружавшаго меня прошлаго, звала меня вставать и идти въ поле, въ садъ, чтобы использовать самое лучшее время дня.
Сквозь дрему я также смутно слышалъ голоса уже начавшейся жизни въ дом и во двор. Скрипли и постукивали двери, хотя, видимо, ихъ старались затворять осторожно, слышались шаги входившихъ и выходившихъ. Я явственно различалъ голосъ отца — сдержанный, нарочито тихій, очевидно, чтобы не разбудить меня, единственнаго еще спавшаго въ дом городского человка.
Но никакими соображеніями нельзя было сдержать жизнь во двор. Оттуда слышался лай собакъ, выкрикиваніе птицъ, хрюканье свиней, гулъ телги, топотъ коней. Все это сливалось въ какой-то, казавшійся моему полудремлющему сознанію таинственнымъ, шумъ, и на этомъ фон въ моемъ мозгу создавались быстро смнявшіяся причудливыя картины.
Но вотъ раздался, уже совершенно необъяснимый, частый стукъ, какъ будто милліоны молоточковъ съ страшной поспшностью вбивали гвозди въ стну. И этотъ стукъ тянулся непрерывно, то замирая, то разрастаясь, и въ немъ слышалась какая-то странная мелодія безъ тональности.
И этой-то мелодіи я не выдержалъ и открылъ глаза. Съ минуту я смотрлъ въ полуосвщенный потолокъ непонимающими глазами. Стукъ все еще продолжался, и вдругъ мн стало ясно, что его производятъ аисты на крыш нашего дома. Съ необыкновеннымъ искусствомъ и усердіемъ, то вытягивая впередъ свою длинную шею во всю ея величину, то сгибая ее и закидывая голову на спину, они стучатъ своими длинными клювами, увлекаясь этимъ занятіемъ, какъ соловей своей псней.
Я понялъ, что вс уже давно встали, но еще не зналъ, насколько я переспалъ всхъ. Но въ это время въ гостинной зашипли большіе старые часы, помщавшіеся въ ящик, который занималъ всю длину стны. Сиповатымъ, хотя и основательнымъ, неторопливымъ баскомъ они твердо пробили 7 ударовъ. Приблизительно, это былъ тотъ часъ, когда я вставалъ въ город. Я поднялся и началъ одваться.
Черезъ полчаса я уже былъ въ палисадник, гд былъ приготовленъ чайный столъ. Но я не нашелъ здсь никого, а на стол были вс признаки того, что чай былъ отпитъ. Самоваръ еще пищалъ, но жалобно, какъ умирающій.
Меня увидла горничная Олена, которая почему-то до сихъ поръ не вышла замужъ и порядочно растолстла. Сейчасъ же произошла маленькая тревога. Олена побжала въ погребъ, гд мать моя возилась съ молокомъ. Также была извщена Дарья Степановна, и минуты черезъ 3 я былъ уже въ ихъ обществ, мн предлагали чай, масло, сливки, закуски, мило посмивались надъ моимъ позднимъ вставаніемъ и всячески старались показать, что он меня любятъ и страшно рады моему присутствію среди нихъ.
Я запомнилъ хорошо эти впечатлнія перваго дня. Они повторялись потомъ каждый день, и не ими памятно мн это лто. Уже въ то первое утро, когда я пилъ чай и смялся милымъ шуткамъ моей матери и Дарьи Степановны, я чувствовалъ, что об он и все остальное меня очень мало занимаетъ, и все время мн хотлось спросить, гд Маринка. Это было бы въ порядк вещей, но именно въ томъ случа, если-бъ я, подумавъ объ этомъ, просто спросилъ. Но мн почему-то казалось, что такой большой интересъ къ Маринк он могутъ найти черезмрнымъ, подозрительнымъ. Он никогда не нашли бы этого, но во мн самомъ было что-то, придававшее этому интересу особую окраску.
И о мстопребываніи Маринки я узналъ не прямымъ нутемъ. Вспомнили о томъ, какъ я любилъ купаться въ ставк. Я замтилъ, что вс эти годы купался въ мор, и что посл моря ставокъ покажется мн маленькой лужей.
— Ну вотъ! А Маринка не видла моря, такъ ей и ставокъ кажется океаномъ,— сказала Дарья Степановна.
— Да она и сейчасъ наврно въ ставк!— прибавила моя мать.
И я тотчасъ же намоталъ это свдніе себ на еще не существовавшій усъ. Посл этого я очень скоро допилъ свой чай и объявилъ, что пойду въ помщичій садъ, и простился съ дамами.
Он, конечно, не замтили моей торопливости,— а я торопился. И выйдя изъ воротъ, я дйствительно направился по дорог къ саду, но, дойдя до кузницы, свернулъ къ ставку. Я спустился къ нему недалеко отъ того мста, гд начинались вербы. Я былъ совершенно увренъ, что Маринка купается на томъ самомъ мст, гд мы съ нею провели раннее дтство, но я не пошелъ туда. Отыскавъ здсь большой камень, я слъ на немъ.
Мысли у меня были такія,— что здсь я подожду, пока Маринка выкупается. Она выйдетъ сюда, другой дороги ей нтъ, и тогда мы вмст пойдемъ въ садъ.
Но если бъ я сказалъ, что, сидя на камн, я спокойно смотрлъ на широкій ставокъ и окаймлявшіе его зеленые берега, поросшіе вербами и камышемъ, что меня занималъ полетъ чаекъ, часто спускавшихся къ самой поверхности воды и какъ будто даже прикасавшихся къ ней, или — что я слдилъ за движеніемъ маленькой лодки, въ которой рыболовъ плылъ на ту сторону ставка къ большому камышевому кусту, около котораго всегда водились окуни, я солгалъ бы.
Вс эти впечатлнія слабо касались моей души. Но за то съ удивительной живостью откликалась она на тихій плескъ воды, слышавшійся съ той стороны, гд на берегу стояла старая ива. Въ каждомъ такомъ плеск для меня скрывался какой-то непонятный, странный интересъ.
Но я пришелъ сюда не для него, это я твердо помню. Когда я кончилъ пить чай и торопливо поднялся, чтобы идти, я зналъ, что пойду не въ садъ, но я добросовстно думалъ, что хочу встртить Маринку, чтобы вмст гулять. А этотъ новый интересъ явился уже здсь, когда я сидлъ на камн. Я даже знаю наврное, что это было новое для меня ощущеніе, какъ будто въ душ моей только въ тотъ моменть пробудились новыя силы.
О, я знаю, что он были хорошо подготовлены, тщательно воспитаны, незамтно, по капл. Гораздо позже я далъ себ во всемъ этомъ отчетъ, но тогда я только смутно прислушивался къ своему ощущенію.
Я не видлъ Маринки. То мсто берега, гд стояла ‘наша ива’, углублялось въ вид небольшого залива, и все было скрыто за деревьями. Но тмъ ярче рисовало мн ее воображеніе. И вотъ мн рисуется ея тло — то самое миніатюрное дтское тльце,— худенькое, прозрачное, ‘безплотный духъ’…
Да, то самое, но уже не безплотный духъ. Теперь я впиваюсь въ него глазами, стараясь разглядть его во всхъ подробностяхъ.— Вотъ оно выростаетъ, какъ выросла за эти годы Маринка, округляется, и на немъ, хотя еще слабо, но уже обозначаются формы.
И эти формы, которыхъ я прежде не замчалъ даже у взрослыхъ женщинъ, занимаютъ меня, привлекаютъ, приковываютъ къ себ мое вниманіе. Зачмъ? Почему?
Можетъ быть, природа помстила въ моемъ организм больные, извращенные нервы и, благодаря этому, мн были свойственны какія-нибудь преждевременныя желанія? Нтъ, мои здоровые отецъ и мать дали мн удивительно здоровый, крпкій организмъ, и я развивался нормально. Нтъ, во мн еще не было никакихъ желаній. Кровь моя переливалась спокойно, сердце билось равномрно, и все это ютилось въ моемъ мозгу.
Тамъ крпко, непоколебимо держались гвозди, которыми однажды главный вершитель моей дтской души, директоръ, приколотилъ къ ней на вчныя времена новыя понятія. Во одно мгновеніе промелькнуло въ моей голов все, сдланное для моей души этими гвоздями. Я вспомнилъ, какъ передо мной постепенно открывался новый міръ. Дядя Никодимъ Кондратьевичъ не разъ возвращался къ знаменитому скандалу въ гимназіи. Еще мсяца четыре посл него, когда мы случайно бывали вдвоемъ, онъ взглядывалъ на меня и покачивалъ головой.
— Да, Вольдемаръ, не могу забыть, какъ ты отличился въ гимназіи. Хорошо ли ты усвоилъ, что подобныхъ вещей въ твоемъ возраст нельзя говорить?
— Я больше не буду!— отвчалъ я, тогда еще робкій, даже не общавшій развернуться въ такого смлаго, самоувреннаго мальчика, какимъ былъ теперь.
— Да… больше никому этого не говори. Вдь могутъ подумать, что ты въ самомъ дл знаешь такія вещи, какихъ дти вовсе не должны знать. И вдь въ дйствительности ты ничего же не знаешь, а только, должно быть, изъ молодечества болтаешь вздоръ, который гд-нибудь случайно слышалъ или внушили теб его товарищи, тоже повторяющіе непонятныя слова, какъ попугаи… А могутъ подумать, что ты научился этому въ дом дяди…
И онъ говорилъ много, длинными сентенціями, но все топтался на одномъ мст. Кругъ его идей былъ очень не великъ, а такъ какъ ему надо было говорить много, то онъ повторялся.
Онъ былъ, конечно, правъ: я говорилъ слова, которыхъ еще не понималъ, но онъ не зналъ самой простой вещи, самаго элементарнаго свойства дтскаго ума: что, когда вниманіе его обратили на что-нибудь новое, чего онъ не понимаетъ, онъ всми силами стремится понять. А мое вниманіе все принадлежало этой новой для меня сторон жизни. И, такъ какъ мою наивность нельзя же было выколотить изъ меня однимъ взмахомъ, то она проявилась еще одинъ разъ и сдлала второй скандалъ, но уже въ предлахъ дядиной квартиры.
Удивительно, что, проживъ въ деревн, въ дом моего отца 9 лтъ я ни разу не обратилъ вниманія на то, что въ спальн, гд помщались мать и отецъ, всегда стояла только одна кровать. Я засталъ это явленіе, когда у меня явилось первое сознательное отношеніе къ вещамъ, и я, по всей вроятности, принималъ это, какъ должное, и никогда въ голов моей не возникало по этому поводу никакихъ вопросовъ. Кровать была большая, широкая, очевидно разсчитанная на двоихъ. И ни для кого не было тайной, что у отца и матери общая спальня и одна кровать. Никому не приходило въ голову скрывать это.
А когда я пріхалъ въ городъ и поселился въ квартир дяди, я нашелъ точь въ точь такое же явленіе въ ихъ дом. Изъ 8 комнатъ квартиры они для спальни отвели всего только одну, и тамъ, подъ какимъ-то необыкновеннымъ, кисейнымъ пологомъ стояла роскошная, колоссальныхъ размровъ кровать, накрытая красивымъ кружевнымъ покрываломъ. Я долго разсматривалъ эту кровать, мн она очень понравилась, но то, что она одна для двоихъ, вполн соотвтствовало моему домашнему представленію.
Но уже тотчасъ посл гимназическаго скандала я сталъ посматривать на эту кровать нсколько иными глазами. Я вдругъ вспомнилъ то, чего никогда не замчалъ,— что дома, въ деревн, въ спальн, гд проводили ночь мои отецъ и мать, тоже стоитъ одна большая кровать.
И всякій разъ, когда мн случалось проходить мимо спальни тети и дяди, я неудержимо останавливался и заглядывалъ въ нее, и въ моей голов поднимался рой мыслей, тревожащихъ мое воображеніе. Они спятъ на одной кровати, это какъ разъ то, что сказали мн въ класс, и изъ-за чего я подвергся строгому внушенію и наказанію. Вдь они же дйствительно спятъ на одной кровати, и мои отецъ и мать тоже. Почему же директоръ объявилъ, что это ‘мерзко, неприлично, непристойно?’ Если это. въ самомъ дл такъ, то почему спальня и здсь и тамъ всегда открыта, и эту кровать ни отъ кого не скрываютъ, и никто не находитъ въ этомъ ничего дурного?
Мой слабый умъ путался въ этихъ вопросахъ, они для него были неразршимы. А тутъ еще явился новый вопросъ: у моихъ отца и матери есть сынъ,— это я. Почему же у дяди и тети, которые тоже спятъ на одной кровати, нтъ ни сына, ни дочери? Рано или поздно я долженъ былъ получить отвтъ на эти вопросы. Мысль, которая разъ вошла въ дтскую голову, можетъ прикинуться заглохшей, но она никогда не умираетъ. Я говорилъ объ этомъ съ своими товарищами въ гимназіи, но при всхъ ихъ познаніяхъ, они были не въ состояніи объяснить мн это.
Подавленный исторіей въ гимназіи, потомъ строгимъ объясненіемъ съ дядей по этому поводу, я долго не ршался дать исходъ своей пытливой наивности, но наконецъ однажды ршился. Былъ такой случай, что тетка была со мной какъ-то особенно добра. Она позвала меня къ себ въ спальню, гд она сидла въ кресл и что-то вышивала. Вроятно, ей было скучно, и она разспрашивала меня о деревн, объ отц, о тамошней жизни. Я отвчалъ на все, но въ то же время искоса посматривалъ на кровать. Наступила минута молчанія. Я ей воспользовался.
— Тетя, сказалъ я.— Какая у васъ большая кровать!..
Тетя не нашла въ моемъ замчаніи ничего особеннаго.— Да, сказала она,— а что? ты думаешь, это неудобно?
— Нтъ, ничего… для одного, пожалуй, неудобно, а для двоихъ хорошо…
Лицо тети покрыла тнь недоумнія, но должно быть, по тактическимъ соображеніямъ, чтобы не наводить меня на вредныя мысли, она совсмъ не откликнулась. Но я уже началъ свое изслдованіе и долженъ былъ довести до конца. Я спросилъ.
— А съ которой стороны вы спите, тетя?
— Что? произнесла тетя, и въ глазахъ ея, значительно вдругъ выросшихъ, промелькнуло выраженіе какъ бы испуга.
— Дядя, должно быть, спитъ съ правой стороны, высказалъ я свое соображеніе:— мужчины всегда справа… и подъ ручку такъ ходятъ… и на внчаніи я видлъ тоже.
Посл этой фразы лицо тети сдлалось бурно-гнвнымъ, но только на одно мгновеніе. Она умла управлять своимъ лицомъ и она понимала, что длать исторію изъ подобныхъ глупостей было бы непедагогично.
— Какой ты странный мальчикъ, Вольдемаръ… Ты говоришь совсмъ ненужныя вещи. Подыми-ка крючекъ… вонъ онъ у меня подъ ногами.
Я поднялъ крючекъ и подалъ ей. Она сейчасъ же быстро заговорила о томъ, что сегодня у насъ будетъ первый обдъ, сготовленный новой кухаркой, и что она мало на нее надется. Но я плохо слушалъ ее. У меня въ запас еще былъ самый главный вопросъ, изъ-за котораго я и предпринялъ весь этотъ рискованный разговоръ. И я опять, не смотря ни на что, воспользовался первой паузой въ разговор.
— Тетя, а отчего у васъ нтъ дтей?
— Значитъ, Богъ не далъ, если нтъ, отвтила тетя, но на этотъ разъ уже съ нкоторой боязнью.
— А вотъ у папы съ мамой есть — я… И они тоже спятъ на одной кровати, а у васъ…
Тетя вскочила съ мста.— Вольдемаръ… если ты еще разъ позволишь себ… Ахъ, какъ же ты испорченъ… я не ожидала, что до такой степени!
Въ это время въ передней раздался звонокь, очевидно, Никодима Кондратьевича, такъ какъ это былъ его часъ.
— Это дядя, сказала тетя,— сейчасъ будемъ обдать! И посл этихъ словъ она быстро ушла въ переднюю встрчать дядю.
Но общаніе сейчасъ обдать не было исполнено. Съ дядей она ушла въ кабинетъ и провела тамъ минутъ десять. Я же въ это время оставался въ спальн, въ обществ большой кровати, которая поссорила меня съ теткой. Потомъ тетя вышла изъ кабинета, и туда позвали меня. Опять тщательное запираніе дверей, опять пониженный голосъ и строго попечительный тонъ.
— Вольдемаръ, ты, я вижу, нисколько не исправился. Что это ты говорилъ твоей тет?
— Но, дядя, я… я хотлъ понять…
— Мой другъ, подобныхъ вещей ты не долженъ понимать, он не для дтей. Будешь взрослымъ и тогда поймешь. Вдь могутъ же быть такія вещи! Напримръ, ученые знаютъ въ точности сколько верстъ отъ земли до солнца. Но ты этого понять не можешь, если бы даже и очень хотлъ. Ну, значитъ, это надо отложить до того времени, когда ты выростешь, изучишь математику и въ состояніи будешь понять. Совершенно такъ же и это. Я хочу, чтобы ты мн общалъ, что ты больше никогда и никому не выскажешь подобныхъ вещей… Ты общаешь?
— Общаю, дядя.
— Я теб врю.
И я былъ добросовстенъ, я сдержалъ общаніе. Я никогда и никому, кром, конечно, товарищей, не говорилъ подобныхъ вещей, но он не только не перестали интересовать меня, а, напротивъ, еще сильне завладли моимъ вниманіемъ. Съ ними я былъ совершенно одинокъ и принужденъ былъ разршать ихъ по своему и своими средствами.
И помню я ночь, и не одну,— когда я долго, за полночь лежалъ въ постел съ открытыми глазами, не будучи въ состояніи совладать съ моими мыслями, и, когда въ дом все засыпало, я тихонько поднимался съ постели, съ величайшей осторожностью отворялъ дверь и на цыпочкахъ, босикомъ, въ темнот шелъ по коридору. Я подходилъ къ двери, которая вела изъ гостинной въ спальню тети и дяди и, остановившись около нея, задерживалъ дыханіе. Я нагибался и пристально смотрлъ въ замочную скважину. Я зналъ, что ключа въ ней не было. Въ комнат горлъ ночникъ и я видлъ всю кровать и спавшихъ на ней тетю и дядю.
Иногда меня поражало изумленіе, иногда охватывалъ страхъ, и хотлось бжать, но, все равно, моя голова обогатилась познаніями…
Такъ создавалась моя опытность. Потомъ я перешелъ къ подсматриванію сквозь щели въ женскія купальни… А гвозди, вколоченные директоромъ въ мою голову, отъ всего этого не только не ослаблялись, а еще сильне впивались въ мой мозгъ.
Но я не могъ довольствоваться однимъ воображеніемъ. Вдь это было такъ легко: тихонько пройти промежъ деревьевъ, стать гд-нибудь вдали и видть…
И я не остановился. Я поднялся съ камня, осторожно ступая по песку, пошелъ налво и, когда начался рядъ вербъ, свернулъ отъ берега вглубь сада, затмъ со всми предосторожностями, стараясь, чтобы сухія втви не трещали у меня подъ ногами, боясь, даже спугнуть галокъ и воронъ, сидвшихъ въ своихъ гнздахъ надъ моей головой, пробрался поближе къ тому мсту, гд стояла ива. И вотъ, наконецъ, въ просвт, между рядами деревьевъ, я увидлъ самую иву. Длинныя втви ея, недавно только покрывшіяся новыми, совсмъ еще серебрянными листьями, какъ прежде, печально спускались до земли. Я увидлъ берегъ — небольшую полянку, усянную желтымъ пескомъ — о, какъ она была мн знакома! На полянк лежала Маринкина одежда, но самой Маринки не было.
Я перевелъ свой взглядъ дальше, на поверхность воды, и увидлъ небольшой темный предметъ, который какъ будто плавалъ по поверхности. Я сейчасъ же понялъ, что это голова Маринки, тло же ея все въ вод. Иногда она вынимала изъ воды руки и ударяла ими по вод, и тогда получался тотъ плескъ, который доносился до меня. Она довольно долго оставалась въ вод, передвигаясь съ мста на мсто. Мн казалось это безконечнымъ, меня мучило нетерпніе.
И вотъ она подплыла къ берегу. На мелкомъ мст она встала на ноги, и свободно, въ полной увренности, что ее никто не видитъ, шла, размахивая руками. Выйдя на песокъ, она съ минуту стояла, очевидно, предоставляя солнцу высушить ее. У нея осталась старая дтская привычка не брать съ собою простыни.
И я смотрлъ на нее и былъ изумленъ собственнымъ впечатлніемъ. О, тло Маринки было далеко не первое женское тло, которое я видлъ. Каждое лто, купаясь съ товарищами и лтними друзьями въ мор, мы отыскивали щели въ досчатыхъ перегородкахъ и сквозь нихъ заглядывали въ женскія купальни. Я видлъ десятки, можетъ быть, сотни различныхъ сложеній, и у меня уже составилось очень опредленное мнніе о томъ, какія формы слдуетъ считать красивыми. На этотъ счетъ въ нашемъ мальчишескомъ кругу бывали споры.
Но въ эту минуту я не сравнивалъ Маринку ни съ кмъ, кром какъ съ моимъ собственнымъ представленіемъ. Посл того, какъ вчера я видлъ ее такой смшной въ ея короткомъ, нелпомъ плать, фигура ея рисовалась мн несообразной. Но при одномъ только взгляд, мое опытное око опровергло это представленіе.
Маринка была сложена удивительно гармонично, ноги ея теперь не казались такими тонкими, какъ въ плать, и вообще тло ея не было такимъ худымъ, какъ я представлялъ себ. У нея были красивыя плечи и очаровательная тоненькая шейка. Изъ прежнихъ, низко остриженныхъ — выросли довольно длинные темные волосы. Они быстро высохли на солнц и распушились и казались такими пышными, шелковистыми. Всей своей массой они покрывали ея плечи и обвивали ея шею.
Не знаю, почему, но меня ужасно обрадовало открытіе, что Маринка не только не уродлива, а просто даже очаровательное существо.
Вотъ она ‘высушилась’ и, опустившись на землю, начала неторопливо одваться. И теперь, когда я разсмотрлъ ее во всхъ подробностяхъ, мн вдругъ стало совстно за свое вроломство. Нтъ ничего отвратительне подобнаго разсматриванія человка изъ засады. Вы можете сдлаться свидтелемъ такихъ тайнъ, которыя онъ, быть можетъ, во всю жизнь хотлъ скрывать отъ людскаго глаза. Въ сущности, это хуже, чмъ, будучи вооруженнымъ, напасть на безоружнаго.
Да, мн было совстно, но это пришло уже посл тоги, какъ все было сдлано. Теперь я боялся больше всего на свт, чтобы Маринка какъ-нибудь не узнала о моемъ поступк. Не меньше боялся я и того, чтобы кто-нибудь другой не увидлъ меня въ качеств соглядатая.
Еще съ большей осторожностью, чмъ прежде, пошелъ я назадъ и, только значительно удалившись отъ берега, вернулся садомъ къ старому мсту и, опять свъ на камень, теперь уже дйствительно ожидалъ Маринку.
И она появилась. Увидвъ меня, она ускорила шаги и направилась прямо къ моему камню. Черезъ нсколько минутъ она стояла передо мной.
Но это была совсмъ не та Маринка, которую я видлъ вчера. И когда она подошла ко мн и я разсмотрлъ ее, я невольно воскликнулъ.
— Ахъ, какая ты интересная сегодня!..
Въ самомъ дл, это было очевидно, что во вчерашнемъ нелпомъ вншнемъ вид іМаринки было виновато только платье. Сегодня меня послушались и дали ей другое. Хотя оно было праздничное, но скромность его отъ этого нисколько не страдала, и ему было очень далеко до будничныхъ платьевъ тхъ двочекъ, съ которыми я встрчался и проводилъ время въ город и особенно на дач.
Оно было изъ легкаго свтло-сраго кашемира, состояло изъ корсажа и юбки, которая довольно милыми складками спускалась значительно ниже колнъ. На ше былъ простой воротничекъ. Волосы Маринки были заплетены въ косу, и эта коса была не длинная, но компактная.
И въ этой новой обстановк она вся удивительно выигрывала. Она сдлалась больше ростомъ, ея красивое сложеніе теперь было очевидно, даже привлекательность ея лица увеличилась, а глаза прямо таки были прекрасны. Одно только немного портило дло,— она слишкомъ бережно относилась къ праздничному платью и, повидимому, каждую минуту думала, какъ бы не испортить его. Это связывало ея движенія.
— Ты купалась! Полувопросительно промолвилъ я.
— Да, я каждое утро купаюсь. Ты помнишь иву?
— Ну, какъ же…
— А ты разв уже не купаешься?
— Нтъ, я купаюсь въ мор. Тамъ у насъ купальни устрсены, а тутъ — я не знаю, какъ…
Маринка улыбнулась.— У меня тоже есть купальня — подъ ивой. Помнишь, какъ мы купались? Я сейчасъ вотъ плавала и вдругъ вспомнила, какъ я ныряла, и ты не зналъ, гд я вынырну. Мн вдругъ стало такъ весело, что я стала смяться.
— Да, мы тогда были очень смшные.
— Смшные? Спросила Маринка, и глаза ея выразили искреннее недоумніе.— Чмъ же смшные?
— Да такъ… Никто такъ не купается. Тамъ, гд я бываю лтомъ, на берегу моря, около нашего города, вс купаются въ костюмахъ… даже маленькіе дти.
— О, это должно быть очень не пріятно, это совсмъ не то…
— Можно привыкнуть. За то прилично.
— Ну, да… когда чужіе. А когда свои, не все ли равно?..
Я посмотрлъ на нее внимательно: ‘неужели въ самомъ дл она такая наивная’?
А она смотрла мн прямо въ лицо своими большими и ясными, какъ ручей, глазами, и эти глаза отвчали на мой вопросъ… да, я такая.
И мн было жаль бдную Маринку, которая живетъ въ деревенской глуши, дожила до 13-ти лтъ, выросла, стала даже немного походить на двицу, особенно въ сегодняшнемъ плать, и не знаетъ ничего, ршительно ничего. Мн хотлось просвтить ее, сказать, что я еще никогда не встрчалъ такихъ двочекъ, хотя видлъ ихъ очень много.
Двочка 12 ти — 13-ти лтъ въ томъ обществ, гд я вращался, о, это уже кокетка. Уже она уметъ показать то, что у нея получше,— ножку ли, ручку ли, шейку ли… Она виртуозно играетъ глазами, принимаетъ красивыя позы, а въ разговор у нея нердко проскальзываютъ двусмысленности, которыя она слышала въ гостинной или отъ своей матери или отъ прізжаго кузена. Я не зналъ двочки, у которой не было-бы романа съ гимназистомъ или кадетомъ. Она страдаетъ отъ отсутствія взаимности, ревнуетъ, не спитъ ночей, даже худетъ и блднетъ. Въ прошлое лто, на дач, у меня завязался романъ съ одной двочкой и правильно развивался всю зиму. И мн не разъ приходилось выслушивать упреки, терпть цлыя сцены, сопровождавшіяся слезами. Все это, конечно, чистое подражаніе матерямъ, старшимъ сестрамъ, знакомымъ, но это занимаетъ умъ и сердце.
О, я могъ бы разсказать Маринк о жаркихъ рукопожатіяхъ, о тайныхъ поцлуяхъ гд-нибудь въ укромномъ уголк, въ темной комнат, о горящихъ неподдльнымъ огнемъ глазкахъ, о трепетно бьющихся маленькихъ сердцахъ и о дрожащихъ, еще недозрвшихъ тлахъ,
И посл того, какъ я все это видлъ и зналъ и даже самъ былъ героемъ подобныхъ исторій, конечно, замчаніе Маринки въ первую минуту должно было вызвать въ мн сомнніе. Но ея удивительные глаза были достоврные свидтели безконечной чистоты ея души. И, не знаю почему, я ничего этого не разсказалъ ей. Что-то удержало меня.
Я предложилъ ей пройтись. Она согласилась, и мы постили съ нею мста, которыя были мн такъ знакомы. Маринка съ любовью подводила меня къ разнымъ деревьямъ, кустамъ, холмикамъ, полянкамъ и при каждомъ что-нибудь вспоминала.
‘Помнишь, здсь ты занозилъ себ ногу, и теб было ужасна больно… текла кровь, ты плакалъ, и я плакала… А вотъ тутъ мы играли въ прятки, и ты всегда прятался за этимъ толстымъ дубомъ, и ужъ я знала, гд искать тебя… А тутъ мы нашли галченка, который упалъ съ гнзда, и мы взлзли на верхушку дерева и положили его въ гнздо’…
И тысячи другихъ примтъ и воспоминаній. У нея была удивительная память, не знаю, на все или на то, что случалось съ нами. Она была очень оживлена, много говорила и смялась. Видимо, она уже попривыкла ко мн. Я спросилъ ее:
— Почему ты вчера была такая молчаливая и серьезная?
— О, вчера ты былъ такой чужой…
— Чужой?
— Да… Можетъ быть, я не такъ говорю… но я такъ чувствовала.
Чужой… она чувствовала правильно… Я дйствительно былъ чужой. Я и сегодня далеко не былъ ей своимъ, но по сравненію съ вчерашнимъ это уже была близость, и она радовалась этому.
Незамтно она разсказала мн, какъ проходила ея жизнь. Странные люди — мои отецъ и мать. Они считали себя благодтелями Маринки и они любили ее, ао съ тхъ поръ, какъ я ухалъ, ее ничему не учили. Все, чему она научилась, было случайно, благодаря только тому, что мн надо было учиться, а она присутствовала при каждомъ моемъ шаг.
А затмъ для ея ума все было кончено. Даже въ голову никому не приходило, что ей надо продолжать ученье. И вдь вс были добрые и неглупые люди и желали добра Маринк.
Я потомъ спрашивалъ объ этомъ мать, и она мн отвтила.— Ахъ, мой милый, но Маринк этого не надо. Зачмъ ей это? При ея положеніи — образованіе только могло бы сдлать ее несчастной, у нея разовьются вкусы, она станетъ требовательна, а когда выростетъ, ей захочется, чтобы мужъ у нея былъ образованный, а это въ ея положеніи очень трудно, почти невозможно. Ей надо быть хорошей хозяйкой, и къ этому у нея есть способности.
‘Въ ея положеніи’… Это повторялось слишкомъ часто,— и отецъ употреблялъ это выраженіе, когда вопросъ касался Маринки. Какъ будто ‘положеніе’, это что-то такое, съ чмъ человкъ рождается, какъ родимое пятно, неустранимое никакими усиліями.
Мн это ужасно не нравилось. Удивительно, какъ Маринка не забыла читать. А она въ самомъ дл ясно помнила все то, чему выучилась со мной. Но это уже такъ вышло само собой, естественно и иначе не могло быть, что она по мр возраста начала пріобщаться къ хозяйству. Сперва это было любительское занятіе: маленькія циплята, новорожденные телята, присутствіе въ кухн при приготовленіи какого-нибудь сладкаго, полуигра въ швейную машину… Но мало-по-малу изъ дтскихъ забавъ стали выдляться обязанности, которыя увеличивались, и теперь на ней лежали нкоторыя опредленныя заботы, у нея даже была отвтственность, напримръ — по уходу за юными птицами. Она научилась шить, и ей иногда поручали подрубать платки и другія несложныя работы. Она понимала въ кухн и могла самостоятельно изготовить борщъ, зажарить курицу. Она знала, гд что лежитъ въ погреб, умла снимать съ кувшиновъ сливки, длать творогъ, словомъ, это уже была маленькая хозяйка, и вся голова ея была набита хозяйственными познаніями.
Самъ я въ то время былъ довольно невжественный мальчикъ, такъ какъ меня, кром классныхъ уроковъ, ршительно ничему не учили. Въ гимназіи никто изъ начальниковъ и преподавателей никогда не совтовалъ мн какъ-нибудь расширять свои познанія. Вс требовали, чтобы я хорошо зналъ свои уроки, а, такъ какъ они давались мн легко, и къ тому же меня еще подгоняло самолюбіе, то я слылъ за умнаго и даже развитого мальчика, хотя, видитъ Богъ, въ голов моей была тьма непросвщенности. Въ дом дяди было удивительное отношеніе къ книг,— въ немъ не было ни одной книги, которая годилась бы для чтенія. Въ кабинет Никодима Кондратьевича былъ книжный шкафъ, но, кажется, единственно потому, что этотъ номеръ полагался по правиламъ солидной и приличной обстановки. Въ этомъ шкафу были заняты вс полки, изъ него, сквозь стеклянную дверцу, выглядывали превосходные, блестящіе, тисненные золотомъ, корешки, но подъ этими корешками скрывались такія вещи, что при одномъ взгляд на нихъ мн хотлось спать,— все какія-то ‘узаконенія’, ‘ршенія’, ‘разъясненія’. Самъ дядя не прибгалъ къ ихъ услугамъ, очевидно, все необходимое для службы нося въ своей голов. Онъ каждое утро читалъ газеты и никогда не держалъ въ рукахъ ни одной книги.
Но онъ по крайней мр былъ занятъ службой, а посл службы, дома, почти всегда по вечерамъ работалъ надъ какими-то служебными бумагами. Тетка же ршительно ничего не длала. Домашнее хозяйство ихъ было не велико, и въ дом работали трое слугъ. Времени у нея было очень много, и тмъ не мене, у нея не являлось охоты къ чтенію. Отъ скуки она болтала съ горничной, со мною, здила по магазинамъ, каталась, въ самыхъ же крайнихъ случаяхъ вышивала или вязала какую-нибудь совершенно ненужную вещь. Единственнымъ развлеченіемъ ея была маленькая черная собачка, очень породистая, красивая и глупая. Она вчно сидла въ тетиной спальн, въ мягкихъ подушкахъ и пользовалась самымъ тщательнымъ уходомъ. Звали ее Никсъ.
Среди товарищей моихъ были читающіе, развитые серьезные мальчики, но я почему-то относился къ нимъ свысока и вмст съ другими, такими же темными, какъ я, называлъ ихъ ‘зубрилами’, ‘корпилами’, ‘зудилами’ и многими другими именами, которыя долженствовали имть презрительный смыслъ.
Но все же голова моя, по сравненію съ головой Маринки, была настоящимъ богачемъ. Она знала жизнь, въ ней были тысячи обрывковъ — фактовъ, мнній, какія высказывались въ обществ, наконецъ, я пережилъ много такого, что и не снилось Маринк. И я имлъ полное право говорить съ ней докторальнымъ тономъ и всячески поучать ее.
Въ этотъ день мы вернулись домой друзьями.

IV.

Проходили дни. Я былъ отпущенъ тетушкой ненадолго. Хотя и было очевидно, что я вполн окрпъ въ новыхъ правилахъ и никоимъ образомъ не могъ вернуться къ прежнему дикарю, тмъ не мене, мои попечители боялись, чтобы слишкомъ долгое пребываніе въ деревн не стерло съ меня тотъ блестящій лакъ, который они такъ тщательно накладывали на мою душу въ продолженіе 4-хъ лтъ. И уже черезъ 2 недли отецъ получилъ письмо отъ тетушки. Она писала:
‘Надюсь, что вы не будете настаивать на томъ, чтобы мальчикъ прожилъ у васъ боле одного мсяца. Я признаю, что ему необходимо сдлать запасъ родственныхъ чувствъ, которыя согрваютъ сердце, но съ другой стороны ему нельзя отставать отъ жизни. Мы съ мужемъ воспитываемъ въ немъ будущаго члена общества, въ которомъ ему придется жить. Мой мужъ говоритъ, что человкъ преуспваетъ въ обществ только тогда, когда чувствуетъ себя его частью. Кром того, Вольдемаръ привыкъ каждое лто подвергать свой организмъ морскимъ ваннамъ и, если бы мы лишили его этого теперь, то ему трудно было бы выдержать зимній сезонъ’.
Словомъ, тетя пускала въ ходъ вс доводы, чтобы поскоре избавить меня отъ деревенскаго вліянія и вернуть къ себ. Отецъ прочиталъ письмо матери, которая энергично запротестовала.
— Какъ? одинъ мсяцъ? Ну, это ужъ было бы безбожно? 4 года не видали его и одинъ мсяцъ! Владя, неужели же ты уже скучаешь?
Я поторопился отвергнуть это предположеніе.
— О, нтъ, нисколько! Напротивъ, я чувствую себя очень хорошо.
— Ну, и останешься дольше. Еще наглядится на тебя твоя тетка.
Отецъ мягко возразилъ.— Но, мой другъ, ты не должна забывать, сколько мы за Владю обязаны сестр.
— Ахъ, Боже мой,— воскликнула мать и глубоко вздохнула.— Я всегда боялась благодяній. За нихъ приходится слишкомъ дорого платить.
Я выступилъ съ примирительнымъ предложеніемъ. Я сказалъ, что самъ напишу тет и попрошу ее оставить меня въ деревн нсколько дольше, и это понравилось и отцу и матери.
Письмо, которое я послалъ къ тет, должно быть, доставило ей полное удовлетвореніе, даже торжество. Относясь къ своимъ роднымъ вполн искренно и въ сущности даже желая посидть въ деревн, я тмъ не мене невольно, очевидно подъ вліяніемъ незримаго образа самой тети, взялъ тотъ самый тонъ, какимъ она обыкновенно говорила о деревн и обо всхъ тамошнихъ связяхъ.
‘Милая тетя, вы догадываетесь, что деревенская жизнь не кажется мн раемъ, и что я предпочитаю купаться въ мор, чмъ плескаться въ луж, называемой ставкомъ, а также пользоваться тмъ обществомъ, которое каждый вечеръ.гуляетъ по большой алле, на берегу нашего моря. Я не говорю, что здсь мн худо. Нтъ, меня здсь очень любятъ и стараются доставить мн побольше удовольствій. Но я предпочитаю т удовольствія, о которыхъ не надо стараться, потому что они сами собой существуютъ, конечно — на берегу моря и на нашей прелестной дачк, около васъ.
Но, дорогая тетя, моя совсть помшала бы мн наслаждаться этими удовольствіями, если бы я обидлъ моихъ добрыхъ старичковъ, и вотъ она-то, совсть моя, и проситъ васъ удлиннить срокъ моего деревенскаго заточенія и позволить мн остаться лишнихъ недльки 3. Вы можете быть уврены, что я явлюсь къ вамъ такимъ же, какимъ вы отпустили меня’.
Письмо это было плодомъ чистйшей дипломатіи, и оно боле всего свидтельствовало о томъ, что я былъ хорошимъ ученикомъ Никодима Кондратьевича.
Въ немъ было очень мало правды, потому что въ деревн въ это время у меня завязывалось нчто такое, передъ чмъ блднли вс удовольствія ‘большой аллеи и нашей прелестной дачки’… Но я зналъ, на какой крючекъ можетъ поддаться моя тетенька. Я, конечно, всегда оказывалъ ей почтеніе, но высказывать ей явное предпочтеніе передъ моими родителями мн еще не приходилось, а такое тщеславное желаніе привязать меня къ себ больше, чмъ я былъ привязанъ къ родителямъ, было одной изъ слабостей моей тетки.
И дней черезъ 5 посл того, какъ письмо было отослано, отецъ получилъ новое посланіе, въ которомъ тетка писала: ‘Мальчикъ такъ очаровательно пишетъ о деревн и о своихъ чувствахъ къ теб и къ своей мам, что я просто не смю настаивать на своемъ. Я охотно оставляю его у васъ еще на лишнія три недли. Но дольше никакъ нельзя, потому что все-таки ему необходимо взять хоть десятка три морскихъ ваннъ’…
Это тоже была дипломатія. Тетка какъ бы признавала меня участникомъ тайнаго заговора и, конечно, не выдала меня. Мать была удовлетворена, и мой отъздъ былъ назначенъ безповоротно на 15 іюля.
Хотя у Маринки и были обязательства по хозяйству и она не переставала заниматься ими, но все же принималось во вниманіе, что она нужна мн, какъ подруга для лтняго препровожденія времени. Поэтому къ ней были снисходительны и отъ многаго освобождали ее. Напримръ, шитьемъ въ эти недли она совсмъ не занималась. Такимъ образомъ, мы почти цлые дни бывали вмст. Маринка совсмъ освоилась со мною, привыкла ко мн и смотрла на меня, какъ въ прежнее время, какъ на alter ego. Это отношеніе до такой степени органически было свойственно ея душ, что она какъ-то не замчала того обстоятельства, что я, несмотря на происшедшее между нами сближеніе, все-таки далеко не тотъ, что былъ прежде. Сдержанность, разсудительность и холодокъ теперь сквозили въ каждомъ моемъ движеніи.
Когда мы бывали въ саду, проводя время на какой-нибудь зеленой лужайк, я садился на приличномъ разстояніи отъ Маринки. Если мы бгали и ловили другъ друга, я схватывалъ ее за рукавъ и тотчасъ отпускалъ. И это была вовсе не чопорность съ моей стороны, а нчто совсмъ другое. Тамъ, въ город, во время лтнихъ игръ съ участіемъ двочекъ, мы далеко не отличались чопорностью, напротивъ, эти игры были всегда благопріятнымъ поводомъ для объятій и поцлуевъ. Но для меня это была все-таки игра, и если я длалъ это, то только ради Того, чтобы не отстать отъ другихъ и не показаться медвдемъ и простакомъ. Вс т двочки были для меня безразличны. Иногда он даже казались мн непріятными и противными. Он такъ добивались нашихъ поцлуевъ, такъ гордились ими одна передъ другой.
Маринка… я не знаю, какъ могло случиться то, что случилось. Въ простот сердечной она играла со мной, какъ ребенокъ, совершенно также и съ тми же пріемами, какъ 4 года тому назадъ. На зеленой трав она садилась близко, близко, протягивала ноги, что нибудь болтала, или сорветъ какую-нибудь дикую травку, тихонько подкрадется ко мн сзади и травкой пощекочетъ у меня за ухомъ.
Когда же мы начинали бгать, и я ловилъ ее, она удивительно ловко лавировала между кустовъ, дразнила меня, подпускала совсмъ близко и, когда я протягивалъ руки, чтобы схватить ее, вдругъ длала прыжокъ и ускользала, и все время раздавался ея веселый смхъ.
И вотъ тутъ-то, при этихъ играхъ, я, наконецъ, разглядлъ, или врне — почувствовалъ, какъ она легка и изящна въ своихъ движеніяхъ, сколько природной безысскуственной граціи въ ея неожиданныхъ прыжкахъ, сколько очарованія въ ея искреннемъ смх, лишенномъ какой бы то ни было преднамренности.
И я понялъ, почему я такъ былъ сдержанъ съ нею и всегда слегка отстранялся отъ нея. Потому что, когда она садилась близко, близко около меня, всего меня охватывала непонятная легкая дрожь. Потому что когда она, среди безконечной болтовни, когда мы ходили по саду, машинально по старой привычк охватывала меня рукой за талію и такъ шла рядомъ со мною, продолжая свою болтовню, я чувствовалъ, что щеки мои покрываются краской. А когда она, дурачась и зная, что я этого боюсь, проводила своей маленькой ручкой по моей ше, у меня начинала кровь стучать въ вискахъ.
Я говорю сознательно: это было первое пробужденіе во мн чувства. До сихъ поръ все это были только пріемы, навязанные насильственно со стороны и поддерживаемые средой, въ которой я вращался. Это былъ теоретическій курсъ, который я проходилъ въ гимназіи, въ товарищескихъ разговорахъ, во время перемнъ, а затмъ практически изучалъ на маленькихъ зимнихъ вечеринкахъ у знакомыхъ и во время лтнихъ каникулъ.
Но за то, благодаря этому пройденному курсу, это новое ощущеніе не было для меня ни смутнымъ, ни загадочнымъ. Это трепетное біеніе сердца, этотъ стукъ въ вискахъ, это томительно-сладостное волненіе, разливавшееся по всему тлу, далеко-далеко не безпричинны, безцльны. Я совершенно ясно представлялъ себ причину, средства, пути и цль…
Маринка, съ ея безконечно чистой душой, сама того не подозрвая, вызвала во мн это не дтское ощущеніе, эти, благодаря дружному усилію школы, среды и моихъ воспитателей, слишкомъ рано проснувшіяся способности и желанія. И, когда въ такія минуты я исподлобья взглядывалъ на нее, то мой взглядъ былъ горячъ и не зажигалъ ее только потому, что въ ея сердц еще не чему было горть…
Мучительно больно мн теперь вспоминать объ этомъ и признавать, что это было. О такихъ моментахъ обыкновенно не разсказываютъ въ обществ, но я долженъ разсказать и не только потому, что хочу быть правдивымъ, но главнымъ образомъ потому, что отъ этого пошло все остальное, вс уродства моей жизни, которыя привели меня къ краху.
Инстинктивно я боялся своихъ ощущеній и потому осторожно, незамтно для нея, сторонился отъ Маринки. Я избгалъ ея простыхъ дружескихъ ласкъ, ея прикосновенія, но это мн стоило борьбы, которая становилась все трудне и мучила меня. Мы проводили съ нею цлые дни, и цлые дни поминутно во мн вспыхивала кровь, и я задыхался, а по ночамъ мое тло горло, томилось. И вс видли, что деревенскій воздухъ не только не поправляетъ мое здоровье, а видимо портитъ его. Я худлъ, мои глаза были окружены синими кругами. Мать смотрла на меня и безпокоилась.
— Что съ нашимъ мальчикомъ?— спрашивала она отца.
— Критическій возрастъ… Онъ растетъ… Разв не видишь, онъ за эти 7 недль на нашихъ глазахъ выросъ!
Но въ этомъ объясненіи мало было утшительнаго для матери. Она тревожилась.
— Я начинаю думать, что ему дйствительно необходимы морскія ванны. Онъ къ нимъ привыкъ, и он сдлались для него потребностью!
Она даже была склонна упрекать себя за то, что задержала меня слишкомъ долго въ деревн, и что, благодаря этому, я не успю взять достаточно ваннъ. Она сама теперь говорила о моемъ скоромъ отъзд. И срокъ, назначенный уже наступилъ, а я не торопился.
— Еще немножко… Мн что-то не хочется, успю накупаться!
Меня что-то держало, что-то влекущее и вмст съ тмъ мучащее меня. Какая-то горечь непрестанно лежала у меня на сердц. Я чувствовалъ себя обиженнымъ, несчастнымъ, а Маринка,— о, какъ еще далека она была отъ моихъ ощущеній! Она ничего не понимала и попрежнему со всей наивностью своей дтской чистоты играла со мною.
Было около 20-го іюля. День стоялъ убійственно жаркій. Меня давно уже вс уговаривали хоть разъ выкупаться въ ставк и, освжиться, но я, купальщикъ моря, твердо выдерживалъ свое презрніе къ ставку. И это былъ единственный актъ, который Маринка продлывала одна. Утромъ она длала это, когда я еще спалъ, для второго же купанья она должна была разставаться со мной.
И это были часы, самые мучительные для меня. Я обыкновенно сидлъ за воротами на заваленк и провожалъ ее глазами, когда она шла къ ставку, но когда она скрывалась, мои глаза не переставали слдить за ней. На мсто скрывшейся реальной Маринки, мое воображеніе рисовало свою, другую, но такую же точно и я пристально слдилъ за тмъ, какъ она тамъ, на желтомъ песк, подъ ‘нашей ивой’, снимала съ себя одну вещь за другой и, совсмъ раздтая, входила въ воду, нагибалась, плескалась, погружалась всмъ тломъ… И глаза мои въ этотъ часъ были туманны, въ голов стояла какая-то муть. Такъ было каждый день, пока Маринка не возвращалась, и насъ не звали къ вечернему чаю.
Но на этотъ разъ я сидлъ на заваленк не больше 3-хъ минутъ, какъ разъ до того момента, когда Маринка, спустившись внизъ, къ ставку, скрылась. Только что зашло солнце, и въ воздух вдругъ разлилась розоватая сумеречная тнь. Въ этой окраск воздуха было что-то раздражающее. И какая-то нелпая ршимость, врне даже дерзость,— вдругъ овладла мною. Мгновенно у меня въ голов, которая такъ прекрасно служила моей раздразненной, слишкомъ юной крови, созрлъ планъ. Я не пошелъ къ ставку, а двинулся по направленію къ лску, въ который впадала деревенская дорога. Отъ этого лска начинался тотъ садъ, гд на берегу ставка стояла ‘наша ива’. Мн нужно было сдлать небольшой кругъ, чтобы пройти къ ней съ другой стороны.
И все это я длалъ въ туман. Розоватые сумерки наполняли не только воздухъ, но и мою голову, мои артеріи, вены, сосуды, мои кости, все мое существо. Та сила, которая родилась и уже окрпла во мн, слишкомъ опередила мой возрастъ. Она была безконечно могущественне моего ума и моей воли и она вела меня, куда ей было нужно, а я покорно слдовалъ за ней.
Вотъ я уже въ лск. Быстрота моихъ движеній тонко разсчитана. Я какъ бы ощущаю каждую минуту и все то, что совершается въ ней.
Я уже спустился къ ставку и неслышно ступаю по мягкому песку берега приближаясь къ мн. Я уже вижу ее въ нсколькихъ шагахъ, но она закрываетъ собой все, что длается по ту сторону. На минуту я останавливаюсь и прислушиваюсь. Напряженный слухъ различаетъ шорохъ одежды, и мое волненіе отъ этого растетъ и принимаетъ безумные размры. Вотъ во мн подымается страхъ, или протестъ, или совсть, не знаю, но что бы это ни было, оно живетъ только секунду, и уже его нтъ, оно сломлено, задушено все этой же силой. Тихонько, осторожнымъ движеніемъ руки я раздвигаю втви ивы и слышу вскрикъ, потомъ смхъ. Маринка испугалась, но увидвъ, что это я, сейчасъ же успокоилась и начала смяться надъ своимъ страхомъ.
— Это ты? А я думала, Богъ знаетъ что! Зврь какой-нибудь…
— Да я зврь, Маринка… разв не видишь?..
Но Маринка не видитъ и, должно быть, не слышитъ странныхъ переливовъ моего голоса. Она стоитъ передо мною улыбающаяся, ея полудтское прекрасное тло въ этомъ таинственномъ свт сумерекъ, кажется розовато-прозрачнымъ. Распущенные волосы отъ дуновенія легчайшаго втерка прыгаютъ по ея плечамъ, ше, по ея груди.
— Ты тоже будешь купаться?
— Нтъ.
— А зачмъ же ты пришелъ?
— Такъ…— отвчаю я, и втка ивы, сломавшись, трещитъ въ моей рук.— Такъ себ…
— Ну, такъ посиди. Я скоро.
И она уже сдлала шагъ къ вод.
— Слушай, Маринка… Постой…
И мой голосъ былъ такъ страненъ, что когда она обернулась, то на лиц ея уже не было улыбки.
— Постой… Иди сюда…
Она доврчиво подошла ко мн.— Ну? что?
Я взялъ ее за руку, и должно быть, моя дрожащая рука что-то передала ея тлу, потому что съ этого момента Маринка измнилась, она что-то смутно почувствовала и какъ-то нершительно, изумленно, боязливо начала отстраняться отъ меня.
— Неужели ты… Н-не понимаешь, что такъ стоять… вдь такъ нельзя?..
— Какъ?— промолвила Маринка, и глаза ея сдлались большими, а голосъ тревожнымъ.
— Такъ вотъ… раздтой…
— Что ты, Владя?.. Я не понимаю… я не знаю… Пусти…— прибавила она, когда я схватилъ и другую ея руку.
— Ну, такъ пойми… Я измучился… я все лто.
— Владя, пусти меня…
— Нтъ, стой!
И я съ какой-то недтской силой притянулъ ее къ себ всю и обнималъ ее дрожащими, блуждающими руками и цловалъ ея глаза, шею, плечи, грудь…
Я мало понималъ въ эти минуты, но въ душ моей врзались ея глаза. Они выражали ужасъ. Ни крика, ни гнва не нашла она въ себ, а только ужасъ и много силы для того, чтобы движеніемъ рукъ и всего тла протестовать и, наконецъ, вырваться отъ меня.
Мое безуміе длилось всего нсколько секундъ, но оно было такое непосильное для моихъ дтскихъ нервовъ, что я шатался, у меня кружилась голова. И вотъ при свт сумерекъ, которыя быстро сгущались, при блеск тихой поверхности ставка, подъ длинными, печально свсившимися втвями старой нашей ивы, сидли дв дтскихъ фигуры и были глубоко несчастны дв дтскихъ души.
Я опустился на песокъ тутъ же, гд стоялъ. Голова моя была спрятана въ колни. Я казался окаменвшимъ.
Маринка въ нсколькихъ шагахъ отъ меня. Она быстро одвалась и въ то же время плакала. Она такъ торопилась, какъ будто хотла бжать, и только мшало ей то, что она не одта. Прошло минутъ пять. Я ничего не думалъ, почти ничего не чув. ствовалъ. Такъ безумно овладвшее мною желаніе, было какъ будто раздавлено во мн и убито. Мои нервы ослабли и отказались служить мн. У меня въ голов стоялъ вопросъ: что она сдлаетъ теперь? И на него получались глупые отвты, нисколько не вязавшіеся съ характеромъ Маринки и ея отношеніемъ ко мн.
И все же то, что она сдлала, было для меня неожиданостью. Она одлась, привела въ порядокъ волосы, но не бжала. Всхлипываніе прекратилось. Она вытерла слезы передникомъ, подошла къ ставку и, зачерпнувъ ладонью воды, вымыла лицо. Потомъ она подошла ко мн и безъ всякой осторожности, смло и совсмъ близко. Она какъ будто чувствовала, что меня, прежняго, уже нтъ здсь, и ничего подобнаго тому, что было, не можетъ повториться.
— Владя, — сказала она тихимъ и удивительно мягкимъ и сердечнымъ голосомъ и положила свою руку мн на голову.— Владя… отчего ты такой несчастный?..
Я поднялъ голову. Передо мною стояло какъ будто новое существо: серьезная, строгая, но въ то же время жалющая, она, видимо, пережила что-то глубокое. И я вдругъ разомъ ощутилъ всю свою слабость и, чувствуя ея руку на своей голов, какъ маленькое дитя — заплакалъ.
Прошли минуты. Маринка стояла около меня. Рука ея по прежнему лежала на моей голов и тихо тихо поглаживала ее. Она какъ будто хотла дать мн время поплакать. И это прошло. Я успокоился.
— Пора уже домой…— сказала Маринка и мы пошли рядомъ. Больше она ни слова не сказала о происшедшемъ, и мы молча дошли до того мста, гд надо было подняться на дорогу.
— Ты, Владя, посиди здсь минутку. Я одна приду домой, а ты потомъ. Правда?
Я кивнулъ головой, и мы разстались. Но я сидлъ не минутку, а гораздо больше. Я не замчалъ, какъ темнло, и меня окружала ночь. Надо мной уже горли яркія звзды, а передо мной разстилалось второе небо, отраженное въ ставк, и въ немъ было также много ярко горящихъ звздъ.
Но я ничего этого не видлъ и не сознавалъ. Въ голов моей неотразимо стояли слова, сказанныя Маринкой: ‘отчего ты такой несчастный’?
Несчастный! Въ первую минуту, когда я услышалъ эти слова, они такъ чуждо прозвучали въ моей душ, какъ будто были сказаны на непонятномъ язык. Несчастный! Это я, который такъ высоко держалъ голову, такъ гордился своими житейскими познаніями! Но я считалъ себя счастливымъ!
Но по мр того, какъ проходили минуты, я все явственне ощущалъ въ себ — не знаю, гд, и едва-ли въ моемъ организм была такая точка,— какую-то боль, которая все разросталась и становилась мучительне. У меня болла душа, отчего, не знаю. Но съ мыслью о томъ, что я несчастный, я все больше и больше свыкался и, когда совсмъ наступила ночь и отъ воротъ нашего дома до меня донесся голосъ Олены, призывавшій меня къ вечернему чаю, когда я очнулся отъ своей думы, когда я медленно шагалъ по направленію къ дому, — я чувствовалъ себя дйствительно несчастнымъ. То, чего мн не доставало — дтской непосредственности и наивной чистоты, которыя вытекали изъ незнанія жизни,— далеко не замщалось тмъ, что я пріобрлъ раньше времени. Это давило меня и тяготило, какъ чужая одежда…
Я пришелъ домой. Вечерній чай пили всегда въ столовой. Меня встртили шутливыми восклицаніями по поводу моей поздней прогулки, говорили о звздахъ и о моей мечтательности. Я же былъ серьезенъ и совсмъ не откликался. Я только быстрымъ взглядомъ осмотрлъ столъ. Маринка сидла здсь, на своемъ мст, рядомъ съ моимъ мстомъ, которое я и занялъ.
Все эта двочка познавала чутьемъ, ничто не было основано у нея на знаніи, но за то чутье ея было, должно быть,— тончайшій инструментъ. Она сейчасъ-же почувствовала, что мое настроеніе и поведеніе за столомъ будутъ зависть отъ нея, отъ того, что она проявитъ. И вдругъ, къ моему изумленію, я услышалъ рядомъ со мной ясный, веселый голосокъ, разсказывавшій что-то о цыплятахъ, икренній смхъ. Я взглянулъ на нее — ея глаза улыбались. Только въ глубин ихъ, какъ будто была какая-то непроницаемая тнь.
‘Какой же ты славный другъ, моя милая двочка!’ съ глубокой нжностью подумалъ я и взглянулъ на нее съ благодарностью. Отъ ея веселости всмъ было весело.
А блдность моихъ щекъ въ этотъ вечеръ обратила на себя особенное вниманіе моей матери. Она сказала:
— Нтъ, Владя, теб пора уже хать къ морю. Я вижу, что оно необходимо для твоего здоровья.
— Да, мама, я поду, отвтилъ я твердо, и былъ назначенъ мой отъздъ черезъ два дня.
И на этотъ разъ меня также рано разбудили. Только отецъ не собирался хать со мной. Я настолько былъ уже большой, что могъ хать одинъ. Раннее лтнее солнце уже выглянуло изъ-за сада. Въ палисадник былъ приготовленъ чай.
Когда я пришелъ туда, чтобы наскоро позавтракать, тамъ уже была Маринка. Несмотря на ранній часъ, она была одта не только не небрежно, а даже кокетливо. На ней было то платье, которое прежде считалось праздничнымъ. Она носила его, правда, почти каждый день, но какимъ-то чудомъ умудрилась не сносить, и оно сидло на ней вполн прилично. Она надла свжій, бленькій передникъ, тщательно заплела косу. Щеки ея были свжи, и вся она была какая-то привлекательная. Какъ настоящая хозяйка, она стояла у стола около самовара и перетирала чайную посуду. Никого больше не было.
— Ты такъ рано? Воскликнулъ я.
— А какъ же, Владя! Ты узжаешь!
Я слъ, она налила мн чай. Мн хотлось воспользоваться минутой, когда мы были одни, и сказать ей что-то важное, что-то такое, что помнилось бы. Но голова моя всегда плохо работала, когда отъ нея чего-нибудь требовали во что бы то ни стало.
— Маринка, сказалъ я: Ты прости и забудь то… ты знаешь…
Маринка очень серьезно взглянула на меня.— Прощать нечего… а забыть ничего нельзя, Владя, да и не нужно…
— Не нужно?
— Нтъ… Между нами, Владя, все можетъ помниться…
— Да, пожалуй, откликнулся я.
— Владя, промолвила Маринка какимъ то новымъ интимнымъ голосомъ.— Ты узжаешь… такъ я хочу сказать теб… Ты тамъ опять забудешь Маринку… Ну, это ничего, пускай себ… а только, если бъ когда-нибудь что… бда какая… когда я выросту и гд бы ни была, ты позови. Я всегда для тебя, Владя. А ты всегда для меня будешь одинъ… Вотъ моя мама идетъ… Такъ ты помни!
Подошла Дарья Степановна и заговорила что-то о хозяйственности Маринки, но я смутно слышалъ. Душа моя была переполнена словами Маринки и какимъ-то новымъ чувствомъ, которое они тамъ создали… Что-то большое величественное и безконечно трогательное.
‘Ты всегда будешь для меня одинъ’… Это повторялось тамъ тысячью голосовъ, и вс они были такіе же тихіе, нжные, какъ голосъ Маринки.
Пришла моя мать. Говорили какія-то напутствія. Она крестила меня, а отецъ торопилъ, по обыкновенію боясь, чтобы я не опоздалъ на пароходъ. Ефимъ съ экипажемъ былъ уже у крыльца. Меня вс цловали и желали мн успховъ, здоровья.
А Маринка все еще стояла у стола, около самовара. Наконецъ, и до нея дошла очередь. Я подошелъ къ ней и нагнулся, чтобы поцловать. Она, совсмъ неожиданно для меня, взяла обими руками мою голову и поцловала меня въ лобъ. Этимъ и ограничилось наше прощаніе. Я не поцловалъ ее.
Черезъ нсколько минутъ экипажъ выхалъ изъ воротъ и загудли колеса. Позади еще долго махали платками, кричали привтствія. Потомъ лсокъ — и все скрылось.
Въ тотъ моментъ я еще не зналъ, что, вмст съ моимъ отъздомъ, я вступаю въ новый періодъ жизни. Могъ-ли я думать, что до такой степени отрываюсь отъ всего, оставшагося позади, отъ близкихъ людей и отъ твердыхъ устоевъ моей простодушной семьи?.. Что этотъ маленькій лсокъ вдругъ превратится, какъ въ сказк, въ непроходимую пропасть…

Глава третья.

I.

Хотя это былъ несомннно новый періодъ моей жизни, но все же первые его два года прошли для меня безъ достаточнаго сознанія его важности.
Переходъ въ пятый классъ ставитъ гимназиста въ новое положеніе. На него уже начинаютъ смотрть, какъ на боле или мене взрослаго. Когда ему длаютъ внушеніе, то непремнно прибавляютъ: ‘вдь ты уже не ребенокъ, ты въ пятомъ класс’.
Разумется, ‘правила поведенія’ остаются для него т же, что были и раньше, но на нкоторыя преступленія смотрятъ какъ бы другими глазами. Напримръ, въ то время, какъ куреніе табаку со стороны первыхъ 4-хъ классовъ кажется чудовищнымъ преступленіемъ, въ пятомъ класс оно уже не боле, какъ нарушеніе правилъ и, когда надзиратель видитъ издали, собравшихся въ укромномъ уголк гимназическаго сада, двухъ, трехъ курильщиковъ, если это оказываются пятикласники или выше, онъ часто, не желая длать исторіи изъ пустяковъ, старается пройти мимо, глядя въ другую сторону и какъ будто не замчая.
Поразительно было то, что нкоторые учителя, говорившіе намъ ‘ты’, съ первыхъ уроковъ въ пятомъ класс вдругъ перешли на ‘вы’. Въ числ ихъ былъ и рыжій инспекторъ, отъ котораго я ужъ совсмъ этого не ожидалъ.
Но самымъ цннымъ пріобртеніемъ нашимъ съ переходомъ въ пятый классъ былъ воспитатель Чупренко. Такая у него среди гимназистовъ была репутація, что одно уже общеніе съ нимъ какъ бы повышало ихъ въ общемъ мнніи. И мы, свженькіе пятикласники, съ нетерпніемъ ждали знакомства съ нимъ, и оно, конечно, состоялось.
Я и прежде видлъ его не разъ, но тогда онъ былъ цля меня недосягаемъ. Въ своемъ род это былъ замчательный человкъ.
Трудно понять, какъ онъ, при строгихъ порядкахъ, повидимому, проникавшихъ въ каждый моментъ нашей жизни, могъ держаться. А онъ въ гимназіи служилъ уже около 15-ти лтъ, и кажется, никогда даже не возникло мысли о его непригодности Онъ отличался отъ другихъ ‘властителей нашихъ душъ’ и по фигур. Большей частью это были какіе-то заморенные люди, точно надорвавшіеся надъ корпніемъ, которому они въ свое время предавались. А посл своего учебнаго періода, они попали въ режимъ правилъ, циркуляровъ, инструкцій и главнымъ образомъ директорскаго произвола, благодаря чему ихъ личности такъ и не развились, застывъ въ состояніи нершительности и неопредленности.
Слабые характеры и не очень сильные умы, они не были способны изъ себя, изъ своего нутра, даже пассивно протестовать противъ насилія, и сразу покорно выливались въ тотъ типъ безсмысленнаго исполнителя, какой требовался отъ педагога, за что и получали жалованіе.
У Чупренко, повидимому, было нутро. Голова у него была способная, только никто, не исключая и его самого, не зналъ, къ чему именно. Онъ и порисовывалъ и музыканилъ и даже стихи писалъ. Но все это было безформенно, неразвито и не достигало даже степени порядочнаго диллетанства. Самъ онъ говорилъ: ‘я человкъ заглушенный’ и прибавлялъ: ‘Но не оглохшій’.
Вншность у него была видная, замтная, и красивая. Высокаго роста, умренно плотный, онъ держался прямо, побдоносно, и въ лиц его всегда было выраженіе какой-то безпредльной смлости, даже почти заносчивости. У него была красивая голова съ богатой копной черныхъ кудрявыхъ волосъ. Черты его смуглаго лица были крупныя. Онъ носилъ густые, длинные, казачьи усы и окладистую черную бороду. Вполн пріятному впечатлнію отъ его наружности сильно мшала небрежность, которую онъ допускалъ въ одежд. Она часто бывала помята, нердко на ней видли пятна, рубаха его далеко не всегда удовлетворяла требованіямъ чистоты. Но все это было замтно въ город, гимназисты-же постепенно привыкли къ этому и не замчали.
Разобраться въ этомъ тип тогда мн было нелегко. У него была репутація либеральнаго воспитателя, но этотъ либерализмъ былъ совсмъ особенный, чисто гимназическій. Когда онъ появлялся въ класс и исполнялъ свои обязанности трудно было усмотрть какое либо оправданіе такой репутаціи. Среди педагоговъ не было другого, который съ такой тщательностью придерживался бы правилъ инструкцій. Онъ былъ сухъ, холоденъ, точенъ, и изъ него нельзя было выжать лишняго слова. Правда, и въ эти часы, какъ и въ другіе, отъ него шелъ легкій, винный ароматъ и въ глазахъ стоялъ несовсмъ обыкновенный блескъ, но онъ умлъ владть собою и зналъ, къ чему обязываютъ его свидтельство казенныхъ стнъ, шкафовъ и скамеекъ.
Но онъ былъ совсмъ другой, когда встрчалъ гимназистовъ въ городскомъ саду или въ ресторан. Пребываніе въ такихъ учрежденіямъ гимназистамъ воспрещалось и всякій другой педагогъ, встртивъ тамъ гимназиста, записалъ бы его и отослалъ домой. Чупренко ничего подобнаго не длалъ. Онъ подходилъ къ гимназисту, хлопалъ его по плечу и говорилъ:
— Пойдемте-ка въ ‘укромное мстечко!’
Такія мстечки были всюду. Въ городскомъ саду, въ кругломъ зданіи ресторана, носившемъ названіе ‘Ротонды’, былъ уголокъ, куда не проникалъ никакой человческій глазъ. А, такъ какъ мстные обыватели, когда хотли пріятно провести время, толкались лтомъ въ этомъ саду, а зимой въ Ротонд, то и Чупренко проводилъ здсь все свое свободное время.
И вотъ тутъ-то, въ укромномъ мстечк, Чупренко проявлялъ передъ гимназистами т качества, которыя поддерживали его репутацію либеральнаго педагога.
Прежде всего нравилось и подкупало то, что онъ сразу становился съ гимназистами на товарищескую ногу. Вдругъ исчезало всякое различіе въ положеніи, и гимназистъ чувствовалъ себя собутыльникомъ своего начальника. Это такъ плняло неопытную душу, что дебютантъ длался горячимъ поклонникомъ Чупренко и такимъ уже оставался на долгое время. А когда на стол появлялась бутылка, то, выпивъ одинъ стаканчикъ, потомъ другой, Чупренко, обыкновенно довольно сдержанный, становился охочъ на слова.
И тутъ обнаруживалась странная черта, которая въ обыкновенное время нисколько не проглядывала сквозь казенный педагогическій мундиръ: цинизмъ, но какой! Отборный, рафинированный, убжденный. Казалось, этотъ человкъ на время позабылъ вс приличныя слова, которыя онъ употреблялъ въ гимназіи и въ разговорахъ съ частными лицами, и въ голов его остались одни только скверныя. И эти новыя рчи лились неудержимымъ каскадомъ. Сравненія, уподобленія, поговорки, присказки, анекдоты — но все это самаго грязнаго свойства, сопровождаемые при томъ сквернословіемъ, такъ и сыпались. Онъ видимо любилъ все это и испытывалъ наслажденіе.
Мн во весь этотъ годъ ни разу не случилось попасть въ укромное мстечко, и потому я испытывалъ глубокое разочарованіе въ личности Чупренко. Моя частная жизнь проходила въ кругу, который не посщалъ городской садъ и другія, бывшія въ город, мста для общественныхъ гуляній. У меня въ это время былъ уже обширный кругъ знакомствъ, и едва хватало вечеровъ на то, чтобы побывать у всхъ знакомыхъ. Устраивались семейные вечера, вечеринки съ танцами и играми, и всегда я былъ замтной величиной и игралъ извстную роль. Городской садъ и бульваръ, расположенный на берегу моря, въ нашемъ кругу даже считались чмъ-то вульгарнымъ: тамъ гуляли вс, а мы считали себя избраннымъ обществомъ, но, когда я перешелъ въ 6-й классъ, иногда я появлялся въ городскомъ саду.
И вотъ однажды, часовъ въ 10 вечера, я прогуливался по алле съ моимъ товаришемъ Роганскимъ, съ которымъ у меня въ это время началось сближеніе. На одномъ изъ поворотовъ оба мы разомъ почувствовали чью-то руку на нашихъ плечахъ. Мы обернулись. Это былъ Чупренко.
— А, сказалъ онъ съ напускной строгостью:— Въ незаконномъ мст!
Мы знали, что онъ шутитъ и засмялись. Мсто и часъ дйствительно были незаконны, такъ какъ гимназистамъ разршалось дышать садовымъ воздухомъ только до 7 часовъ. Но на учениковъ выше 4-го класса вообще смотрли сквозь пальцы, а Чупренко къ тому еще былъ либералъ.
— А васъ, друзья, я въ первый разъ вижу здсь, сказалъ онъ. Говорятъ, что вы аристократы, все по баламъ здите!
— Мой отецъ докторъ, сказалъ Роганскій.
— А мой управляющій имніемъ, прибавилъ я.
— Ну, очевидно, до аристократизма далеко, и я съ вами примиряюсь, промолвилъ Чупренко.
— А разв вы противъ аристократовъ? спросилъ Роганскій.
— Обязательно!
— Почему?
— А вотъ пойдемте въ ‘укромное мстечко’, тамъ я вамъ объясню. А то здсь деревья имютъ уши и слышать.
Я почувствовалъ, что, наконецъ, должно совершиться мое посвященіе. Мы, разумется, охотно приняли предложеніе Чупренко и послдовали за нимъ въ укромное мстечко.
Это была очень маленькая комнатка съ однимъ окномъ, которое выходило не въ садъ, а въ дворикъ. Изъ публики въ этотъ грязноватый уголъ никто не заглядывалъ. Сюда же выходили окна изъ кухни, и слышны были разговоры и перебранка поваровъ и лакеевъ.
Собственно и самое помщеніе не входило въ составъ ресторана, а чуть ли не было отведено спеціально для Чупренко и его юныхъ друзей.
— Вотъ, милые мои, здсь я 15 лтъ провожу вечера, сказалъ Чупренко, зажигая, какъ у себя дома, керосиновую лампу.— Садитесь и будьте гостями. Что будемъ пить? Я обыкновенно пью водку… Мое педагогическое жалованіе не позволяетъ мн подниматься до боле тонкихъ напитковъ.
— Я ничего не пью, сказалъ я, хотя это была не правда: Я пилъ все въ небольшихъ количествахъ, но сейчасъ не хотлъ.
— Т. е. до сихъ поръ не пили, а теперь будете пить. Разъ вы у меня въ гостяхъ, то ужъ это необходимо… Я вамъ предложу самаго слабенькаго бессарабскаго винца… Изрядная кислятина, а все-таки вино, ибо изъ винограда сдлано.
За отсутствіемъ звонка онъ постучалъ кулакомъ въ стну. На этотъ призывъ явился лакей. Скоро принесли графинчикъ съ водкой и бытылку бессарабскаго вина.
Чупренко пилъ своеобразно. Закуски у него никакой не было. Наливалъ онъ изъ графина въ зеленый стаканчикъ и пилъ понемногу, по глоточку, но довольно часто. Мы услись за столъ, и тутъ сейчасъ же разверзились уста нашего педагога.
Я никогда еще въ жизни не видлъ такого человка и не слышалъ такого языка. Я и до сихъ поръ не понимаю, какъ и почему образованный человкъ могъ сложиться въ такой странный типъ.
Я почти не помню содержанія его рчей.— Говорилъ онъ что-то и объ аристократахъ, и директор, и инспектор, а больше всего объ инспекторш. Но у меня осталось впечатлніе, что обо всемъ онъ говорилъ одно и тоже — одну и туже скверну.
Это былъ потокъ грязныхъ словъ. Казалось, люди представлялись ему исключительно съ грязной стороны. Онъ бралъ ихъ въ самые некрасивые моменты, ставилъ ихъ въ циническое положеніе и какъ бы любовался ими.
Ругателей я уже достаточно видлъ на своемъ вку. Среди гимназистовъ, Богъ знаетъ почему, была сильно развита привычка сквернословить. Попадались такіе молодцы, которые чуть не посл каждаго слова вставляли въ свою рчь такого рода выраженія.
Но это было не больше, какъ дурная привычка языка. Эти слова были обычными ругательствами, раздающимися на улиц среди извозчиковъ, рыночныхъ торговцевъ, грузильщиковъ и носильщиковъ въ гавани, слова несомннно скверныя, но смыслъ ихъ, часто даже не ясный самому произносившему ихъ, не имлъ никакого отношенія къ его рчамъ и къ кругу его жизни.
Это была такая-же привычка какъ у другихъ бываетъ привычка часто вставлять въ свою рчь: ‘такъ сказать’, ‘видите ли’, ‘понимаете ли’ и т. п. Въ самомъ же факт произнесенія этихъ словъ сказывалось извстнаго рода молодечество дурного тона.
Но главнымъ побужденіемъ къ этому было, разумется, то обстоятельство, что слова эти были нецензурны, запрещены начальствомъ, и потому въ произнесеніи ихъ былъ даже своего рода либерализмъ. Начальство сумло такъ мило поставить дло, что между нимъ и гимназистами всегда была глухая, скрытая вражда. Всегда это два непріятельскихъ лагеря. И потому для гимназиста нтъ большаго удовольствія, какъ длать то, что запрещено начальствомъ.
У меня былъ товарищъ Меленцовъ — онъ впослдствіи сдлался моимъ другомъ. Это была чистая, застнчивая, женственная душа, глубину которой какъ-то вовсе не задвала окружающая, грязь и такою эта душа осталась и на всю жизнь. Но онъ, какъ и другіе, въ то время произносилъ эти гадостныя слова. Онъ произносилъ ихъ нершительно, съ какимъ-то страннымъ выраженіемъ въ глазахъ какъ бы виноватости и извиненія. Очевидно, въ душ его всякій разъ поднимался голосъ протеста, но у него не хватало силы противостоять общему направленію.
Но совсмъ другое было здсь. Чупренко былъ циникъ сознательный. Онъ съ какимъ-то дьявольскимъ искусствомъ ставилъ каждаго, кто служилъ предметомъ разговора, въ исключительно циническое положеніе и, смакуя, описывалъ его. Въ особенности художественно выходило это у него, когда дйствующимъ лицомъ была женщина. Его воображеніе, какъ казалось, было лишено способности представлять ее въ приличные моменты жизни, когда она одтая въ платье, гуляетъ, молится, принимаетъ гостей. Онъ признавалъ только моменты грязные и позорные.
И все это лилось изъ его устъ какъ-то безпричинно, а краски онъ сгущалъ по мр того, какъ понемногу глоталъ водку. Водка на него дйствовала совсмъ особеннымъ образомъ. Она возбуждала его мозгъ. Рчь его становилась громче, горяче и гнусне, но движенія оставались какъ бы не затронутыми. Его руки и ноги были трезвы, поэтому-то никто никогда не видлъ его пьянымъ, хотя въ сущности онъ бывалъ пьянъ каждый вечеръ. И въ особенности для меня стало это ясно, когда онъ около 12-ти часовъ ночи, осушивъ свой графинчикъ и упрекнувъ насъ за то, что мы не выпили вдвоемъ и пиловины бутылки бессарабскаго вина, которое было слишкомъ плохо, поднялся и, дружески потрепавъ насъ по спинамъ, сказалъ:
— Ну, что же, мои юные друзья теперь намъ прямая дорога въ Балахны!
Несмотря на неопытность въ этой спеціальной области, мы съ Роганскимъ знали, что такое Балахны. Это была отдаленная часть города, гд помщались самыя грязныя учрежденія. Что гимназисты туда хаживали, я это зналъ. Я лично слышалъ отъ нихъ разсказы о тамошнихъ впечатлніяхъ, зналъ я также и то, что многихъ изъ нихъ съ этими учрежденіями знакомилъ именно Чупренко. Но все же я не ожидалъ, что онъ предложитъ это намъ, особенно мн, которому только минуло 15 лтъ. Роганскій былъ старше меня на 1 годъ, но онъ физически развитъ былъ еще слабе меня. Онъ смотрлъ ребенкомъ.
Но Чупренко точно и не видлъ насъ — именно тхъ двухъ неодозрлыхъ юношей, которые сидли передъ нимъ. У него какъ будто была какая-то дикая программа подобныхъ собесдованій, и это былъ одинъ изъ нумеровъ ея.
Не знаю почему, но на меня это предложеніе произвело впечатлніе отталкивающее. Должно быть, не смотря набольшую теоретическую освдомленность моего ума и на многія бывшія уже съ моей стороны проявленія испорченности, во мн еще жило много чистоты.
Роганскій, кажется, этого не почувствовалъ. Онъ посмотрлъ на меня и тихонько сказалъ:
— Интересно…
Я также тихо отвтилъ ему:
— Я не пойду.
Онъ сейчасъ же согласился со мной и мы оба отказались.
— Ну. замтилъ Чупренко,— такъ вамъ еще въ бабки играть! Видно, вмсто того, чтобы звать сюда, мн слдовало васъ записать въ журналъ за нарушеніе гимназическихъ правилъ… Ну. ступайте по домамъ, а то ваши мамаши обезпокоятся А я еще здсь останусь. Вотъ видите сей диванчикъ? я иногда на немъ засыпаю и до самаго утра…
Мы ушли. Мн онъ ужасно не понравился. Все то, что онъ говорилъ, не было для меня ново. Но я вращался въ обществ, боле или мене воспитанномъ и утонченномъ, гд языкъ, которымъ говорилъ Чупренко, не былъ принятъ, гд грубый и слишкомъ обнаженный цинизмъ шокировалъ.
Но на Роганскаго онъ произвелъ сильное впечатлніе, и я замтилъ, что мой товарищъ былъ какъ то необыкновенно нервенъ. Боюсь, что именно эти циническія откровенія Чупренко разбудили въ немъ зврька, который довольно скоро проявилъ себя и чуть не погубилъ его.
Я пришелъ домой около часа ночи и очеш этимъ встревожилъ тетку.
— Гд это ты былъ?
— Въ городскомъ саду.
— Фи., какъ теб не стыдно, Вольдемаръ?.. Неужели у тебя такой низменный вкусъ?
— Нтъ, встртилъ товарища…
— Я не хотла бы. чтобы ты тамъ бывалъ. Тамъ гуляютъ грязныя женщины, а ты слишкомъ еще молодъ для такого общества.

II.

Я тороплюсь поскоре пройти мимо этихъ лтъ. 5-й и 6 и классъ были для меня какимъ то промежуточнымъ временемъ. Я выросъ, но какъ-то еще не сформировался. Мн казалось, что и въ школ и дома не знаютъ, какъ ко мн относиться. Убійственный возрасть, когда душа, совершенно такъ же. какъ и тло, лишена опредленной индивидуальности Каждый часъ въ ней мняются настроенія и отношеніе къ жизни. Всякое постороннее вліяніе кладетъ на нее слдъ, зацпляется въ ней и, смотря по своей сил, иногда даже царствуетъ тамъ.
Этотъ возрастъ какъ бы созданъ для того, чтобы искусный и глубокій знатокъ человческой души, наконецъ, превратилъ ее въ человка, давъ ей направленіе, съ которымъ она твердо вступила-бы въ жизнь. И если бы у нашихъ воспитателей была хоть капля той высшей способности, которая стоитъ надъ обыденнымъ умомъ, годнымъ для ежедневнаго практическаго сущестованія,— капля творческой способности,— то они безъ труда лпили бы людей изъ тысячей юныхъ душъ, которыя проходятъ черезъ ихъ руки.
Но они ничего не чувствуютъ, ничего не видятъ. Этотъ возрастъ для нихъ только ‘неудобный’, потому что съ нимъ много возни. Въ этомъ возраст юноша склоненъ къ нарушенію правилъ, проступкамъ. Онъ не уравновшенъ, дерзокъ, за нимъ приходится усиленно слдить, внушать, наказывать, а это лишаетъ педагоговъ покоя, хорошаго настроенія и добраго аппетита.
Въ ма я перешелъ въ 7-й классъ. Это лто было для меня исключительнымъ. Съ виду оно ни чмъ не отличалось отъ прежнихъ. То же море, та же дача, то же общество, которое такъ же выросло, какъ и я.
Но въ это лто въ моемъ организм, какъ бы и произошло какое-то завершеніе. Къ концу его я возмужалъ. Мой голосъ, въ послдніе мсяцы какъ-то смшно ломавшійся, установился и опредлился въ довольно густой, пріятный по тембру, баритонъ. На верхней губ у меня появились черные волосы и какъ-то быстро выросли въ усики. Нелпость моей фигуры огладилась. Я выровнялся и въ самомъ дл смотрлъ молодымъ человкомъ.
Когда же въ сентябр собрались мои товарищи, то я замтилъ, что и со многими изъ нихъ произошла та же перемна. Мы почти вс были въ одномъ возраст. Вс возмужали и сдлались взрослыми людьми.
И какой-то солидностью повяло отъ класса. Вдругъ сами собой исчезли ребяческія дурачества. На насъ пахнуло будущимъ, которое теперь уже было близко — окончаніемъ гимназіи и недалекой уже самостоятельной жизнью.
Я превратился въ красиваго молодого человка. Помимо показаній зеркала, объ этомъ свидтельствовало отношеніе ко мн двицъ нашего круга. Он тоже выросли и стали носить длиныя платья и модныя шляпки. Съ первыхъ же вечеровъ сезона я оказался въ центр десятка романовъ. На меня заглядывались, въ меня влюблялись, мн длали почти признанія.
Но я слишкомъ хорошо зналъ ихъ,— он на моихъ глазахъ изъ пустоголовыхъ двчонокъ превратились въ пустыхъ женщинъ и не представляли для меня никакого интереса.
Въ средин зимы праздновалось мое 17-тилтіе, а скоро посл этого произошло событіе, которое дало новое направленіе моей жизни.
На меня заглядывались не только двицы, а и дамы, не одна изъ нихъ, оставшись со мною вдвоемъ, завязывала разговоръ съ такими намеками, изъ которыхъ я могъ бы сдлать опредленный выводъ. И я зналъ, что эти дамы не врны своимъ мужьямъ. Мн называли ихъ героевъ, такъ какъ о подобныхъ вещахъ говорили вслухъ.
Моимъ постояннымъ товарищемъ былъ Роганскій. Это былъ юноша, по своему воспитанію, по кругу и по вкусамъ очень похожій на меня. Между нами разница была только въ одномъ: онъ интересовался книгами и много читалъ ихъ съ дтства, я почти ничего не читалъ. Сошлись мы съ нимъ на почв вечеровъ и танцевъ, а также маленькихъ кутежей, которые мы себ иногда позволяли. Но вовсе не были друзьями. Сердечныхъ отношеній между нами какъ-то не вышло, и это тмъ боле странно, что мы почти каждый день гд-нибудь встрчались и проводили время вмст.
Роганскій никогда не старался показать передо мной свое умственное развитіе, даже скоре скрывалъ его, можетъ быть, не желая ставитъ меня въ неловкое положеніе и говорилъ со мной только о вещахъ, мн доступныхъ.
Однажды, близъ ресторана, который помщался въ городскомъ саду, мы опять встртились съ Чупренко, и онъ, какъ въ первый разъ, затащилъ насъ въ свое ‘укромное мстечко’ Повторилась исторія съ графинчиномъ и бутылкой, и опять на насъ въ продолженіе 2 часовъ изливался потокъ мерзкихъ словъ и циническихъ откровеній.
Когда я вспоминаю объ этомъ, я думаю, что этотъ человкъ просто-напросто былъ боленъ. Можетъ быть, онъ даже былъ помшанный, но никто этого не замчалъ, потому что свое помшательство онъ проявлялъ тамъ, въ укромномъ мстечк и знали о немъ только гимназисты, которые цнили его довріе и не выдавали.
Но я не могу себ представить, чтобы человкъ умственно здоровый, такъ систематически въ продолженіе многихъ лтъ чуть не каждый день находилъ удовольствіе въ произнесеніи скверныхъ словъ и рисованіи гнусныхъ картинъ. И потомъ, это настойчивое желаніе загрязнить юную, еще чистую душу безъ всякой пользы для себя, безъ малйшей корысти… Неужели оно могло быть проявленіемъ здороваго мозга? Казалось, онъ не могъ жить спокойно, если зналъ, что кто-нибудь изъ воспитываемыхъ имъ гимназистовъ еще не сблизился съ женщиной.
И онъ помнилъ нашъ отказъ въ прошлую встрчу и сейчасъ же освдомился о нашемъ отношеніи къ этому вопросу. Узнавъ о нашей неосвдомленности, онъ началъ смяться надъ нами, и этотъ смхъ дйствовалъ на меня раздражающе. Тайное любопытство давно уже сидло во мн и мучило меня, часто мшая мн спать. Я знаю наврное, что это было только любопытство: моя кровь была спокойна. Но. все равно это была почва, на которой Чупренко съ успхомъ могъ сять свои смена, и на этотъ разъ это кончилось иначе, чмъ въ первый разъ.
Не смотря на желаніе мое быть правдивымъ и точнымъ я не могу разсказать все то, что произошло, а особенно описать роль, которую игралъ Чупренко. Для этого нтъ словъ, которыя могли-бы быть написаны. Но теперь я ясно понималъ, что этотъ человкъ, которому непосредсгвенно были доврены наши души, былъ сумасшедшій. Безцльное развращеніе юношескихъ душъ было его маніей. И онъ до меня былъ воспитателемъ уже лтъ 15, да долго еще занимался этимъ ремесломъ посл меня. И онъ считался однимъ изъ лучшихъ педагоговъ, потому что умлъ хорошо ладить съ воспитанниками и никогда не былъ замченъ въ уклоненіи отъ правилъ. О его склонности къ выпиванію, конечно, знали, но кому же было дло до его частной жизни, тмъ боле, что въ гимназіи его всегда видли трезвымъ.
Въ этотъ вечеръ я пришелъ домой въ 2 часа ночи, и такъ какъ тетка и дядя знали, что я не былъ ни у кого изъ знакомыхъ, то это ихъ сильно встревожило. Оба они не спали, хотя обыкновенно, когда не были въ гостяхъ, ложились раньше часу.
Меня они сейчасъ же забросали вопросами:— гд былъ? съ кмъ? Что длалъ? Почему такъ поздно?
Я не былъ пьянъ, ни и трезвымъ вполн меня нельзя было назвать. Но это неважно. Мн случалось и раньше пить вино и приходить домой въ нсколько возбужденномъ состояніи, и я умлъ отлично справляться съ этимъ.
Но на этотъ разъ къ вину примшалось что-то другое что-то совсмъ новое для меня. Я былъ до того подавленъ происшедшимъ, что не владлъ собою.
Я всегда относился къ тетк и къ Никодиму Кондратьевичу почтительно и мягко. Ихъ чрезвычайная заботливость иногда стсняла меня, но я понималъ, что они длаютъ это отъ чистаго сердца, какъ люди, очень привязанные ко мн. У нихъ не было дтей, и я замнялъ имъ сына.
Но на этотъ разъ ихъ претензія знать каждый мой шагъ почему-то взбсила меня, и я отвтилъ имъ довольно грубо.— Но, дядя…. я… не мальчикъ.. Не могу я давать отчетъ о каждомъ движеніи.
— Что? Воскликнулъ Никодимъ Кондратьевичъ и сдлалъ пребольшіе глаза. Онъ, повидимому, не понялъ моего отвта. Тетка, та обидлась — покраснла, фыркнула и ушла къ себ. А онъ, со свойственной ему основательностью, хотлъ выяснить дло.
— Но, мой другъ, ты не такъ понялъ насъ. Мы вовсе не хотимъ стснять тебя контролемъ, но мы безпокоились о теб.
— Со мной ничего не можетъ случиться…. Право я спать хочу…
— Хорошо, или спать… Завтра можетъ быть, ты будешь любезне.
— Спокойной ночи, дядя!
Я ушелъ къ себ и громко, демонстративно заперъ дверь на ключъ. Состояніе духа было отвратительное. Я не могу анализировать и объяснить его. Но помню основной фонъ его: чувство глубокой обиды, униженія, или какой-то невозвратимой потери.
Я припоминалъ обрывки рчей, которыми ‘убждалъ’ меня Чупренко. Хотя я и не возражалъ ему, но очевидно во мн онъ видлъ колебаніе и протестъ. Накачавшись водки, онъ дружески охватилъ меня рукой за талію и говорилъ:
— Поэзія? Все это вздоръ! Сочинили поэты. Имъ нечего было писать, вотъ они и настроили красивыхъ картонныхъ замковъ… Никакой поэзіи нтъ, одна, братъ, зоологія… Ну, какая поэзія въ завтрак или обд? а вдь это одно и то же… Голодный и здоровый человкъ просто стъ борщъ и кашу и кусокъ мяса, а человкъ съ изощреннымъ, а слдовательно испгрченннымъ желудкомъ гурманствуетъ, изобртаетъ тонкости, смакуетъ и испытываетъ поэзію… Такъ-то, братъ! Я теб скажу, что въ сущности поэзія есть развратъ, ибо поэты то, что просто, естественно и неизбжно, облекаютъ въ красивыя формы и, тогда какъ обыкновенный человкъ прибгаетъ къ этому по мр надобности, они занимаются тмъ-же и смакуютъ въ стихахъ своихъ денно и нощно. Я, братъ, самъ пописываю стихи… Знаю…
Я быль въ томъ возраст, когда все, чего я не зналъ еще и что было для меня ново, плняло мой умъ, который тогда былъ страшно нищъ и убогъ. Теоріи Чупренко казались мн оригинальными, смлыми, потому что он шли вразрзъ со всмъ тмъ, что я слышалъ и читалъ объ этой сторон жизни.
Но теперь, когда я былъ одинъ въ своей комнат, въ душ моей поднялись точно скрытыя тамъ силы, и у меня было такое ощущеніе, какъ будто тамъ, въ душ, раздавались рыданія.
Я припоминаю, какъ все это было, и думаю о томъ, смогъ ли бы я совершить начатое дло, если бы былъ одинъ, предоставленный самому себ,— и я отвчаю: никогда.
Въ этотъ вечеръ были такіе моменты, когда въ груди моей поднимался протестъ, и я готовъ былъ не уйти, а бжать, очертя голову. Но надо мной стоялъ и подавлялъ мою волю старшій — Чупренко. На мои колебанія онъ отвчалъ мефистофельской усмшкой, которая задвала мое нелпое самолюбіе неопытнаго мужчины. Я боялся его насмшки и осужденія.
Но теперь я былъ свободенъ. Никто не стоялъ надо мною — даже дядя и отъ того я былъ защищенъ запертой дверью — и я чувствовалъ себя такъ, какъ будто меня уговорили принять участіе въ грабеж или убійств.
Почему, для какой цли и кому это было нужно? Я понялъ бы и призналъ бы, если бы меня влекло. Вдь другихъ обыкновенно влечетъ туда, и они идутъ и пріятно проводятъ время. Я же, несмотря на раннюю освдомленность и на постоянную работу воображенія, питалъ къ этому отвращеніе. Это такъ грязно, пошло, такъ оскорбительно низменно, такъ скандально. Я точно пришелъ въ другой міръ, который былъ во всемъ противоположенъ и враждебенъ мн, и по какимъ-то, не отъ меня исходившимъ, соображеніемъ въ этомъ-то мір я проявилъ наиболе интимные способности человка. И я не испыталъ ничего, кром стыда, отвращенія и муки.
Но самымъ ужаснымъ во всемъ этомъ было то, что я какъ будто чувствовалъ себя другимъ. Что-то произошло во мн, какая-то коренная перемна. Что-то лучшее, наиболе цнное изъ всего, что было во мн, я утратилъ. И я испытывалъ настоящее отчаяніе.
Я долго ходилъ по комнат, не ршаясь лечь въ постель, потому что боялся мучительной безсонницы. Мн хотлось кому-нибудь объяснить свое состояніе, высказаться и казалось, что тогда стало бы легче. Но такого человка около меня не было. Его не было во всемъ город.
Такой другъ, какъ Роганскій, не годился для этого. Это былъ другъ вечеровъ, вечеринокъ, маленькихъ баловъ и, пожалуй, маленькихъ кутежей. Но такому другу я ни за что не открылъ бы своей души.
И вдругъ почему-то — и не могу понять, почему именно въ этотъ вечеръ и. въ такую минуту — передо мною всталъ знакомый, близкій, но почти забытый, образъ Маринки. Да, я опять забылъ ее. Въ эти два года ничто не напоминало мн о ней, и вотъ въ ту минуту, когда я, можетъ быть, впервые почувствовалъ настоящее горе, она явилась мн.
Я видлъ ее ясно. Обостренное воображеніе рисовало мн ее такою, какою она была утромъ въ день моего вторичнаго отъзда, когда наливала мн чай, и я припомнилъ ея слова: ‘Ты всегда будешь у меня одинъ… я всегда буду для тебя’. Таковы были ея слова. ‘Ты меня забудешь, но это ничего…’
Въ самомъ дл, это было ‘ничего’, потому что вотъ вдь я забылъ ее, а когда мн пришлось круто, я вспомнилъ ее. Она всегда для меня. И вотъ, теперь, тоже она для меня.
Я конечно упрекалъ себя за то, что ни разу за два года не писалъ ей. Мн казалось, что, будь она здсь, около меня, я все сказалъ бы ей, не утаилъ бы ничего, даже не постыдился бы самыхъ отвратительныхъ подробностей. Вдь тамъ, на берегу ставка, ‘подъ нашей ивой…’ Ужъ кажется, больше нельзя было оскорбить такое чистое существо, какимъ была она… А она ничего не нашла, какъ только сказать: ‘Какой ты несчастный!’
Это было пророчество. Она чутьемъ поняла, что т свойства моей натуры, которыя я показалъ тогда, поведутъ меня къ несчастью. И вотъ я ужъ не у порога его,— потому что я переступилъ порогъ.
Мн захотлось говорить съ нею. Я напрягалъ воображеніе, какъ будто стараясь заставить образъ Маринки сказать мн что-нибудь, но это была пустая мечта. Тогда я слъ къ столу и началъ писать.
Это было письмо къ Маринк. Я писалъ лихорадочно, нервно, быстро. Мои мысли слишкомъ опережали перо. Я писалъ:
‘Маринка, дорогой, единственный другъ мой на всемъ свт! Я виноватъ передъ тобой, но ты все простишь. Я сегодня глубоко несчастливъ, и вотъ, когда я сказалъ это теб, мн уже стало немного легче. Не знаю, почему, но я чувствую, что долженъ, обязанъ разсказать теб все, не пропустивъ ни одной черты. Слушай же…’
И я разсказывалъ, еще разъ переживая чувство омерзенія и ужаса. Я писалъ подробно, реалистично, какъ будто наказывая себя и, когда написалъ все, прибавилъ:
‘Другъ милый, можетъ быть, когда нибудь мы поймемъ, какое это огромное несчастье для насъ обоихъ, что нашу, когда-то одну, дтскую душу раздлили на двое. Можетъ быть, для тебя нтъ, но для меня… Если бъ ты была со мной, никогда я не упалъ бы въ эту глубокую пропасть’.
Да, въ самомъ дл, письмо значительно успокоило меня. Я даже подумалъ о сн, сталъ раздваться, ложиться и въ конц концовъ, посл упорной безсонницы, мн удалось заснуть.
Утромъ меня дожидался въ столовой Никодимъ Кондратьевичъ. По обыкновенію, онъ читалъ газету, единственный источникъ всей, потребляемой имъ, духовной пищи. Онъ встртилъ меня съ какой-то, какъ мн показалось, преувеличенной ласковостью. Онъ вдь воображалъ себя знатокомъ человческаго сердца и въ особенности такого молодого. Воспитывая меня, онъ имлъ слабость заблуждаться, что воспиталъ прекраснаго молодоги человка. И въ этой ласковости, я, научившійся видть его насквозь, разглядлъ намреніе быть со мной тактичнымъ и политичнымъ. Онъ обнаружилъ необыкновенную сдержанность.
— Ну,— сказалъ онъ, я, конечно, не буду тебя допрашивать, гд ты былъ и что длалъ? Я увренъ, что существуютъ гораздо худшія мста, чмъ то, откуда ты пришелъ вчера. Но ты, мой другъ, по возможности предупреждай насъ. Твоя тетя ужасно волновалась.
— Хорошо, дядя, я буду предупреждать.
— И потомъ, такъ какъ ты уже сталъ взрослымъ молодымъ человкомъ, я считаю долгомъ сказать теб, что въ нкоторыхъ отношеніяхъ… ты понимаешь меня… надо быть очень осторожнымъ.
Я сразу понялъ, о какихъ именно ‘отношеніяхъ’ онъ говоритъ, но почему-то мн захотлось изобразить непониманіе.
— О чемъ вы говорите, дядя?
— Я говорю о такихъ мстахъ, куда тебя могутъ увлечь товарищи. Ради Бога, остерегайся, Вольдемаръ. Знаешь, бываютъ такія болзни, которыя могутъ испортить человку всю жизнь. Ты понялъ меня?
— Да, дядя, я понялъ.
— Такъ остерегайся. О, больше всего на свт!
И онъ не нашелъ никакихъ другихъ доводовъ, кром этого. Болзнь! Если бы не было этой угрозы, пожалуй, онъ мн посовтовалъ бы…
Весь этотъ день я думалъ о томъ, чтобы послать Маринк письмо, которое я написалъ вчера. Но съ каждымъ часомъ, по мр того, какъ вчерашнія впечатлнія тускнли, я остывалъ къ этому ршенію.
Письмо осталось не посланнымъ. Но почему-то я не не уничтожилъ его, а положилъ въ ящикъ стола.

III.

Меня могутъ упрекнуть за то, что я слишкомъ пристально разсматриваю эту одну сторону моей юности. Но я ясне всего помню ее. У меня осталось такое впечатлніе, какъ будто вс, кто былъ призванъ заботиться обо мн, больше всего занимались этой стороной моего существа.
Я не знаю точно, какими средствами они достигали этого, но я очень хорошо помню, что чуть не съ 10-ти лтняго возраста вс окружающіе поддерживали во мн, да и въ моихъ товарищахъ, какое-то зоологическое направленіе мыслей. Чупренко тотько воздвигнулъ на этомъ зданіи достойную крышу.
Я напрягаю умъ, стараюсь припомнить: можетъ быть, кто-нибудь изъ учителей хоть намекомъ старался расшевелить мой умъ и какими-нибудь обходными путями открыть передо мной ту высшую область, гд душа уже сама начинаетъ жадно впитывать въ себя знанія и старается расширить свой кругозоръ. Можетъ быть, я прозвалъ, проспалъ, не замтилъ?
Но нтъ, наша гимназія была правильная, т. е. какъ разъ такая, какая требовалась высшимъ начальствомъ. Директоръ, хотя у него и была репутація глупца, а въ сущности онъ и не былъ уменъ,— сумлъ, однако, очистить ее отъ всякаго мало-мальски живого элемента, и въ ней учителя вс до одного были равнодушные машинные люди, сонно толковавшіе слдующій урокъ, лниво спрашивавшіе учениковъ, чтобы поставить отмтку и съ видимымъ удовольствіемъ захлопывавшіе журналъ и быстро подымавшіеся, чтобъ уходить, когда, раздавался звонокъ.
Ручаюсь головой, что ни одному изъ нихъ до насъ, учащихся, не было дла, что ни одинъ изъ нихъ не любилъ своего ремесла, и вс работали единственно изъ-за жалованія и повышенія.
Это вовсе не были люди злые, черствые, сухіе. У нихъ были семьи, ихъ мы встрчали въ обществ, и тамъ они производили впечатлніе обыкновенныхъ среднихъ людей, которымъ доступны вс человческія чувства. Но въ школу они шли, какъ рабочіе на фабрику, какъ кондукторъ садится въ поздъ, съ которымъ онъ уже полъ жизни здитъ изо-дня въ день: и не было ршительно никакой связи между ихъ личностями я личной жизнью и школьной работой.
Я продолжаю мой разсказъ. Мн самому тягостно, что приходится разсказывать все некрасивыя вещи. Но когда я взялъ въ руки перо, чтобы изобразить исторію моей молодости, то я далъ себ слово быть правдивымъ. И разв я виноватъ, что моя молодость была грязной лужей, въ которой я едва не окунулся съ головой и едва не потонулъ въ ней…
Прошло нсколько дней посл моего слишкомъ поздняго возвращенія домой. Это былъ ужасный день, когда въ гимназіи я былъ разсянъ, учителямъ отвчалъ невпопадъ, съ товарищами былъ грубъ и несправедливъ. Это началось утромъ, когда я всталъ съ постели. Когда я шелъ въ гимназію оно усилилось и такъ все шло кресчендо.
Домой я пришелъ раздраженный и, должно быть, въ лиц моемъ была какая-нибудь замтная перемна, потому что Никодимъ Кондратьевичъ и тетя, когда я явился къ обду, въ одинъ голосъ спросили меня:
— Вольдемаръ, ты здоровъ?
Я нахмурилъ брови.
— Почему вы думаете, что я не здоровъ? Вдь я не жалуюсь…
— Ты блденъ… Ты даже похудлъ.
— Это вамъ показалось. Я совершенно здоровъ.
Но они въ продолженіи всего обда тревожились. У меня былъ плохой аппетитъ. Несносное настроеніе сквозило въ каждомъ моемъ движеніи. Я упорно молчалъ, а если мн задавали вопросъ отвчалъ отрывисто и раздражительно.
Но все же этотъ первый день мн простили. А настроеніе ухудшалось. Никодимъ Кондратьевичъ наблюдалъ за мной. Онъ видлъ, что я отчего то страдаю, что въ глазахъ у меня появилось выраженіе, какъ бы безвыходности, что я иногда просто не нахожу себ мста.
Иногда онъ ловилъ на моемъ лиц признаки какъ будто физическаго страданія. Я дйствительно переживалъ муку, которая увеличивалась оттого, что я никому не могъ сказать о ней.
Но меня еще больше мучило убжденіе, что вотъ, вотъ, съ минуты на минуту врный стражъ моей души Никодимъ Кондратьевичъ нападетъ на меня и станетъ дружески допытываться.
О, я ршилъ быть непоколебимо твердымъ. Я вообразилъ себ вс его пріемы, вс круговые подходы и обходы и приготовился къ нимъ. Но мн не пришло въ голову самое простое. И на немъ то я проигралъ сраженіе, впрочемъ, какъ оказалось, къ моей польз.
Какъ-то вечеромъ, когда я, наскоро просмотрвъ уроки, лежалъ на кровати, потому что чувствовалъ себя слабымъ, ко мн постучались. Я сразу постигъ, что это Никодимъ Кондратьевичъ.
— Кто это?— спросилъ я, не вставая съ постели.
— Можно?
— Можно, дядя.— И я съ усиліемъ началъ подниматься съ постели, но онъ необыкновенно быстро вошелъ и приблизился къ кровати.
— Не надо, не надо, лежи… Когда хочется лежать, надо лежать…
И онъ, прикоснувшись къ моимъ плечамъ, положилъ меня обратно на постель, и самъ слъ на ней.
— Ничего, что я вошелъ и посижу?— спросилъ онъ.
— Конечно, ничего, дядя… У васъ, вроятно, есть что сказать мн?
— А у тебя нечего сказать мн?
— Особеннаго ничего…
— Ну, тогда я скажу. Видишь ли, Вольдемаръ, я самъ былъ молодъ и глупъ… и много страдалъ, — но не отъ молодости, а отъ глупости. Видишь ли, молодость такая прекрасная вешь, что если бы люди пользовались ею вполн разумно, то они были бы счастливы, какъ боги, а боги, понимаешь ли, ревнивы и потому къ молодости присоединили обязательную глупость… Я, конечно шучу. Можно быть и умнымъ и страдать… Что? Трудно повернуться? Небось, совтовался съ ‘опытными’ товарищами и надлалъ еще большихъ глупостей? А? это вдь всегда такъ… Помню, что и со мной такъ было.
— Что вы говорите, дядя,— воскликнулъ я, широко раскрывъ глаза, но очевидно въ нихъ было больше изумленія его прозорливости, чмъ недоумнія.
— Милый… Вс мы созданы изъ одной глины, и кто знаетъ свойства кусочка этой глины, тотъ знаетъ ужъ и всю остальную глину, сколько бы ея ни было. Я и тогда, когда ты вернулся въ 2 часа, понялъ… и скорблъ, ужасно скорблъ… Я слышалъ, какъ ты долго, долго не могъ успокоиться и заснуть. Да, мой другъ, наша первобытная чистота всегда протестуетъ въ насъ, а потомъ… все это сглаживается жизнью… Да… Такъ вотъ что, милый, ты ужъ отбрось всякія недомолвки и скоре, какъ можно скоре къ доктору… Нтъ, лучше вотъ что: у меня есть знакомый докторъ, очень хорошій и скромный… Я сейчасъ за нимъ пошлю…
— Дядя!— съ протестомъ, хотя уже совсмъ слабымъ, промолвилъ я, когда онъ приподнялся съ постели.
— Ну, полно… Глупости. О нравственной сторон поговоримъ потомъ. Всему время. Ты долженъ знать, что я прежде всего теб другъ, а потомъ уже дядя. Когда — извини за сравненіе — воръ, взбираясь въ опасное мсто, разбилъ себ голову, и его схватили, то прежде всего ему длаютъ перевязку, а потомъ уже судятъ… Я у тебя напишу, а тетя твоя ничего и знать не будетъ. Согласенъ?
— Какъ хотите, дядя!
Я былъ побжденъ. И, такъ какъ теперь мой позоръ скрывать уже было не къ чему, то я даже былъ радъ, что дло приняло такой правильный оборотъ.
Записка была написана, дядя отдалъ ее прислуг и остался сидть у меня на кровати и все время говорилъ. Онъ говорилъ ужасно длинно, разумно и скучно. Говорилъ о томъ, какъ люди, благодаря неопытности и недостатку разсудительности, самое лучшее, что у нихъ есть — молодость превращаютъ въ страданіе.
— И это оттого, мой другъ, что молодой не довряетъ старшему. Если бы ты откровенно, доврчиво спросилъ моего совта, ты не страдалъ бы. Ты долженъ быть со мной откровененъ, Вольдемаръ, и этотъ случай, я надюсь, больше всего убдитъ тебя въ этомъ.
Докторъ явился. Былъ позорный осмотръ меня, обычное покачиваніе головой и утшительное сообщеніе, что ничего нтъ серьезнаго и разршеніе не приходить въ отчаяніе. Было прописано лченіе и діэта.
А черезъ полчаса посл отъзда доктора ко мн вошла тетя и съ искренно озабоченнымъ лицомъ стала лчить меня отъ инфлюэнцы, осложненной гастритомъ. Я долженъ былъ выносить двойное лченіе.
На слдующій день дядя собственноручно написалъ въ гимназію записку о моей болзни, и я цлую недлю не былъ въ гимназіи.
Я долженъ былъ думать, что дядя сдержалъ слово. Какъ казалось, онъ дйствительно оставилъ тетю въ заблужденіи, по крайней мр она добросовстно всю недлю пичкала меня хининомъ и разными домашними средствами. Не знаю только, что онъ щадилъ, мое ли самолюбіе или тетушкину добродтель.
Но онъ ошибался, думая, что я совтывался съ товарищами. Только одинъ Роганскій зналъ о постигшемъ меня несчастьи, больше я никому не сказалъ. Вообще въ гимназіи среди учениковъ, перешедшихъ 16-тилтній возрастъ, было принято свободно говорить о такихъ вещахъ. Почти вс, кто съ помощью Чупренко, кто самостоятельно, были знакомы съ мстностью, именовавшейся Балахны. И въ класс ужъ непремнно кто-нибудь возился съ непріятными послдствіями. И этого не только никто не стыдился, но многіе гордились и хвастались.
У меня же не явилось ни малйшаго желанія посвящать кого бы то ни было въ мою жизнь. Я не былъ дурнымъ товарищемъ, но все же въ глубин души продолжалъ свысока относиться къ классу, который въ большинств не принадлежалъ къ ‘лучшему обществу’ города. Изъ нихъ я выбиралъ себ друзей очень строго. Въ это время у меня ни съ кмъ не было близости, кром Рогапскаго, да и съ нимъ дружба была какая-то холодная и условная.
Однажды въ праздникъ, когда тетушка ухала изъ дома длать какіе-то визиты. Никодимъ Кондратьевичъ сказалъ мн:
— Я вчера встртилъ нашего доктора, и онъ заявилъ мн, что ты совсмъ благополучно вышелъ изъ бды. И такъ, давай поговоримъ.
— О чемъ, дядя?
— О чемъ? Ну, такъ сказать, о нравственной сторон дла
— Но. дядя, если вы собираетесь побранить меня, то увряю васъ, что я самъ уже сдлалъ это…
— Зачмъ же бранить, мой другъ? Это безполезно, а я врагъ всего безполезнаго. Я хочу только, чтобы ты воспользовался моимъ житейскимъ опытомъ. Зачмъ теб на своей спин проходить всю школу жизни, когда ее уже прошелъ другой? А учебники, мой другъ, не пишутся для каждаго ученика, а одинъ для всхъ… Видишь ли, я на это смотрю разумно, а слдовательно здраво. Въ боле наивныя времена, когда жизнь была проста, люди поступали то же просто: какъ только отрокъ мужалъ и переходилъ въ возрастъ взрослаго юноши, когда кровь его получала способность зажигаться, а сердце трепетно биться при вид двической фаты, ему пріискивали двицу и женили его. Но въ наше время жизнь сдлалась необыкновенно сложной. Чтобы стать самостоятельнымъ человкомъ, недостаточно завести усики и бородку и даже бороду и усы. Не достаточно испытывать волненія крови, а надо кончить курсъ сперва гимназіи, а затмъ университета или какого-нибудь другого учебнаго заведенія и начать зарабатывать свой хлбъ. Словомъ, твердо стать на ноги. Такимъ образомъ, брачный возрастъ отодвинулся этакъ лтъ на 10, но природа наша не измнилась ни на іоту. Ни одно свойство ея не отсрочилось, она свою линію ведетъ неуклонно, что ты и доказалъ намъ въ 17 лтъ. Признаюсь, это нсколько рано, но вдь это фактъ, а слдовательно съ нимъ надо считаться.
Я слъ за столъ противъ него и постарался принять наиболе удобную и спокойную позу, такъ какъ зналъ уже по опыту, что дядя будетъ долго наслаждаться собственнымъ краснорчіемъ. Вопросъ о зажигательности моей крови въ сущности былъ уже выясненъ и исчерпанъ. Но онъ долго еще говорилъ на эту тему. Приводилъ даже латинскія цитаты и ссылался на средніе вка и древнюю Грецію.
Наконецъ и онъ призналъ вопросъ исчерпаннымъ и перешелъ къ другому. Онъ такъ и сказалъ:
— Теперь мы перейдемъ къ другому. Въ силу такого положенія вещей, государство поставлено въ необходимость терпимо относиться къ извстнымъ учрежденіямъ, по своей сущности противнымъ нравственности и религіи. Авторизируя ихъ существованіе, оно въ этомъ случа, въ силу необходимости, и, такъ сказать, но избжаніе худшаго зла. становится въ противорчіе съ самимъ собой. Но, хотя институтъ этотъ, такъ сказать, освященъ снисходительностью къ нему закона, тмъ не мене порядочный человкъ долженъ всячески уклоняться отъ пользованія его услугами, и едва ли ты могъ бы мн доказать, что это неизбжно. Почему? Если бы ты былъ какой-нибудь бирюкъ, жалкій одиночна, не имющій общества, знакомствъ… Но ты вращаешься въ широкомъ кругу, ты имешь успхъ у женщинъ.— мы съ тобою будемъ откровенны. Я вдь наблюдаю и вижу: Я видлъ не одну пару прекрасныхъ глазъ, загоравшихся, когда он смотрли на тебя. Мы конечно заране исключаемъ двушекъ. Ихъ неприкосновенность священна. Ибо подобныя увлеченія ведутъ за собою тяжелыя послдствія… Но, Вольдемаръ, ты же не можешь не знать, что дамы нашего круга далеко не всегда отличаются непоколебимостью… Я, мой другъ, ничего теб не совтую и никакихъ указаній не длаю. Это область интимная, которой никто не иметъ права касаться,— такъ сказать, святая святыхъ, куда можетъ входить только посвященный. Я разсуждаю вообще. Я хочу только доказать, что для молодого человка твоего положенія является просто безсмысленнымъ поступкомъ то, что для другого можетъ стать неизбжнымъ. Ты меня понимаешь… Не будемъ ставить точки на і. Опять же скажу, что я терпть не могу всякаго рода домашнихъ исторій съ какими-нибудь горничными и вообще служащими въ дом. Это вульгарно и некрасиво. Но воспитанный человкъ никогда не допуститъ до чего-нибудь, похожаго на исторію. Ты тоже понимаешь меня… Ахъ, мой другъ, ршительно во всемъ нуженъ умъ, и когда онъ есть, ничего больше не надо… Надюсь, что ты меня вполн понялъ. Вотъ и звонокъ. Это значитъ, твоя тетушка. То, о чемъ мы говорили, понятное дло, до нея не касается.
Вошла тетка и сейчасъ же явились другія темы. Но разговоръ мой съ Никодимомъ Кондратьевичемъ не прошелъ для меня безслдно. Онъ внесъ въ мою голову новую точку зрнія.
Я, конечно, зналъ, что молоденькія и даже не особенно — дамы того круга, въ которомъ я вращаюсь, не всегда строго врны своимъ мужьямъ, но я смотрлъ на это съ наивной точки зрнія прописей и думалъ, что это безусловно осуждается солидными людьми, особенно такими моралистами — какъ мой дядя. Оказалось, что онъ смотритъ на это легко и почти игриво и даже серьезно учитываетъ это обстоятельство въ своемъ план поведенія для молодого человка. Это было для меня цлое открытіе.
И когда я посл этого разговора появился въ обществ, я уже совсмъ другими глазами посматривалъ на кокетство и глазки молодыхъ дамочекъ и, еслибъ не моя врожденная робость передъ женщинами, я не знаю, куда бы это завело меня.
Но скоро я сдлалъ еще одно открытіе, которое окончательно поставило меня въ тупикъ. Дло въ томъ, что въ дом вышло какое-то недоразумніе съ горничной и ее удалили. Уже это нсколько удивило меня. Горничная служила въ дом давно, нсколько лтъ, была скромна и исполнительна. Очень некрасивая, она отличалась какимъ-то монашескимъ направленіемъ. Читала священныя книги, при всякой возможности ходила въ церковь и съ кротостью сносила господскіе капризы и несправедливости.
Тетушка всегда говорила, что она просто избалована своей Дуней и не могла нахвалиться ею. Особенно трогала ее привязанность Дуни къ ея маленькой собачк, и вдругъ изъ какого-то пустяка Дун отказали.
Стали приходить къ тетушк кандидатки въ горничныя. Она съ ними подолгу разговаривала, осматривала ихъ, производила самое тщательное изслдованіе ихъ характеровъ, ихъ взглядовъ на жизнь и, наконецъ, остановилась на одной, которой за окончательнымъ отвтомъ велла прійти въ воскресенье.
Это было въ праздникъ, въ довольно ранній часъ. Никодимъ Кондратьевичъ уже отпилъ чай, отчиталъ газеты и предавался какой-то дополнительной работ у себя въ кабинет. Я по праздникамъ поднимался съ постели значительно позже. Въ столовой, въ ожиданіи меня, все время киплъ самоваръ. на этотъ разъ я почему-то всталъ нсколько раньше и сидлъ уже въ столовой. Очевидно никто не замтилъ моего прихода туда. Тетушка была въ своемъ будуар, который находился черезъ одну комнату отъ столовой.
Черезъ столовую прошелъ дядинъ лакей, старый Артемъ, исполнявшій также и обязанности домашняго курьера — но не къ Никодиму Кондратьевичу, а къ тетушк.
Я слышалъ ршительно все, что длалось въ дом. Онъ доложилъ, что пришла двушка, нанимающаяся въ горничныя, за окончательнымъ отвтомъ.
— А, хорошо, сказала тетушка. Пусть она сюда войдетъ.
Артемъ вернулся въ кухню, а черезъ минуту появился опять, но уже не одинъ, а въ сопровожденіи кандидатки въ горничныя, которая слдовала за нимъ. Я, разумется, осмотрлъ ее.
Ея наружность обращала на себя вниманіе. Высокая ростомъ и статная, она была одта для горничной даже изысканно. Правда, тетка требовала, чтобы горничная по вншности гармонировала съ отборной обстановкой ея квартиры и, должно быть, уже сообщила ей объ этомъ.
Но, кром того, у нея было интересное лицо — не то, чтобы красивое, скоре даже нтъ, но именно интересное — оригинальное по чертамъ — задорное, съ веселыми — почти смющимися глазами. И этими глазами она быстро осмотрла меня и сейчасъ же отвела ихъ. Мн показалось, что и губы ея чуть-чуть подернулись усмшкой.
Артемъ указалъ ей дверь въ будуаръ, а самъ, проходя обратно черезъ столовую, тихонько сказалъ мн.
— Вотъ это такъ ужъ пава! Не чета благочестивой Дуняш!
Когда онъ ушелъ, начался діалогъ въ будуар, и я слышалъ его весь отъ слова до слова.
— Что скажете, милая? спросила тетушка.
— Я за отвтомъ-съ! сказала горничная, какимъ-то крпкимъ, твердымъ, хотя и не сильнымъ голосомъ.
— Да-да, я общала вамъ. Но мн надо прежде поговорить съ вами… Справки о васъ я получила. Он ничего, недурныя. Вы служили у Заблоцкихъ?
— Да-съ… Я у нихъ три года служила-съ. Еще при покойной ихъ супруг.
— А почему же вы ушли отъ нихъ? Я говорила съ старшей барышней… Она очень довольна вами и даже не понимаетъ почему вы покинули ихъ.
— Это, сударыня, такое дло, что говорить не годится.
— А, да, да… Я понимаю. Это длаетъ честь вашей скромности. Это началось уже посл смерти г-жи Заблоцкой?
— Вотъ именно-съ, даже полгода не прошло-съ…
— Да, мужчины, они вс такіе… А вы,— значитъ, очень строгая?
— Я, барыня, обязана вамъ сознаться… Хотя я и двушка, но у меня былъ грхъ…
— У васъ былъ ребенокъ… я знаю… Но это до меня не касается.
— Нтъ, я такъ, потому бываетъ, что господа узнаютъ и стыдятъ. Даже такіе есть, которые отъ мста отказываютъ…
— Но Заблоцкій вамъ не отказалъ отъ мста!
— Нтъ, они даже мн разныя разности предлагали.
— Такъ что же?
— Я, барыня, не льщусь на интересъ… Они уже старый человкъ. У нихъ дочери… Вотъ старшей уже 25 лтъ… Зачмъ же? Я, конечно, двушка съ пятномъ, а только у меня своя гордость есть.
— Значитъ, вы только по влеченію?
— Какое у нашей сестры, горничной, можетъ быть увлеченіе? Извстно, когда человкъ по душ, чего не отдашь ему! А на счетъ увлеченья,— да намъ и время нтъ.
— Такъ, такъ… Вы разсудительны, моя милая, это мн нравится… Но я вообще должна сказать вамъ, что не имю привычки вмшиваться въ частную жизнь прислуги. Есть господа, которые требуютъ отъ прислуги какой-то монашеской жизни, но мн этого не нужно. Прислуга должна быть исправна въ своихъ обязанностяхъ, вотъ и все. Мало ли что бываетъ! Вотъ у насъ въ дом есть молодой человкъ. У молодыхъ людей всегда бываютъ романы… Ну, положимъ, у васъ съ нимъ завязался романъ. Мн до этого нтъ никакого дла. Я только предупреждаю васъ, что не должно быть никакихъ исторій.
— Помилуйте, барыня, какія же исторіи…
— Ну, да, я это и говорю. Такъ вотъ что, милая,— условія вамъ извстны, если я вамъ нравлюсь, то можете служить.
— Слушаю-съ, барыня. Прикажете прійти сегодня?
— Можете и завтра, какъ хотите.
— Слушаю-съ.
Затмъ въ столовой опять появилась новая горничная. На этотъ разъ она уже посмотрла на меня съ большимъ любопытствомъ. А мн отъ этого взгляда сдлалось почему-то неловко.
Я представилъ себ, что она должна думать обо мн теперь, посл упоминанія тетушки о ‘молодомъ человк, живущемъ въ дом’. Мн казалось, что она должна презирать меня. Вдь смыслъ тетушкинаго замчанія былъ ясенъ. Новая горничная какъ бы приглашалась къ особой любезности къ ‘молодому человку, живущему въ дом’.
Это ужъ дйствительно было для меня открытіе. Что Никодимъ Кондратьевичъ дружески занимался моими сердечными длами, къ этому я ужъ привыкъ, но чтобы этотъ вопросъ озабочивалъ также тетушку, этого я никакъ не могъ себ представить.
Но открытіе шло дальше. Тетушка поднялась и тихими, почти неслышными шагами пошла черезъ гостинную въ кабинетъ. Опять я слышалъ разговоръ.
— Я нашла горничную, сказала тетушка.
— Да? Вотъ эту, красивую?
— Да, да… Представь, такъ и оказалось, какъ я думала… Этотъ Заблоцкій приставалъ къ ней… Она, видите-ли, признаетъ только по влеченію… И у нея дйствительно былъ ребенокъ, какъ сказала мн м-ль Заблоцкая. Она мн нравится. Такая разсудительная… Не знаю, я немного боюсь…
— Чего?
— Да вотъ этого ребенка.
— А разв ты обязалась воспитывать его?
— Нтъ… не въ томъ дло. Но представь, если… Ну если, напримръ, Вольдемаръ… и вдругъ — ребенокъ…
— О, полно… Вольдемаръ вовсе не такой легкомысленный. При томъ же я какъ-нибудь поговорю съ нимъ…
И посл этихъ, словъ въ кабинет произошло движеніе, какъ будто они оба собирались выйти оттуда. Я ни за что не хотлъ быть открытымъ въ столовой. Поэтому я всталъ и быстро, громкими шагами направился въ кабинетъ.
— О, какъ ты сегодня поздно!.. сказала тетушка.
— Да, отвтилъ я, здороваясь съ ними: — сегодня что-то заспался.
— Дать теб чаю?
— Я самъ налью себ, тетя, не безпокойтесь.
И посл этого я сейчасъ же вернулся въ столовую и тамъ быстро устроилъ все такъ, какъ будто только что начиналъ завтракъ.
Но матеріала для размышленій это утро дало мн пропасть. Вдругъ все освтилось передо мной по новому.
Ну, строгость дядинаго пуризма уже раньше была въ моихъ, глазахъ поколеблена. Но тетушка… тетушка! О чемъ она заботилась? Мн было совершенно ясно, что они объ этомъ предварительно говорили.
Теперь передо мною выяснилось и другое. Я получилъ отвтъ на вопросъ: почему была разсчитана Дуняша, прекрасная горничная, которой дорожили?
Она была совсмъ непригодна для той роли, которая между прочимъ, если не предписывалась, то допускалась… Со стороны тетушки это было, конечно, настоящее самопожертвованіе. И я увренъ, что иниціатива исходила изъ мудрой головы Никодима Кондратьевича. Никакая другая голова не могла произвести на свтъ такую дикую идею.
Если я до сихъ поръ не былъ твердо увренъ въ томъ, что эти люди любятъ меня и заботятся обо мн до самопожертвованія, то посл этого уже не могло быть сомннія въ томъ. Но до чего странно было проявленіе ихъ любви и заботы!.. Признаюсь, я даже растерялся…
Но, для меня теперь стало очевидно, что Никодимъ Кондратьевичъ добродтельно лгалъ, когда уврялъ меня, что тетя ничего не будетъ знать о моей катастроф. Тетя знала все, но замчательно искусно скрывала это. Ни одного намека съ ея стороны я не слыхалъ. Но что она знала, теперь это было уже несомннно.
Чтобы прибгнуть къ такой крайней и исключительной мр, какъ изгнаніе ни въ чемъ неповинной Дуняши и приглашеніе ‘подходящей’ горничной, надо было дйствительно опасаться за мою цлость.
И вдь тетушка какъ тщательно выбирала! Цлую недлю изъ конторы и по газетному объявленію къ ней являлись претендентки и, не будь такого необыкновеннаго соображенія, она могла-бы давно уже выбрать. Но она присматривалась, изучала, старалась проникнуть въ характеръ, въ отношеніе къ жизни. Она искала — ‘двушку съ пятномъ’. Это пятно ей было необходимо. И вотъ нашла. Ее звали Лизой.
На слдующій день Лиза пришла и вступила въ отправленіе обязанностей горничной.

IV.

Я не могу сказать, чтобы я не обращалъ вниманія на Лизу. Она мн нравилась и своей задорной наружностью и своей стройностью и своимъ характеромъ.
Она, конечно, была лишена всякаго образованія, по ея природный умъ, даже въ такой тсной рамк, какъ должность горничной, не пропускалъ случая сказаться. Никогда она не становилась въ тупикъ отъ вещей, которыя были для нея новы, а старалась понять, никогда не терялась. Если же ее удостоивали разговоромъ, то мнніе ея о вещахъ, конечно, самыхъ обыденныхъ, всегда были самостоятельны. При томъ, она очень выгодно отличалась отъ прежней, Дуняши, своей веселостью… Веселость ея проявлялась не въ глупомъ смх, а въ ясномъ, какомъ-то радостно-здоровомъ выраженіи лица. Въ глазахъ ея было много живости. Въ нихъ ключемъ била жизнь. Дуняша-же, подъ давленіемъ своего монашескаго настроенія, всегда наводила на меня уныніе.
Я даже признаюсь, что Лиза иногда прямо-таки волновала меня. Но я не сдлалъ ни одного движенія въ ея сторону. Могу сказать, что въ этомъ отношеніи я былъ чистъ и неуязвимно происходило это не отъ цломудрія, а совсмъ отъ другихъ причинъ. Цломудріе мое вообще тогда уже было подвержено сомннію. Вс мои колебанія, все безпокойство моей душивъ этой области, какъ-то сами собой утишились и, если что меня охраняло отъ рискованнаго шага, — такъ это чисто вншнія обстоятельства.
По отношенію къ Лиз, и этой охраны не было. Мы жили съ нею въ одномъ дом, даже моя комната помщалась не въ ряду другихъ комнатъ, гд жили Никодимъ Кондратьевичъ и тетя, а въ коридор, который кончался кухней и жилищемъ прислуги.
Но я не могъ забыть того удивительнаго діалога, который происходилъ между моей теткой и Лизой, а также между теткой и Никодимомъ Копдратьевичемъ. Ихъ предусмотрительность до такой степени упрощала положеніе, что его пошлость становилась очевидной и слишкомъ била въ глаза.
При томъ-же я имлъ право быть увреннымъ, что столь попечительные родственники не остановятся на предварительной мр и не откажутъ себ въ удовольствіи присматривать за Лой и дальше. И я ни за что не хотлъ давать пищу ихъ любопытству.
Но отъ моего вниманія не ускользали странные, долгіе и выразительные взгляды, которые останавливала на мн Лиза. Это началось недли черезъ три посл ея поступленія въ нашъ домъ. Раньше она какъ будто не обращала на меня вниманія или, можетъ быть, я не замчалъ.
Утромъ, если мн случалось пить чай безъ Никодима Кондратьевича Лиза ужасно старалась угодить мн. Она появлялась въ ту же минуту, какъ я входилъ въ столовую, и принималась организовать мой завтракъ. Тетушка никогда не наливала мн такого вкуснаго чаю, не предлагала такихъ пріятныхъ тартинокъ. Лиза чрезвычайно быстро изучила вс мои вкусы и видимо потакала имъ.
— Вы отлично наливаете чай, Лиза, говорилъ я, желая чмъ-нибудь доставить ей удовольствіе.
— Это только для васъ, отвчала она и улыбалась.
Какіе вкусные бутерброды вы длаете!
— Это только для васъ!
Говорить долго, сколько-нибудь основательно, въ столовой, мы не могли. Другихъ же условій не было. Замчательно, что Лиза, на обязанности которой лежала между прочимъ уборка моей комнаты, никогда не входила туда, когда я былъ тамъ. Эта черта сильно располагала меня въ ея пользу. Ею какъ-бы зачеркивался въ ея отношеніяхъ ко мн элементъ пошлости.
Но однажды ей пришлось принести мн зажженную лампу. Были сумерки. Я сидлъ за какимъ-то учебникомъ. Она поставила лампу на столъ, протянувъ руку изъ за моей спины, и сказала.
— Баринъ все учатся, все учатся!
— Вы находите, Лиза, что я такъ много учусь?
— А то какъ же? Придете домой, побдаете и сейчасъ за книгу.’
— Но я цлые вечера провожу безъ книги.
— А гд же вы ихъ проводите?
— У знакомыхъ.
— Съ барышнями?
— Да, тамъ и барышни бываютъ…
— Красивыя, должно быть?
— Есть и красивыя…
— Вотъ барышню,— будь она и не красивая, а все ее полюбить можно, а горничную, такъ будь, какъ морская царевна, не полюбятъ.
— Да я не люблю красивыхъ, Лиза!
— Какже можно не любить красивыхъ?
— Да вотъ именно потому-то и не люблю, что ихъ нельзя не любить, а значитъ — вс любятъ. Что за удовольствіе любить ту, которую любятъ вс? Когда я смотрю на нее. такъ въ это время, можетъ быть, еще 10 паръ глазъ тоже на нее смотрятъ, и мой взглядъ встрчается съ ними на ея лиц.
— Ха, ха, тихо засмялась Лиза:— а это все равно, какъ у насъ въ деревн работники, когда дятъ кашу,— такъ вс въ одну миску съ своими ложками лзутъ…
— Вотъ именно, Лиза, это такъ и есть,— воскликнулъ я,— восхитившись ея мткимъ сравненіемъ.— Вы, Лиза, умная… Жаль, что у васъ нтъ образованія.
— А на что мн оно? Горничной образованной быть нельзя. Никто и не возьметъ.
— Зачмъ же горничной? Тогда вы могли бы быть чмъ-нибудь другимъ… Акушеркой, фельдшерицей.
— Ахъ, ужъ и не знаю, что лучше. Знала я одну фельдшерицу, она въ больниц служила, такъ докторъ ею такъ помыкалъ, что она, бдная, плакала и говорила: если бы не эта моя проклятая образованность, пошла бы я лучше въ горничныя. А только я вамъ мшаю… Ужъ я пойду.
— Мн пріятно съ вами разговаривать Лиза… Но все таки надо учить урокъ. Вечеромъ необходимо быть у знакомыхъ.
Лиза совсмъ тихо пошла къ двери, пріотворила ее и остановилась.
— А тамъ вамъ очень весело будетъ? спросила она.
— Не думаю, Лиза.
— Такъ зачмъ же дете?
Да вдь это больше такъ, по привычк и по обязанности… Меня просили и я общалъ.
Больше она ничего не сказала, а только почему-то тихо и продолжительно вздохнула.
Странное существо! Въ ней было своеобразное изящество, не то изящество, къ которому приглядлся уже мой взглядъ въ обществ — изящество воспитанія и свтской выправки. У Лизы было изящество природное, которое выражалось не въ движеніяхъ, не въ походк, не въ позахъ, а въ интонаціяхъ и во взглядахъ. Когда я говорилъ съ нею — она мн казалась интересной. Мн хотлось продолжать, и если бъ не проклятый урокъ по тригонометріи и не необходимость хать на скучный вечеръ къ знакомымъ, гд будутъ ‘все т же’, танцовать будутъ ‘все тоже’, и говорить будутъ, все о томъ же’,— я съ удовольствіемъ проболталъ бы съ Лизой.
Но теперь уже для меня было несомннно, что Лиза не я только благоволитъ ко мн, но, можетъ быть, даже увлечена моей особой. Я, конечно, нисколько не былъ увлеченъ ею, но она меня какъ-то особенно задвала. Я даже скажу, что въ ней было для меня что-то обаятельное. Но, такъ какъ она была все-таки горничная, хотя и своеобразная, я не думалъ объ этомъ серьезно.
Зима шла. Мое время проходило обычно. Я вращался въ обществ. Именно только этимъ словомъ и я могу опредлить свое положеніе. Это было какое-то безсмысленное и безполезное вращеніе.
Общество, по своему составу, вовсе не заключало въ себ тхъ элементовъ, которые давали бы ему право называться ‘высшимъ свтомъ’. Но въ город такихъ элементовъ и не было. Попадались отдльныя единицы — какой нибудь графъ, владвшій въ губерніи помстьями и не питавшій склонности къ столичному шуму, или утомленный имъ, карьеристъ, у котораго на самомъ быстромъ бгу ‘сорвалось’, и потому онъ добровольно заточилъ себя въ провинцію. Но они и жили особнякомъ, почти не смшиваясь съ обществомъ. Мстный же кругъ, считавшій себя высшимъ обществомъ, состоялъ изъ перворазборныхъ чиновниковъ, которые, по отношенію къ столичнымъ, занимали третьестепенное положеніе, но здсь, такъ какъ выше ихъ никого не было, высоко держали голову, богатыхъ помщиковъ и коммерсантовъ, догадавшихся получить образованіе и усвоить свтскій образъ жизни и пріемы. Среди нихъ было много иностранцевъ, давно жившихъ въ город и совершенно обрусвшихъ. Въ этомъ кругу не было никакого общаго объединяющаго интереса, потому что дла у всхъ были разныя. Чиновникамъ не о чемъ было говорить съ коммерсантами, а коммерсантамъ съ помщиками.
И такъ какъ общей идеи, которая захватила бы всхъ не было вовсе, то царила какая-то веселая пустота. Люди даже не задавались никакими цлями, кром той, чтобы не скучно провести время. И это боле или мене удавалось при помощи такихъ простыхъ средствъ, какъ карты, танцы, ухаживаніе, флиртъ и безконечная пустая болтовня.
Могу сказать по совсти, что, проведя въ этомъ обществ нсколько лтъ, я ничему у него не научился и, когда впослдствіи я его разобралъ и раскусилъ, то пришелъ къ заключенію, что оно было удивительно пустое и безнадежно-пошлое.
И вотъ я усердно вращался въ этой пустот и каждый день погружался въ эту пошлость. Пусть кто-нибудь не подумаетъ, что я пристрастенъ. Все это дйствительно такъ и было. Общество это составляли люди, которые ни за что не хотли быть самими собой, т. е. простыми людьми средняго круга. Если бы они оставались ими, у нихъ нашлись бы живые интересы и живая почва для общенія.
Но они хотли во что бы то ни стало узурпировать амплуа высшаго свта и постоянно другъ передъ другомъ ломались подъ этотъ свтъ. Я даже думаю, что большинство изъ нихъ никогда непосредственно не наблюдало своего образца, а судило о немъ по наслышк. Поэтому и проявленіе свтскости, по необходимости. было какимъ-то извращеннымъ общимъ мстомъ.
Гимназія, не смотря на то, что я вошелъ уже въ возрастъ, по прежнему отъ меня ничего не требовала, кром вншняго благонравія и благополучной сдачи уроковъ и экзаменовъ. И именно, ей нужно было сдаваніе, но не знаніе. За семь почти лтъ пребыванія въ гимназіи мы выработали блестящую систему сдавать урокъ, имя въ голов самыя скудныя познанія. Были, конечно, въ гимназіи люди, которые усердно и основательно учили уроки и, кром того, считали книги, которыя дополняли ихъ знанія, но большинство обходилось посредствомъ ‘системы’.
Ее даже описать трудно, потому что вся она состояла изъ хорошаго знанія преподавательской слабости и приспособленія къ ней. У каждаго было сочинено особое приспособленіе. У одного достаточно было подсказывать, другой имлъ слишкомъ острый слухъ и тутъ надо было примнять раскрываніе книги, спрятанной за спиной товарища, сидвшаго впереди, третій отличался неудержимой говорливостью и ученики знали, что ему достаточно только правильно сказать начало урока, а затмъ онъ подхватитъ и все доскажетъ самъ — и десятки другихъ невинныхъ обходовъ и штукъ.
На экзаменахъ опять по каждому предмету особое приспособленіе. Учитель исторіи, напримръ, допускалъ подробнйшую программу на самыхъ билетахъ. Билеты были величиной въ осьмушку листа и на нихъ мельчайшимъ почеркомъ въ форм вопроса ловко былъ изложенъ весь билетъ.
По латинскому языку приходилось держать въ карман свой билетъ и, ловко спрятавъ тотъ, который былъ взятъ со стола, быстро вынуть его и отвчать то, что хорошо выучилъ.
Математикъ прямо входилъ въ соглашеніе съ нами и мы знали, что билеты будутъ лежать въ извстномъ порядк, а вызывать насъ будутъ по алфавиту съ конца.
Словомъ, вс заботились о благополучномъ исход. Нуженъ былъ всмъ хорошій результатъ для блестящаго отчета, который долженъ вызвать благосклонную похвалу высшаго начальства.
И я могу сказать по совсти, что вс мы, обладая отличными отмтками и превосходными аттестатами, ровно ничего не знали, что также отмченные въ журнал, какъ благонравные молодые люди, мы покучивали, играли въ карты и преисправно посщали разныя Балахны, принося съ собою въ классъ отвратительныя болзни, и понемногу, но все-таки дятельно разрушали свои молодые организмы.
Здсь я вспоминаю о моемъ пріятел Роганскомъ. То, что произошло съ нимъ, я отношу прямо на счетъ нашего воспитателя Чупренко. Этотъ юноша былъ съ виду холодный, сдержанный, даже какъ-то непріятно сухой. Это отталкивало отъ него товарищей и у него ни съ кмъ не было сколько-нибудь теплыхъ отношеній.
Но подъ этимъ покрываломъ таилась въ высшей степени, воспріимчивая и неустойчивая нервная система и какая-то неудержимая чувственность. Несмотря на свое сравнительно большое умственное развитіе, онъ поддался вліянію Чупренко гораздо легче и значительне, чмъ другіе.
Посл того знаменитаго нашего дебютнаго вечера, у него правда, былъ долгій антрактъ, когда онъ вовсе не ходилъ въ городской садъ. Но этимъ онъ былъ обязанъ только своей выдержк, а его туда страшно тянуло, и посл Новаго года онъ вдругъ, точно съ цпи сорвался. Я по цлымъ недлямъ не встрчалъ его у знакомыхъ. Часто онъ опаздывалъ на первые уроки, потому что просыпалъ. Когда же появлялся въ обществ, то вс обращали вниманіе на то, что онъ худетъ, и въ лиц у него замчается какой-то анемичный оттнокъ.
— Ты былъ боленъ, что ли?— спрашивалъ я его.
— Нтъ, такъ… Просто, мало спалъ…
Онъ почему-то скрывалъ отъ меня свое сближеніе съ Чупренко.
Въ эти мсяцы онъ какъ-то необыкновенно быстро, на глазахъ у всхъ, выросъ, или, какъ говорятъ, его выгнало, и у него оказался высокій ростъ.
Однажды, это было уже въ начал марта, когда на улиц повяло весной, онъ пришелъ ко мн. Онъ былъ знакомъ съ Никодимомъ Кондратьевичемъ и теткой и изрдка бывалъ у нихъ, но на этотъ разъ онъ прошелъ прямо въ мою комнату.
Это было передъ вечеромъ, были ясные сумерки и я не хотлъ зажигать лампу. Когда онъ вошелъ и я взглянулъ на него, то страшно землистый оттнокъ его лица я приписалъ сумеречному освщенію вечера. Но, приглядвшись, я убдился, что сумерки здсь не при чемъ, что это есть дйствительный цвтъ его лица. Я протянулъ ему руку, но онъ не отвтилъ мн тмъ же.
— Я не могу дать теб руку,— сказалъ онъ, какимъ-то унылымъ, подавленнымъ голосомъ.— Я затмъ и пришелъ.
— Затмъ, чтобы не подать мн руки?
— Затмъ, чтобы объяснить…
— Садись,— сказалъ я, еще ничего не понимая и въ первую минуту даже заподозрвъ, что онъ пришелъ ссориться. Онъ слъ, но какъ-то осторожно, точно боялся занять весь стулъ.
— Слушай,— началъ онъ, мы съ тобой не друзья, конечно, но все же хорошіе пріятели. Друзей у меня нтъ… Не оказалось. Ни скажу это только теб одному. Я боленъ.
— Да? Такъ это же не такъ ужъ страшно…
— Нтъ, это очень, страшно. Это не то, что теб извстно. Это нчто самое худшее, самое ужасное…
— Ты это знаешь наврное?
— У меня отецъ докторъ…
— И ты сказалъ ему?
— Онъ самъ понялъ. Были домашнія трагедіи… но я ихъ перенесъ. Отецъ убдилъ меня, что съ этимъ можно жить.
— Разв, даже такъ ставился вопросъ?
— Да, я ршилъ застрлиться, но онъ, понимаешь ли, онъ мн научно доказалъ… онъ заставилъ меня перечитать нсколько книгъ и я согласился съ нимъ… Къ теб я пришелъ вотъ зачмъ. Такъ какъ общеніе со мной теперь представляетъ опасность, то нкоторое время я не буду ходить въ гимназію… Я не буду вовсе выходить изъ дома и появляться въ обществ. Я надюсь на твое, такъ сказать, пособничество. Ты объяви, что бываешь у меня, что я въ постели, сломалъ себ правую руку…— затмъ, когда я приду въ гимназію,— такъ какъ ты мой сосдъ по скамейк, то мы можемъ сообщаться осторожно. Правая рука у меня будетъ на привязи, это дастъ мн право никому не подавать ее. Ну, вотъ и все…
— Я все сдлаю, Роганскій, какъ ты хочешь… Когда мн заходить къ теб?
— Когда захочешь… Я буду дв недли безвыходно дома.
— Вс эти мсяцы ты проводилъ съ Чупренко?
— Да, я точно съума сошелъ… Видишь, во мн сидитъ чортъ, котораго я и не подозрвалъ. У меня нездоровыя нервы, ихъ раздразнили… Теперь, когда я отрезвился, я вижу, что Чупренко, это — какое-то чудовище… Но о немъ я ничего не сказалъ отцу и никому. Зачмъ? Пусть онъ стъ свой педагогическій хлбъ. Ну, я ухожу,— прибавилъ онъ, поднявшись.
— Я завтра буду у тебя…
— Какъ хочешь, прощай.
Опять онъ по подалъ мн руки и вышелъ. Я проводилъ его въ переднюю. Вышла туда Лиза, но онъ ршительно отклонилъ ея услуги и быстро надлъ пальто безъ посторонней помощи.
— Какой сердитый вашъ товарищъ,— сказала Лиза.
— Онъ не сердитый, Лиза, онъ несчастный.
— А что же у него такое?
— Не могу вамъ разсказать, Лиза, потому что это его тайна, которую онъ мн доврилъ.
— А, ну такъ тогда и не надо…
Бдный Роганскій пострадалъ гораздо больше, чмъ думалъ его отецъ. Занятый практикой съ утра до вечера — онъ былъ въ город лучшій врачъ — онъ не имлъ свободной минуты, чтобы изучить не только душу, но даже организмъ своего сына. На основаніи науки, онъ доказалъ ему, что его болзнь излчима, и что съ нею можно жить, но онъ не принялъ въ расчетъ того, что организмъ моего товарища не только былъ слабъ отъ природы, но еще сильно истощенъ образомъ жизни въ послдніе мсяцы, и при томъ у него были особыя наклонности, полученныя отъ рожденія. Лченье отъ этой болзни было для него непосильно и въ конецъ подорвало его.
Роганскій никогда уже не оправился вполн и трагическій конецъ все-таки не миновалъ его, но это случилось гораздо позже.
Съ Лизой мы бесдовали урывками, и большей частью въ часы, когда она приносила мн лампу. Ужъ это сдлалось почти обычаемъ, что лампа никогда не ставилась на мой столъ утромъ, какъ это длалось при Дун, а всегда Лиза приносила ее, когда наступали сумерки. Длала она это съ очевиднымъ расчетомъ побесдовать со мною нсколько минутъ.
Это были странныя отношенія. Сближеніе между нами происходило естественно и само собой очевидно развивалось на почв молодости и непосредственнаго элементарнаго влеченія. Мы никогда не говорили съ нею ни о чувств, ни о чемъ бы то ни было, имвшемъ отношеніе къ нему. Она входила, по обыкновенію, тихонько и медленно и подходила къ столу. Я въ это время всегда сидлъ за учебникомъ. Она ставила незажженную лампу на столъ и не отходила.
Я чувствовалъ ея близость и прикосновеніе и не протестовалъ. Мы говорили о чемъ-нибудь, совсмъ не интересномъ, просто нужно было, чтобъ голоса наши раздавались, и въ этихъ голосахъ слышна была горячая дрожь.
Иногда я чувствовалъ, что она какъ будто тсне хочетъ приблизиться ко мн и тогда я ощущалъ опасность и съ чуть замтнымъ протестомъ произносилъ.
— Лиза?
Она сейчасъ же отстранялась, и надъ моей головой раздавался тихій и чрезвычайно опасный для меня смхъ.
— Ахъ, вы… Ну, какой же вы… Ахъ!.. говорила она и вздыхала.
Такъ проходили съ четверть часа, безсмысленные, но пріятные. Затмъ она, какъ бы зная сама мру, брала со стола спички и зажигала лампу.
— Ну, учитесь ужъ, Богъ съ вами!— говорила она и исчезала.
Ничего больше между нами не было, и мн это нравилось. При вид Лизы, гд бы я ни встртилъ ее, я испытывалъ пріятное волненіе, въ которомъ не было ничего мучительнаго и тревожнаго, и мн пріятно было сознавать, что между нами отношенія ни разу не перешли предла милыхъ.
Но я былъ совершенно увренъ, что Никодимъ Кондратьевичъ и тетка думаютъ совсмъ иначе. Иногда мн даже казалось, что, въ часы появленія Лизы съ лампой, въ коридор, около моей двери, слышались сдержанные шаги.
Можетъ быть, это было воображеніе, но отчасти это подтверждали взгляды, которые мои попечители бросали на меня и на Лизу во время завтрака и обда. Этими взглядами они точно благословляли насъ.
Лиза же была у нихъ въ необыкновенномъ фавор. Съ нею были ласковы, ей длали подарки. Однажды она, придя въ обычный часъ, показала мн маленькую и довольно изящную брошь, которую подарила ей моя тетка. Вещь была, конечно, не цнная, но для Лизы она представляла кое-что.
— Вотъ,— сказала мн Лиза,— тетя ваша подарила мн… Ужъ такъ ласковы со мной и… все даромъ…
Тутъ она посмотрла на меня удивительно лукавыми и красивыми глазами и такъ комически засмялась, что и я развеселился.
— Ахъ, Лиза, умная вы, а не понимаете…
— Что понимать-то?
— А то, что… Вотъ вы этого не знаете: у насъ, въ гимназіи, когда у кого-нибудь учитель спрашиваетъ урокъ, а онъ не знаетъ, такъ товарищи тихонько подсказываютъ ему, и онъ, какъ попугай, повторяетъ. Такъ вотъ я терпть не могу, когда мн подсказываютъ и ужъ, если не знаю, такъ молчу… Поняли?
— Нтъ… Ей же, ей, ничего не поняла. Кто подсказываетъ-то?
— Да они… Я указалъ по направленію къ комнатамъ дяди и тети. Разв они вамъ ничего не подсказали.
— А какъ?
— А эти подарки и эта ласковость?
— А-а… Такъ я поняла… Ахъ, вотъ вы какой… Такъ какъ же быть-то?
— А ужъ не знаю. Только ужъ вы лучше ко мн. не заходите… А то вдь я скоро страдать начну…
— Страдать? Съ явнымъ выраженіемъ радости переспросил а Лиза.— Такъ это хорошо!
— Что хорошо? Страданье?
— Да не оно само. А значитъ все-таки не какъ съ гуся вода.
— Лиза, да разв вы не видите?
Но этотъ простой вопросъ оказзлся для нея необыкновенно многозначительнымъ. Для меня это было совсмъ неожиданно. Лиза вдругъ приблизилась ко мн вплотную и, не давъ мн времени опомниться и отстраниться, охватила мою шею обими руками, и отъ нея пахнуло на меня такимъ жаркимъ пламенемъ, что и я загорлся.
— Милый, мой, хорошій мой… Когда любишь, ни до кого нтъ дла… И все отдашь и ничего не пожалешь… Милый… хорошій…
И она, прижавшись ко мн, вся трепетала.
И это оказалось сильне меня. Сама страсть, да еще такая безрасчетная, непосредственная, стихійная, сгорала около меня. И въ этой страсти, въ томъ, какъ она выражалась, было что-то возвышающее. Лиза была прекрасна въ эту минуту. Я первый разъ въ жизни чувствовалъ близъ себя женщину.
Все это вмст покорило меня. Я забылъ и о дяд съ тетей и о своей твердости и пошелъ на встрчу безумному порыву.
Черезъ четверть часа Лиза тихонько, нжно, любовно гладила мои волосы и говорила:— я пойду… только не браните меня и не думайте, ни о чемъ не думайте. Только и хорошаго на свт, когда любишь…

V.

Никодимъ Кондратьевичъ и тетушка вели себя очень тактично и скрытно. Никогда ни однимъ намекомъ не дали они мн понять, что допускаютъ какія-нибудь отношенія между мной и Лизой. Но все же мн не трудно было понять, что они недоумваютъ.
Они очевидно не могли допустить, чтобы при такихъ благопріятныхъ условіяхъ между двумя молодыми существами, при чемъ одно изъ нихъ — Лиза явно даже для нихъ, показываетъ неравнодушіе — не вышло сближенія. Ихъ вводила въ заблужденіе моя холодность и даже суровость по отношенію къ Лиз.
Мы съ нею не сговаривались, но посл того вечера оба вели себя одинаково. Лиза какъ-то чутко схватила мою мысль и всецло сдлалась моей сторонницей. Если прежде дядя и тетя могли уловить нкоторые ея взгляды, брошенные въ мою сторону, то теперь и это было у нихъ отнято. Лиза была невозмутимо равнодушна съ виду. Всю свою нжность она берегла въ себ и отдавала мн въ т короткія и не частыя минуты, когда въ часъ сумерекъ она нсколько засиживалась у меня.
Это было удивительное существо. Къ ней было приложимо выраженіе la grande amoureuse. Она дйствительно отдавала любви всю себя и обо всемъ на свт забывала. И любовь-то ея была наивная и легковрная до послдней степени.
Что я былъ ей? Что я представлялъ для нея? Она не знала ни моего характера, ни моихъ мыслей, ни даже моего образа жизни. Ей было извстно, что я почти ни одного вечера не провожу дома, что у знакомыхъ я встрчаю много двушекъ и дамъ. Она знала и то, что у нихъ я имю успхъ, что я нравлюсь, и она страдала отъ этого. Изрдко это прорывалось у нея въ вид вздоха, но никогда она не позволяла себ упрекнуть меня. Ей нравилась моя наружность,— единственное, что было доступно ей, ну, и конечно, моя молодость,— и на этихъ устояхъ она построила далеко не легкое чувство.
Я имлъ вс основанія думать, что чувство ея было глубоко. Она была старше меня всего на два года.
Вскользь она въ нсколькихъ словахъ разсказала мн о своемъ ‘пятн’. Это былъ нкто, котораго она любила. Онъ былъ машинистъ на пароход. Два мсяца счастья — его отпускъ, а затмъ онъ ухалъ, а вернулся уже съ другой. Въ это время она родила и потеряла ребенка.
И ни малйшей злобы я не уловилъ въ ея рчахъ по его адресу. ‘Любила, что-жъ… любила и больше ничего… любила и отдала себя… и онъ былъ хорошъ для меня, тоже любилъ меня. А разлюбилъ меня, чмъ же онъ виноватъ?.. Это не отъ человка зависитъ’.
Съ удивительнымъ тактомъ она старалась ничмъ не затруднять мое существованіе. Если иногда ей случалось зайти ко мн въ неудобный часъ, ей стоило только намекнуть, сказать: ‘Лиза!’ и она уже понимала и сейчасъ же, безъ огорченія, безъ малйшаго намека уходила.
Встртивъ такое существо при первыхъ шагахъ моей жизни, я долженъ былъ составить себ представленіе о любви, какъ о чемъ-то высокомъ, всеобъемлющемъ. Лиза — горничная, совсмъ не образованный умъ, едва только грамотная — по отношенію ко мн — любимому, стояла на недосягаемой высот. Мн не были нужны ея жертвы, но если бы жертва понадобилась, она принесла бы ее безъ размышленія и при томъ не взвшивая и не соразмряя съ своими силами и положеніемъ. И потомъ, въ свое время эта жертва была принесена…
Что до меня, то мое отношеніе къ ней питалось двумя свойствами: глубиной и какимъ-то особеннымъ изяществомъ ея чувства. Эти свойства трогали меня глубоко, а какъ женщина, она неотразимо притягивала меня къ себ.
Это не могло быть глубокимъ, но Лиза съ какой-то удивительной разумностью довольствовалась тмъ, что есть, и никогда не разспрашивала меня, люблю ли я и какъ люблю, и такимъ образомъ не заставляла меня лгать. Она была вся поглощена своимъ собственнымъ чувствомъ. Оно наполняло ея душу, захватывало все ея существо.
Одинъ разъ я былъ просто пораженъ ея чуткостью. Такой утонченности я отъ нея не ждалъ.
— Не знаю, былъ ли это, какъ раньше, со стороны тетушки поощрительный авансъ, или она, замтивъ перемну въ нашихъ отношеніяхъ, сочла своимъ священнымъ долгомъ отблагодарить ‘умную горничную’ или, можетъ быть, это было даже просто сдлано безъ всякой задней мысли,— тетушка сдлала ей подарокъ,— тончайшее колечко, съ неособенно цнными сибирскими камушками.
Прежде въ такихъ случаяхъ Лиза приходила ко мн и показывала подарокъ обязательно съ какой-нибудь юмористической выходкой. Теперь она пришла смущенная и крайне озабоченная.
— Ахъ, ты, Боже мой… Ахъ… скорбно восклицала она.
— Что случилось, Лиза?
— Да вотъ… ужъ не знаю, какъ и быть… Отъ тетушки-то подарокъ… Вотъ.
Я въ первую минуту не понялъ, въ чемъ она находитъ огорченіе и именно потому не понялъ, что не ожидалъ отъ нея такой душевной тонкости.
— Что же тебя тревожитъ?— спросилъ я.
— Да вдь теперь, не годится это… нехорошо… Это словно заплатили… Ахъ, какъ непріятно! А отказаться нельзя же…
— Да, нельзя, сказалъ я и вдругъ задумался.
Она еще что-то говорила, но я былъ разсянъ, потому что мысли мои не отпускали отъ себя мое вниманіе, а когда Лиза ушла, я предался имъ вполн…
Эта тревога Лизы по поводу подарка внесла совершенно новый мотивъ въ мое сознаніе. Да, Лиза — горничная, Лиза — лишенная образованія, натолкнула меня на мысль, которая должна была гораздо раньше прійти въ мою голову, но не пришла. Какъ я могъ, зная, что мои милые заботливые родственники, чуть не явно пригласили ее на роль какой-то страховательницы меня отъ рискованныхъ увлеченій, что они, имя именно это въ виду платятъ ей хорошее жалованье,— балуютъ и поощряютъ подарками,— какъ я могъ продолжать мои отношенія съ ней? Въ тотъ день, когда произошло между нами сближеніе, даже раньше, когда оно сдлалось возможнымъ, я долженъ былъ или безповоротно отказать себ въ этомъ или поставить Лизу въ другое положеніе.
И я, нервно расхаживая по своей комнат, волновался, кипятился, но ясно видлъ, что все это безполезно. Отказаться отъ близости съ Лизой — но вдь такое ршеніе уже было у меня, и я думалъ, что оно твердо и безповоротно, но это кончилось моей слабостью. Лиза не захочетъ помогать мн въ эторъ. Для чувства она не признаетъ никакихъ законовъ и препятствій. А другое — поставить Лизу въ независимое положеніе — какъ я это сдлаю?
И въ первый разъ явилась у меня мысль о своемъ собственномъ положеніи, о моей полной зависимости отъ Никодима Кондратьевича и тетки, отъ ихъ благорасположенія ко мн, т. е. значитъ, отъ того, довольны они мной или нтъ. Да, у меня были отецъ и мать и, если-бъ понадобилось, они никогда не отказали бы мн въ помощи. Но я слишкомъ отстранился отъ нихъ. За эти послдніе три года я нсколько разъ въ году писалъ имъ письма, въ которыхъ докладывалъ о своемъ здоровья и объ успхахъ въ гимназіи, и письма эти, хотя по форм были сыновне — почтительныя, хотя въ нихъ фигурировали слова: ‘милые, дорогіе’, тмъ не мене были такъ холодны, что не давали мн никакого права расчитывать на помощь моихъ стариковъ.
Конечно, явилась мысль о работ — но въ какомъ жалкомъ худосочномъ вид предстала она предо мной! Въ гимназіи у меня были товарищи, которые усердно давали уроки и не только сами жили этимъ заработкомъ, но еще поддерживали родныхъ. И вотъ, не знаю — откуда у меня взялся такой взглядъ, будто въ этомъ есть что-то такое, чего надо стыдиться. Этихъ тружениковъ я, правда, не презиралъ, но у меня по отношенію къ нимъ было какое-то чувство сожалнія.
Такъ въ приличномъ обществ относятся къ человку, у котораго грязный воротничекъ рубахи или заплата на сапог, когда знаютъ, что это у него происходитъ не отъ неряшливости, а отъ бдности. Я долженъ сказать, что никогда никто не внушалъ мн такихъ мыслей и чувствъ. Никодимъ Кондратьевичъ, повинный во многихъ нелпостяхъ моей жизни, въ этомъ былъ неповиненъ. А его личный примръ могъ бы внушить мн какъ разъ противоположный взглядъ. Онъ всего добился личнымъ трудомъ. Онъ и теперь, когда уже занималъ генеральское мсто и получалъ солидный окладъ, не переставалъ усердно работать, исправно посщая мсто своей службы и каждый вечеръ по нсколько часовъ отдавая время своему служебному портфелю.
Въ гимназіи не переставали подъ разными соусами преподносить намъ изреченія на русскомъ, французскомъ, латинскомъ и славянскомъ языкахъ и изъ этихъ изреченій явствовало, что честный трудъ весьма почтенная вещь. И тмъ не мене въ моей душ не образовалось никакого почтенія къ честному труду.
По всей вроятности виновата въ этомъ была дйствительно искренняя любовь ко мн Никодима Кондратьевича и тетки. Всю жизнь они жаждали имть потомство, а, не получивъ его, всю силу своей накопленной нжности обрушили на меня. И ужъ они дйствительно старались окружить меня всми, доступными имъ, благами жизни. Меня возили въ гимназію въ экипажахъ, мн шили одежду — и форменную и обыкновенную, въ которой я щеголялъ на вечерахъ и лтомъ на берегу моря,— у лучшаго портного. Меня окружали такимъ довольствомъ, какъ будто я былъ наслдникъ неисчерпаемыхъ милліоновъ, и мн никогда не предстояло заботиться о себ.
Общество, въ которомъ я вращался, то же не могло способствовать вндренію въ моей душ этихъ странныхъ взглядовъ и чувствъ. Оно вовсе не состояло сплошь изъ людей съ большими средствами. Такіе считались въ немъ рдкими единицами, но всякій, попавшій въ него, старался жить или по крайней мр имлъ видъ живущаго такъ, какъ будто ему вовсе не надо думать о завтрашнемъ дн.
На этой почв разыгрывались драмы. Многія семьи разорялись и вдругъ внезапно выбывали изъ нашего круга. Но я этого не видлъ, и не зналъ, я видлъ только шумное, хотя и пустое веселье.
Но врно то, что, когда мн пришла въ голову мысль о работ, т. е. о даваніи уроковъ, то я самъ показался себ жалкимъ и смшнымъ. И какъ я сталъ бы искать эти уроки? Кто далъ бы ихъ мн? Кто поврилъ бы, что это мн нужно? Да и что я могу преподать? Я зналъ только уроки, когда ихъ надо было отвчать, но дйствительныхъ знаній у меня не было.
А еще: какую сенсацію это произвело бы у дяди и тети. И эту мысль мн пришлось оставить, какъ совершенно негодную.
Я мучился безплодными мыслями и наконецъ остановился на одной. Я ршилъ написать отцу. Я зналъ, что средства его не велики, но въ то же время не такъ же ничтожны, чтобы онъ не могъ помочь мн. Я никогда не задавалъ ему вопроса о томъ, какое онъ получаетъ содержаніе, но такъ какъ на его рукахъ было большое дло, то ясно, что ему не могли платить слишкомъ мало, и, если принять въ расчетъ, что мое воспитаніе ему ничего не стоило, то у него даже должны быть сбереженія.
Я долго обсуждалъ письмо. Его надо было написать искусно. Я не хотлъ лгать моему отцу, не хотлъ сочинять какую-нибудь исторію. Но въ то же время я ни за что не ршился бы сказать ему всю правду. И я выбралъ нчто среднее. Я написалъ: ‘Дорогой папа, я совершенно доволенъ своимъ положеніемъ въ дом Никодима Кондратьевича и тети, которые доставляютъ мн все необходимое и даже гораздо больше. Я ни въ чемъ не нуждаюсь. И я, какъ вы знаете, никогда не тревожилъ васъ своими просьбами. Теперь у меня есть нужда.— Я не могу вамъ объяснить ее, потому что она не совсмъ моя нужда, вы это поймете… Я прошу васъ просто поврить мн, что это не легкомысленное желаніе имть совсмъ лишнія деньги, а что это дйствительно нужно. Просьба моя вотъ въ чемъ. ‘Если только для васъ это Судетъ не слишкомъ трудно, или лишеніемъ,— присылать мн каждый мсяцъ рублей 30.
Но долженъ еще сказать вамъ, что Никодимъ Кондратьевичъ и тетя ничего не знаютъ и не должны знать объ ‘этой моей просьб. И они такъ же ни въ какомъ случа не должны знать, что я буду получать отъ васъ эти деньги. Этимъ я довряю вамъ свою тайну, которой никто, кром васъ, не будетъ знать, поэтому и высылать деньги никакъ нельзя сюда, на квартиру. Я прошу васъ высылать ихъ на имя моего товарища Роганскаго, адресъ котораго здсь прилагаю. Можете быть уврены, что деньги будутъ переданы мн’.
Мн было нелегко ршиться на посылку этого письма. Письмо было опущено въ ящикъ. Я ждалъ уже больше недли и недоумвалъ, почему отецъ не отвтилъ мн тотчасъ. Прошло еще нсколько дней, а отвта все еще не было.
И вотъ, наконецъ, мн принесли письмо, но странно: оно было съ черной рамкой. Что это значитъ? Кто умеръ? Я не могъ себ представить. Мн въ голову никогда не приходила мысль о томъ, что тамъ, въ деревн, кто-нибудь изъ моихъ можетъ умереть.
Да и кто же? Ни Маринка, ни ея мать своею смертью не вызвали бы черной рамки… Отъ этой мысли у меня закружилась голова. Кто же? Вдь на конверт почеркъ отца. Значитъ, мать?
Но я, держа въ рук конвертъ и боясь раскрыть его, гналъ эту мысль и придумывалъ, что могъ умереть кто нибудь изъ родственниковъ отца или матери. И мн мучительно до боли не хотлось распечатывать письмо. Но это надо было сдлать. И я прочиталъ строки, выведенныя крупнымъ, дловымъ почеркомъ отца.
‘Милый мой сынъ, Володя…’
Уже въ этомъ обращеніи я почуялъ ужасъ предстоящей правды. Въ прежнихъ письмахъ отецъ всегда писалъ: ‘Милый нашъ сынъ…’
Я продолжалъ читать: ‘Съ непосильной болью сердца извщаю тебя о постигшемъ насъ обоихъ — меня и тебя, мой сынъ,— гор: третьяго дня скончалась твоя мать, моя обожаемая жена и врный другъ’.
У меня потемнло въ глазахъ. Мое предчувствіе было ужаснымъ пророчествомъ. Но это было такъ неожиданно и невроятно. Мать всегда казалась мн такой здоровой и прочной.
Я долго не могъ овладть собой, чтобы вновь приняться за чтеніе письма. Вотъ его продолженіе:
‘Она болла недолго, и никто изъ насъ не имлъ даже въ мысляхъ, что можетъ случиться такой исходъ. Земскій докторъ, котораго ты немного знаешь, опредлилъ легкій брюшной тифъ и лчилъ ее отъ этой болзни, но вдругъ температура ея тла быстро поднялась, какое-то внутреннее страданіе стало ее нестерпимо мучить и только тогда нашъ докторъ понялъ, что это не тифъ, а нарывъ во внутренностяхъ. Онъ заговорилъ объ операціи, которая могла бы ее спасти, но было уже поздно. Ночью того же дня наша бдняжка скончалась. Послднія ея мысли были о теб, мой милый сынъ. Ахъ, какъ она скорбла, что не увидитъ тебя! Вдь она чувствовала, что умираетъ. Безполезно было извщать тебя телеграммой. Ты не могъ бы поспть, да и растерялся бы до послдней степени. Вчера мы ее похоронили и теперь вотъ пишу теб и лью неутшныя слезы. Крпко обнимаю тебя и надюсь скоро увидть. Милая Маринка и ея мать, такъ же, какъ и я, въ глубокомъ гор и стараются утшать меня. Он посылаютъ теб поклонъ. Передай и ты мой сердечный поклонъ Никодиму Кондратьевичу и твоей любезной тетушк’.
Но когда я перевернулъ страницу., чтобы дочитать конецъ письма, изъ него выпалъ листокъ бумаги. Я поднялъ его съ полу. Это была дополнительная записка, тоже отъ отца:
‘О твоей просьб пишу отдльно, чтобы ты могъ то мое письмо показать дяд и тет. Врю теб и не спрашиваю, для чего и зачмъ и, такъ какъ у тебя могутъ быть и другія нужды — не обо всемъ же говорить тет,— то съ этой же почтой посылаю на имя твоего товарища 50 рублей и буду высылать такую же сумму ежемсячно’.
Да, эта посылка могла бы доставить мн много радости, если бы она не сопровождалась такимъ страшнымъ извстіемъ. Смерть въ первый разъ подошла ко мн такъ близко и такъ безпощадно. Явились горькія мысли о моей виноватости передъ матерью, о той незаслуженной холодности, о небрежности, которыя я проявлялъ къ ней.
Это былъ мучительнйшій день въ моей жизни. Я спряталъ маленькую записку отца въ карманъ, а съ письмомъ пошелъ къ тетк. Она сразу замтила, что я страшно взволнованъ и страшно блденъ. Я далъ ей письмо и невольно слдилъ за ея лицомъ. Оно выразило все, что полагается выражать при чтеніи подобныхъ извстій. Глаза ея на минуту сдлались большими и неподвижными, углы рта опустились, а самый ротъ слегка рас: крылся, какъ бы для стона, руки приподнялись кверху, какъ будто она собиралась воздть ихъ къ небу, но искренней, хотя бы неглубокой, скорби она не испытывала. Восклицанія, которыя раздались посл этого, вполн соотвтствовали ея маск.
— Боже мой, какъ это неожиданно, какъ это ужасно, какъ жестоко! Бдный твой отецъ! Какъ ты долженъ страдать, мой мальчикъ!
Я отвернулся, потому что мн хотлось заплакать, но не отъ горя,— я никогда не обнаружилъ бы передъ нею своего горя въ форм слезъ,— а отъ злости на то, что существуютъ такія слова и такіе шаблоны для выраженія лица, которыми люди, ничего не чувствуя, могутъ поддлывать чувства.
Но это было только нсколько секундъ, потомъ пришелъ на помощь мой разумъ — тотъ самый, какимъ руководились въ жизни тетка и ея мужъ, и я пришелъ къ заключенію, что въ сущности у нея нтъ никакихъ причинъ глубоко скорбть. Она почти не знала моей матери. Ей было извстно, что гд-то въ далекой деревн живутъ родственники, она посылала имъ поклоны, а въ послдніе годы, кром того, была благодарна имъ за то, что они не только произвели на свтъ сына, а и доврили ей его воспитаніе, что въ ея прескучной и однообразной жизни было большимъ развлеченіемъ.
Пріхалъ дядя, узналъ и сдлалъ почти точь въ точь такое же лицо и, несмотря на мое глубокое горе, едва не заставилъ меня разсмяться, когда изъ устъ его я услышалъ почти буквально т же восклицанія, какія за полчаса передъ этимъ произнесла тетка. *
— Ахъ, бдный твой отецъ… И такъ внезапно… Нтъ, это просто какая-то жестокость, ты долженъ ужасно страдать, Вольдемаръ…
Но онъ все-таки не могъ обойтись безъ своей обычной домашней философіи и прибавилъ нсколько сентенцій о смерти. Онъ находилъ, что со смертью надо разъ навсегда примириться, такъ какъ, сколько бы мы ни возмущались ею, она будетъ существовать.
Я ушелъ къ себ, слъ къ столу и, склонивъ голову на руки, плакалъ. Безсмысленный шумъ городской жизни, круженіе головы отъ этого вздорнаго вращенія въ обществ, эгоизмъ моей пустынной и какъ-то ни на чемъ не утвержденной молодости, все это помогло мн быть забывчивымъ, черствымъ — неблагодарнымъ, но въ дйствительности я безумно любилъ мою мать.
И меня охватило отчаяніе отъ мысли, что я ничмъ не доказалъ ей этого. Что она умерла, должно быть, съ сомнніемъ къ моей любви, и что это уже непоправимо.
Тихо спускались сумерки, точно густой пеленой окутывая меня со всхъ сторонъ, и мн казалось, что я сливаюсь съ ними Чуть слышно скрипнула дверь, и позади меня послышались шаги. Я сдлалъ напряженіе мысли и понялъ, что это Лиза въ обычный сумеречный часъ пришла съ лампой. Я не поднялъ головы. Она подошла къ столу, поставила лампу и, разглядвъ мою позу, замерла.
— Что это съ вами, Володя? (она такъ всегда называла меня).
Я не отвтилъ.
— Не скажете? Какимъ-то грустнымъ голосомъ промолвила она и не получила отвта.
Тогда я опять услышалъ ея шаги. Она еще медленнй, еще неслышнй удалялась. Я слышалъ, какъ она взялась за ручку двери, и мн вдругъ стало ужасно, жаль отпустить ее обиженной.
— Лиза, позвалъ я ее и поднялъ голову.
Она въ тотъ же мигъ была около меня.
— Горе какое-нибудь? Спросила она, съ невыразимымъ сочувствіемъ глядя въ мои заплаканные глаза.
— Умерла моя мать…
Лицо ея точно замерло. На немъ не только не появилось тхъ обычныхъ шаблонныхъ линій, которыми принято выражать скорбь, а напротивъ, скоре она старалась подавить въ себ скорбное чувство, чтобы не растравлять моей раны. Такое у меня было впечатлніе.
— Нтъ большаго горя на свт, Володя… тихимъ голосомъ, почти шепотомъ произнесла она.— Иной и не знаетъ и не чувствуетъ… а все же нтъ у него и не будетъ въ жизни большаго горя…
Она точно угадала мою муку. Я почувствовалъ въ ней близкое мн существо, настоящаго друга, которому можно показать всю глубину своего горя. Я прижалъ голову къ ея груди и выплакался въ волю.
Въ этотъ день я ничего не сказалъ ей о своемъ план. Отцу я отвтилъ нсколько сочувственныхъ словъ и поблагодарилъ его за исполненіе просьбы.
Дня черезъ два я зашелъ къ Роганскому. Деньги у него уже были получены для меня. Я просилъ его не говорить о нихъ моимъ родственникамъ.
Прошла недля и только тогда я почувствовалъ себя въ состояніи говорить съ Лизой о дл. Объяснить ей было чрезвычайно легко. Самая мысль моя вдь была косвенно внушена ею, и для этой мысли у нея въ душ вполн созрло настроеніе. Она только не умла ясно выразить ее.
Когда же я объяснилъ, въ чемъ дло, она просто растерялась отъ радости.
— Ахъ… ахъ… да это же такъ хорошо!.. такъ отлично! Ахъ, Володя, какой же вы хорошій!.. Восклицала она съ радостносіяющими глазами.— Только для чего же мн такъ много? Я вдь шить умю… О, мн только машинку надо достать напрокатъ… Такъ я еще столько заработаю… Вотъ хорошо! Ахъ, Боже мой… да какъ же это хорошо!.. А то уже правда… Такъ неловко мн тутъ жить… Все украдкой надо, да и украдку-то они отлично видятъ… и такъ смотрятъ на меня, что даже краснть я стала… Ахъ, Володя, какой вы хорошій!
Водвореніе Лизы въ новомъ жилищ не потребовало отъ меня никакихъ хлопотъ. Она не допускала и мысли, чтобы я съ этимъ возился. Въ первое воскресенье она отпросилась у тетушки на цлый день. Пришлось соврать: она сказала тетушк, что пріхали ея родные изъ деревни. Тетушка охотно отпустила ее, не подозрвая, какой здсь скрывается подкопъ подъ нее.
А когда вечеромъ Лиза вернулась, она нашла минуту шепнуть мн, что отыскала себ комнату и что даже машинки не надо будетъ брать напрокатъ: у хозяйки оказалась машинка и за два рубля въ мсяцъ ею можно пользоваться, сколько угоцно. Лицо Лизы сіяло, она была страшно довольна.
А черезъ два дня произошла трагедія, но она произошла въ то время, когда я былъ въ гимназіи. Когда я пришелъ домой и явился къ тет, она была взволнована.
— Представь, какая новость,— сказала она мн.— Лиза отъ насъ уходитъ.
— Неужели?— воскликнулъ я. Но тонъ мой свидтельствовалъ только о нкоторомъ любопытств, не больше.
— Да, вообрази, сегодня утромъ явилась и преподнесла мн этотъ сюрпризъ! Ея родные, оказывается, открываютъ какую-то мастерскую, а она, оказывается, уметъ шить. И они потребовали, чтобы она жила у нихъ. Мн это очень непріятно, потому что она прекрасная горничная, но согласись, что я не могу упрашивать ее.
Когда пріхалъ Никодимъ Кондратьевичъ, ему тоже была разсказана эта исторія. Этотъ оказался скептикомъ и не совсмъ поврилъ въ родныхъ Лизы.
— Можетъ быть, она чмъ-нибудь недовольна у насъ? Предположилъ онъ и при этомъ почему-то посмотрлъ на меня.
— Ну, ужъ,— отвтила тетушка — если она у насъ была не довольна, то не знаю ужъ, гд ей угодятъ…
— Или нашла лучше мсто?— сказалъ дядя.
Я счелъ нужнымъ вставить свое замчаніе.— Лучшаго мста, чмъ здсь, ей нельзя найти… Вы такъ ее баловали…
Но за этими замчаніями моихъ родственниковъ явно скрывалось глубокое недоумніе. Они видли мое полное равнодушіе къ факту ухода Лизы и ничего не понимали.

Глава четвертая.

I.

Конецъ сезона прошелъ быстро, онъ былъ наполненъ заботой о переход въ 8-й классъ. Я довольно часто бывалъ у Лизы и просиживалъ у нея часы. Она была какъ-то необыкновенно счастлива, я сказалъ бы преувеличенно, если бы счастье было такого рода вещь, которую можно преувеличить. Казалось, этотъ человкъ получилъ отъ жизни какъ разъ то, что ему было нужно, вс его запросы были удовлетворены, не оставалось ни одного пустого мстечка. И потому глаза ея всегда были ясны, въ лиц ни облачка, ни тни, рчи веселыя, смхъ здоровый.
Мн пріятно было проводить у нея время. Тамъ я вступалъ въ совсмъ особую атмосферу, какойше находилъ нигд въ другихъ мстахъ. Въ гимназіи я всегда ощущалъ тягость обязанностей. Тамъ все было обязанностью, тамъ такъ мило было поставлено дло, что не было ни одного движенія, которое казалось бы добровольнымъ и потому пріятнымъ. Уроки были скучны. Такія науки, какъ исторія литература, которыя сами по себ заключали цлую бездну захватывающаго интереса умудрялись превратить въ тяжелый наборъ фактовъ, лтъ и цитатъ и чуть не на вчныя времена внушили къ нимъ страхъ и отвращеніе. Въ послдствіи, когда мой умъ, подъ вліяніемъ свтлаго воздуха, навявшаго на меня вн школы, проснулся, мн стоило большихъ усилій побдить эти чувства.
Въ обществ, которое въ качеств ‘высшаго круга’, было замкнуто и неохотно впускало въ себя свжій элементъ, вс прілись другъ другу, такъ что иногда противно было встрчаться… Дома у насъ было скучно. Никодимъ Кондратьевичъ получила, чинъ и повышеніе по должности, отъ этого онъ сталъ еще величественне и его склонность по поучительнымъ изрченіямъ увеличилась. Да, кром того, и въ обществ и дома у меня были обязанности, когда же я приходилъ къ Лиз, у меня осталось только право, право быть естественнымъ, простымъ, думать, говорить и длать, что хочется. Вс мои проявленія встрчались тутъ дружескимъ одобреніемъ, здсь я не могъ быть виноватъ или не правъ въ чемъ-нибудь, здсь я царилъ.
Лиза дйствительно очень скоро нашла себ работу, и это помогло ей обставиться мило. Она ни за что не хотла брать у меня вс деньги, которыя я получалъ отъ отца и, такъ какъ у меня, благодаря заботливости тетки и Никодима Кондратьевича, было все, что нужно и даже много лишняго, то я откладывалъ деньги, и они накоплялись.
И вотъ наступило лто. Я перешелъ въ 8-й классъ. И, такъ какъ все совершалось по разъ заведенному порядку, то въ дом укладывали вещи, чтобы перевезти ихъ на лтное положеніе и затмъ перехать на дачу, къ морю. Предъ отъздомъ я зашелъ къ Лиз. Лицо ея сдлалось печально, и она вздохнула.
— Ахъ Володя… на этотъ разъ не выдержала она и высказала свое огорченіе.
— Но, Лиза, вдь это же близко. Сорокъ минутъ идетъ трамвай… Я буду прізжать…
— А разумется, разумется… поспшно согласилась Лиза,— я же ничего и не говорю… Разв я что-нибудь сказала, Володя?
— Нтъ, Лиза, не сказала. Но ты игорчпаась…
— А разв нельзя огорчаться? Хоть и сорокъ минутъ только, а все же такъ часто у:ке нельзя будетъ вамъ прізжать…
Она неизмнно продолжала говорить мн вы и только въ минуты особой близости позволяла себ роскошь перейти на ты. Она была права. Теперь я бывалъ у нея почти каждый день, а съ дачи здить такъ часто будетъ невозможно. Ежедневныя отлучки въ городъ были бы замчены и поставлены мн на счетъ. Я могъ только пообщать ей какъ можно чаще пользоваться услугами трамвая, но заране зналъ, что въ этомъ потерплю неудачу. Но она осталась врна себ, выдержала характеръ и съумла воротить себ свободную и обычную безоблачную веселость и часъ, который я провелъ съ нею, не былъ ничмъ омраченъ.
Въ самомъ конц мая мы перехали на дачу. Отъ этого перезда я не видалъ ничего пріятнаго. Лтнія забавы уже давно потеряли для меня свой интересъ. Общество — ‘все то же’ — везло съ собой изъ города вмст съ крокетными шарами и тенисовыми ракетами, ту же скуку, ту же скудную изобртательность, которая угнетала ихъ въ город. И когда, на другой день посл перезда, я появился на большой алле, у моря, обычное мсто прогулокъ,— и нашелъ всхъ въ сбор, меня охватила какая-то колоссальная скука. У меня явились мысли о томъ, что, если каждая зима есть повтореніе предыдущей зимы, а лто — предыдущаго лта, и если вся жизнь состоитъ изъ такихъ зимъ и лтъ,— то жизнь, это самое скучное занятіе. Но это былъ чисто теоретическій пессимизмъ. По натур я нисколько не былъ склоненъ къ нему. При томъ же въ город у меня былъ уголокъ, гд я могъ отводить душу всегда, когда мн захочется.
Но явились и другія ‘новыя черты’, которыя невольно заинтересовывали меня. Дня черезъ три посл нашего водворенія на дач, я, придя домой съ прогулки, увидалъ въ передней пальто и шляпу, принадлежащія постороннему человку. А войдя въ домъ, былъ несказанно удивленъ, когда въ гостиной, въ качеств гостя и собесдника моего дяди, я нашелъ нашего инспектора, господина Антоновича. Въ первую минуту, когда передо мной засіяла его рыжая борода, я пережилъ непріятное ощущеніе. ‘Зачмъ онъ здсь? Никогда не бывалъ у насъ и вдругъ на дач…’ Когда гимназистъ встрчаетъ въ неуказанномъ мст инспектора, первая мысль, какая приходитъ ему въ голову, это та,— что онъ въ чемъ-то виноватъ.
Но дло объяснилось просто.— Ну, васъ нечего знакомить съ моимъ племянникомъ, сказалъ Никодимъ Кондратьевичъ,— я думаю вы слишкомъ хорошо знаете его…
Герасимъ Антоновичъ осклабился и показалъ свои большіе желтые зубы. Несмотря, однако жъ, на то, что я въ качеств гимназиста, былъ въ высшей степени подначаленъ ему, онъ поднялся и протянулъ мн руку.— О, да, отвтилъ онъ. Еще бы… Я знаю его вдоль и поперекъ.
И онъ ужасно заблуждался, но, кажется, искренно. Инспектора преувеличенно склонны къ такого рода заблужденію. Они смшиваютъ свою обязанность съ дйствительностью. Но, за очень рдкими исключеніями, они знаютъ про своихъ учениковъ только — какого они роста, какой у нихъ голосъ и какія въ журнал стоятъ отмтки. Этотъ зналъ обо мн ровно столько же.
— Вотъ, Вольдемаръ, сказалъ мн дядя,— какая неожиданная пріятность: оказывается, что Герасимъ Антоновичъ ныншнее лто проводитъ въ нашемъ уголк… Герасимъ Антоновичъ былъ такъ любезенъ, что навстилъ меня…
— Счелъ своимъ долгомъ… мягко поправилъ его инспекторъ и поднялся. Позвольте откланяться, ваше превосходительство… Если какъ-нибудь по дорог заглянете ко мн, я и жена моя будемъ чрезвычайно рады…
Онъ откланялся и ушелъ, а дядя сказалъ мн:— онъ не особенно пріятный человкъ, но очень любезный… Конечно, если бы это случилось въ прошломъ году, когда я [былъ только дйствительнымъ статскимъ совтникомъ, онъ, пожалуй, не пришелъ бы, ибо онъ самъ, кажется, статскій, нынче, когда я получилъ тайнаго, онъ счелъ долгомъ… Но все же онъ любезенъ, и я это цню.
И на слдующій день Никодимъ Кондратьевичъ отдалъ визитъ инспектору и такимъ образомъ завязалось знакомство, отъ котораго я не ждалъ ршительно никакой перемны въ своей жизни. Но перемна пришла нежданнонегаданно и такъ стремительно, что я не усплъ уберечься отъ нея. Но о ней еще рано.
Прошло недли дв. За это время я раза три здилъ въ городъ и, конечно, оставался у Лизы не такъ долго, какъ въ зимніе мсяцы. Я не могъ отсутствовать изъ дома больше трехъ часовъ, чтобы не имть необходимости объяснить свое отсутствіе, а между тмъ одна дорога въ два конца занимала около двухъ часовъ. Для Лизы оставалось немного.
Я былъ бы несправедливъ, если бы утверждалъ, что это было только для Лизы. Я самъ стремился къ ней и не могу объяснить себ, почему, Я твердо знаю, что глубокаго или даже сколько-нибудь устойчиваго чувства у меня къ Лиз никогда не было. Длить мои мысли съ нею мн тоже не приходилось. Какъ ни мало былъ я умственно развитъ, все же она осталась далеко позади меня. Но было что-то отрадное и влекущее въ самой ея личности, что заставляло меня скучать по ней и напоминало мн о необходимости хать въ городъ.
Однажды мы случайно хали въ трамва съ Рогожскимъ. Его семья жила также на дач, неподалеку отъ насъ, но на этотъ разъ мы еще не были другъ у друга, и на прогулкахъ я его ни разу не встртилъ. Уже съ мсяцъ я не видалъ его. Экзамены онъ держалъ вяло и только изъ уваженія къ его прежнимъ хорошимъ отмткамъ его перевели безъ задержки. Да и весь онъ былъ не тотъ, что прежде. Недавно еще блестящій юноша, стройный, цвтущій, привлекательный, теперь онъ точно на двадцать лтъ постарлъ. Лицо его испортила болзненная худоба, и какая-то странная, землистая блдность, держался онъ слегка согнувшись и изрдка даже покашливалъ. Въ вагон онъ только сообщилъ мн, что получилъ повстку на мои деньги и что завтра возьметъ ихъ. Но, когда мы пріхали въ городъ и я хотлъ взять извозчика, чтобъ съэкономить время для Лизы, онъ остановилъ меня.
— Ты не хочешь пройтись? сказалъ онъ.
Я видлъ, что ему это для чего-то нужно, и согласился, и мы пошли пшкомъ.
— Ты, кажется, думаешь, что я собираюсь открыть теб государственную тайну! сказалъ Рогожскій съ усмшкой:— на это похоже, пожалуй. Но въ дйствительности я только хочу предупредить тебя, чтобы ты нашелъ другой адресъ для денегъ…
— Тебя это обременяетъ?
— О, нтъ. Напротивъ! Это такъ пріятно оказывать услугу, которая ничего теб не стоитъ. Но я, вроятно, уду.
— Куда?
— Еще не знаю. Въ другой городъ, въ другую гимназію, или даже вовсе безъ гимназіи. Если-бъ у меня было здоровье, я отправился бы на войну. Тамъ, въ Манджуріи, вдь нашихъ бьютъ и убиваютъ. Это прекрасный способъ покончить глупо сложившуюся жизнь съ честью.
— Но у тебя есть отецъ и мать…
— Есть. И они останутся. Отцу будетъ такъ же всегда некогда, какъ и теперь. Я не понимаю, зачмъ люди плодятъ дтей, когда имъ некогда смотрть за ними. Если бы у меня былъ сынъ, я водилъ бы его за собой на серебрянной цпочк.
— Все таки я не понимаю, почему теб нужно узжать. Вдь ты вылчился!
— Да, конечно… Но лченіе обошлось слишкомъ дорого. Когда ты вошелъ въ вагонъ и увидлъ меня, вдь ты подумалъ: ахъ, какой онъ сдлался срый! Какъ онъ постарлъ! Я видлъ это по твоимъ глазамъ. Да?
— Да, Рогожскій…
— И такъ же точно думаетъ всякій, знавшій меня… Это очень непріятно. Если я переберусь въ другой городъ, тамъ только одинъ разъ увидять, что я сръ и невзраченъ и старообразенъ, и больше не будутъ объ этомъ думать, потому что тамъ никто не зналъ меня другимъ. Впрочемъ, я еще могу поступить въ агитаторы. Теперь вдь вся Россія въ волненіи… Неудачная война открыла клапанъ… Уже были въ разныхъ мстахъ вспышки…
— Разв?
— Ну, да… я забылъ, что ты ничего не читаешь. А кстати: какъ ты это можешь? Меня, не смотря ни на что, тянетъ къ книг и газет…
— У меня нтъ привычки…
— Это все равно, какъ, если бъ кто сказалъ, что у него нтъ привычки обдать. Это удивило бы меня не больше. Такъ я говорю: ты подумай объ адрес… Я ужъ давно мечтаю о перемн мста жительства и, можетъ быть, изберу весьма и весьма дальнее. А между прочимъ, говорятъ, что на томъ свт недурно…
— Какой ты сегодня странный, Рогожскій!
— Я теперь всегда такой. Мн надоло таить свои настоящія мысли и говорить неправду, какъ длаютъ вс въ нашемъ обществ. Я каждый день изумляю отца, высказывая ему то, что думаю. Недавно я сказалъ ему, что считаю всю его кипучую дятельность безполезной и жизнь напрасной,— такъ онъ ужасно оскорбился и назвалъ меня неблагодарнымъ. А я ему отвтилъ: это правда, я вамъ нисколько не благодаренъ. Вышла очень непріятная сцена. Однако, если я ршу переселиться на тотъ свтъ, то непремнно захвачу съ собой одного господина, чтобы не было скучно.
— Что это значитъ, Рогожскій?
— Ничего особеннаго. Это почти шутка. Мы, кажется, разстаемся?
— Да, мн налво.
— А мн направо.
Мы пожали другъ другу руки и разошлись. Этотъ разговоръ оставилъ въ моей душ горечь. Судьба Рогожскаго была печальна. Болзнь надломила его. Онъ смотрлъ инвалидомъ. Я, однако же, не придавалъ слишкомъ большого значенія его мрачнымъ выходкамъ. Я даже не врилъ, что онъ передетъ въ другой городъ. На одинъ послдній годъ, передъ университетомъ, не стоило. Но въ этомъ разговор, самъ не знаю, почему, меня задлъ одинъ пунктъ. Прежде Рогожскій всегда деликатно обходилъ мою необразованность. На этотъ разъ онъ почему то подчеркнулъ то обстоятельство, что я ничего не читаю. И это было сказано такъ неосторожно, что я былъ задтъ. Странно было въ самомъ дл, что я очень мало зналъ о войн и почти ничего о настроеніи общества, принимавшемъ тогда уже очень опредленное направленіе. Въ нашемъ дом объ этомъ говорилось вскользь, какъ будто въ этомъ не было ничего важнаго. Никодимъ Кондратьевичъ былъ человкъ окаменлыхъ убжденій и, кажется, считалъ прочнымъ и незыблемымъ только то, что было облечено въ служебныя формы. И то, что такъ явно тогда уже забродило въ Россіи, казалось ему пустымъ и ничтожнымъ. Въ его канцеляріи было олимпійски-спокойно, заведенный порядокъ ничмъ не нарушался. Отсюда онъ умозаключалъ, что и въ Россіи спокойно.
Рогожскій задлъ мое самолюбіе. Однако, изъ этого ничего не вышло. Побуждаемый однимъ только самолюбіемъ, а не желаніемъ знать истину, я схватился за газеты. Но я не умлъ съ ними обращаться, и, подъ давленіемъ ихъ разбросанности и пестроты, скоро потухла моя любознательность.
Но вотъ загадка, на которую я въ первый ыоментъ не обратилъ достаточно вниманія: ‘если ршу переселиться на тотъ свтъ, непремнно захвачу съ собой одного господина, чтобы не было скучно’. Это сказалъ Рогожскій, и, хотя на губахъ его играла усмшка, но въ глазахъ было что-то холодное и злое. Кто же это? Представить себ Рогожскаго въ роли убійцы я просто не могъ. Этотъ сдержанный, корректный юноша, всегда такъ.тщательно разсчитывавшій свои шаги… Но вдь и убить можно съ тщательнымъ расчетомъ!
Впрочемъ, я скоро объ этомъ забылъ и не вспоминалъ вплоть до того момента, когда обстоятельства точно отвтили на мой вопросъ.

II.

Къ моему удивленію, появленіе въ нашемъ дом рыжаго инспектора оказалось не скоро-проходящей случайностью. Посл того, какъ Никодимъ Кондратьевичъ отдалъ ему визитъ, я еще разъ засталъ его у насъ, а потомъ видлъ ихъ вдвоемъ гуляющими по берегу моря и о чемъ-то оживленно бесдующими.
Жену его я не встрчалъ на прогулкахъ. Она почему-то скрывала себя отъ публики. Я объяснялъ это тмъ, что въ нашемъ дачномъ околодк жили и собирались почти исключительно люди нашего круга, который иметъ смлость считать себя лучшимъ обществомъ и членомъ котораго семейство инспектора не было. Она не хотла явиться въ качеств какой-то неизвстной.
Но однажды она пріхала къ намъ. Это былъ, очевидно, визитъ. Она явилась одна, безъ мужа. Никодимъ Кондратьевичъ былъ въ город, ее приняла тетка. Я сидлъ на маленькой террасс, выходившей въ садикъ и слышалъ разговоръ двухъ дамъ въ гостинной. По голосу я не могъ узнать инспекторшу, такъ какъ мн никогда не приходилось говорить съ нею, но по нкоторымъ вопросамъ тетки я догадался.
И мн очень хотлось посмотрть поближе на героиню столькихъ пикантныхъ легендъ, передававшихся другъ другу гимназистами. Но сходить въ гостинную и претерпвать вс подробности знакомства мн не хотлось. Ея голосъ показался мн очень пріятнымъ. Онъ былъ звучный, грудной и открытый. Смхъ ея былъ звонкій, ясный и искренновеселый. Вообще заглазное впечатлніе было вполн благопріятное.
Дамы заговорили о нашей дач, о садик и террас, потомъ поднялись, и можно было думать, что он будутъ прощаться, тмъ боле, что визитъ уже нсколько затянулся. Но вышло совсмъ другое. Я не усплъ даже принять свои мры, какъ он появились на террас.
— Этотъ садикъ я почти собственноручно насадила! говорила тетка,— за каждымъ деревцомъ ухаживала и воспитывала его, какъ ребенка.
— Ахъ, это можно только на своей дач. Я всегда мечтала объ этомъ. Но мужъ говоритъ, что его служба не позволяетъ привязываться къ мсту… всегда могутъ перевести…
Это сказала инспекторша. Очевидно, она еще не видла меня, такъ какъ тетушка обратила ея вниманіе на лвую сторону сада, а я сидлъ справа. Я уже поднялся и стоялъ въ ожиданіи неизбжнаго представленія и въ то же время разсматривалъ ее.
Наружность ея не была для меня новостью. Я часто видалъ инспекторшу въ гимназической церкви да и такъ нердко встрчалъ ее лицомъ къ лицу. Но это все были условія, при которыхъ разглядть ее не было возможности. Въ гимназіи ее признавали красавицей, но все остальное, что говорили о ней, было дурно. Увряли, напримръ, что она вся крашеная, что глаза у нея подведены, а брови начернены. Я внимательно вглядлся въ ея лицо и сразу опредлилъ, что все это вздоръ. Брови у нея даже не были черны, они вообще были незначительны. Лицо ея было матово-блдно, на щекахъ чуть-чуть выступала окраска, которая никакъ не могла быть искусственной. Золотисто-русые волосы ея были собраны въ искусную и красивую іфическу. Ихъ у нея было очень много.
Не получивъ подтвержденія главной характеристики, я тмъ внимательне осмотрлъ ее всю. Прежде всего, ни въ какомъ случа она не была красавицей. Уже одинъ вздернутый носикъ — онъ былъ небольшой — могъ бы нарушить строгость какихъ бы то ни было линій. Но у нея была очень красивая шея — удивительно упругая и блая, какъ молоко. Несмотря на нкоторую, правда, незначительную полноту, она была стройна и гибка, а въ движеніяхъ ея была замтна повышенная нервность. Когда же она, вмст съ тетушкой повернулась въ мою сторону и, конечно, прежде всего взглянула на меня, я сразу ршилъ, что ея голубовато-срые глаза безусловно красивы, и что вся она привлекательная женщина, а мысленно поставивъ рядомъ съ нею рыжаго и ужасно противнаго инспектора, я понялъ все ея, такъ прославленное, поведеніе.
— Ахъ, ты здсь? воскликнула тетушка:— а мы и не подозрвали! Позвольте вамъ представить, Наталья Васильевна,— мой племянникъ, питомецъ вашего мужа. Онъ уже въ восьмомъ класс.
Ласковая улыбка и чудные блые зубки, а также протянутая мн маленькая красивая рука безъ колецъ, окончательно примирили меня съ инспекторшей. Да, я почему-то обратилъ вниманіе на отсутствіе колецъ на ея пальцахъ. Мн всегда было непріятно цловать руку, закованную въ золото и камни.
Разговоръ нашъ былъ очень кратокъ. Было сказано что-то о томъ, что въ гимназіи она встрчаетъ многихъ, даже, вроятно, всхъ гимназистовъ, но какъ-то не различаетъ лицъ, и что въ ея представленіи составилось какое-то общее лицо, подъ которое она подводитъ всхъ гимназистовъ. Меня она спросила, очень-ли строгій инспекторъ — ея мужъ. Я сказалъ, что привыкъ съ дтства къ строгости и не замчаю ея. Тетушка похвасталась моей пятеркой въ поведеніи и Наталья Васильевна начала прощаться. Она выразила увренность, что тетушка будетъ у нея, и добавила, обращаясь ко мн:
— Если зайдете къ намъ поскучать,— доставите удовольствіе. О, наврно, у васъ тутъ дюжина романовъ.
— Ни одного, представьте! сказалъ я.
— Трудно представить, но я должна врить!..
И она ухала на извозчик, который ждалъ ее у крыльца.
Затмъ мы съ тетушкой принялись обсуждать ее. Тетушка всецло находилась подъ вліяніемъ ея репутаціи и видла въ ней черты, которыхъ инспекторша во всякомъ случа не умла у насъ проявить.
— О, говорила она,— это сейчасъ видно, что эта женщина злостная кокетка. Ты не могъ этого замтить, но со стороны яснй. Надо было видть ея глаза, когда она съ тобой говорила…
— У нея красивые глаза, тетя!
— Ну, вотъ! Ты уже идешь на удочку. А ябоюсь за тебя. Не дай|Богъ юнош попасться въ лапы къ такой женщин. Она вопьется и выпьетъ всю кровь и вымотаетъ душу.
Я засмялся, но тетушка не шутила. Она была au courant и начала перечислять жертвы инспекторши. Тутъ были и учителя, и офицеры, и просто партикулярные люди. Разумется, матеріалъ этотъ тетушка брала изъ сплетенъ, онъ ничмъ не былъ провренъ.
— Но, тетушка, эти господа, которыхъ вы назвали, вс проблагополучно здравствуютъ. Значитъ, она не такъ ужъ страшна въ самомъ дл.
— О, не говори этого. У нея глаза пантеры… И ужъ такая отчаянная репутація,— не даромъ же!
— Значитъ, вы къ ней не подете?
— Какъ же я могу не похать? У нея есть мужъ, и онъ инспекторъ гимназіи. Мужъ, очевидно, дуренъ, но онъ своимъ именемъ покрываетъ ее… А вотъ теб я совтую отъ нея подальше.
Я не имлъ въ виду сближаться съ инспекторшей, поэтому и не возражалъ. Однако, она интересовала меня. Впечатлніе такъ расходилось съ ходячей характеристикой. Тетушка похала къ ней съ визитомъ на слдующій день и, кажется, умышленно меня не пригласила съ собой. Но это не помшало мн дня черезъ два позвонить въ дачную квартиру инспектора.
Они оба были дома, но Наталью Васильевну я нашелъ въ гостинной, а инспекторъ съ большими ножницами, возился въ маленькомъ садик. Я спросилъ ее и къ ней меня повели.
Она была одта такъ, какъ будто бы ждала гостей или собиралась гулять. Ничего ‘домашняго’ не было въ ея туалет, ни малйшей распущенности.
Дачка у нихъ была наемная, очень небольшая, обстановка форменно-дачная. Окна были отворены въ садикъ.
Я никогда не ощущалъ неловкости при новомъ знакомств и здсь тоже сразу повелъ себя просто и естественно. Этому способствовала и манера Натальи Васильевны. Въ ней я не встртилъ ни капли дланности, и мы какъ-то сразу принялись шутить и смяться, и нашъ разговоръ о какихъ-то пустякахъ лился свободно, не смолкая ни на секунду. И. только, когда посл тяжелыхъ шаговъ на террас, въ комнат появился самъ Герасимъ Антоновичъ, держа въ рукахъ садовыя ножницы, я замолкъ и мысленно задалъ себ вопросъ: почему мн такъ весело съ нею.
Я поднялся и поздоровался съ инспекторомъ. Онъ протянулъ мн руку и, прищуривъ свои, всегда воспаленные глаза, пристально посмотрлъ на меня, потомъ на жену и затмъ опять на меня.
— Я слушаю и ничего не могу понять, съ кмъ это теб такъ весело… сказалъ онъ, и мн послышался въ его голос какой-то отдаленный, тщательно прикрытый сарказмъ.
— Мн со всми весело! сказала Наталья Васильевна,— это отъ того, что я сама веселая.
И затмъ, не обращая на него больше вниманія, она обратилась ко мн и продолжала прерванный разговоръ. Мн показалось, что онъ, отвернувшись, пожалъ плечами. Мн даже показалось, что я слышалъ мысль, которая въ это время пришла ему въ голову: ‘Даже гимназиста, мальчишку — не хочетъ пропустить мимо своихъ рукъ’…
Онъ вышелъ, и скоро сквозь растворенныя окна опять послышалось щелканье ножницъ, срзавшихъ сухія втки.
Странное знакомство! Я понялъ, что въ этомъ и былъ секретъ Натальи Васильевны, которая нравилась столь многимъ мужчинамъ: удивительная простота. Въ ней не было ничего преднамреннаго, никакихъ ухищреній, никакого жеманства. Я даже скажу въ противность общему мннію, что въ ней не было вовсе кокетства. Сама по себ она была изящна, ея красивымъ глазамъ было свойственно выраженіе лукавства, когда она смялась, они щурились, и въ нихъ тогда появлялось что-то подзадоривающее и дразнящее. Но все это было естественно и не стоило ей никакихъ усилій. Когда я уходилъ отъ нея, я чувствовалъ себя ея давнимъ знакомымъ. Мн казалось, что я уже ее зналъ довольно близко, и было также совершенно ясно, что она мн нравилась. Я спросилъ ее:— отчего вы никогда не появляетесь на прогулк?
— А разв вы не удивилисъ бы, еслибъ встртили меня одну? отвтила она.
— А Герасимъ Антоновичъ?
— О! Онъ говоритъ, что ему за зиму надоло гулять по коридорамъ и классамъ. Да къ тому же, и жанръ этотъ устарлъ. Мн всегда немного смшно, когда почтенные супруги, которые и дома-то обо всемъ переговорили, въ величественномъ молчаніи шагаютъ рядомъ по алле…
— Я готовъ быть вашимъ спутникомъ! съ свойственной мн смлостью, сказалъ я.
— О, такъ вы просто облагодтельствуете моего мужа! Герасимъ Антоновичъ! кликнула она въ садъ:— вотъ нашелся человкъ, готовый на самопожертвованіе. Владиміръ Павловичъ согласенъ сопровождать меня на гулянье…
— Мерси! сквозь зубы произнесъ инспекторъ и громко срзалъ сухую втку.
Бдный человкъ! Тогда я еще только питалъ къ нему антипатію гимназиста къ инспектору, но впослдствіи я узналъ, что онъ сознательный и великодушный страдалецъ. И теперь, отвчая на мое предложеніе, онъ, по всей вроятности, зналъ то, о чемъ я и не догадывался, и приготовился снести новую обиду такъ же терпливо, какъ сносилъ вс другія.
Въ тотъ же день, когда зашло солнце, и наступили красивыя лтнія сумерки, мы съ Натальей Васильевной появились на широкой алле, на берегу моря. Мы болтали и смялись. Я былъ пріятно возбужденъ отчасти присутствіемъ женщины, которая казалась мн интересной и нравилась мн, отчасти же меня пріятно волновало сознаніе, что этотъ мой выходъ производитъ порядочную сенсацію. Наши двицы, проходя мимо насъ, пялили на насъ, обоихъ глаза, я конечно, побдоносно раскланивался съ ними. Гимназисты, которые были ихъ кавалерами, торопились удовлетворить ихъ любопытство и объясняли имъ, кто такая моя дама, и, разумется, тутъ же излагали всю ея характеристику. Отъ этого глаза ихъ становились еще больше.
Наталья Васильвена сейчасъ же замтила то особое движеніе любопытства, которое незримо направлялось въ нашу сторону.
— Вы знаете, о чемъ теперь говоритъ вся аллея? спросила она меня.
— Знаю: о насъ! отвтилъ я.
— И знаете, что говорятъ?
— Этого достоврно знать не могу!
— Вамъ мшаетъ деликатность. Но вдь я же знаю вс сплетни, какія ходятъ въ гимназіи про меня А здсь герои — все гимназисты. Ну, значитъ, говорятъ гадости…
— По всей вроятности! согласился я.
— А мн ужасно хочется, чтобы они говорили еще больше гадостей… Хотите, мы имъ дадимъ для этого поводъ?
Я не понялъ, но меня это заинтересовало.
— Сядемте за столикъ и будемъ сть мороженое.
Это было блестяще, и мн ужасно нравилось. Въ этомъ было своего рода молодечество, какого я не ожидалъ встртить въ женщин, да еще жен инспектора. Мн нравилось, что она презирала мнніе общества и даже дразнила его. Этимъ, въ моихъ глазахъ, она зачеркивала вс свои слабости.
Я зналъ, что дв порціи мороженаго, которыя мы съдимъ, послужатъ пищей для разговоровъ всей аллеи, а слдовательно всего, сколько-нибудь заслуживающаго вниманія, дачнаго населенія, на цлый вечеръ, и чувствовалъ, что становлюсь героемъ въ совершенно новой окраск.
И мы сидли за столикомъ и ли мороженое. На насъ, смотрли во вс глаза. Каждую минуту кто-нибудь проходилъ вблизи, съ видимымъ намреніемъ получше разглядть мою даму, и такъ какъ со всми я былъ знакомъ, то мн приходилось приподымать фуражку, и я длалъ это съ особеннымъ удовольствіемъ. При этомъ мы не переставали весело болтать и смяться. Я былъ въ удар и говорилъ такъ много, какъ никогда.
Въ одиннадцать часовъ Наталья Васильевна сказала, что насталъ ея часъ. И я проводилъ ее домой. Мы простились какъ старые пріятели.
Конечно, я пошелъ опять въ аллею, чтобы послушать мнніе различныхъ людей о моей дам. По дорог я былъ просто золъ на всю гимназію, и въ томъ числ на себя, за глупое неосновательное мнніе о жен инспектора… Неизвстно, когда и кмъ создалось это мнніе, но оно было всми принято на вру и всми съ убжденіемъ повторялось и распространялось. А между тмъ она была просто очаровательная женщина, обаяніе которой меня уже порядочно захватило.
Въ алле было уже немного публики, по нсколько моихъ товарищей, разсчитывая, что я вернусь (на основаніи самой элементарной психологіи), остались, чтобы поздравить меня. Это были такіе же пустые и малообразованные люди, какъ и я.

III.

Я былъ влюбленъ въ Наталью Васильевну. Это для меня не подлежало сомннію, и я нисколько не скрывалъ этого отъ себя. Это состояніе было въ высшей степени пріятно. Оно наполняло меня, держало все время въ нервномъ напряженіи, владло моими мыслями и вчно, непрерывно побуждало искать встрчи. И для меня также было ясно, что это со мной случилось въ первый разъ. Я перебралъ въ своей памяти вс мои встрчи и маленькія исторіи съ женщинами. Ну, эти романическія эпизоды съ двчонками изъ ‘нашего круга’ были такъ ничтожны, что ихъ нельзя было даже брать въ расчетъ. Это была игра, забава, мода. Но, можетъ быть, Лиза? О, тутъ я могъ съ увренностью сказать, что ничего, похожаго на это, я не чувствовалъ. Съ перваго же сближенія къ Лиз я всегда относился нсколько свысока, какъ старшій къ младшему. Своей близостью я какъ бы снисходилъ къ ней, покровительствовалъ ей. Я награждалъ ее за ея здоровую ясную натуру, за прекрасный характеръ, за трогательную, безрасчетную привязанность ко мн.
Но никогда мое сердце не испытывало томительной тоски, жгучаго опасенія, что найду холодность, мучительной жажды быть близко, чувствовать прикосновеніе руки, одежды…
Маринка? Я вдругъ вспомнилъ о ней, именно тогда вспомнилъ, когда ршался вопросъ о моей влюбленности, Она занимала большое мсто въ моемъ сердц, но какое-то совсмъ особенное. Когда я вспоминалъ о ней, когда представлялъ ее себ, сердце мое мучительно сжималось, какъ у виноватаго, ни долгій промежутокъ времени, ни моя небрежность не ослабили этого страннаго ощущенія.
И все же это было не то. Я вспомнилъ ту удивительную и въ сущности ужасную сцену — на берегу ставка, подъ ‘нашей ивой’ и нашелъ ее безумной. Въ ней было что-то больное, какое-то уродство, какой-то невдомый результатъ моего воспитанія — въ школ и въ дом тетки. И я люблю женщину, вотъ и теперь люблю, несмотря ни на что, я чувствовалъ ее своей родной.
Но это было не то, совсмъ не то.
Я былъ влюбленъ первый разъ въ жизни, и это меня страшно занимало. Наталь Васильевн было тридцать четыре года, она мн это сказала просто и безъ всякаго жеманства, по обыкновенію смясь, и прибавила:
— Вы, конечно, не врите, вы думаете, что я убавляю. Такъ вс думаютъ, потому что такъ вс длаютъ… Ну, такъ смотрите!
И она, продолжая смяться, вынула изъ шифоньерки какую-то старую, помянутую бумагу и показала мн. Это было ея метрическое свидтельство, изъ котораго явствовало, что она говоритъ правду.
Итакъ, она была вдвое старше меня. Но что мн было до этого? Она уже была моимъ божествомъ, а божеству никогда не мшаетъ старшинство.
Былъ еще очень важный вопросъ: какъ она относится ко мн? На это мн отвчать было трудно. Я каждый день бывалъ у нея, мы вдвоемъ просиживали часы, и она, только, какъ и я, ни минуты не скучала. Никакихъ многозначительныхъ взглядовъ, долгихъ рукопожатій и подобныхъ шаблонныхъ признаковъ неравнодушія я не замчалъ. Мн приходилось своимъ мриломъ избрать злосчастнаго инспектора, который съ каждымъ новымъ днемъ все недружелюбне и зле смотрлъ на меня. Но вдь онъ, въ его положеніи, имлъ право быть подозрительнымъ и пристрастнымъ.
Въ алле, гд мы почти каждый вечеръ появлялись, уже судьба наша была ршена. Тамъ роману нашему былъ данъ экстренный ходъ, и про меня уже говорили: ‘онъ живетъ съ инспекторшей’.
Но тамъ это произносилось тономъ похвалы, съ явнымъ признаніемъ моего успха и побды. Въ нашемъ же дом, куда, конечно, проникли свднія о моемъ пристрастіи, это вызывало тревогу.
— Гд это ты весь день былъ? спрашивала меня тетушка.
— У Герасима Антоновича! отвчалъ я съ умышленной подстановкой инспектора на мсто его жены.
— Да что же, онъ съ тобою въ шахматы, что ли, цлый день играетъ?
— Я въ шахматы не играю, тетя. Да я Герасима Антоновича только мелькомъ видлъ. Больше съ Натальей Васильевной.
— Вотъ какъ! Удивляюсь, только не теб, а ей… Какая странная дружба!…
На слдующій день опять тотъ же вопросъ и тотъ же отвтъ.
— Да что ей за интересъ съ тобой сидть? Вдь ты только что изъ пеленокъ вышелъ, а ей, я думаю, уже подъ сорокъ…
— Наталь Васильевн тридцать четыре года, тетя!
— Ну да, оффиціально… А въ дйствительности, должно быть, вс сорокъ два.
— Нтъ, тетя, тридцать четыре. Я видлъ ея метрику!.. Да вдь она и по наружности совсмъ молода!
— Наружность обманчива! Умная женщина всякую наружность можетъ себ устроить. А она умная!
— Но, тетя, вы по совсти не можете сказать, что Наталья Васильевна это длаетъ…
— А ты что-то ужъ слишкомъ за нее горой стоишь…
Видлъ я, какъ тетя таинственно говорила о чемъ-то съ Никодимомъ Кондратьевичемъ, а посл этого Никодимъ Кондратьевичъ какъ-то однажды, посл обда, взялъ меня въ плнъ и повлекъ въ отдаленный уголъ сада.
— Присядемъ, Вольдемаръ,— по обыкновенію мирнымъ и дружескимъ тономъ сказалъ онъ.
— Сегодня какой-то удивительный вечеръ. Посмотри, какое море! Неописуемая красота!..
— Да, дядя…
— Впрочемъ, я не о красот моря хочу говорить съ тобой, а о красот женской!.. Но, можетъ быть, теб этотъ вопросъ не нравится?
— Почему, дядя? Мн очень интересно выслушать ваше мнніе о женской красот.
— Ты хитришь, Вольдемаръ, хотя и очень мило…
— А вы, дядя, не хитрите?
— Это правда. Я тоже, и это напрасно. Давай-ка говорить откровенно и прямо. Ты что же, влюбленъ, что ли, въ инспекторшу?
— И еслибъ оказалось, дядя, что я влюбленъ?
— То я только горестно покачалъ бы головой.
— Почему же, дядя?
— Почему? По многому, по весьма многому, мой другъ. Первое — она жена твоего начальника и попечителя. Онъ не красивъ и не такъ молодъ, какъ ты, а ты симпатиченъ и молодъ. Преимуществами, мой другъ, слдуетъ пользоваться, но не слдуетъ злоупотреблять ими. Это, такъ сказать, съ одной точки зрнія. Но есть другая точка: утилитарная. Какой былъ бы смыслъ въ подобномъ увлеченіи?
— Я думаю, дядя, что въ увлеченіи вообще не слдуетъ искать смысла.
— Почему? Смыслъ надо искать во всемъ, ибо все то, что лишено смысла, недостойно разумнаго существа. Наталья Васильевна — почтенная дама, на она неизмримо старше тебя.
— Но, дядя, еслибы я влюбился, то это эеачило бы, что возрастъ ея не помшалъ этому.
— Это значило бы, къ сожалнію. Но столь большое различіе въ возраст дурно отразилось бы на самомъ чувств. Оно постепенно отравляло бы его, и ты скоро долженъ былъ бы испытать горечь разочарованія.
— Но съ вашей точки зрнія,— такъ какъ вы не одобряете подобныя увлеченія,— это было бы тмъ лучше: скоро наступило бы разочарованіе, значить, скоро кончилось бы увлеченіе.
— Гм… Ты удачно парируешь… Это меня радуетъ, ибо общаетъ въ теб хорошаго адвоката. Ну, хорошо. Перейдемъ къ другому. Это неудобно говорить, такъ какъ дло касается женщины, жены почтеннаго человка и нашей знакомой. Но мы съ тобой люди свои, и не заподозримъ другъ друга въ дурныхъ намреніяхъ. Теб извстна репутація особы, о которой идетъ рчь?
— О, конечно, и даже въ сильно преувеличенномъ вид…
— Ну да, мы должны думать, что это преувеличено. Тмъ не мене, не подлежитъ сомннію, что она довольно открыто измняетъ своему мужу…
— Но вы, дядя, говорите въ интересахъ мужа. А если бы я увлекся ею, наши интересы были бы противоположны…
— Гм… Ха, ха!.. Ты просто злодй, Вольдемаръ! Ты ловокъ, какъ опытный адвокатъ. Я не знаю, съ какой стороны мн подойти къ теб…
— Дядя, подойдите прямо и скажите: почему вы боитесь возможности подобнаго увлеченія?
— Да потому, что ты слишкомъ молодъ…
— Дядя, я былъ моложе, когда въ нашемъ дом появилась горничная Лиза…
— Что?— какъ-то вдругъ опшивъ, воскликнулъ Никодимъ Кондратьевичъ и нсколько секундъ приходилъ въ себя и придумывалъ отвтъ — Я этого замчанія не понимаю. Слышишь ли, Вольдемаръ, я его совсмъ не понимаю… Я прохожу мимо него… Я говорю: потому что ты слишкомъ молодъ. Ты не знаешь жизни. А она опытна, она очень опытна. Значитъ, ваши шансы не равны, и ты рискуешь остаться въ убытк…
Я разсмялся…— Вы, дядя, говорите такъ, какъ будто мы съ Натальей Васильевной собираемся открыть торговлю бакалейными товарами…
Никодима Кондратьевича передернуло. Онъ почувствовалъ себя разбитымъ и осмяннымъ. Выраженіе дружескаго добродушія сползло съ его лица, и оно сдлалось сухимъ и сердитымъ.
— Я сказалъ теб, Вольдемаръ, что долженъ былъ сказать. А тамъ, какъ хочешь.
И онъ освободилъ меня отъ своего присутствія.
Посл этого разговора, меня боле, чмъ когда-нибудь раньше, повлекло къ Наталь Васильевн, и я прямо съ того мста, гд меня оставилъ Никодимъ Кондратьевичъ не заходя въ домъ, пошелъ къ ней.

IV.

Никодимъ Кондратьевичъ, самъ того не подозрвая, прочиталъ мн напутствіе. Правда, у меня и не возникало никакихъ сомнній насчетъ правильности моего чувства, но, если бы они когда нибудь возникли, то, по всей вроятности, это были бы именно т мысли, которыя высказалъ онъ. И онъ былъ блестяще разбитъ, настолько блестяще, что онъ самъ явно сложилъ оружіе. Такимъ образомъ, этотъ разговоръ только могъ укрпить меня, но ни въ какомъ случа не поколебать.
Я пришелъ къ Наталь Васильевн, когда солнце собиралось заходить. Вечеръ общалъ быть тихимъ и прохладнымъ. Раскинувшееся невдалек море было спокойно и блестло, какъ сталь.
— Я нашелъ Наталью Васильевну на терас. Она ничмъ не была занята, и у нея былъ такой видъ, какъ будто она куда-то собиралась.
— Я сегодня одинока! сказала она, улыбаясь,— Мужа потребовали въ городъ, тамъ въ гимназіи какой-то ремонтъ ршаютъ, и онъ вернется только завтра къ вечеру. Слушайте, Владиміръ Павловичъ, вы умете управлять лодкой?
— Да, умю, конечно.
— Мн пришла мысль — прокатиться на острова. Тамъ чудный закатъ солнца. Вы этого не любите?
— Достаточно, что вы это любите. Итакъ, мы возьмемъ лодку, и мстный гондольеръ доставитъ насъ на острова.
— О… Ну, нтъ, съ гондольеромъ я не хочу. Если вы одинъ не справитесь, то и вовсе не надо.
И она сказала это какимъ-то страннымъ голосомъ, въ которомъ, въ первый разъ для меня, слышался легкій капризъ. Не знаю, почему, но у меня въ эту минуту и сердце забилось тоже по новому — съ какимъ-то томительнымъ ожиданіемъ. Я поспшилъ сказать:
— Справлюсь, конечно справлюсь!.. А то хотите, возьмемъ нашу лодку? У насъ чудная!
— Нтъ, вашу не надо. Такъ демъ?
И она поднялась. Ея движенія были нетерпливы. Но было ясно, что эту прогулку она задумала и разработала до моего прихода. Уже была приготовлена корзинка, въ которой лежали апельсины, виноградъ и еще какой-то фруктъ.
Для меня было ново ея состояніе. Обыкновенно она бывала спокойно-весела, и въ ея словахъ и смх я не видалъ никакой намченной цли. Теперь во всемъ было видно стремленіе къ чему-то намченному. Въ рчи ея явилась сжатость, краткость, отрывочность, въ тон — повелительность.
Я же ощущалъ только одно желаніе повиноваться ей, смутно чувствуя, что то, къ чему она меня ведетъ, прекрасно.
Она сказала своей горничной:— мы демъ кататься на лодк! Вы можете запереть дачу и погулять.
Это значило, что мы вернемся не такъ скоро. Мы пошли къ берегу, гд стояло нсколько лодокъ. Лодочники вс знали меня, какъ жившаго здсь каждое лто. Они часто видали меня катающимся на нашей нарядной лодк, которая стояла неподалеку у особой пристани и была видна отсюда. По всей вроятности, у нихъ возникъ вопросъ, почему я ду не на своей лодк? Но мн его не задали. Несомннно, что они сами отвтили на этотъ вопросъ и именно такъ, что нельзя было сказать этого при дам, которую, къ тому же, они видли въ первый разъ. Катанье на лодк вдвоемъ съ романическими цлями было въ большомъ ходу на нашемъ берегу и потому желаніе хать безъ лодочника было сразу понято и не потребовалось объясненій.
Я усадилъ Наталью Васильевну на корм, но снялъ руль, которымъ она не умла управлять, а самъ слъ на весла, и лодка тихо отошла отъ берега.
— Да вы отличный гребецъ!— сказала мн Наталья Васильевна.
Дйствительно, я длалъ это не только искусно, но и красиво, легко, безъ натуги взмахивая веслами, не раскачиваясь во вс стороны, а держась прямо, благодаря чему и лодка не шаталась, не юлила, а шла ровно и плавно, съ тихимъ шелестомъ разская поверхность воды.
Я гналъ лодку влво отъ нашего берега, къ небольшому, остро врзавшемуся въ море, мысу. Надо было объхать этотъ мысъ, что и было скоро достигнуто. За нимъ лежалъ маленькій, сплошь покрытый зеленью и какой-то удивительно изящный островокъ.
Наталья Васильевна была съ совершенно несвойственнымъ ей сосредоточеннымъ настроеніемъ. Всегда ея уму была присуща какая-то милая’разбросанность и способность легко перепархивать съ предмета на предметъ. Теперь она почти все время молчала и только изрдка высказывала коротенькія замчанія. Я просто не узнавалъ ее. И, несмотря на работу веслами, требовавшую отъ меня значительнаго напряженія, мое вниманіе росло и необъяснимое ожиданіе чего-то важнаго, рокового и прекраснаго, становилось какъ бы ощущительнымъ. Я чувствовалъ, какъ весла вздрагиваютъ въ моихъ рукахъ. Иногда она взглядывала на меня, смотрла нсколько секундъ, и странная улыбка скользила по ея губамъ. Лицо ея казалось одухотвореннымъ, въ глазахъ временами сверкалъ горячій блескъ. И то, что она никогда не была такой, а именно сегодня вся преобразилась и захотла хать со мной, давало моему волненію жгучесть.
Островокъ былъ передъ нами, невысокій, но обрывистый берегъ былъ неудобенъ для причала. Но я хорошо зналъ мстность. Я обогнулъ островокъ и со стороны открытаго моря нашелъ песчаный берегъ и прямо къ нему погналъ лодку. Она своимъ острымъ носомъ врзалась въ песокъ. Я помогъ Наталь Васильевн выйти на берегъ, привязалъ лодку къ толстой втви дуба и самъ ступилъ на землю. Такъ какъ она не знала дороги, то я пошелъ впереди, а она нсколько отстала. Пройдя нкоторое пространство, я услышалъ позади себя шаги, и вдругъ какой-то тихій трепетъ разлился по моему тлу. Она по-то варищески взяла меня подъ-руку, шла бокъ-о-бокъ со мной.
— Здсь дивно!.. Сколько зелени!.. Ты бывалъ здсь?— сказала она, и это ‘ты’ не изумило меня, а показалось вполн естественнымъ. Здсь, среди этой зелени, на пустынномъ островк, окутанные вечернимъ воздухомъ, въ которомъ замирали отблески лучей уже зашедшаго солнца, мы были бы смшны, еслибъ говорили другъ другу ‘вы’.
— Да, мн случалось… А ты въ первый разъ?— отвтилъ я и такъ твердо, какъ если бы это было давней привычкой.
Вдругъ она остановилась и, положивъ руку мн на плечо, вся повернулась ко мн.
— Милый, я тебя люблю. А ты?
— Люблю!..
Вотъ и все. Мы сказали это другъ другу съ той простотой, съ какой говорятся уже давно извстныя, но случайно еще не сказанныя вещи.
Мы сидли на берегу, близко другъ около друга. Передъ нами разстилалось море, надъ нами висла ночь и звзды ея — частыя и яркія — вс отражались въ его глубин.
Наталья Васильевна была неистощима въ нжности, въ ласкахъ, а я чувствовалъ себя такъ, какъ будто сливался съ божествомъ и утопалъ въ счастьи. Я врилъ, что и меня и ее охватываетъ чувство, такое же глубокое и безбрежное, какъ это море. И также было надъ нимъ свое далекое небо, которое отражалось въ немъ всми своими звздами. Я врилъ, что это будетъ длиться вчно, я не могъ представить себ такого часа, когда бы этого не было, и такого дня, который былъ бы послднимъ.
И я уврялъ ее въ вчности моей любви, она же этого не длала. Она только тихонько смялась моимъ словамъ и нжно гладила мои волосы.
Ночь была темная, но мн казалось, что я ясно вижу не только вокругъ себя, но и вдаль. Я переживалъ состояніе какой-то безоблачной радости, которая проникала все мое существо. И я знаю очень хорошо, что это чувство я переживалъ только одинъ вечеръ: онъ больше никогда не повторился.
Около насъ, на трав лежала пустая корзинка. Со смхомъ и шутками мы ее опустошили и съ тмъ здоровымъаппетитомъ, какой бываетъ только у счастливыхъ людей, истребили все, такъ предусмотрительно заготовленное Натальей Васильевной.
— Ну, пора! уже половина одиннадцатаго! сказала моя спутница, въ первый разъ за весь вечеръ взглянувъ на часы.
Лодка была отвязана, мы услись и опять огибали мысъи подплывали къ нашему берегу. Лодочникъ дожидался въ берегу и слегка ворчалъ, находя, что мы больше, чмъ слдуетъ, держали лодку. Но мн легко было хорошей прибавкой смягчить его.
— Вы меня доведете до дома!.. сказала Наталья Васильевна.
— И не зайдя на минуту?
— Не будьте наивны, мой другъ! Эти ‘на минуту’ — ничего не стоятъ.
Всю дорогу, несмотря на то, что намъ рдко попадались встрчные, и мы говорили тихо, она ни разу не сказала мн ‘ты’. И, когда я присматривался къ ея движеніямъ’ лицу, глазамъ и прислушивался къ ея голосу, я видлъ, что все это было то, что прежде, и ничего уже не осталось изъ того, что было въ лодк и на остров. Какъ будто ее оставило вдохновеніе, она сошла съ неба на землю. И я невольно сталъ говорить ей ‘вы’.
— Когда же? спросилъ я, когда мы остановились у калитки.
— Вотъ вопросъ! Прежде вы объ этомъ не спрашивали…
— Прежде — да… Значитъ, какъ прежде?..
— Ну, конечно… Я надюсь, что васъ не подмнятъ?
— Такъ до завтра!
Она протянула мн руку, и это была ея всегдашняя красивая рука, спокойная и холодная. Въ ней не было ни малйшаго обаянія. И я нагнулся и поцловалъ эту руку, какъ длалъ это всегда, когда приходилъ и уходилъ. Она открыла калитку своимъ ключомъ и вошла въ садикъ. Во двор залаяла собака, но сейчасъ же замолкла. Я слышалъ шаги Натальи Васильевны по садовой дорожк, потомъ по досчатымъ ступенькамъ и по террас.
Все смолкло. Я пошелъ обратно. Когда я проходилъ вдоль аллеи, оттуда еще доносился говоръ. Значитъ, публика еще не вся разошлась. Мн пришла въ голову мысль завернуть туда. Но въ этой мысли было что-то тщеславное. Завернуть, чтобы показать имъ счастливаго человка. Они будутъ видть его, но не будутъ знать этого. Горе любитъ одиночество, но счастье рвется на улицу, въ народъ, оно хочетъ, чтобы его видли, оно любитъ успхъ.
Но на этотъ разъ я оказался выше мелкихъ побужденій. Что-то оскорбительное почуялось мн въ этомъ — для моего чувства, и я прошелъ мимо.
Дома ничего не замтили. Они догадались, что я провелъ вечеръ у Натальи Васильевны, но могло быть и иначе. Со мной были холодны — результатъ моего разговора съ Никодимомъ Кондратьевичемъ, но все-же достаточно родственны и любезны.
А я, какъ будто на зло, былъ оживленъ, говорливъ и очень удачно шутилъ и острилъ, обращаясь къ тетушк. Она сперва улыбалась нехотя, но потомъ склонилась къ прощенію и стала искренно смяться.
— Ты славный мальчикъ, сказала она мн, когда я уходилъ спать,— жаль только, что ты не слушаешься Никодима Кондратьевича. Онъ опытный человкъ и никогда не посовтуетъ дурно…
— Спокойной ночи, тетушка! сказалъ я и, поцловавъ ея руку, пошелъ къ себ.

V.

На слдующій день я проснулся съ тревогой. Это было десять дней моего знакомства съ Натальей Васильевной и за это время я ни разу не подумалъ о Лиз. Такой продолжительный антрактъ долженъ былъ ее очень встревожить. Правда, въ дачное время я отучилъ ее отъ ежедневныхъ свиданій, по десять дней — это было слишкомъ.
Но это было, должно быть, очень естественно, потому что само собою такъ вышло. Я не старался забыть о ней, я не принуждалъ себя къ этому. Но я до такой степени былъ весь заполненъ и поглощенъ новымъ моимъ чувствомъ, что ни о чемъ другомъ не могъ думать.
И вотъ, когда я открылъ глаза на другой день, посл прогулки, утромъ, я прежде всего объ этомъ подумалъ. Нсколько большая опытность, вроятно, помогла бы мн тогда же догадаться, что это было самымъ врнымъ мриломъ моего новаго чувства. То, что было немыслимо для меня вчера, стало необходимостью сегодня. Почему?
Но я тогда слишкомъ мало зналъ жизнь души, а главное — не умлъ вдумываться въ жизнь. Я просто не обратилъ на это вниманія, не замтилъ. Я живо представилъ себ, какую тревогу должна переживать Лиза и, наскоро напившись чаю, сказалъ тетк, что поду въ городъ повидаться кой съ кмъ изъ товарищей. Въ этомъ не находили ничего страннаго, такъ какъ знали, что тамъ остались на лто нсколько товарищей.
Моимъ спутникомъ оказался Никодимъ Кондратьевичъ, который халъ на службу. Этотъ несчастный человкъ, имя полную возможность пользоваться лтнимъ отпускомъ, добровольно отвергалъ его. Онъ считалъ, что начальническій постъ, который онъ занималъ, обязывалъ его къ самопожертвованію. Съ своей точки зрнія онъ былъ правъ, такъ какъ не могъ указать на какія-нибудь выдающіяся способности, въ качеств причинъ своего возвышенія. Онъ зналъ себ цну и, добившись большаго горбомъ, поддерживалъ свое положеніе тмъ же мстомъ.
Но, къ моему удовольствію, вагонъ трамвая былъ полонъ публики, и это мшало ему завести нравоучительный разговоръ. Мы перекидывались замчаніями о какихъ-то пустякахъ. Разставаясь, онъ предложилъ мн поспть на поздъ въ 5’/а часовъ, и я, конечно, далъ себ слово ухать на полчаса позже.
Нехорошее чувство испытывалъ я, приближаясь къ скромной квартирк Лизы. Я былъ виноватъ. Я могъ быть вполн спокоенъ, если бъ могъ ожидать отъ нея упрековъ, но я зналъ, что ихъ не будетъ, а будетъ только безконечная грусть въ глазахъ, и она еще будетъ стараться замаскировать ее улыбкой.
И вотъ я у нея. Какъ она странно измнилась! Похудла, даже лицо ея какъ будто стало длиннй. Что это? Неужели отъ тревоги?
Она бросилась ко мн и — не выдержала, слегка заплакала. Конечно, вся ея тревога сосредоточилась на моемъ здоровьи. Ничего другого она не могла предположить. Мысль объ измн не приходила ей въ голову.
А я смотрлъ на нее и думалъ о себ и старался осилить свое сложное ощущеніе. Мн было это не подъ-силу. Какъ мн было понять безумное увлеченіе, настолько охватившее меня, что я позабылъ даже о существованіи Лизы, и наряду съ нимъ — эту искреннюю, безоблачную радость, которую я испытывалъ теперь, сидя рядомъ съ Лизой.
Когда я шелъ къ ней, въ голов моей мелькали мысли даже о томъ, чтобы сказать ей о перемн, случившейся съ моимъ сердцемъ. А теперь мн казалось, что это немыслимо, что это значило бы потерять нчто дорогое и цнное. Такъ началъ завязываться узелъ, который потомъ запутался такъ, что его уже нельзя было развязать.
Не помню, какъ объяснилъ я Лиз свое долгое отсутствіе, но она приняла мое объясненіе полностью и, забывъ все огорченіе, счастливая сидла около меня и съ какой-то особенной теплотой, даже большей, чмъ прежде, держала мою руку и смотрла мн въ глаза.
А я — признаюсь въ этомъ — я съ нею отдыхалъ отъ всего — и даже отъ вчерашней бури. Странно это, но я такъ чувствовалъ. Мои жестокія намренія, съ которыми я шелъ къ ней, не посмли даже напомнить о себ. Я отдавался ея женственной ласк съ такою отзывчивостью, какъ будто вчерашняго дня вовсе не было въ моей жизни…
Я шелъ покорно по указк инстинктовъ. Мн было около восемнадцати лтъ, и около меня не было ни одного ‘старшаго’, который внушилъ бы мн довріе. Ужъ не сухимъ, бездушнымъ поученіямъ Никодима Кондратьевича было суждено съиграть эту роль. А мои гимназическіе наставники и начальники,— они были отъ меня дальше, ^мъ каждый встртившійся мн на улиц въ первый разъ въ жизни человкъ…
Они довели меня до восьмого класса. Сейчасъ они совершили свой казенный циклъ — наставили въ журналахъ отмтокъ, сдлали средніе выводы, расписались, подписались и предались отдыху. О, еслибъ знали они, подъ чмъ подписываются каждую весну. Ихъ отдыхъ былъ бы испорченъ, потому что они большею частью добрые люди. Но счастье ихъ въ томъ, что они никогда этого не узнаютъ, ибо они лишены тхъ органовъ, которыми познается дйствительная жизнь души. Они бездарны и потому счастливы.
Около пяти часовъ я собрался уходить. Я разсчитывалъ итти медленно, настолько, чтобъ пропустить поздъ, въ которомъ подетъ Никодимъ Кондратьевичъ. Сидть полчаса, тая въ душ такія сложныя ощущенія, рядомъ съ человкомъ, у котораго все такъ просто, и самыя сложныя вещи, надъ которыми ломалъ бы голову мудрецъ, ршаются краткимъ и избитымъ изреченіемъ,— было бы тяжело.
Но въ ту минуту, когда я хотлъ уйти, Лиза подбжала ко мн и вдругъ какъ-то необыкновенно цпко прижалась ко мн. Въ глазахъ ея былъ новый оттнокъ не то застнчивости, не то виноватости.
— Что ты, Лиза? промолвилъ я, видя, что это неспроста.
— Милый Володя… Вы знаете… Вдь я беременна!..
— Лиза!?
Я посмотрлъ на нее съ ужасомъ. И самъ не знаю, почему я такъ посмотрлъ на нее. Откуда въ голов моей выработалось такое дикое убжденіе, что пользоваться близостью женщины, брать ее всю, какъ жену свою,— вполн дозволительно, мило, даже молодечество, но получить естественный результатъ такой близости,— ужасно? Нкоторый матеріалъ для такого убжденія я добылъ изъ разрозненныхъ сентенцій Никодима Кондратьевича, отчасти изъ подслушанныхъ разговоровъ его съ теткой, но главнымъ источникомъ была, конечно, атмосфера ‘нашего круга’, густо насыщенная житейской пошлостью. Тамъ, именно тамъ, считалось даже извстнымъ шикомъ имть любовницу и чуть ли не проявленіемъ дурного тона — ребенка. Тамъ высшимъ качествомъ женщины признавалось умнье служить къ удовольствію мужчины и во что бы то ни стало ‘избгать послдствій’. Послдствія, т. е. ребенокъ, считались чмъ-то вульгарнымъ, даже ‘буржуазнымъ’, какъ будто простая животная связь заключала въ себ что-то высшее.
— Вы недовольны? Вы разсердились, Володя?— съ глубокимъ огорченіемъ, даже съ нкоторой растерянностью, спрашивала Лиза.
— Нтъ, Лиза… Не то, но… Ты же должна понимать, что это ужасно, и этого не должно быть.
— Какъ не должно быть? Какъ же это такъ,— что не должно быть, когда оно уже случилось?
И она не понимала, такъ искренно, какъ еслибъ ей сказали: вотъ на восток взошло солнце, но этого не должно быть, и его надо вернуть обратно. Но я не понималъ ее такъ же точно, какъ она меня.
— Не должно быть, Лиза!
— Ахъ, ты, Господи! Такъ что же, я должна его истребить?
— Я не знаю, Лиза!
— Не знаете? Володя, Володя… Не знаете?
Я молчалъ, пораженный ея какимъ-то страстнымъ изумленіемъ, готовымъ, какъ мн казалось, перейти въ гнвъ, въ ярость.
— Такъ говорите же, Володя! Ну, говорите же!
— Лиза! Ты не волнуйся такъ. Пойми только одно,— что я такъ молодъ, я еще учусь, у меня нтъ ни средствъ, ни самостоятельнаго положенія. Вдь ребенокъ потребуетъ такъ много, а я ничего этого не могу дать…
— Ахъ, вотъ это?..
И вдругъ все, похожее на гнвъ, вся страстность негодованія,— сошла съ ея лица, она опять подбжала ко мн и съ прежней нжностью обняла меня. Лицо ея сдлалось свтлымъ и яснымъ, какъ ея душа, и она засмялась.
— Такъ только это? Но ничего же этого не надо! Вамъ, Володя, не будетъ никакихъ хлопотъ. Это я все сама. Онъ мой ребенокъ, а васъ, Володя, стснять — какъ же можно!.. Онъ не будетъ стснять васъ… Вы себ учитесь, Володя, какъ слдуетъ. Ахъ, что это вы, право… Какъ вы напугали меня… Вдь это я вамъ сказала такъ, любя… А оно даже до васъ не касается. А только, когда онъ родится, Володя, разв вамъ непріятно будетъ видть его?..
— Да, Лиза, конечно, пріятно!..
Теперь ужъ я былъ подъ вліяніемъ ея удивительнаго взгляда и совершенно искренно сказалъ, что мн будетъ пріятно. А она, довольная моимъ отвтомъ, совсмъ успокоилась и прибавила:
— Это уже третій мсяцъ, Володя… Только я все сомнвалась, оттого и не говорила вамъ. А теперь идите, Володя, вамъ пора, а то опоздаете къ обду, и ваша тетя будетъ безпокоиться. А объ этомъ и не думайте! Это ужъ само собою сдлается…
И, провожаемый ея нжностью, я ушелъ.
Итакъ, наканун восемнадцати лтъ я уже почти отецъ. Моя зрлость еще не была подтверждена аттестатомъ, для этого требовался еще цлый годъ уроковъ, отмтокъ, экзаменовъ и всякаго рода школьныхъ мученій. Но это не помшало мн быть одновременно предметомъ осязательнаго обладанія двухъ женщинъ и — отцомъ будущаго ребенка. Черезъ нсколько мсяцевъ я испытаю чувство отца,— гораздо раньше, чмъ получу школьную санкцію на право зрлаго гражданина и человка. Что же мн останется въ будущемъ, для цлой предстоящей жизни?
Но было другое, еще худшее, во что я вошелъ со вчерашняго дня: положеніе между двухъ женщинъ, безъ достаточной силы твердаго, окрпшаго характера — пріостановить то или другое. Въ тотъ моментъ, однако, я еще не сознавалъ всю непосильную тягость его. Напротивъ, оно мн казалось интереснымъ и сильно возвышало меня въ моихъ собственныхъ глазахъ. Гимназистъ, у котораго разомъ дв связи съ женщинами, и об женщины по своему прелестны, иметъ право высоко держать голову въ кругу своихъ товарищей и презрительно смотрть на нихъ. О, какъ пустынна была эта голова!
Слава Богу, въ вагон я не нашелъ Никодима Кондратьевича. Очевидно, онъ ухалъ раньше. Но за то, ужъ совсмъ неожиданно для меня, моимъ сосдомъ оказался Герасимъ Антоновичъ, рыжій инспекторъ. Онъ возвращался отъ гимназическихъ длъ къ обду.
Къ моему удивленію, онъ совсмъ несухо поздоровался со мной. Мн даже показалось, что онъ былъ доволенъ встрчей. Сперва я не понялъ этого, но потомъ мн стало ясно: онъ былъ радъ, что я здсь, въ город, такъ какъ это было безспорнымъ доказательствомъ того, что я не съ его женой. Онъ такъ мало врилъ въ нее, бдняга. Ршительно, изъ всхъ моихъ знакомыхъ, это былъ самый жалкій человкъ.
Не помню, о чемъ мы съ нимъ говорили,— что-то, касающееся гимназіи. А когда пріхали, онъ даже спросилъ меня:
— Зайдете?
— Благодарю васъ. Можетъ быть… успю…— отвтилъ я.
Никодимъ Кондратьевичъ журилъ меня за то, что я не посплъ на его поздъ. Но огорченіе его относилось больше къ обду, который давно ждалъ меня. А онъ со службы всегда прізжалъ голодный.

Глава пятая.

I.

Началась для меня странная жизнь, въ которой я самъ, въ сущности главное дйствующее лицо, представлялъ какую-то смутную туманную величину. Мое сближеніе съ Натальей Васильевной произошло въ конц іюня. Лто тянулось еще два мсяца и эти два мсяца полностью я былъ точно во власти стихій.
Наталья Васильевна рдко бывала такою, какой я видлъ ее въ первую недлю знакомства. Эти три часа на островк точно переродили ее. Рдко я находилъ въ ней спокойнаго нжнаго друга и пріятнаго собесдника. Очевидно, и въ ту недлю ей стоило усилій быть такой. Или я слишкомъ былъ далекъ отъ нея и еще не разбудилъ ее, спящую. Почти всегда я находилъ ее въ нервномъ настроеніи. Оказывалось, что она все время думала обо мн. Да и Лиза тоже думала обо мн, но какъ различно они думали. Лиза вчно тревожилась о томъ, не заболлъ ли я, не узнала ли о нашихъ отношеніяхъ тетушка, не случилось-ли со мной какого-нибудь несчастья. Лиза знала о существованіи моего отца, и этотъ пунктъ также входилъ въ кругъ ея соображеній. Она часто спрашивала, все ли благополучно у меня тамъ, дома. Я ей какъ-то разсказалъ о Маринк, которую она знала подъ именемъ друга моего дтства, она и о Маринк справлялась. Она даже о здоровьи тетушки и Никодима Кондратьевича безпокоилась. Словомъ, она признавала всю мою личную жизнь, со всмъ тмъ, что ее сопровождало.
Наталью Васильевну я заставалъ встревоженной. Она встрчала меня пытливымъ, пронизывающимъ взлядомъ.
— Я плохо спала ночь… Я тревожилась. Почему вы такъ блдны?
— Что васъ тревожило? участливо спрашивалъ я.
— Я уврена, что вы мн измняете. На васъ заглядываются тысячи женщинъ… Я не хочу этого… Слышите, не хочу!
— Полноте! Съ чего вы взяли?.. Какими пустяками вы себя тревожите!..
— Ахъ!
И тутъ періодъ подозрительности смнялся порывомъ страсти, а вмст покаяніемъ, иногда и слезъ. Она обвивала мою шею руками и такъ крпко, какъ будто никогда не хотла отпустить меня.
— О, Боже мой! Я такъ страдаю! Я никогда такъ.не страдала! Ты такъ молодъ, а мн тридцать четыре года… У тебя столько соблазновъ. Я дрожу при мысли… Нтъ, нтъ, это невозможно! Поклянись мн, что этого нтъ и не будетъ!
И она плакала, а я клялся, потому что слезы женщины, это было сильне меня. Я клялся вроломно. Вчера или третьяго дня я былъ въ город, у Лизы и отвчалъ на ея ласки. Но я упрекалъ себя въ измн. Я упрекалъ себя, когда былъ съ Натальей Васильевной, но точно также я грызъ себя упреками и тогда, когда былъ съ Лизой.
Нтъ, я не узнавалъ Наталью Васильевну и по временамъ становился въ тупикъ. Я вспоминалъ ея снисходительную усмшку когда, на островк, я говорилъ о вчной любви. Теперь, стиснутый обстоятельствами съ двухъ сторонъ, я уже не заикался о вчной любви, но она выходила изъ себя даже при одномъ предположеніи, что я буду не вчно принадлежать ей.
И при всемъ этомъ у меня была какая то-непостижимая власть надъ нею. Въ какомъ бы тревожномъ настроеніи ни была она, какую бы бурю ни подняли въ ней ея же собственныя подозрнія, мн стоило только взять ея руку или погладить ея волосы, какъ она смирялась и затихала. Моя ласка способна была сдлать ее рабой. Кажется, не было такой дорогой вещи на свт, которой она не отдала бы за мой ласковый взглядъ.
Но зато и тревога ея вся сосредоточивалась въ этой области. Она постоянно думала объ этомъ, и ей все казалось, что ее обворовываютъ. Несомннно, мою смерть она предпочла бы моей измн.
Я не узнавалъ Наталью Васильевну, моего милаго пріятеля первыхъ дней знакомства, я имлъ надъ нею своеобразную власть, достававшуюся мн легко и тмъ не мене — я подчинялся ей и былъ въ ея власти. Не знаю, что тутъ больше играло роль, тщеславіе ли юноши, почти мальчика, передъ которымъ склоняется женщина, прожившая такъ много, и какъ я видлъ, бурно, склоняется, предпочитая его мужчинамъ, вполн зрлымъ и обладающимъ положительными достоинствами, или она своей безудержной страстностью раздражала мои нервы, уже порядочно ослабленные слишкомъ раннимъ знакомствомъ съ жизнью и безсильные сопротивляться.
Еще вдали отъ нея, предоставленный себ или подъ снью тихой, здоровой и какой-то осторожной, точно щадившей мою юность, ласки Лизы — я могъ критиковать, протестовать и даже мысленно сопротивляться и давать себ слово какъ можно скоре порвать мои отношенія съ нею, но, если я не былъ у нея день, то уже меня мучительно влекло къ ней, а при ней я становился такимъ же безумцемъ, какъ она, забывая обо всемъ на свт.
Иногда я, придя къ ней, находилъ ее въ ярко выраженномъ отчаяніи.
— Что съ вами сегодня? спрашивалъ я.
— Она вздрагивала,— Вы слышите шаги въ садик? Это мой мужъ…
— Да, я слышу. Но въ чемъ-же дло? У васъ была ссора?
— Нтъ. Я никогда не унижалась до ссоры съ нимъ. Но сегодня… Ночью… Вы понимаете?.. Это невыносимо!.. Это гаже всего… О, убейте его… Я буду на васъ молиться!..
Это была, конечно, экзальтація. Едва ли она дйствительно хотла, чтобы я убилъ ея мужа. Но этотъ жалкій человкъ, котораго я считалъ самымъ несчастнымъ,— онъ, зная очень хорошо, что его жена всю жизнь измняетъ ему и терпть его не можетъ, не упускалъ изъ виду своихъ элементарныхъ супружескихъ правъ и регулярно осуществлялъ ихъ. И это понятно: онъ кормилъ и одвалъ свою красивую жену.
И теперь онъ благодушно расхаживалъ по садику и насвистывалъ что-то. Онъ зналъ, что я пришелъ и думаю, что онъ уже догадался о моихъ отношеніяхъ къ его жен. Но сегодня онъ даже не ненавидлъ меня и не мшалъ намъ быть вдвоемъ. Мн онъ показался чудовищемъ и съ этой минуты я пересталъ жалть его.
Дома замчали, что я замтно похудлъ за лто, и тревожились.
— Что съ тобой? Ты, должно быть, влюбленъ, что ли?
— Да, отвчалъ я, улыбаясь,— немножко. Но вдь это проходитъ, значитъ — и у меня пройдетъ.
На это снисходительно качали головой. Нельзя же молодому человку поставить въ укоръ то, что онъ влюбленъ. Это его право. Конечно, Никодимъ Кондратьевичъ не упустилъ случая дать мн нкоторыя правила для руководства. Влюбляться, разумется, свойственно всякому молодому человку, правда и то, что чувство это обыкновенно бываетъ слпое. Однакоже, если мы видимъ, что слпой, идущій безъ поводыря, находится на краю пропасти, готовый упасть въ Hte, мы не пройдемъ мимо, сказавъ: онъ слпой и потому это въ порядк вещей,— а осторожно возьмемъ его за руку, отведемъ отъ пропасти и укажемъ надлежащую дорогу. Совершенно такъ и здсь. Слпому чувству надо дать поводыря. И поводыря этого даже искать не надо, онъ всегда тутъ, на лицо. Это — умъ. А если онъ, т. е. умъ, чувствуетъ себя слабымъ или неопытнымъ, надо обратиться къ уму другого, боле опытнаго и мудраго человка.
Этимъ концомъ своей притчи онъ, очевидно, напрашивался мн въ поводыри въ моихъ сердечныхъ длахъ. Но я думаю, что еслибъ я открылъ передъ нимъ все, какъ было, то его опытный и мудрый умъ растерялся бы.
Въ половин августа весь нашъ берегъ только и говорилъ, что о близкомъ перезд въ городъ. Безцльная жизнь питается механическими вншними перемнами. Зимній сезонъ, какъ дв капли воды похожій на прошлогодній, къ февралю прідается, и въ март вс жаждутъ перемны и говорятъ о перезд на дачу. Обычныя и всегда одинаковыя дачныя удовольствія, подъ дымкой краткой зимней разлуки съ ними, кажутся не лишенными новизны. А быстро надовшее лто обращаетъ взоры всхъ къ зим, отъ которой столь же неосновательно ждутъ новаго. И никому не приходитъ въ голову, что новое хранится въ самомъ человк, въ его творческой душ, и что людямъ съ пустымъ сердцемъ всегда будетъ скучно.
Въ это время я получилъ письмо, котораго никакъ не могъ ожидать. Изъ деревни я получалъ письма только отъ отца. Аккуратно разъ въ мсяцъ, вмст съ деньгами, онъ присылалъ мн письмо, въ которомъ суховато и безъ всякихъ разглагольствованій сообщалъ, что у нихъ ничто не измнилось, и все идетъ по старому и выражалъ надежду скоро увидть меня. Когда и при какихъ-условіяхъ это свиданіе совершится, онъ не объяснялъ и никогда не звалъ меня въ деревню. Передъ лтомъ объ этой поздк была рчь въ его майскомъ письм, но совсмъ не въ смысл приглашенія. Напротивъ, я скоре могъ подумать, что онъ вовсе не хочетъ, чтобы я прізжалъ. Онъ говорилъ о томъ, что мн, избалованному городской жизнью, деревенскія удовольствія, конечно, покажутся скучными. И прибавлялъ еще, что, такъ какъ старый домъ управляющаго пришелъ въ ветхость, то его развалили и отстраиваютъ заново, а они втроемъ (онъ, Маринка и ея мать) ютятся въ контор, гд устроили себ временное помщеніе. Я, правда, и не стремился въ деревню, такъ какъ слишкомъ былъ занятъ своими увлеченіями. Но все же мн стало грустно отъ ощущенія какой-то дальности въ моихъ отношеніямъ съ отцомъ. Мы страшно мало знали другъ друга. Никодимъ Кондратьевичъ, человкъ мн совсмъ посторонній, имлъ гораздо больше правъ на мою душу, чмъ мой итецъ.
Но письмо съ деньгами на августъ своевременно пришло, и это письмо было не отъ отца. Почеркъ на конверт былъ мн совсмъ незнакомый — нсколько растянутый и нетвердый, хотя довольно ровный. Распечатавъ письмо, я прежде всего посмотрлъ на подпись. Тамъ стояло: ‘твой другъ — Маринка’.
Прежде всего меня поразило то обстоятельство, что Маринка пишетъ такъ ровно. Я помнилъ ея дтскій почеркъ, онъ былъ ужасенъ и затмъ мн было извстно, что ее, посл моего отъзда, ничему не учили. Дале же, прочитавъ самое письмо, я убдился, что и грамотность ея ушла далеко отъ того первобытнаго состоянія, въ какомъ была тогда. Она длала только самыя неизбжныя ошибки, и ихъ было очень мало.
Но это мелочи, о которыхъ я подумалъ мелькомъ. Самое же содержаніе письма было удивительно. Маринка писала:
‘Ты не удивишься, дорогой Владикъ, что я теб пишу. Гораздо удивительне то, что ни ты ни я никогда не пишемъ другъ другу. Но это не простое желаніе подлиться своими мыслями, ахъ нтъ, это не заставило бы меня отрывать у тебя время и вниманіе. А то, что есть у меня и что заставляетъ взяться за перо и бумагу, я хочу теб высказать, но боюсь, что не сумю, и что это письмо такъ и останется напраснымъ. Ахъ, Владикъ, если бъ ты могъ просто поврить мн! Тогда я написала бы теб только вотъ это: прізжай сюда хоть на недлю, хоть на одинъ день и тутъ я теб разскажу, и, можетъ быть, ты самъ увидишь многое такое, чего и разсказать нельзя. Нтъ, не могу объяснить, но говорю теб, Владикъ, что твой пріздъ хоть на день можетъ отвести отъ насъ всхъ многія будущія страданія, а главное — ты своей дружеской поддержкой поможешь мн устоять въ такой борьб, о какой ты и не мыслишь.
Владикъ, поврь мн, что это такъ и что это нужно. Есть такія вещи, о которыхъ слова на бумагу не ложатся. Вотъ я думала, что хоть намекомъ смогу дать теб понятіе а не сумла. И вотъ все, что мн надо теб сказать. Прізжай-же, милый мой Владикъ, непремнно прізжай. Поврь старой дружб моей и чмъ-нибудь пожертвуй изъ твоихъ удовольствій. Твой другъ Маринка’.
— Что-же это? спрашивалъ я себя въ глубокомъ недоумніи. И не могъ отвтить. Я перебиралъ въ своемъ ум всякія возможности и комбинаціи и мое воображеніе ничего не могло создать, кром пошленькой поэзіи: Маринка выросла, стала привлекательна, какой-нибудь изъ мстныхъ обывателей, некрупнаго калибра, влюбленъ въ нее и сватается къ ней. А она хранитъ въ душ привязанность ко мн. И отсюда ея колебанія и тревоги, и въ этомъ она видитъ залогъ ‘нашихъ будущихъ страданій’.
Въ психологическія тонкости я не могъ усугубляться, Маринка была такъ далеко отодвинута отъ меня моей жизнью. И оттого я могъ удовольствоваться этой пошлостью и не замтить въ ней натяжки и неправдивости.
И я съ жестокостью эгоиста отвтилъ ей отказомъ. Я называлъ ее ‘милымъ другомъ Маринкой’ и употреблялъ вс пріемы старой дружбы. Но сущность моего письма была ужасна. Я писалъ о томъ, что она, въ своемъ незнаніи жизни, конечно, что-нибудь сильно преувеличила. Что бороться приходится всмъ, что борьба-то и длаетъ жизнь заманчивой, и что въ жизни нтъ ничего страшнаго.
И только, когда я уже запечаталъ конвертъ и, приклеивъ къ нему марку, собирался опустить его въ ящикъ, я на минуту остановился и задумался. Вдругъ сердце болзненно сжалось, какъ длало оно это всегда, когда я чувствовалъ себя виноватымъ передъ моимъ дйствительно милымъ и прекраснымъ другомъ — Маринкой.
Но я подумалъ: что же я могу сдлать? Вдь я ничего не понимаю. Похать — отъ Натальи Васильевны, объ этомъ даже молвить нельзя было. Попросить Маринку написать яснй. Но это значитъ — принять участіе, что-то пообщать. А я ничего не могу общать, потому что у меня нтъ своей воли, да, именно, вотъ въ этомъ моментъ я почувствовалъ совершенно явственно, что у меня нтъ воли.
Ну, такъ пусть лучше останется такъ. Пусть идетъ жестокое письмо. Жизнь безъ меня разберетъ тамъ все по косточкамъ, а Маринка какъ-нибудь выкарабкается.
И письмо было опущено въ ящикъ.

II.

Къ началу сентября мы уже были въ город, а въ гимназіи начались уроки. Съ перваго же дня среди товарищей я замтилъ что-то странное, какое-то непонятное для меня броженіе. Я замтилъ это, но не обратилъ вниманія, потому что слишкомъ былъ поглощенъ своими длами. Я видлъ только, что товарищи собирались группами и о чемъ-то горячо, но въ то-же время и сдержанно говорили.
Но однажды я, придя въ классъ на первый урокъ, на которомъ почему-то не было учителя, засталъ споръ, въ которомъ принималъ участіе чуть не весь классъ. Я слъ и невольно слушалъ. Разговоръ шелъ о войн, которая только что кончилась. Нсколько горячихъ головъ, съ пылающими глазами, громили виновниковъ войны, называли ихъ преступниками, приводили какія-то страшныя цифры. Двое моихъ товарищей по ‘высшему кругу’, очень чистенькіе и довольно ограниченные господа, безъ увлеченія, спокойно возражали. Рогожскій былъ здсь, но уткнувшись въ какую-то книжку, читалъ и только изрдка презрительно посматривалъ то на тхъ, то на другихъ.
Сущность спора меня очень мало занимала, но я все время задавалъ себ вопросъ: почему ихъ это такъ интересуетъ? Занялъ меня также Меленцовъ, который очень внимательно слушалъ об стороны и, не присоединяясь ни къ той, ни къ другой, старался примирить ихъ.
Когда началась перемна, я вошелъ въ садъ съ Меленцовымъ. У насъ съ нимъ были порядочныя отношенія.
— Скажи пожалуйста, почему они объ этомъ спорятъ? спросилъ я.
— Какъ почему? Очевидно, потому, что это ихъ интересуетъ, отвтилъ Меленцевъ.
Но какъ можетъ интересовать гимназиста война? Меленцовъ съ удивленіемъ посмотрлъ на меня.
— Ты какъ будто съ неба упалъ! сказалъ онъ:— война есть общественное бдствіе, война — это несчастье всего народа. А гимназисты люди, члены общества, частички, атомы своего народа. Черезъ нсколько мсяцевъ они будутъ оффиціально гражданами. Какъ же имъ не интересоваться войной?
— Да, но… Такія подробности… Точно спеціалисты!
— Но эти подробности всякій знаетъ. Ихъ ежедневно печатали въ газетахъ. Ты разв не читалъ газетъ?
— Нтъ, я ихъ почти никогда въ рукахъ не держу.
— Ну, такъ вотъ оттого это для тебя такъ ново. Я, признаюсь, самъ этимъ не увлекаюсь. Во мн нтъ духа воинственности. Но съ общественной точки зрнія я очень интересовался. Какъ-же! Вдь эта война для Россіи составитъ эпоху. Отъ нея начнется новая жизнь.
Я пожалъ плечами.— Я ничего въ этомъ не понимаю.
— Это жаль. Я всегда жаллъ объ этомъ, потому что ты симпатичный, и у тебя хорошая голова. Я замтилъ, что ты ничмъ не интересуешься. А на свт такъ много интереснаго. Ужасно много!
— Что же?
— Да все, все интересно! Меня интересуетъ все. И это даже досадно, потому что времени мало и не успешь всего узнать. Жизнь такая короткая.
— Жить, чтобъ узнавать… Я этого не понимаю.
— А для чего же жить?
— Для того, чтобы жить.
— Ну, это неопредленно. Надо опредлить содержаніе жизни, тогда можно такъ говорить. А иначе — что же это? Въ гости ходить или на извозчик здить, все, что угодно. Я вотъ и считаю, что жить значитъ постоянно узнавать новое и новое. Расширять свои познанія. Это возвышенно. А то что же? Выполнять природныя потребности,— сть, спать и прочее… Это длаютъ животныя.
Меленцовъ дйствительно вчно ‘узнавалъ’, постоянно возясь съ книгами. Но въ то же время онъ не былъ сухимъ доктинеромъ, какъ нашъ первый ученикъ — Кубенскій. Этотъ тоже читалъ много, но все книги, относящіяся къ гимназическимъ наукамъ. Исторію, чтобы лучше отвчать по исторіи, литературу, чтобы лучше писать сочиненія и т. д. У Меленцова въ журналахъ стояли четверки, а нердко и страшныя тройки. Школьнаго тщеславія у него вовсе не было.
А по характеру онъ былъ мягокъ, общителенъ, доброжелателенъ и удивительно чистъ душой. Ему доставляло высокое удовольствіе кому нибудь-изъ товарищей сообщить новое знаніе, которое тому неизвстно. Когда онъ говорилъ мн о моемъ невжеств и высказывалъ по этому поводу сожалніе, я ни капли не обижался. Я только не понималъ, какъ все это можетъ занимать. Вс эти знанія мн казались скучными.
Но время начиналось такое, что уберечься отъ ‘скучнаго’ не было никакой возможности. Во всхъ старшихъ классахъ гимназіи происходило что-то небывалое, что называли ‘броженіемъ умовъ’. Да, умы вдругъ начали бродить и, какъ казалось, ни съ того, ни съ сего. Точно закваска, положенная въ нихъ природой многіе годы лежала на льду, и ея силы не проявлялись. Но вотъ пригрло солнышко и растопило ледъ и началось броженіе.
Начальство настрожило уши. Директоръ нервно кусалъ губы. Онъ никакъ не допускалъ, что это можетъ случиться въ его гимназіи. Рыжій инспекторъ, съ какимъ-то волчьимъ выраженіемъ глазъ, боле обыкновеннаго рыскалъ по корридорамъ и по классамъ. Надзиратели подслушивали и подсматривали. Словомъ, добрые и попечительные воспитатели нашихъ душъ стали въ боевое положеніе и мобилизовались.
Само собою разумется, что такое настроеніе начальства сразу увеличило ‘броженіе умовъ’ и поставило его на твердую почву. Разрозненные, одиночные — соединились, сплотились, естественно выдлились вожаки, и въ стнахъ гимназіи пошла настоящая конспирація. Появился даже ‘подпольный’ журналъ. Гимназисты гд-то достали гектографъ, отыскали какую-то темную дыру въ подвал и тамъ фабриковали листки. Что товарищеская организація въ какіе-нибудь два мсяца достигла совершенства, доказалъ случай, который послужилъ началомъ открытой войны.
Инспекторъ нашелъ въ одномъ изъ ученическихъ ящиковъ, въ шестомъ класс, листокъ журнала. Залзъ онъ туда въ то время, когда въ класс никого не было и безъ всякаго повода, просто такъ, ‘по подозрнію’. Началась истрія. И вотъ теперь, когда я ее припоминаю, для меня становится ясной вся жестокость того зврства, которое у насъ называется воспитаніемъ. У меня сохранился этотъ листокъ, я читаю его, и вижу, что это въ сущности дтскій лепетъ, въ которомъ важныя и даже страшныя слова употреблены въ произвольномъ, крайне неточномъ значеніи, изъ каждой строчки выглядываетъ слабое знаніе жизни и малое образованіе. Однимъ взмахомъ зрлой мысли можно было во всемъ этомъ не оставить камня на камн. И, еслибы наши воспитатели видли передъ собою цль дйствительно воспитать наши души и сдлать насъ людьми, то одному изъ нихъ, даже не самому умному, стоило только прійти въ классъ и, разобравъ дтское писанье, высмять его и показать его нелпость. Тотчасъ же исчезло бы уваженіе и довріе къ выходящимъ изъ подвала листкамъ.
Но, чтобы поступить такъ, надо было прежде всего доброжелать, а этого не было и въ помин. Директоръ видлъ только одно: какъ? Въ моей гимназіи? Но что скажутъ обо мн тамъ, въ высшихъ сферахъ! И такъ — искоренить! Инспекторъ почувствовалъ необходимостъ доказать, что онъ хорошо слдитъ за всмъ, что длается въ гимназіи и потому пустилъ въ ходъ вс способы ищейства. Учителя только боялись, чтобы кого-нибудь изъ нихъ не заподозрили въ дурномъ вліяніи, и потому трусливо и позорно отстранились.
Но никто даже и не вспомнилъ о главномъ дйствующемъ лиц, ради котораго построено это величественное зданіе гимназіи и собраны вс эти господа-начальники, учители и воспитатели: о душ гимназиста. И души эти, боле чмъ когда-нибудь, почувствовали себя одинокими и начали жаться другъ къ дружк.
Началась обычная казенная жестокость. Въ инспекторской было устроено судилище. Туда таскали всхъ по одиночк и группами и допрашивали: кто и гд? Допрашивали и улещали и грозили:— если скажешь, ничего теб не будетъ, а скроешь — выгонятъ изъ гимназіи. Всмъ говорили одно и тоже и при этомъ лгали, потому что всхъ не могли выгнать изъ гимназіи. Ужъ это прежде всего значило бы лишить себя окладовъ и квартиръ.
И обнаружилось только одно: поразительное мужество безпомощныхъ одинокихъ дтскихъ душъ. Почти вс знали и ‘кто и гд’, но ни одинъ не выдалъ. Начальство своимъ образомъ дйствій разомъ сплотило всхъ, оно оказалось превосходнымъ организаторомъ. Добрые и злые, умные и глупые, вс почувствовали, что должны держаться товарищества.
Меня тоже призывали и тоже грозили, но я былъ искрененъ, когда заявилъ, что не знаю. Я дйствительно этимъ не занимался и не зналъ.
Послдній актъ ‘предварительнаго слдствія’ былъ апогеемъ бездушія и безсилія нашего начальства. Ученикъ шестого класса Боркинъ, у котораго въ ящик былъ найденъ листокъ, былъ призванъ особо, и ему было объявлено, что если онъ не скажетъ, отъ кого получилъ листокъ и кто ихъ производить, то будетъ признано, что это онъ самъ и онъ будетъ исключенъ безъ права поступать ч въ другую гимназію.
Здсь уже трудно было отличить личное мужество отъ стихійной необходимости, и никто не можетъ сказать, былъ ли Боркинъ герой или жертва. Но онъ отказался выдать кого бы то ни было, и, когда истекли данные ему на размышленіе, три дня, ему было объявлено, что онъ исключенъ, и при этомъ выданъ документъ, съ которымъ на порогъ порядочнаго дома не пустятъ.
Посл этого разыгралась настоящая революція. Однажды, классы оказались пусты. Никто не пришелъ, ни изъ пансіонеровъ, ни изъ ‘вольныхъ’. Даже ученики приготовительныхъ классовъ не явились. Поднялась тревога, разсылка грозныхъ писемъ родителямъ, скандальныя сцены съ пансіонерами, въ которыхъ инспекторъ и надзиратель вступили въ драку съ учениками, такъ какъ желали насильно притащить учениковъ въ классы. Дале — битье стеколъ въ квартир инспектора, свистъ по адресу директора и, наконецъ, ультиматумъ: принять обратно Боркина. Мстное начальство оказалось безсильнымъ, пріхалъ нкто отъ высшаго начальства, разбиралъ дло и, желая ‘потушить’ исторію, смягчилъ участь Боркина, ограничивъ наказаніе его карцеромъ. Наше начальство было оскандалено, поджало хвостъ и потеряло у учениковъ послдніе остатки авторитета.
Но за это время ‘броженіе’ сдлало успхи. ‘Бродилъ’ уже весь городъ, какъ и вся Россія, и предъ тмъ, что происходило всюду, наша маленькая гимназическая исторія казалась дтской игрой.

III.

Я стоялъ совершенно въ сторон отъ гимназическаго движенія. Я не понималъ его. Я жилъ въ дом, гд признавали только движеніе по служб. Конечно, и сюда заползли новыя идеи, но въ такомъ вид, что, если бы они могли смотрться въ зеркало, то въ своихъ отраженіяхъ признали бы своихъ враговъ. За обдомъ раздавались длинныя и безстрастныя рчи о какихъ-то негодяяхъ, выскакивающихъ изъ подонковъ общества и мечтающихъ перевернуть весь порядокъ, съ единственною цлью, во время безпорядка, награбить въ свои карманы побольше добра. Въ такомъ вид преподносилась моему вниманію вся русская революція, и я, хотя и не особенно доврчиво относился къ изреченіямъ Никодима Кондратьевича,— не имлъ за душой ничего, чтобы имть право и охоту возразить. Здоровое чутье какъ будто старалось подсказать мн что-то другое и, можетъ быть, вывести на правильный путь, но это чутье было такъ смутно, такъ завалено тысячею постороннихъ вліяній..
А тутъ еще на подмогу явилось новое ‘учрежденіе’. Однажды я былъ несказанно изумленъ, когда, въ воскресенье, увидалъ въ окно, что къ нашему подъзду подкатила гимназическая коляска, въ которой вызжалъ въ городъ директоръ. Я узналъ и коляску, и лошадей, и кучера. А больше всего узналъ я директора, который выскочилъ изъ коляски и вошелъ въ подъздъ.
‘Неужели къ намъ?’ подумалъ я. Отвтомъ на мой вопросъ былъ звонокъ. А черезъ минуту у дяди въ кабинет сидлъ директоръ, дверь была плотно притворена, но это не помшало мн, сидвшему въ гостинной, слышать ихъ разговоръ отъ слова до слова.
Сперва съ обоихъ сторонъ были произнесены жестокія осужденія нашему времени и всему тому, что въ немъ происходитъ. За тмъ директоръ остановился на боле частномъ явленіи — гимназіи.
— Мы не можемъ бороться! Мы умываемъ руки! говорилъ онъ своимъ слащаво-мудрымъ голосомъ.— Безсмысленно думать, что сами юноши, еще не окрпшіе ни умомъ, ни волей, могутъ такъ упорно противодйствовать нашимъ стараніямъ. Корень зла находится въ ндрахъ общества, въ семь, тамъ они находятъ поддержку, тамъ они читаютъ газеты и слушаютъ сужденія… Я сошлюсь на примръ. Вдь вотъ вашъ племянникъ — ни въ чемъ подобномъ не замченъ. Онъ учится. Готовитъ уроки, сдаетъ ихъ, онъ исполняетъ обязанности и только. А почему? Потому что онъ живетъ въ прекрасной семь, гд въ него вндряются добрыя нравственныя начала… И если мы должны бороться — а мы должны, по священной обязанности гражданъ, облеченныхъ довріемъ,— то именно съ тми разсадниками, въ которыхъ находятся злые корни, т. е. съ обществомъ. Мы должны противопоставить имъ общество, организованное на крпкихъ устояхъ нравственности и стойкой преданности порядку.
Никодимъ Кондратьевичъ вполн соглашался съ этимъ. Изъ дальнйшаго я узналъ, что организація уже готова. Это будетъ тсный кружокъ, въ которомъ объединятся ‘вс порядочные люди’, какіе только есть въ город. Называться онъ будетъ ‘Русскій кружокъ защиты порядка и законности’. Въ него вошли уже нкоторыя, хорошо поставленныя лица, въ томъ числ самъ онъ, директоръ, его жена, инспекторъ Герасимъ Антоновичъ, его супруга Наталья Васильевна, нкоторые учителя.
— Къ сожалнію, среди учителей не вс оказались на высот долга! замтилъ директоръ.— А къ вамъ я пріхалъ съ понятнымъ желаніемъ, чтобы вы своимъ участіемъ въ кружк, такъ сказать, придали ему наивысшую устойчивость. Надюсь также, что и ваша супруга не откажется отъ участія. Сегодня въ 8 часовъ первое засданіе у меня въ квартир.
Никодимъ Кондратьевичъ отвчалъ важно и солидно:— Вы понимаете, ваше превосходительство, что я всецло раздляю ваши мысли и чувства. Практически для меня могло бы быть вопросомъ, согласно ли съ моимъ служебнымъ, а слдовательно подчиненымъ положеніемъ, участіе въ какой бы то ни было частной политической организаціи. Но участіе въ ней ваше, и при томъ столь дятельное, не оставляетъ во мн никакихъ сомнній. Всей душой вашъ и общаю это за мою жену…
— Я въ этомъ былъ совершенно увренъ! Это и понятно,— иначе я и не пріхалъ бы къ вамъ съ этимъ! сказалъ директоръ:— а скажите, разв мы не можемъ разсчитывать также и на вашего племянника? Молодежь была бы намъ чрезвычайно полезна, хотя бы въ качеств примра для другихъ…
— Этого я вамъ общать заране не могу. Мой племянникъ, хотя и благоразумный юноша и отзывчивъ на мое вліяніе, но у него бываютъ и фантазіи. Но я постараюсь убдить его.
— Да, да. Это будетъ очень хорошо. Молодежь намъ нужна. Но только, ради Бога, ни въ какомъ случа не говорите съ нимъ отъ моего имени и вообще отъ учебнаго начальства. Тогда наврное получите отказъ…
Это невольное признаніе было великолпно. Воспитательное вліяніе, значитъ, знало себ цну.
Директоръ дополнилъ свою бесду еще нсколькими замчаніями насчетъ положенія длъ въ Россіи и началъ прощаться. Я уже хотлъ выйти изъ гостинной, но въ это время опять раздался его голосъ, на этотъ разъ съ нкоторымъ конфиденціальнымъ оттнкомъ.
— Ахъ, да… Скажите пожалуйста, по какой это при чин вашъ племянникъ за лто такъ похудлъ и поблднлъ? Казалось бы, должно быть наоборотъ…
— Право, не знаю… Онъ здоровъ. Я думаю, что это просто возрастъ такой… Идетъ окончательная формировка организма. Такъ сказать, завершеніе зрлости…
— Гм… Да… Конечно… А не играетъ ли тутъ роль его, такъ сказать, близкое знакомство съ одной почтенной особой?..
— Почтенной особой?
— Ну, да… Конечно, я предпочелъ бы не называть имени. Но я думаю, тутъ не будетъ нескромности, такъ какъ оно называется громко… Онъ, вдь, бываетъ у нашего инспектора, Герасима Антоновича и, какъ говорятъ, весьма друженъ съ его супругой…
— Это все сплетни, ваше превосходительство!— сказалъ Никодимъ Кондратьевичъ и, какъ мн показалось, довольно суровымъ тономъ. И, очевидно, это такъ и было потому что голосъ директора сейчасъ же заюлилъ и закозырялъ.
— Но я же ничего и не говорю. Я боюсь только, что онъ влюбленъ, страдаетъ, а между тмъ это у него такой серьезный годъ,— выпускные экзамены… Такъ я буду надяться и обнадежу другихъ… Сегодня въ восемь часовъ я васъ жду…
И онъ ухалъ. Случайно, однакожъ, Никодимъ Кондратьевичъ выпустилъ его другимъ ходомъ, прямо въ переднюю.
Потомъ, вернувшись въ кабинетъ, онъ отворилъ дверь въ гостинную и, увидавъ меня, сидвшаго въ кресл, остановился.
— Это у меня былъ твой директоръ!— сказалъ онъ.
— Я знаю, дядя!— отвтилъ я.
— Онъ говорилъ о…
— Я слышалъ все, что онъ говорилъ.
— Да? Едва ли это хорошо, потому что онъ на это не разсчитывалъ.
— Все равно. Я только раньше узналъ!
— Допустимъ, что это все равно. Ну, такъ что же ты на это скажешь?
— Я, дядя, не занимаюсь политикой. Я ничего въ ней не понимаю.
— Этого отъ тебя и не требуютъ. Ты нуженъ, какъ хорошій примръ для другихъ…
— Ну, знаете… И болваномъ я тоже не хочу быть.
— Ну, вотъ! Непремнно болваномъ!..
— Да, конечно. А главное, эти господа наши до того мн опротивли, что встрчаться съ ними еще гд-нибудь, кром гимназіи, у меня нтъ никакой охоты…
— Но, можетъ быть, ты это сдлаешь для меня, Вольдемаръ?
— Разв вамъ будетъ пріятно, если я сдлаю это неохотно, противъ себя?
— Нтъ, нтъ. Этого я не хочу. Но ты не ршай сейчасъ, а подумай. Посл скажешь мн. Ну, а это, Вольдемаръ… Если ты все слышалъ… Это вотъ… Касательно твоихъ дружескихъ отношеній съ супругой инспектора?.. На это ты что скажешь?
— То же, дядя, что сказали вы и за что я вамъ очень благодаренъ…
— Я надюсь, что это такъ и есть. Неправда ли? Конечно, конечно, я врю теб. Но, Вольдемаръ, если существуютъ такія сплетни, ты долженъ измнить свое поведеніе, въ интересахъ не твоихъ, а той женщины, которую ты… уважаешь… Разв ты со мной не согласенъ?
— Да, я съ вами согласенъ, дядя!..
— Вотъ и прекрасно. Я радъ, что у меня былъ директоръ. Дйствительно, дйствительно, должны сплотиться вс порядочные люди и дать дятельный отпоръ… Я пройду къ твоей тет…
И онъ пошелъ дальше. Мн же надо было уйти изъ дому и при томъ торопливо. Я опоздалъ изъ-за директора. Было уже три часа, а именно въ три часа я долженъ былъ встртиться съ Натальей Васильевной.
Дло въ томъ, что наши частыя свиданья въ город были крайне неудобны въ казенной квартир Герасима Антоновича. Не говоря уже о томъ, что характеръ нашихъ отношеній требовалъ крайней осторожности,— гимназія со всмъ ея населеніемъ представляла собой разсадникъ всевозможныхъ сплетенъ и при томъ самыхъ злостныхъ. Репутація же Натальи Васильевны сдлала ее предметомъ особыхъ подглядываній, и каждый шагъ ея въ предлахъ зданія гимназіи былъ всмъ извстенъ. Вс страшно интересовались вопросомъ: съ кмъ она живетъ?
Вф первое время я былалъ у нея часто. Но, когда увидли, что искомой величиной оказывается гимназистъ, то вс сдлали страшно изумленные глаза. И, при встрч со мной, лица обитателей гимназическаго дома мгновенно длались веселыми. Это выводило меня изъ терпнія. Легенды, которыя навшивали на меня и на Наталью Васильевну, превосходили всякую мру вроятія. Къ тому же Наталья Васильевна постоянно нервничала, потому что чувствовала себя связанной не только изъ-за себя самой, но и изъ-за мужа. Между тмъ чувство ея ко мн до такой степени захватило ее, что она только имъ и жила и страдала во вс т часы, когда я не могъ быть у нея. Эти обстоятельства заставили ее прибгнуть къ крайнему средству. Она сдлала это помимо меня, и я даже не зналъ, кто принимаетъ въ этомъ участіе. Почти на окраин города, гд начиналось предмстье, въ небольшомъ одноэтажномъ домик я встрчалъ ее каждый день. По буднямъ — вечеромъ, а въ праздники — въ три часа я всегда находилъ ее тамъ и только ее,— больше никого я не видалъ. Она открывала мн дверь, а уходя запирала ее своимъ ключомъ. Здсь было въ нашемъ распоряженіи дв маленькихъ комнатки, въ которыхъ мы и проводили часа два, посл чего расходились по домамъ, къ своимъ обдамъ.
Я незамтно вышелъ изъ дома и, взявъ извозчика, умолялъ его хать какъ можно скоре. Я зналъ, что Наталья Васильевна переживаетъ мучительныя минуты.

IV.

О, эти свиданія! Я шелъ на нихъ, какъ рабъ, подъ страхомъ смертной казни боящійся преступить волю господина. Тогда я этого не понималъ, тогда я думалъ, что мною руководитъ чувство. Теперь я смотрю на прошлое издалека и вижу все ясно. Я смотрю просвщеннымъ умомъ и вижу неопытную и темную душу, покорно слдующую за раздразненными до болзненности инстинктами.
Когда мы встрчались, мы оба теряли волю надъ собой, и казалось, что каждый изъ насъ подчинялся другому, но въ дйствительности мы оба подчинялись третьему, которое было сильне насъ обоихъ. Когда мы были близко другъ около друга, это были два сумасшедшихъ тла, отъ которыхъ души какъ бы отходили прочь, унося съ собой все, что есть высшаго въ человк. Тогда властно выступалъ инстинктъ и длался нашимъ единственнымъ повелителемъ. Притупленная чувствительность ослабленныхъ нервовъ толкала на дикія дьявольскія формы эксцесовъ, и не было между нами ни стыдливости, ни цломудрія, ни даже простого разума. Все это являлось потомъ, когда я, съ отуманенной головой, съ сильно бьющимся сердцемъ, съ мрачнымъ взоромъ, возвращался домой и бичевалъ и презиралъ себя, а дома изумлялъ родственниковъ своимъ видомъ.
Но больше всхъ огорчалъ я Лизу. При вид меня, она, всегда такая сдержанная, страдала и плакала. Она подозрвала, что во мн сидитъ какая то злая болзнь, и умоляла пойти къ доктору. Я общалъ, но, разумется, не шелъ, потому что у доктора мн нечего было длать.
На этотъ разъ я нашелъ Наталью Васильевну нсколько озабоченной. Она сказала мн, что останется со мной всего полъ-часа.
— Видишь ли, тамъ устраиваютъ какое то новое общество… для борьбы со всмъ вотъ этимъ… Мужъ настойчиво просилъ, чтобы я была въ первомъ засданіи. Тамъ будутъ выбирать кого то и онъ говоритъ, что отъ того, буду ли я, зависитъ его карьера, Засданіе въ восемь часовъ, но я должна быть раньше одта… На засданіи будутъ директоръ и, кажется, губернаторъ…
— Я знаю объ этомъ обществ!— сказалъ я.
— А, значитъ, директоръ былъ у твоего дяди!
— Да,— и мой дядя тамъ будетъ.
— А ты? Тамъ уже есть два гимназиста: сынъ вице-губернатора Кисловичъ и другой, кажется, Стамати, грекъ… Неужели ты не будешь тамъ?
Я отказался. Я вдь политикой не занимаюсь.
— А я занимаюсь? Ты же знаешь, что я занята только тобой. Но это необходимо. И ты долженъ согласиться. Мн сказалъ мужъ, что въ обществ главныя будутъ дамы. Губернаторъ, какъ оффиціальное лицо, не можетъ. Онъ только сочувствуетъ и будетъ негласно содйствовать. Другіе мужчины тоже вс занимаютъ положеніе. Предсдательницей, вроятно, будетъ директорша, а въ товарищи могутъ выбрать меня. А для секретаря нуженъ молодой человкъ. Ты пойми, что, если ты будешь секретаремъ, мы всегда будемъ вмст.
— Но я ничего тутъ не понимаю. И при томъ постоянно лицезрть гимназическое начальство…
— А ты старайся смотрть не меня, а не на начальство. Ты это сдлаешь для меня, только для меня.
— Но ты забываешь, что у меня есть товарищи. Они меня задятъ.
— Для меня!
— Вдь это общество противъ нихъ. Меня будутъ презирать.
— Для меня! Милый!..
И ласка, одна изъ тхъ ласкъ, которыя лишали меня разума и воли. Я согласился.
— Ты сейчасъ же скажи объ этомъ своему дяд. Онъ въ засданіи заявитъ и тебя выберутъ въ секретари. О, какъ это будетъ хорошо!
Ничего не видла она, кром того, что это будетъ хорошо для нея: часто видть меня, и, главное, конечно, видя меня, быть увренной, что я въ это время съ нею, а не съ другой. Это опасеніе никогда не покидало ее и, несмотря на то, что я видимо отдавалъ ей вс свои силы безъ остатка, въ послднее время усилилось и сдлалось болзненнымъ. Это была дань возрасту, вдвое старшему, чмъ мой. На каждую молоденькую женщину она смотрла, какъ на врага. Въ ней не было никакой самоувренности и часто она терзала меня своими мучительными сомнніями.
Я пришелъ домой раньше, чмъ приходилъ каждый день подъ видомъ того, что занимаюсь съ товарищемъ. Оказалось, что и у насъ въ тотъ день обдъ былъ назначенъ раньше. Никодимъ Кондратьевичъ торопился въ засданіе.. За обдомъ ораторомъ оказалась тетушка. Она была въ восторг отъ мысли о новомъ обществ, и этотъ восторгъ былъ высоко-патріотическій. Пора, давно пора! Что длается, ахъ, Ты, Господи! Вс подняли головы! Т, что раньше пикнуть не смли, теперь чуть не управляютъ міромъ. А отчего? Оттого, что порядочные люди сидятъ сложа руки и не противодйствуютъ. И Вольдемаръ, если онъ не вступитъ въ этотъ кружокъ, сдлаетъ непростительный промахъ. Помимо всего прочаго, онъ долженъ подумать о томъ, что вдь предстоитъ трудный экзаменъ на аттестатъ зрлости. И теперь, когда гимназисты такъ отличились, посл всхъ этихъ исторій, начальство, конечно, не будетъ гладить ихъ по головк. На экзамен будутъ рзать немилосердно. А онъ слабъ, здоровье его испортилось. Ему надрываться надъ ученіемъ нельзя. А если онъ вступитъ въ общество, онъ будетъ у начальства свой человкъ. Къ нему будутъ снисходительны…
Ужасно помшала мн тетушка. Я собирался заявить о своемъ согласіи вступить въ члены кружка, но ея доводы остановили меня. Прежде всего мн не хотлось, чтобы она приписывала себ честь моего убжденія. А главное — какіе унизительные мотивы! Снисходительность на экзаменахъ! Несмотря на крайнюю затуманенность моей души, въ ней все же шевелилась гордость гимназиста и товарища. И я ждалъ, пока заговорятъ о чемъ нибудь другомъ. Я даже самъ постарался перемнить тему и мн это удалось.
И только посл обда, когда Никодимъ Кондратьевичъ вышелъ изъ кабинета въ мундир, съ орденомъ на ше и со звздой, а сказалъ ему:
— Дядя, я передумалъ. Я пожалуй, согласенъ вступить въ этотъ кружокъ…
— Ахъ, ну, вотъ прекрасно! очень хорошо! Разумно и благородно!.. воскликнулъ Никодимъ Кондратьевичъ, а тетушка даже поаплодировала мн.
Дядя ухалъ въ засданіе одинъ. Тетушка ограничилась патріотическимъ восторгомъ, который, однако-жъ, не могъ раскачать ее, облнившуюся, настолько, чтобы она принялась одваться и похала въ засданіе. Но она дала полномочія Никодиму Кондратьевичу.
Я отправился къ Лиз. Несмотря на то, что въ город ходить къ ней было близко и удобно, я все же не очень часто бывалъ у нея. Меня слишкомъ поглощали свиданія съ Натальей Васильевной. И тмъ не мене, когда я приходилъ къ ней, я отдыхалъ душой. Такъ все у этого существа было просто, ясно, стройно, такая у нея была здоровая душа и здоровая жизнь.
Ласковой улыбкой встрчала она меня. А въ ея глазахъ, когда она на меня смотрла, было выраженіе скоре материнства, чмъ женской любви. Да, эта любовь какъ то сама собой сошла на третьестепенную роль. Лиза теперь вся отдалась своему будущему ребенку. Она уже чувствовала его живымъ и, когда она говорила о немъ, въ глазахъ ея появлялось выраженіе ликованія.
Она была бы счастливйшимъ существомъ въ мір, если бы ее не печалило мое здоровье. Я приходилъ къ ней съ ввалившимися щеками, съ темными кругами подъ глазами, и видно было, что я, сидя въ мягкомъ кресл и слушая ея милый лепетъ, отдыхалъ всмъ своимъ существомъ.
— И что только съ вами длается, Володя? Ахъ, Боже мой!— восклицала она, глядя на меня и качая головой:— ну, разв же вамъ трудно пойти къ доктору? А вдругъ что нибудь опасное!
— Нтъ, Лиза, ты не безпокойся! Я здоровъ. У меня много занятій… Трудные экзамены предстоятъ. Вотъ и все.— Неувреннымъ голосомъ говорилъ я.
А она, разговаривая со мной, стучала машинкой, выполняя заказанную работу, а въ свободные часы шила какія-то рубашечки и кофточки для ‘него’, т. е. для будущаго ребенка. И все успвала, несмотря на свое положеніе, уже дававшее себя чувствовать, и все длала съ ясной душой, съ милой улыбкой.
Мн хорошо было у нея — тихо, спокойно, отрадно. Я чувствовалъ себя, какъ путникъ, застигнутый грозной бурей и, наконецъ, нашедшій надежную крышу.
Но моя воля была исковеркана и я гораздо больше искалъ бури, чмъ отраднаго пристанища. Я пришелъ домой раньше, чмъ вернулся изъ засданія Никодимъ Кондратьевичъ, и такъ какъ не особенно любилъ занимать разговоромъ тетку, то ушелъ къ себ и слъ за какой-то учебникъ. Въ одиннадцать часовъ пріхалъ Никодимъ Кондратьевичъ. Когда онъ вошелъ въ столовую, гд былъ приготовленъ и ждалъ его чай, отъ него повяло торжественностью.
— Очень жалю, что ты не была тамъ, мой другъ!— сказалъ онъ моей тетк.— Былъ губернаторъ и говорилъ рчь. Онъ не будетъ состоять членомъ, но намъ общана сильная поддержка. Да, будемъ бороться! Этого требуетъ отъ насъ долгъ передъ государствомъ и передъ родиной… А когда губернаторъ ухалъ, мы произвели выборы. Его избрали почетнымъ членомъ при единодушномъ восторженномъ одобреніи. За симъ было выбрано, такъ сказать, бюро. Мы избрали дамъ, какъ обладающихъ большимъ количествомъ времени и къ тому же прямо не связанныхъ офиціальнымъ положеніемъ. Предсдательницей избрана супруга директора, Людмила Николаевна, а ея товарищемъ супруга инспектора Наталья Васильевна. Когда же рчь коснулась вопроса о секретар, я подумалъ, что теб, Вольдемаръ, хорошо было бы занять въ обществ дятельное положеніе. Это съ одной стороны пріучитъ тебя къ порядку и дловымъ формамъ, съ другой же будетъ способствовать твоей карьер, со временемъ, разумется. И тутъ я заявилъ о твоемъ искреннемъ желаніи вступить въ члены кружка. Ну, и такъ какъ мои намренія были очевидны, то тебя и избрали секретаремъ. Въ первое время ты будешь совтоваться со мной. Я весьма охотно буду давать теб указанія… Совтую теб завтра же явиться къ предсдательниц съ визитомъ и представиться.
Такимъ образомъ — совершилось! Я вступилъ въ члены организаціи, имющей цлью противодйствовать общественному ‘броженію’. Прекрасная почва для первыхъ самостоятельныхъ шаговъ молодого человка, вступающаго въ жизнь!
Ни Никодимъ Кондратьевичъ, ни тетка, ни переполненная любовью ко мн Наталья Васильевна не подумали о томъ, въ какія отношенія къ товарищамъ это поставитъ меня. Я самъ смутно представлялъ это и все время чувствовалъ тревогу. Но они вс такъ прекрасно знали жизнь, или по крайней мр думали, что знали.
Но вс видли только то, что лежало у нихъ передъ носомъ и совтовали мн то, что было полезно и важно для нихъ.
На слдующій день въ мстныхъ газетахъ появилось сообщеніе о новомъ обществ, и были названы члены бюро, въ ихъ числ и я. А еще черезъ день я пожалъ первые плоды этого блестящаго шага.

V.

Когда я явился въ классъ посл посвященія моего въ секретари новаго кружка, я несъ въ груди своей чистое сердце. Я и не думалъ никому противодйствовать, никого укрощать и ставить на свое мсто, не мыслилъ я также и о томъ, чтобы распространять патріотизмъ. Мои мысли были далеки отъ всего этого. Я только подчинялся желанію Натальи Васильевны, которая владла моей душой.
Но ушелъ я изъ класса въ этотъ день съ весьма опредленными чувствами. Въ первыя минуты я не понималъ. Я пришелъ, когда учителя еще не было и въ класс было оживленіе. На меня не обратили вниманія. Въ нсколькихъ группахъ шелъ разговоръ. Я что-то разслышалъ о новомъ кружк. Положивъ книги на парту, я подошелъ къ одной групп. Вс повернулись ко мн спиной. Я принялъ это за случайность, подошелъ еще къ кому-то и протянулъ руку. Передъ моимъ носомъ спрятали руку за спину и отвернулись.
Я поблднлъ.— Господа! Что это значитъ?
Ни слова въ отвтъ и вс окончательно отвернулись отъ меня. Я замтилъ Роганскаго. Онъ сидлъ отдльно отъ другихъ, поставивъ локти на парту и подперевъ голову ладонями. Въ послднее время онъ часто такимъ образомъ просиживалъ часы.
— Здравствуй!— сказалъ я ему.— Объясни, пожалуйста, что это? Казнь?
Роганскій не принялъ рукъ своихъ съ парты, а только чуть-чуть приподнялъ голову и сказалъ, какъ мн показалось, съ нетерпніемъ и досадой:
— Здравствуй… Но оставь меня. Я этимъ не занимаюсь.
Тогда я, стиснувъ кулаки и зубы, вышелъ изъ класса. Въ корридор я наткнулся на Меленцова.
— Ты тоже не подашь мн руки?— спросилъ я, сверкая глазами.
— Я этого никому не общалъ. Вообще я никогда не связываю свою свободу общаніями.
Онъ протянулъ руку и прибавилъ.— Пройдемся въ садъ!
— Но сейчасъ урокъ!
— Ничего. Особенно новыхъ и важныхъ знаній не ожидается.
Мы вмст вышли во дворъ, потомъ въ садъ. Здсь было холодно и сыро посл недавняго дождя и не было ни души.
— Ну, вотъ видишь-ли,— сказалъ Меленцовъ,— я, хотя и не видлъ, но знаю, что тамъ произошло. Отъ тебя отвернулись. Объ этомъ была рчь. Хотя, какъ видишь, я не присоединился къ нимъ, но думаю, что иначе и не могло быть — Что же? Ты считаешь это справедливымъ?
— Справедливое вообще трудно отыскать. Для этого нужно все разобрать по косточкамъ. А они вдь толпа. Толпа не уметъ этого длать. И отъ толпы нельзя этого требовать. Она живетъ не мыслью, а чувствомъ.
— Но ты, ты какъ читаешь?
Я считаю, что они не правы, но не обвиняю ихъ. Они должны были бы выслушать тебя. Но вдь это, такъ сказать, формальность справедливости. Разв ты могъ бы дать удовлетворительное объясненіе?
— Да въ чемъ я обвиняюсь? Я же ровно ничего не сдлалъ. Меня зачмъ-то втянули въ этотъ кружокъ, и выбрали секретаремъ, но я тамъ даже и не былъ.
— Уважающаго себя человка втянуть нельзя…
— Но могутъ же быть такія отношенія…
— Нтъ, не могутъ. А если такія отношенія допущены, то что же… Надо имть мужество нести послдствія…
— Какія?
— Презрніе товарищей!
— На это я тоже могу отвтить презрніемъ.
— Да, можешь, но это уже будетъ жалкое, вынужденное презрніе. Вообще, мн кажется, что теб слдуетъ очень серьезно подумать. Ты долженъ взвсить вс доводы за и противъ. И по моему, здсь можетъ быть только одинъ случай, когда ты окажешься вполн правъ.
— Какой случай?
— Если ты искренно и сознательно раздляешь взгляды лицъ, составляющихъ кружокъ и его цли… Ты заблуждался бы, но искренно, и потому былъ бы правъ.
— Но говорю же теб, что я не понимаю этихъ взглядовъ и цлей и что были обстоятельства, заставившія меня вступить въ кружокъ. Противодйствовать имъ я не могъ.. Пойми, не могъ.
— Не могу себ представить этого. Не могу! Если бы человкъ, котораго я уважаю, потребовалъ отъ меня, чтобы я, безъ убжденія, пошелъ противъ моихъ товарищей, я пересталъ бы уважать его…
— Да, уважать… Это можетъ быть… Но тутъ другое. Тутъ гораздо сильне. Ты этого не можешь понять, Меленцовъ…
— Я все могу понять. Еслибъ это было не такъ, я не ходилъ бы здсь съ тобой, а, должно быть, также, какъ другіе, показалъ бы теб спину. Что-жъ, любовь? Я дйствительно любви еще не испыталъ. Но не думаю, чтобъ это былъ такой ужъ непостижимый предметъ. Видишь-ли, я думаю, что самое цнное для каждаго, это — его человческая личность. Это есть содержаніе человка, то, что онъ собою представляетъ. И все, что такъ или иначе насилуетъ мою личность, мн враждебно. И если это насиліе идетъ со стороны любви, то и она станетъ мн враждебна…
Все это были разсужденія, можетъ быть, и умныя, но для меня не убдительныя. Теоретически я, пожалуй, и соглашался съ Меленцовымъ, но разв онъ могъ что-нибудь противупоставить равносильное той сил, которая держала меня въ тискахъ. И я не могъ объяснить ему самое главное.
Мы пришли въ классъ, когда тамъ уже шелъ урокъ. Во время перемны я выходилъ изъ класса, чтобы не получать оскорбленій. Двое другихъ гимназистовъ, вступившихъ въ кружокъ, были въ другихъ классахъ. Я не видался съ ними, но потомъ узналъ, что они испытали тоже самое.
На меня это дйствовало озлобляющимъ образомъ. Съ каждымъ проходившимъ часомъ, я чувствовалъ, какъ во мн возрастала злоба противъ товарищей. Въ самомъ дл, въ. кружокъ я вступилъ безъ всякаго желанія какихъ бы то ни было враждебныхъ дйствій. Я думалъ, что этимъ будутъ заниматься другіе члены кружка, я же буду пользоваться случаями встрчаться съ Натальей Васильевной. Даже и этого въ сущности мн не нужно было, но я исполнялъ ея настойчивое желаніе. Этой больной и дикой психологіи, конечно, никто изъ товарищей не подозрвалъ, а еслибъ они узнали о ней, то не признали бы ее.
Но я былъ оскорбленъ, униженъ, озлобленъ и теперь ужъ мн хотлось длать имъ зло, самое большое зло, какое только я могъ представить. Такимъ образомъ завязалась петля, которую я самъ себ накинулъ на шею.
Посл уроковъ, на улиц, я нагналъ Роганскаго, который, точно нарочно, избгалъ выясненія своего отношенія ко мн.
— Можно идти съ тобой? спросилъ я.
— Я не встрчаю препятствій! отвтилъ Роганскій тмъ жесткимъ тономъ, какой онъ усвоилъ въ послднее время.
— Я хочу знать, ты… Теб извстна эта исторія?
— Слышалъ въ класс.
— Какъ-же ты относишься ко мн?
— Ты мало уважалъ меня, если до сихъ поръ думалъ, что я могу такъ или иначе относиться къ предательству.
— Предательству? Роганскій! съ ужасомъ воскликнулъ я.
— Назови это какъ нибудь иначе, а оно останется все тмъ же. Но мн, въ сущности, до этого нтъ дла.
— Какъ-же нтъ дла?
— Такъ,— нтъ дла. Годъ тому назадъ… Да, годъ назадъ, всего только годъ… я, можетъ быть, сямъ это сдлалъ-бы, изъ-за глупаго и пошлаго тона, котораго тогда держался. А можетъ быть, и не сдлалъ-бы, въ такомъ случа былъ-бы съ другими, какъ въ класс. А теперь мн ршительно все равно,— я въ вашей жизни не участвую.
— Въ нашей жизни?
— Да, вообще въ той жизни, которую ведутъ люди, владющіе всмъ тмъ, что имъ дала природа,— желаніями, надеждами и силами… Я все это растратилъ, отравилъ, исковеркалъ. Я уже старикъ. Вотъ они увлекаются освободительной борьбой, а мн это смшно, я уже, должно быть, отъ всего освободился. Они съ горящими глазами мечтаютъ о всеобщемъ счастьи, о справедливости, а я жажду доплестись до дому, лечь на кровать и не двигаться.
— Теб надо-бы оставить гимназію и заняться укрпленіемъ здоровья.
— Ты думаешь, что домъ сперва можно сжечь, а потомъ застраховать его. Обыкновенно длается наоборотъ. А я, видишь-ли, позабылъ застраховать, а домъ-то сгорлъ… Ахъ, да… оставить гимназію! Дйствительно глупо, что я хожу въ гимназію. Я вдь, по всей вроятности, застрлюсь…
— Роганскій!
— Да, объ этомъ принято говорить значительно и таинственно и такъ, знаешь, заглавными буквами. А я говорю просто, потому что для меня это будетъ простымъ способомъ ускорить неминуемое разрушеніе.
— Оно для всхъ неминуемо.
— Ну, да… Но вы успете до его наступленія нахватать тысячи удовольствій.
— Да почему такія мысли, Роганскій? Вдь ты вылчился!..
— Кто это теб сказалъ? Этого никто не знаетъ. Я знаю только, что во мн все отравлено, вытравлено и изуродовано. А чему я этимъ обязанъ — болзни или лченью,— это мн безразлично. Быть ходячимъ ртутнымъ рудникомъ тоже не велика утха.
Я пришелъ домой обозленный и мрачный. Съ одной стороны это ужасное впечатлніе, какое всегда производилъ на меня своими рчами теперешній Роганскій, съ другой-же — презрніе всего класса и чуть-ли не всей гимназіи. За обдомъ я молчалъ, а на распросы отвчалъ неохотно и недружелюбно. Никодимъ Кондратьевичъ спросилъ меня, былъ-ли я у директорши? я отвтилъ:— Нтъ!
— Почему-же? Я просилъ тебя, Вольдемаръ!
— Такъ, не пришлось!..
— Это очень жаль. Я способствовалъ твоему избранію. Очень жаль!
Я промолчалъ. И въ теченіе всего обда я былъ какимъ-то темнымъ пятномъ на свтломъ фон благополучной жизни моихъ родственниковъ.
Посл обда мн надо было что нибудь соврать (каждый вечеръ я что нибудь сочинялъ!) и идти на свиданіе съ Натальей Васильевной. И на этотъ разъ меня какъ-то даже не тянуло. Я чувствовалъ себя разбитымъ, усталымъ, и злымъ. Однако, не хватило воли, чтобы поступить сообразно своей склонности. И я пошелъ.
И когда я шелъ, то думалъ о томъ, что теперь, въ этомъ состояніи, мн лучше всего было-бы сидть у Лизы и, подъ стукъ швейной машинки, слушать ея тихія, спокойныя и всегда такія доброжелательныя рчи и глядть въ ея свтлые глаза.
Не знаю, что она сказала-бы мн, еслибъ я разсказалъ ей свои злоключенія. Можетъ быть, и не поняла-бы. Но все равно, она успокоила-бы меня и примирила-бы съ собой.
Отъ Натальи Васильевны я ничего этого не видалъ. И все таки я шелъ не къ Лиз, а къ ней.

Глава шестая.

I.

Я побывалъ у директорши и сдлалъ даже оффиціальный визитъ Наталь Васильевн, какъ товарищу предсдателя, что вышло очень смшно. Мои секретарскія обязанности сводились, повидимому, къ тому, чтобы чаще встрчаться съ Натальей Васильевной. Но изъ этого не слдуетъ заключать, что кружокъ былъ бездятеленъ. Напротивъ, онъ сразу проявилъ великую дятельность. Въ него вошли ‘вс порядочные люди’, т. е. прежде всего вс оффиціальныя лица города, зависвшія отъ губернатора, и очень многіе изъ того круга, который почиталъ себя ‘лучшимъ’.
Были привлечены также нсколько лицъ изъ промышленнаго круга, такъ какъ разсчитывали, что они раскошелятся и наполнятъ кассу кружка. Но они обнаружили осторожность и ограничились скромными членскими взносами. Тмъ не мене, неизвстно откуда, у кружка явились большія деньги. На засданіяхъ бюро то и дло ассигновывались сотни рублей и даже тысячи.
Такимъ образомъ для секретаря дла было много, но всмъ этимъ какъ-то ловко и цпко завладлъ нкто, котораго никто не выбиралъ и который даже, кажется, членомъ кружка не былъ. Это былъ молодой человкъ съ мягкими манерами и пронзительнымъ взглядомъ. Въ засданія онъ всегда являлся во фрак, съ орденомъ въ петличк, и совершенно опредленно руководилъ всмъ ходомъ дла. Его титулъ былъ странный — ‘непремнный членъ’ и объясняли, что онъ является неоффиціальнымъ представителемъ губернатора. Онъ велъ всю бумажную часть, и хотя казначеемъ было избрано другое лицо, въ сущности вдалъ и деньгами, такъ какъ сейчасъ-же получилъ полномочія подписывать за комитетъ чеки.
Его близость къ губернатору и баронскій титулъ, который онъ носилъ, обезпечили ему довріе кружка. Держался онъ превосходно — умно, корректно, и умлъ вертть длами съ такимъ видомъ, какъ будто это длали вс, кром него.
Звали его баронъ Зандъ и, такъ какъ, по странной случайности, имя его было Георгій Александровичъ, то его прозвали Жоржъ-Зандомъ. Ему это прозвище нравилось и скоро онъ сталъ позволять въ лицо называть его: баронъ Жоржъ-Зандъ. Но мое положеніе было въ высшей степени глупое. Въ кружк я былъ какой то затычкой. Я подписывалъ бумаги, которыя затмъ скрпляла своей подписью директорша, ноя этихъ бумагъ даже не читалъ. Жоржъ-Зандъ составлялъ ихъ, письмоводитель переписывалъ, а мн предлагалось подписать и преподнести предсдательниц. Такъ что, собственно дла кружка вершилъ губернаторъ, котораго представлялъ баронъ. И вс находили, что это въ порядк вещей.
Между тмъ кружокъ не дремалъ. Жоржъ-Зандъ былъ дятельный человкъ. Онъ, не желая обижать почтенныхъ членовъ, которые вс принадлежали къ сливкамъ общества, учредилъ особое званіе ‘членовъ сотрудниковъ’ и, при помощи маленькихъ ассигновокъ, повалили какіе-то молодцы въ высокихъ смазныхъ сапогахъ, а то и просто безъ сапогъ. Эти сотрудники постоянно являлись въ комитетъ и вели таинственные переговоры съ Жоржъ-Зандомъ. При ихъ посредств устраивались какія-то ‘филіальныя отдленія’ на фабрикахъ (ихъ было нсколько за городомъ), въ предмстьяхъ, на пристани — и при томъ все это устраивалось единоличною властью барона, т. е. губернатора.
Я, конечно, не понималъ сущности этихъ организацій, но баронъ-то долженъ былъ знать и зналъ, что часть отвтственности за нихъ падала на меня.
И по мр того, какъ въ город разросталось ‘броженіе’, и организація нашего кружка росла. Уже было нсколько случаевъ, когда вдругъ, повидимому, безъ всякаго повода, на улиц возникали стычки, а иногда раздавались и револьверные выстрлы. И въ результат всегда оказывалось, что взятые въ участокъ молодцы состоятъ ‘сотрудниками’ кружка. Тогда баронъ прикладывался къ телефону, звонилъ въ участокъ и молодцовъ выпускали, а на другой день они являлись въ комитетъ и получали какія-то ассигновки.
И изъ за этой подставной роли въ гимназіи меня казнили общимъ презрніемъ. Изъ всей массы гимназистовъ со мной разговаривалъ только Меленцовъ. Онъ съумлъ такъ самостоятельно себя поставить, что ему это прощалось. Ему врили. Даже самый ничтожный приготовишка воротилъ отъ меня свой запачканный носъ. Изъ этого я могъ бы заключить, что въ гимназіи дйствительно существовала организація и что я былъ въ ней намченъ. И не слишкомъ долго пришлось ждать, чтобъ убдиться въ этомъ.
Меленцовъ какъ-то мн сказалъ:— Слушай, я долженъ тебя предупредить. Ты поступилъ бы благоразумно, если бы теперь же, сейчасъ же отказался отъ своего секретарства и даже вышелъ изъ кружка…
— Почему именно теперь?
— Потому что могутъ этого отъ тебя потребовать. Я тебя предупреждаю въ тхъ предлахъ, въ какихъ я имю право.
— А, уже, значитъ, и ты поступился своимъ правомъ.
— Добровольно. Мн было предложено, что мн скажутъ, если я пообщаю молчаніе. Я нашелъ это для себя интересне, чмъ мое право не молчать.
— Что значитъ: потребуютъ?
— Больше ничего я не могу сказать теб.
— Вздоръ! Никто не можетъ меня заставить. А если бы я тебя послушалъ, то они сказали бы, что я ихъ испугался.
— Странное самолюбіе! промолвилъ Меленцовъ.— Если бы ты встртилъ въ лсу стаю волковъ, неужели ты счелъ бы унизительнымъ испугаться и, для защиты, взлзть на дерево?
— Ты приравниваешь ихъ къ волкамъ.
— Въ толп всегда есть волчьи качества.
— Но вдь это толпа образованныхъ людей! Это образованная толпа!
— Толпы образованной не бываетъ. Образованный человкъ, становясь членомъ толпы, тотчасъ дичаетъ… Ты подумай обо всемъ этомъ. Ты избавишь отъ непріятности не только себя, но и другихъ… Вдь ты знаешь, что исторіи всегда кончаются жертвами и попадается не тотъ, кто виноватъ, а тотъ, кто случайно ближе стоялъ… Ты подумай.
Я даже и думать не хотлъ, до такой степени это казалось мн невроятнымъ и оскорбительнымъ. Я разсказалъ объ этомъ дома. Никодимъ Кондратьевичъ изрекъ:
— Потребовать? Да, конечно, они могутъ потребовать и кошелекъ, это въ настоящее время практикуется. Но изъ этого не слдуетъ, что мы должны заране въ ихъ пользу отказаться отъ денегъ…
Я говорилъ объ этомъ и съ Натальей Васильевной. Она сказала:— Пустяки! Все это преувеличено. Если-бъ ты даже ушелъ изъ кружка, они не приняли бы тебя въ свою среду, и ты былъ бы ни тамъ, ни здсь. Будь мужчиной и держись твердо.
‘Быть мужчиной’ — быть хозяиномъ своихъ дйствій,— неужели же она не знала, что этого-то я и не могъ. Если бы я могъ овладть своей волей хоть на одну минуту, все перевернулосьбы вверхъ дномъ, потому что гд-то, въ какихъ-то невдомыхъ тайникахъ души у меня таился протестъ противъ всего того, что составляло мою жизнь.
И я не былъ мужчиной. Я не придалъ значенія дружескому предостереженію Меленцова. Я еще разъ безвольно поддался мннію Никодима Кондратьевича и Натальи Васильевны, которые такимъ страннымъ образомъ сходились.
Въ это время произошло событіе, которое отвлекло меня отъ всей этой исторіи. Оно было неожиданно, по содержанію своему невроятно, но за то оно имло ршительный голосъ въ моей жизни.

II.

Однажды, когда я вернулся изъ гимназіи, тетушка сказала мн:
— Тебя здсь спрашивала какая-то дама…
— Дама? съ изумленіемъ спросилъ я, въ первое мгновеніе подумавъ о Наталь Васильевн и о Лиз, но сейчасъ же сообразивъ, что ни то, ни другое невозможно.
— Да. Дама или двица, ужъ этого я достоврно не знаю. Я ее не видала. Она говорила съ горничной.
Я сталъ распрапіивать горничную. Показанія были самыя неопредленныя. Была шляпка, черная кофточка съ мховой опушкой, средній ростъ, молодая.
— Но она по крайней мр сказала свою фамилію?
— Да, я спросила. Они сказали: Лашковская, а живутъ они въ гостинниц ‘Мадритъ’…
‘Мадритъ’ существовалъ и это была прескверная гостинница, гд жили маленькіе чиновники и небогатые студенты. Но Лашковская — это имя было мн совсмъ неизвстно. Я первый разъ въ жизни слышалъ его.
— Она, вроятно, еще разъ придетъ! сказала тетка.
— Нтъ, ужъ я самъ пойду къ ней. Меня это слишкомъ интересуетъ. Можетъ быть, это иметъ какое нибудь отношеніе къ кружку…
— Безъ сомннія, разъ дло идетъ о дам, то ты не долженъ заставлять ее приходить вторично. Ты долженъ отправиться къ ней! авторитетно сказалъ Никодимъ Кондратьевичъ.
Получивъ такую санкцію, я, сейчасъ же посл обда, поспшно отправился разыскивать ‘Мадритъ’ и госпожу Лашковскую. Было половина седьмого. Уже стемнло и зажигали фонари, когда я подымался по довольно неопрятной лстниц ‘Мадрита* въ третій этажъ, гд находился, занимаемый госпожей Лашковской, 59 номеръ.
Я постучался. Мн отвтили:— войдите!
И уже въ эту минуту сердце мое забилось усиленно, но у меня слишкомъ мало было времени, чтобы распознать, почему. Должно быть, въ голос, произнесшемъ это слово, была причина. Я вошелъ и то, что я увидлъ, было такъ неожиданно, что у меня на минуту закружилась голова.
— Не узнаешь?
— но какъ же! Боже мой! Какъ я могу не узнать? Маринка!..
На мое восклицаніе и движеніе къ ней протянулись руки, я схватилъ ихъ и мы поцловались крпкимъ братскимъ поцлуемъ.
— Маринка, Маринка! восклицалъ я, вдругъ точно сорвавши съ себя все наслоеніе моей жизни послднихъ лтъ и превратившись въ ребенка,— Маринка! Какимъ образомъ? Почему? И отчего ты Лашковская?
— Я — Лашковская! Это моя фамилія! А ты не зналъ? Ты думалъ, что я Маринка и только!
И она смялась яснымъ, но не звонкимъ, какъ будто сдержаннымъ смхомъ, и я вторилъ ей. Я разглядывалъ ее. Да, ростъ у нея былъ средній, но тло ея было такъ тонко и воздушно, что она казалась маленькой. Личико было милое, привлекательное и въ немъ и теперь сквозило что-то дтское. Но странно, что при этомъ на лбу у нея ясно вырисовывались дв поперечныя борозды, глубокія, надъ самой переносицей и придавали ей серьезность.
— Я разскажу теб все… Но только много, ахъ, какъ много!.. Ужасно много!.. прибавила она, и мн показалось, что въ глазахъ ея при этомъ восклицаніи скользнуло выраженіе муки.— Много и тяжело!..
— Тяжело? Маринка!
— Самъ увидишь. Только не сейчасъ. Хочешь чаю?
Я только теперь замтилъ, что на стол стоялъ кипящій самоваръ, а на поднос чашка и стаканъ,— значитъ, она ждала меня, чтобы вмст пить чай. Я, конечно, согласился.
— Но что съ тобой, Владикъ? Ты ни на что непохожъ… Ты какъ-то странно выросъ. Ты черезъ чуръ выросъ… У тебя глаза, какъ у старика… Что это? И почему ты такой худой? Ты здоровъ? У тебя нтъ чахотки?
Я засмялся.— Нтъ у меня чахотки. Но есть… о, много есть… И я тоже посл, посл!.. Ну, что-же тамъ, дома? Что мой отецъ? Твоя мать? Бдная мама умерла…
— Да, бдная, бдная… Умерла бдная…
И опять тоже выраженіе муки.
Маринка! Да что-же это за загадка! Ты не договариваешь! Объ отц ты молчишь! Маринка, я больше не могу терпть. Не откладывай на посл…
— И нервный сталъ какой! А я вотъ не такая! Я сдержанная, я кремень!..
И она крпко сжала свой маленькій, но, правда, какой-то желзный кулачекъ. И въ глазахъ ея появилось и твердо остановилось, какъ будто хотло показать себя мн, выраженіе непоколебимой воли. Такъ вотъ какая Маринка! Вотъ чмъ она стала! Неужели-же изъ этого слабенькаго, тщедушнаго, беззащитнаго существа, которое слдовало всюду за мной по пятамъ и не могло безъ меня ступить шагу, выработался сильный человкъ?
— Пей чай!— сказала она.— Я не умю разсказывать нарочно. За чаемъ оно и разскажется. Ты въ восьмомъ класс Владикъ?
— Да, въ восьмомъ. Кончаю.
— Я такъ и высчитала. Да… Ты, значитъ, много знаешь. А я мало. Я мало училась, Владикъ. За то книжекъ я много прочитала. Я, знаешь, пробралась въ графскую библіотеку. А тамъ множество книгъ. И я ихъ читала.
— А ты все таки училась?
— Цлый годъ. Какъ умерла твоя мама, такъ мн сейчасъ-же учительницу взяли… И ухъ, какъ я принялась. Я ее прямо заморила. Я ей спать не давала. Я училась, какъ горячешная какая-то! И уже все изъ нея выжала. Я все мечтала тебя догнать. Ну, да гд-же…
— Я увренъ, Маринка, что ты больше моего знаешь! Науки, это вдь такая штука, что, какъ только выдержалъ да перешелъ въ слдующій классъ, такъ и позабылъ ихъ. Наши науки собственно для экзаменовъ.
— А я экзаменовъ не держала, такъ оттого, должно быть, ничего не забыла. Я во все, что узнавала, когтями въдалась. И все помню, какъ будто вчера учила.
— Почему-же это теб вдругъ учительницу взяли?
— Почему? Хотли, чтобы образованная была.
— Кто?
— Твой отецъ.
— Это очень хорошо съ его стороны. Я, когда узжалъ въ послдній разъ изъ дома, просилъ объ этомъ мать. Должно быть она передала отцу.
— Нтъ, не передавала.
Почемъ ты знаешь?
— Если бы передала, учили бы при ней, а то вдь — какъ только ея не стало, сейчасъ и стали, учить… Да и это-ли только? О! Раньше въ одномъ платьиц водили — только не думай, что я это насчетъ покойной мамы твоей, Владикъ, нтъ, она-бы мн, сколько угодно, да только не было надобности. Жениховъ у насъ никакихъ нтъ, значитъ, и рядиться не для кого. А какъ похоронили маму твою, сейчасъ,— ну, тамъ недли три выдержали, а тамъ въ городъ похали, на три платья набрали, дв шляпки привезли, и портную съ собой захватили, чтобы платья по мод сшила…
— Да что-же это значитъ?
— А ты, глупый, Владикъ! Я думала, что ты умне. Не понимаешь?… Ну, слушай… Нарядили просто, какъ картинку, а потомъ вотъ эту самую учительницу взяли. Я и сама-то думала: за что это мн благодянія такія? Должно быть, думаю, съ тоски по покойниц жалость взяла. Ну и учусь себ да платья снашиваю. Въ праздникъ — тарантасъ запрягаютъ, въ церковь дутъ и меня съ собой берутъ, рядомъ сажаютъ. И я ду, расфранченная, и въ церкви вс на меня смотрятъ. И папа твой тоже все на меня смотритъ, да только одинъ разъ мн показалось, что странно онъ какъ-то смотритъ, не просто, а какъ-то особенно. Я вдь чуткая… Чуть что, такъ у меня сейчасъ сердце — стукъ-стукъ и доложитъ. Стала я на него изподлобья посматривать. А онъ все пристальнй да подолгу смотритъ. А одинъ разъ — въ столовой это было — чай я ему наливала. Налила. Поставила стаканъ передъ нимъ. А онъ взялъ меня за руку да къ себ привлекъ и началъ цловать…
— Отецъ? Маринка!.. И это правда?— вскрикнулъ я, вскочивъ съ мста.
— Сядь!— почти строго сказала мн Маринка.— Это было и не быть уже не можетъ… Да и къ тому же и прошло уже…
— Но хуже этого ничего не можетъ быть!
— Можетъ, Владикъ, можетъ. Должно быть, нтъ на свт самаго худого, всегда найдется еще хуже… Сядь-же. Я вырвалась и убжала. Забилась куда-то и плакала. Вспомнила о теб, да ты такъ далеко… Цлый день никто меня не видлъ, а вечеромъ — прямо въ свою комнату, заперлась и притаилась. А утромъ надла свое старенькое платье, которое еще при покойной мам твоей было сшито, а т вс завернула въ простыню и вынесла вонъ изъ своей комнаты. Первую встртила учительницу и сказала ей: Марья Ивановна, не обижайтесь на меня, я васъ очень люблю и страшно благодарна вамъ за то, что вы меня просвтили, а только вамъ надо ухать. Скажите Павлу Андреевичу, чтобы сдлалъ разсчетъ. Ужъ онъ знаетъ. Причина есть важная, а сказать не могу,— ужъ вы мн поврьте. А она мн врила. И видя мое лицо, поняла что-ли, ужъ не знаю, а только не противорчила и не обидлась. Пошла къ отцу твоему и онъ, должно быть, понялъ, никакой исторіи не сдлалъ, просто и тихо далъ ей деньги и веллъ отвезти въ городъ. Посл этого я на его глаза не являлась, да и онъ, должно быть, меня избгалъ, такъ что недли дв я его не видала…
— но какъ-же ты объяснила своей матери?
— Объяснила? Да ты слушай. Ужъ теперь я до всего дойду. Не я ей объяснила, а она мн…
— Что-же это значитъ, Маринка?
— А то и значитъ, Владикъ, что бываетъ и хуже, чмъ самое худшее… Все она видла, все знала и понимала… И начала она мн объяснять жизнь: мы съ тобой бдные, Маринка, всю жизнь маемся. А я-то слабая, старая, скоро, можетъ, умру. А онъ, Павелъ Андреевичъ-то, озолотитъ тебя. Вдь онъ не бдный. Это онъ только кажется такимъ, а доходы у него всегда были большіе. Надъ имніемъ контроля никакого ужъ сколько лтъ и у него въ банк тысячъ до ста лежитъ. И онъ теб прямо деньгами отпишетъ. И о теб онъ заботился, воспиталъ тебя, обучилъ. А ужъ любитъ тебя какъ! Души не чаетъ…
— Все это она говорила теб?
— Все это говорила… объясняла жизнь. Что глупая я. неопытная. Что другой, можетъ, это и зазорно, а мн, бдной, счастье. И еще такъ: онъ, Павелъ Андреевичъ, не молодъ и не крпокъ здоровьемъ… И я еще, съ деньгами-то, со временемъ жениха хорошаго найду… Ну, Владикъ, ты не думаешь, что я это теб страшную и скверную сказку разсказываю?..
— Такой сказки не выдумать, Маринка!..— откликнулся я и вдругъ вспомнилъ о ея письм и съ ужасомъ постигъ всю непростительную и жестокую пошлость моего объясненія и отвта. И я сказалъ.
— И вотъ тутъ-то ты и написала мн письмо…
— Да, Владикъ… И ты отвтилъ мн… Не хорошо ты отвтилъ. Но ты не виноватъ. Ты не зналъ и не понялъ. А писать я не могла объ этомъ. Да, можетъ, и лучше, что ты не пріхалъ. Поссорился-бы съ отцомъ. Недоброе что-нибудь произошло бы. Вдь онъ обезумлъ. Посл этого въ задумчивость впалъ, отъ пищи отказывался, по ночамъ не спалъ, а все по саду ходилъ… Я думала: вотъ человкъ теперь раскаивается, жалетъ. А онъ и не думалъ… Шла я какъ-то вечеромъ по саду, вдругъ онъ перескъ мн дорогу и сталъ передо мной — такой худой, блдный и страшный. Упалъ на колни и планетъ и ноги мои цлуетъ. Не могу, говоритъ, не могу… Едва я вырвалась и убжала. А совсмъ поздно мать пришла ко мн и такая радостная, сіяющая. Смотрю на нее и не могу понять… Вотъ она притворила дверь и говоритъ: сейчасъ позвалъ меня и сказалъ: передайте Маринк, что хочу жениться на ней и у васъ прошу ея руки… Я промолчала. Что-жъ ты ничего не говоришь? Я должна дать отвтъ! Я сказала: завтра! У меня голова болитъ. И сейчасъ-же, въ ту же минуту ршила, какъ поступить. Ужъ эту ночь я не спала. Поднялась раньше птуховъ, одлась въ приличное платье, шляпку надла, въ сакъ уложила немного блья и денегъ нашлось у меня рублей пятьдесятъ, — ужъ какъ-то я ихъ накопила. Тихонько вышла изъ дому — ахъ, вотъ даже свою метрику не забыла захватить и пошла на деревню. А въ деревн у меня мужики вс знакомые. Сговорилась съ однимъ въ городъ за три рубля и похала. Никто не слышалъ и вс до полудня будутъ думать, что я сплю. А изъ города на счастье мое еще пароходы ходятъ… Ну, вотъ и доставилась. Ахъ, забыла… Въ дорог письмо туда послала. И знаешь, что я написала? А вотъ черновое. На пароход писала. Прочитай, узнаешь!
Она достала изъ сака бумажку и дала мн. Я прочиталъ.
‘Глубокоуважаемый Павелъ Андреевичъ! На предложеніе ваше, переданное мн мамой, должна отвтить вамъ: съ самаго дтства, съ того времени, какъ только помню себя, душа моя принадлежитъ Владику. Я виновата передъ вами, что съ самаго начала не сказала вамъ этого. Тогда наврно ничего не было-бы изъ того, что было. Васъ благодарю за все добро, что вы сдлали мн, и, такъ какъ теперь уже жить мн при васъ невозможно, то ду въ тотъ городъ, гд живетъ Владикъ. Преданная вамъ Марина Лашковская’.
— Ты это написала?— воскликнулъ я, прочитавъ письмо.
— И послала. И это все правда, Владикъ!…
— Ахъ, Маринка! Ты сильная! Ты какая-то недосягаемая!
— Недосягаемая? Что же это значитъ?
— А то, что я… Ахъ, я не такой стойкій человкъ!..
— Владикъ! Владикъ!..
Она произнесла это тихимъ голосомъ, но такимъ глубокимъ и печальнымъ, и глаза ея наполнились слезами. Я вдругъ, подъ вліяніемъ какого-то неожиданнаго для меня самаго порыва, схватилъ ея руку и поцловалъ.
— Не плачь, Мариночка… Я такой слабый… Я такой ничтожный!.. Я такъ низко упалъ!.. Да, да, только не покидай меня… Маринка! Я погибаю!..
И прижавъ ея горячую руку къ своему лицу, я плакалъ, какъ ребенокъ. А она смотрла на меня мгновенно высохшими, изумленными глазами и говорила:
— Владикъ! Что-же это? Что съ тобой, мой бдный Владикъ?

III.

И когда я обливалъ слезами ея руку и чувствовалъ, какъ другая ея рука тихо гладитъ мои волосы, я жилъ другою жизнью, такъ далекой отъ той, которая держала меня въ тискахъ. Я чувствовалъ себя маленькимъ безпомощнымъ мальчикомъ, котораго ни за что ни про что вс обидли, вс презрли и вс отвергли, и только одна душа въ цломъ свт пригрла и приласкала его. Это была моя маленькая подруга, спутникъ моего далекаго дтства, но страннымъ образомъ — она была не слабое существо, постоянно нуждающееся въ моей защит, какъ бывало въ дтств, а сильное, закаленное, способное и меня защитить и поднять, И въ эти минуты мн казалось, что я никуда не пойду отъ нея, буду всегда съ нею, покорный ея вол, готовый исполнять вс ея повелнія, и что мн ничего и никого больше не нужно.
— Ну, подыми голову, Владикъ, возьми себя въ руки и ничего мн не разсказывай. Посл, посл… А то теперь ты никуда не годишься. Ну, поплакалъ, и довольно.
Какъ жаль, что она это сказала. Я поднялъ голову, дйствительно овладлъ собой, и разомъ исчезло очарованіе. Отошло отъ меня дтство, и со всхъ сторонъ надвинулась настоящая жизнь, не подкрашенная экзальтированнымъ воображеніемъ.
Передо мной сидла Маринка, оскорбленная моимъ отцомъ и чуть не проданная своей матерью. Это то, что на свт совершается, можетъ быть, каждый день, маленькія драмы, которыхъ никто не замчаетъ, но среди которыхъ одни, что послабе, падаютъ, а другіе закаляются. И вдругъ встала передо мной моя жизнь со всми ея запутанными обстоятельствами. Я вспомнилъ и о моей отверженности среди товарищей, и о Лиз, готовящейся стать матерью моего ребенка, и о Наталь Васильевн, какими-то непостижимыми цпями приковавшей меня къ себ, и о томъ, что мн всего только восемнадцать лтъ… И сейчасъ-же мое лицо сдлалось сумрачнымъ, а въ глазахъ появилось то старческое выраженіе, которое сразу замтила Маринка. Я вынулъ изъ кармана часы, взглянулъ на нихъ и поблднлъ. Было одиннадцать часовъ. Въ мою голову, какъ ураганъ, ворвалась мысль о томъ, что въ восемь съ половиной меня ждала Наталья Васильевна.
Не знаю, почему, въ эту минуту я какъ-то инстинктивно отодвинулся отъ Маринки и выронилъ ея руку.
— Какой ты сталъ вдругъ!..— промолвила она.— Нтъ, ты больной… Тебя запустили… Теб надо лчиться, Владикъ.
— Да, лчиться… Только у тебя!..— сказалъ я.
— О, если-бы такъ, то это было-бы легко!..
— Ты сама увидишь, такъ это или не такъ.. Я не могу говорить сегодня. Завтра праздникъ. Приди ко мн. Увидишь, какъ я живу. Можетъ быть и смогу. Но ты заставь меня сказать все… Ты потребуй…
Она улыбнулась.
— И потребую. Я — докторъ, я лчить буду. Отъ доктора ничего не скрываютъ. А какъ прійти-то? Твои родственники не осердятся? Они вдь у тебя важные.
— Ничего. Я иногда на нихъ совсмъ не обращаю вниманія.
— А если спросятъ тебя… Пли Богъ знаетъ, что подумаютъ?
— Я имъ скажу, что ты — моя душа…
— Владикъ!— и она по дтски припала къ моему плечу:— да это-же такъ и есть. Я — твоя душа. Твою душу зовутъ Маринка… Ха, ха, ха!.. Значитъ, я не такъ, какъ слдуетъ, написала Павлу Андреевичу — что я теб свою душу отдала. А должна была написать: что отъ того не могу, что я Владикова душа. Ты уходишь?
— Да, Маринка. Приходи завтра пораньше. Часа въ два.
— Хорошо. Я приду. А ты не забудь, что я не только Маринка, но еще и Лашковская. А то скажутъ теб, что пришла Лашковская, а ты отвтишь: не знаю, кто это такая.
Я разстался съ нею.
Какъ только я вышелъ на улицу, тотчасъ-же спало съ моей души обаяніе ‘встрчи съ моимъ другомъ дтства’, и жизнь, вмст съ ночнымъ втромъ, пахнула мн въ лицо. Я вспомнилъ о Наталь Васильевн, о моемъ преступномъ забвеніи часа свиданія и ясно представилъ себ, что изъ всего этого можетъ произойти. Наталья Васильевна была оскорблена и, конечно, ршила, что я въ это время измняю ей съ другой женщиной. По ея мннію, я ничмъ другимъ не могъ быть занятъ. Ни дла, ни уроки, ни болзнь, ни обязательства по отношенію къ другимъ, у меня не могли существовать, и ничмъ этимъ, по странному кодексу ея чувства, я не долженъ былъ отвлекаться отъ одного: отъ мысли о ней.
И совершенно ясно, что она не будетъ спать ночью, а все время будетъ чувствовать злобу и желаніе поскоре бурей разразиться надъ моей головой, чтобы потомъ, потрясенной и обезсиленной собственной злобой, упасть въ мои объятія и испытать особое наслажденіе ‘мертвой ласки’…
Но, когда я вспомнилъ о томъ, что завтра праздникъ и, значитъ, она будетъ ждать меня въ три часа дня, я-же пригласилъ Маринку къ двумъ, то у меня явилось такое чувство, какъ бываетъ во сн, когда грезится, что ты совершилъ убійство и за тобой по пятамъ гонятся жандармы.
Но въ этотъ вечеръ у меня явилась новая черта: изобртательность и способность лгать ей. Я очень легко придумалъ ложь и внизу, у швейцара, написалъ ей на домъ, соблюдая вс формы почтительности секретаря къ товарищу предсдателя,— что простудился и меня не пустили на улицу, что едва-ли выйду и завтра и что, если будутъ какія-либо бумаги для секретарской подписи, то прошу отложить ихъ на послзавтра. Это собственно и означало, что послзавтра въ обычный вечерній часъ я приду на свиданіе.
У швейцара нашлась марка, я послалъ его сейчасъ-же опустить письмо въ ящикъ, чтобы завтра утромъ оно пришло и даже, для увренности, дождался его возвращенія. Затмъ я поднялся наверхъ и въ столовой нашелъ кипящій самоваръ и тетушку.
— Ты одинъ? А гд-же дядя?— спросила меня тетушка.
— Дядя? А разв онъ не дома?— съ удивленіемъ промолвилъ я.
— Но нтъ-же. За нимъ прислали отъ директора. Тамъ, въ кружк, какое-то экстренное собраніе. И тебя звали. Ну, онъ и похалъ одинъ. Значитъ, ты тамъ не былъ?
— Н… нтъ… Конечно не былъ…— отвтилъ я дрожащимъ голосомъ, чувствуя, какъ кровь ударила мн въ голову.— Въ которомъ же часу присылали?
— Да такъ, около девяти… Должно быть, что-нибудь экстренное…
Новый вихрь мыслей, страшныхъ, какъ кошмаръ, съ болью ворвался въ мою голову. Эпизодъ осложнился, запутался и сталъ походить на трагедію. Около девяти часовъ! Значитъ, въ восемь она успла захать туда и получить первый толчекъ для негодованія. Затмъ, въ засданіи, она, конечно, освдомилась у Никодима Кондратьевича, почему нтъ меня, и онъ сказалъ, что меня нтъ дома. Даже, если она изъ осторожности не освдомилась, все равно, онъ долженъ извиниться за мое отсутствіе и объяснить его. А завтра она получитъ письмо, въ которомъ почти трогательно говорится о простуд, мшающей мн выходить изъ дому. Легко представить себ, какой, при моей подавленности и ослабленности воли, ужасъ вс эти соображенія произвели въ моей душ. Только теперь я понялъ, до какой степени отдался въ рабство и какъ я боялся этой женщины.
Скоро пріхалъ Никодимъ Кондратьевичъ и таинственно сообщилъ, что экстренное засданіе бюро, съ приглашеніемъ наиболе авторитетныхъ членовъ кружка,) было созвано по причин предположенной уличной демонстраціи. Была совершена какая-то казнь и на завтра назначена панихида, а посл нея шествіе по улиц. Задача кружка — чтобы само городское населеніе не допустило подобнаго шествія. Насколько я понялъ, баронъ Зандъ взялся устроить ‘населеніе’ при помощи членовъ-сотрудниковъ въ высокихъ сапогахъ и вовсе безъ сапогъ, и это обойдется кружку самые пустяки,— тысячи въ полторы.
— О теб спрашивали!— сказалъ мн дядя,— я объяснилъ, что ты пошелъ разыскивать какую-то таинственную незнакомку…
Я только съежился, но не сказалъ ни слова.
— Что-же, ты нашелъ ее по крайней мр?— спросила меня тетка.
— Да, тетя. Это другъ моего дтства, самый лучшій мой другъ…
— Вотъ какъ? И мы отъ тебя никогда ничего не слышали о ней!.. Ты не откровененъ, Вольдемаръ… Что-же, она оттуда пріхала, изъ вашихъ мстъ?
— Да, ея мать всегда жила у насъ, — она бдная женщина… И мы вмст росли.
— Привезла поклонъ отъ отца?
— Да. Отецъ здоровъ и вамъ кланяется и дяд.
— Мерси. А ты какъ-нибудь покажи намъ ее.
— Она придетъ ко мн завтра въ два часа.
— Я заране приглашаю ее въ четыре къ чаю… Она приличная?
— Я думаю, тетя. Она мой другъ.
— Ну, это ничего не значитъ. Я не въ какомъ-нибудь смысл… А въ деревн вдь на вншность не обращаютъ вниманія.
— Она одта прилично.
Не знаю, почему, но мои страхи за завтрашній день какъ-то быстро прекратились во мн, и я скоро почувствовалъ полное безразличіе. Я какъ-бы говорилъ себ: Ну, что-же, будетъ крикъ, свирпствованіе, отчаяніе, упреки, угрозы, слезы, истерика. Но все это пройдетъ, кончится, какъ кончается все на свт. На мгновенье въ голов у меня даже мелькнула мысль, что все это несерьезно и даже некрасиво… Но эта святотатственная мысль испугалась и улизнула.
Нтъ, Маринка уже успла впустить въ мою душу каплю противоядія. Мн уже не такъ было страшно думать о всхъ этихъ запутанныхъ узлахъ, въ которые превратилась нить моей жизни. И даже, несмотря ни на что, я въ эту ночь спалъ совсмъ не плохо.

IV.

На слдующій день я съ волненіемъ ожидалъ всего — и прихода Маринки и моего новаго преступленія противъ Натальи Васильевны и его послдствій. Я, конечно, чувствовалъ себя виноватымъ, но въ этотъ день ничего не могъ загладить. Единственное — до завтрака или вечеромъ похать къ ней, но я боялся, что она не выдержитъ и дома какъ-нибудь гнвъ ея прорвется. И я закрылъ глаза на все, что можетъ произойти. Это мн было тмъ легче, что ожиданіе Маринки покрывало вс мои чувства и заботы этого дня. Въ этомъ ожиданіи было что-то торжественное, въ немъ какъ будто былъ скрытъ важный, хотя еще и непонятный мн смыслъ.
Часовъ въ одиннадцать ко мн заглянулъ Никодимъ Кондратьевичъ и сказалъ:
— Ты сегодня пожалуйста не ходи туда. На эту панихиду…
Я даже не понялъ, о чемъ онъ говоритъ, такъ далеки были мои мысли отъ всего этого.
— На какую панихиду, дядя? Разв кто-нибудь умеръ?
— Да вдь я-же теб вчера говорилъ, что въ засданіи было сообщено о…
— Ахъ, да, да… Простите, дядя… Я забылъ.
— Да, такъ ты не ходи. И на улицу тоже не надо… Никто изъ насъ не долженъ тамъ быть.
— Я никуда и не собираюсь.
За завтракомъ было замчено, что я какъ-то особенно оживленъ. Я объяснилъ:
— Жду друга моего дтства. Она говоритъ, что она моя душа…
— О, это слишкомъ много!— сказала тетка.— А она, твоя душа, не думаетъ, что ты со временемъ на ней женишься?
— Нтъ, она этого не думаетъ, тетя.
— Это она сама теб сказала?
— Да вдь я знаю все, что она думаетъ. Вы не знаете, тетя. До того, какъ меня отвезли въ гимназію, мы съ нею были какъ будто одно и тоже, ну, вотъ, какъ два цвтка на одномъ стебельк.
— Но съ тхъ поръ прошло очень много времени.
— Я самъ такъ думалъ, но оказывается, что это ничего не значитъ.
— Оказывается?
— Да. Вотъ мы встртились и — какъ будто вчера разстались.
— Просто удивительно! И у тебя сегодня въ глазахъ какое-то праздничное выраженіе. Нтъ, ты непремнно, непремнно покажи мн ее.
И вотъ она пришла. Ровно въ два часа мн доложили:— та самая, что вчера! И Маринка — у меня въ комнат. На ней то же простенькое, но милое шерстяное платье, которое нжно и вмст съ тмъ крпко обнимаетъ ея тонкую фигурку, и черная шляпка съ какой-то маленькой птичкой.
— Ну, ты шляпу сними. У меня ты засидишься!— говорю я.
Она сняла шляпу.
— Очень хорошо у тебя. Должно быть, тебя любятъ. Какъ все чисто, заботливо, въ порядк.
— Ну, это все длаетъ горничная, которая, ручаюсь, ко мн равнодушна. Нтъ, это ужъ такой ‘порядочный’ домъ, Маринка. Тетушка очень строга на этотъ счетъ. Она говоритъ:— Горничная можетъ быть воровкой, даже убійцей, а только не неряхой.
— Охъ, Ты, Господи! Ну, Богъ съ ней. Ахъ, но какой-же ты плохой! Вчера при ламп еще не такъ разглядла. А теперь вотъ при солнц… Такое у тебя лицо, какъ будто ты не одну, а дв жизни прожилъ… И будто бы теб плохо было. А я то думала, что теб здсь хорошо…
— Мн хорошо было, Маринка. Хорошо мн было сть, пить, спать, ни въ чемъ недостатка… А только вотъ… Да ты-же знаешь: души моей не было…
— Владикъ, перестань такъ говорить. Пугаешь только меня. Такъ говоришь, будто жизнь твоя испорчена и никакого выхода теб нтъ. А этого не можетъ быть, потому что ты молодой, Владикъ. Что бы ни было у тебя, а смолоду всего можно добиться. Вор’ только одно не хорошо, что забылъ ты совсмъ про то, что я у тебя есть.
— Я не забылъ. Я всегда о теб думалъ. И въ самыя тяжелыя минуты, когда мн казалось, что цргибаю, я къ теб, Маринка, протягивалъ руки. Я даже писалъ къ теб.
— Не получала я письма.
— Да ты и не могла получить, потому что я не послалъ его. Это было уже больше года назадъ. Тогда-то и началась въ моей жизни эта проклятая линія…
— Владикъ! Зачмъ-же ты не послалъ? Я-бы мигомъ собралась и пріхала…
— Постой!
Я подошелъ къ столу, выдвинулъ ящикъ и поискалъ среди бумагъ.— Вотъ. Читай. Ужъ теперь я такъ не разскажу.
Я далъ ей запечатанное письмо, которое было написано тогда, посл моей второй встрчи съ Чупренко, а самъ слъ въ дальнемъ углу комнаты, позади ея, и затихъ. Она распечатала письмо и внимательно читала его. По движенію ея головы, по остановкамъ, когда она опускала руки съ письмомъ на колни, какъ-бы давая себ отдыхъ, я видлъ, что она переживаетъ каждое слово. Иногда она взглядывала на меня и взглядомъ какъ-бы спрашивала меня: да неужелиже это правда?
Да, я дйствительно теперь такъ ужъ не разсказалъ-бы То былъ горячій протестъ моей еще не тронутой, почти дтской чистоты, которую грубо осквернили и загрязнили. То былъ крикъ утопающаго, еще владющаго силами и надющагося, что его услышатъ. А теперь — разв во мн осталась хоть капля чего нибудь способнаго къ протесту и разв утопающій уже не погрузился съ головой въ грязь.
А Маринка читала и даже, кажется, перечитывала отдльныя части письма. Письмо же было длинное, и тотъ, кто вздумалъ-бы подслушивать насъ подъ дверью, былъ-бы чрезвычайно удивленъ, что друзья дтства, встрчающіеся посл многихъ лтъ разлуки, въ такомъ глубокомъ молчаніи проводятъ время. Неужели имъ нечего сказать другъ Другу? А мы не молчали. Я краснорчиво разсказывалъ Маринк исторію своего паденія.
— Я — прочитала! сказала Маринка и, положивъ письмо на столъ, откинулась къ спинк стула и молча уставилась взоромъ въ пространство.
— Маринка!— тихо промолвилъ я:помнишь, тогда, въ деревн, ты мн сказала: какой ты несчастный, Владикъ! Такъ это то самое и есть…
— Да… А потомъ все такъ и пошло…— сказала она, не оборачиваясь ко мн, а продолжая смотрть въ пространство.
— Нтъ. Иначе. Я теб все разскажу. Тутъ въ дом была горничная, ее звали Лизой. Ты не поймешь, если я теб скажу, что мои родственники ее для меня наняли…
— Такъ это они тебя къ этому вели?..
— Да… Изъ любви, должно быть… Я зналъ и возмущался. Но у нея такое прекрасное сердце… Я не устоялъ…
— Теперь ея нтъ здсь?
— Нтъ!..
— Бросилъ?
— Нтъ, Маринка… Она живетъ отдльно. Отецъ присылаетъ мн немного денегъ и она еще зарабатываетъ.
— И это продолжается?
— Маринка… у нея скоро будетъ ребенокъ…
— Господи!— и она быстро поднялась съ мста и сдлала движеніе, но не ко мн, а къ окну и оттуда посмотрла на меня.— Ты самъ почти что мальчикъ и ты уже отецъ!.. Ты ее любишь?
— Нтъ!..
— А любилъ?
— Нтъ. Такъ, поддался ея ласкамъ. У нея прекрасная душа…
— Этого не понимаю. Вдь ребенокъ, это связь на всю жизнь.
— Не знаю, Маринка. Я не думалъ. Я ничего не думалъ… Я жилъ ощущеніями.
— Все это мн еще нужно понять. Я думала, посл того, что со мной было, ахъ, какая я мудрая… теперь все понимаю. А вотъ сразу и нашлось….
Въ дверь осторожно постучались. Я съ тревогой поднялся, подошелъ къ двери пріотворилъ ее и, къ своему изумленію, увидлъ Никодима Кондратьевича. Онъ держалъ въ рукахъ большой конвертъ.
— Извини… Теб изъ комитета письмо. Курьеръ принесъ…
И онъ ткнулъ мн въ руки конвертъ, на которомъ былъ штемпель кружка. Но я вглядлся въ адресъ и узналъ руку Натальи Васильевны, а потому машинально сейчасъ же спряталъ конвертъ въ карманъ.
Какъ ни досадно было мн прерывать нашъ разговоръ да еще при участіи такого элемента, какъ Никодимъ Кондратьевичъ, но я былъ поставленъ въ необходимость пригласить его. Никакъ нельзя было оставить его за дверью.
— Вотъ, дядя, можетъ быть, заглянете на минутку…— сказалъ я неувренно.
Но онъ не заставилъ повторить просьбу,— и сейчасъ же вошелъ. Маринка стояла у окна. Я познакомилъ ихъ.
— Вотъ это мой дядя, Никодимъ Кондратьевичъ, а это мой другъ — Маринка!— сказалъ я.
Никодимъ Кондратьевичъ поклонился и, очевидно, въ качеств генерала, первый протянулъ руку.
— Друзья Вольдемара этимъ самымъ и мои друзья!— промолвилъ онъ, длая улыбку на своемъ лиц.— Мн очень пріятно и жена моя, тетя Вольдемара, будетъ рада увидть васъ за чаемъ. Вы кстати можете разсказать ей о Павл Андреевич, ея родномъ брат…
— Павелъ Андреевичъ здоровъ… благодарю васъ!— отвтила Маринка.
— Ну, я не буду мшать вамъ заниматься воспоминаніями дтства. Вдь это самое прекрасное, что есть у человка. А къ чаю пожалуйте…
И онъ вышелъ.
— Какое у него важное лицо. Я съ такими важными людьми не умю!— сказала Маринка.— И зачмъ этотъ чай? Я буду стсняться.
— Да онъ не такъ важенъ, какъ важничаетъ. А къ чаю, ужъ ты прости, я общалъ показать тебя тетк… Одну минуту, Маринка… Здсь есть дловое письмо…
Я вынулъ изъ кармана конвертъ, распечаталъ и прочиталъ. Дловитость письма оказалась сомнительной. На бланк кружка Наталья Васильевна писала: ‘Когда вы лжете, то по крайней мр обставляйте свою ложь правдоподобне. Мн кажется, что я заслужила хоть это. Я не спала сегодня и не буду спать, пока не узнаю, для чьихъ прекрасныхъ глазъ я играю такую глупую роль. Сегодня вечеромъ я этого жду. H.’
— Тебя разстроило дловое письмо? Разв у тебя есть дла?— сказала Маринка, видя мое, должно быть, подавленное лицо.
Но это была такая ужъ линія. Почувствовавъ въ Маринк что-то сильне меня, какъ будто опору, я словно торопился сдать ей на руки всю свою тяготу и не задумываясь, отдалъ ей письмо.
— Это все тоже, Маринка.
Она прочитала.— Отъ той? Отъ Лизы?
— Нтъ, отъ другой. Лиза не уметъ писать такихъ писемъ. Она уметъ только прощать… Слушай, Маринка… Не въ Лиз дло. Я завязъ… Не знаю, какъ это случилось. Лтомъ, на дач… Жена нашего инспектора… Мн кажется, что я даже былъ влюбленъ… Но потомъ… Потомъ ужъ это меня затянуло и иногда, понимаешь ли ты, — иногда я ее ненавижу…
— Значитъ, двойной обманъ!
— Да, двойной обманъ.
— И любви нтъ ни тамъ, ни тутъ…
— Ахъ, какая любовь! Одна гадость и муки. Маринка, я никогда еще не понималъ этого такъ ясно… И это оттого, что ты со мной. Возьми же у меня все это. Ты видишь, самъ я не могу ни съ чмъ бороться, ни отъ чего отказаться, Будь же моей душой на самомъ дл… На самомъ дл!.. Или., если я теб противенъ, отойди отъ меня, предоставь мн гибнуть.
— Ну, вотъ еще сказалъ! Отойти!.. Такъ вечеромъ ты долженъ быть тамъ?
— Я не пойду!
— Такъ вдь я же за тебя не могу пойти…
— Еще бы…
— А надо же сказать человку прямо: больше не могу и не буду!..
— Я не смогу сказать такъ. Я поколеблюсь, сломаюсь.
— Нтъ, Владикъ… Надо только сознать. Такъ, чтобы это не отъ головы шло и не отъ нервовъ, а отъ всего человка. Тогда ничего. Не сломаешься… А такъ, спрятавшись, не хорошо. Такъ не поврятъ. Будутъ думать, что тебя отговариваютъ, удерживаютъ и все будутъ надяться. Нтъ, Владикъ, безъ топора не разрубишь… Но ты успокойся и подумай. Надо, чтобы ты шелъ не насильно. До вечера еще далеко.
— Я напишу ей…— сказалъ я, хватаясь за послднее облегченіе.
— И этому не поврятъ. Владикъ! Одинъ разъ надо перенести большую мукуи она, эта мука, освободитъ тебя на всю жизнь.
— Ты права, Маринка.
— Ну, такъ и иди. Теперь вотъ это въ теб созрло, такъ, значитъ, сейчасъ оно сильное, А если начнешь этакъ-то разбавлять понемножку,— то письмецо, то такъ соврешь что нибудь, то изъ страха уступочку сдлаешь… Такъ оно и выйдетъ ни то, ни ее. А отъ ни то ни се еще больше муки примешь… Слушай, когда этотъ чай?
— Да ужъ скоро, Въ 4 часа.
— А когда ожидать тебя будутъ?
— Въ восемь.
— Ну, такъ вотъ: ты меня научи, какъ сыскать эту вотъ твою Лизу…
— Зачмъ теб?
— Хочу съ нею познакомиться. Вдь съ нею связь у тебя покрпче будетъ. Ребенокъ тамъ… Ну, такъ посл чаю я къ ней и пойду. Ты не безпокойся, мы съ нею поладимъ. Вдь ты говоришьпростая она?
— Она простая. Съ ней можно просто.
— Ну, вотъ. Тамъ тебя и поджидать буду.
— Владиміръ Павловичъ, — послышался изъ за двери голосъ горничной,— барыня къ чаю просятъ — и васъ и барышню!
Я отвтилъ:— Хорошо, сейчасъ придемъ!
И больше не отговариваясь и не разсуждая, я ршился на все. Я далъ Маринк адресъ Лизы.

V.

Плохо мн было, когда мы сидли въ столовой, за чайнымъ столомъ. Не смотря на вс старанія, не могъ я не думать о предстоящей битв. И въ это время долженъ былъ улыбаться на милыя шутки тетки. Былъ даже такой случай, что нужно было громко смяться. Тетка спросила меня тихонько:— какъ зовутъ твоего друга? Я сказалъ: Маринка!— А отчество?— Не знаю!
Тетка сказала громко:— Вашъ другъ не знаетъ, какъ васъ по отчеству!
— Да онъ, наврно, думаетъ, что у меня и нтъ отчества. Онъ только вчера узналъ, что у меня есть фамилія!..— сказала Маринка и вс засмялись.
Тяжело мн также было то, что тетка все разспрашивала про моего отца, и Маринка должна была отвчать, тогда какъ ей было непріятно даже вспоминать о немъ.
Но все обошлось гладко. Въ пять часовъ мы уже опять сидли вдвоемъ въ моей комнатк. Маринка, узнавъ, что у насъ въ 6 1/2 обдаютъ, скоро собралась уходить. Она не хотла сегодня же удостоиться второго приглашенія. Я отпустилъ ее и, когда остался одинъ, началъ приводить въ порядокъ свои мысли и чувства. Они были для меня странны, потому что были необыкновенно новы. Такъ долженъ чувствовать себя больной, долго не встававшій съ постели и не умвшій сдлать движенія безъ посторонней помощи,— вдругъ получивъ силу приподняться и двинуть рукой.
Сознаніе, что я дйствительно долженъ разорвать эту, ни на чемъ не основанную, болзненную связь съ Натальей Васильевной, не тянуть ее даже лишняго часа, стояло въ моей душ ясное и твердое, и мн теперь было непонятно, какъ у меня хватало силъ такъ долго выносить эту близость. Во мн не было ничего, на что она могла бы опереться. Недавнее увлеченіе, влюбленность первыхъ дней знакомства, — давно уже разсялись, какъ туманъ, Одна разслабленность моихъ нервовъ давала ей власть надо мной и она это видла и на этомъ строила свое… нтъ, не счастье, а только наслажденіе. И съ каждымъ днемъ я все больше и больше терялъ свою волю и свою личность и приближался къ полному самоуничтоженію. Это мое невднье того, что вокругъ кипло и бурлило, и нежеланіе познакомиться съ жизнью, прислушаться къ ея крику, который раздавался надъ моимъ ухомъ, и результатъ — мое поступленіе въ кружокъ и какое-то глупое, оскорбительное, подставное секретарство… Разв жъ это не было шагомъ къ пропасти? Въ восемнадцать лтъ, съ цлымъ курсомъ гимназическихъ наукъ за спиной,— никакого міросозерцанія, никакого взгляда на жизнь и на людей. Какая-то безформенная масса — вотъ моя душа, вотъ то, что вылпили изъ меня общими стараніями мои учители и воспитатели. Они не дали мн ни одной точки опоры и оттого, при малйшемъ дуновеніи втра, я готовъ свалиться въ бездну.
За обдомъ я былъ разсянъ и невнимательно слушалъ впечатлнія Никодима Кондратьевича и тетки отъ Маринки. Никодимъ Кондратьевичъ осторожно говорилъ, что она мила, видно, что она умненькая, самостоятельная и простая. Тетка ничего дурного не могла сказать, но все-таки нашла, что она слишкомъ свободно чувствуетъ себя не въ своемъ обществ. По ея мннію излишняя смлость такого рода признакъ особаго провинціализма.
На это дядя замтилъ, что она изъ провинціи и потому провинціализмъ нельзя поставить ей въ укоръ. Спрашивали меня, конечно, что она будетъ здсь длать, долго-ли останется, но я уклонился отъ отвта, сказавъ, что объ этомъ еще не говорилъ съ нею.
Быстро приближался часъ великой отвтственности. Въ безъ четверти восемь я вышелъ на улицу и взялъ извозчика. Дома сказалъ, что ду къ товарищу. Когда осталось только ничтожное разстояніе на десять минутъ, у меня какъ-то вдругъ исчезли вс опредленныя мысли. Я не зналъ, что именно скажу и какъ поведу себя. Уже одно приближеніе къ мсту, гд такъ долго и такъ часто я покорялся ея власти, казалось, ослабляло мою волю. Сердце билось усиленно, какъ передъ ршающимъ экзаменомъ, отъ котораго зависитъ вся карьера.
Уже извозчикъ остановилъ лошадь. Я иду черезъ дворъ. Въ третьемъ этаж освщены два окна. Я узнаю голубоватый свтъ абажура, вхожу въ подъздъ и поднимаюсь по лстниц. Явственно чувствую, что ноги мои ослабли, я почти шатаюсь. Вотъ площадка. Слабо стукнула задвижка и чуть-чуть пріотворилась дверь. Чей-то глазъ выглянулъ, потомъ дверь отворилась больше — это Наталья Васильевна. Она ждала и прислушивалась къ шагамъ на лстниц. У меня кружится голова, и недва-ли въ полномъ сознаніи — вхожу въ переднюю, машинально снимаю и бросаю на стулъ пальто и иду дальше.
Она ушла въ комнаты, я смутно вижу ея лицо и мн кажется, что глаза ея горятъ злобой. Но наврно это было воображеніе. Я поспшилъ ссть въ кресло и схватился за голову.
— Что это? Ты блденъ, твое лицо бло, какъ стна!.. Ты дйствительно боленъ?
— Это сейчасъ пройдетъ…
— Но ты боленъ. Это правда? Зачмъ-же меня обманули?
Я не отвтилъ. Я усиленно старался привести свою голову въ порядокъ. Но, вмсто того, чтобы думать о предстоящемъ объясненіи, я думалъ о томъ, какъ это ужасно быть до такой степени слабонервнымъ и что голубой свтъ раздражаетъ.
— Почему-жъ ты молчишь? Боже мой… какая мука!
— Одну минуту. Я сейчасъ приду въ себя. Да…— промолвилъ я, вдругъ почувствовавъ нкоторую ясность мыслей,— такъ въ чемъ дло?
— Ты боленъ? Ты дйствительно простудился?
— Нтъ, я здоровъ… Я вовсе не простуживался… Я совершенно здоровъ.
— Значитъ, это была ложь?
— Да, это была ложь!
Должно быть, благодаря тому огромному нервному напряженію, съ которымъ я старался привести въ порядокъ свои мысли, я такъ просто, прямо и твердо отвтилъ на ея вопросы. Я сдлалъ это, почти не думая о своихъ словахъ, они сказались сами, они выпали изъ моей головы, какъ нчто ршеное и готовое. Если бы я могъ обсудить, — не знаю, сказалъ-ли бы я это.
Но за то какъ вдругъ легко мн стало и какими пустяками казалось то, что предстоитъ. Какъ-бы ни была бшена буря, все равно, мн уже ничего важнаго не надо говорить. Оно сказано. А Наталья Васильевна еще помогла мн, потому что потокъ словъ, который полился тотчасъ, заключалъ въ себ увренія и доказательства, что она мн надола и что я хочу отдлаться отъ нея.
На это я молчалъ упорно и понимаю, что такое молчаніе могло вывести ее изъ себя и довести до высокаго раздраженія.
— Но причина, причина, причина?— воскликнула она въ заключеніе, очевидно, доведя самое себя до усталости, — и ждала отвта.
Я уже овладлъ собой. Я могъ давать нкоторыя объясненія. И я сказалъ:
— Но разв причина что-нибудь измнитъ?
— Можетъ быть, и не измнитъ, но она должна быть… И нужно имть мужество сказать ее прямо въ лицо.
— Еслибъ я имлъ мужество, я давно сказалъ-бы… Но съ вами у меня никогда не было мужества.
— А теперь вдругъ нашлось?
— Не знаю. Лучше такъ разойдемся…
— Просто ты разлюбилъ меня… Ты молчишь? Значитъ, правда. Давно.
— Да. Давно?
— Почему ты не сказалъ?
— Не смлъ.
— Почему-же ты теперь посмлъ?
— Я не могу сказать причину…
— Какой-же ты трусъ, и какъ это все низко и отвратительно! Теб еще долго надо учиться, чтобы научиться быть мужчиной… Уходи! Пожалуйста уходи! Я презираю трусовъ…
Я всталъ. Я просто не врилъ, что это она говоритъ. Презрительная усмшка на губахъ, сверкающіе холоднымъ блескомъ глаза и сухія, жесткія ноты въ голос, которыя я слышалъ только тогда, когда она говорила съ мужемъ.
Я и до сихъ поръ не знаю, что это было: искренняя-ли игра умной, самолюбивой женщины, которая не хотла дать права бросающему ее мальчишк думать, что это для нея большая потеря, или задтая гордость въ самомъ дл подавила въ ней чувство, или, наконецъ, вс ея прежнія выходки, доставлявшія мн столько муки, были простымъ истерическимъ ломаньемъ, которое такъ забавляетъ женщинъ, но я былъ пораженъ той легкостью, съ которой досталась мн свобода. Вдь я всегда пассовалъ передъ слезами, мольбами, ломаньемъ рукъ и заклинаньями. И вмсто всего этого, я только былъ выгнанъ съ презрніемъ. Но — въ томъ состояніи, въ какомъ я находился тогда, это презрніе было для меня подаркомъ.
Я сейчасъ-же съ необыкновенной покорностью вышелъ въ переднюю, взялъ пальто и даже не надлъ его, а вынесъ на лстницу. Здсь, еще боясь, что не все покончено, что она можетъ выбжать и звать меня, я быстро спустился по лстниц. Но никто не звалъ меня. Больше я никогда не слышалъ ея голоса.
И вотъ я на улиц, легкія мои жадно пьютъ свжій, холодный воздухъ. Въ душ моей праздникъ. Я быстро иду по тротуару и чувствую себя освобожденнымъ и думаю о томъ, какое это огромное счастье быть свободнымъ.

Глава седьмая.

I.

Должно быть, въ глазахъ моихъ горли разноцвтные факелы веселыхъ огней, должно быть, громко звучалъ гимнъ свободы, разливавшейся въ моей душ,— потому что, когда я пришелъ къ Лиз, то встртившая меня Маринка только посмотрла мн въ глаза и пожала мою руку и, не спросивъ меня ни о чемъ, сказала:
— Ну, вотъ и слава Богу! А мы здсь очень хорошо познакомились! Она милая, просто прелесть!— тихонько прибавила она.
Мнніе Лизы о Маринк сказали мн ея глаза. Она какъ-то сразу доврилась Маринк, признала въ ней моего друга и вс ея дружескія права на меня. Когда мы пили чай, я былъ очень удивленъ, увидавъ на полу, около дивана Маринкинъ сакъ и связанные въ ремн пледъ съ подушкой. Мн объяснили: женщины ршили жить вмст. Такъ будетъ стоить гораздо дешевле. Одна комната у нихъ будетъ спальней, а другая — для всего остального.
Такъ какъ Маринка хотла поговорить со мной на ея мн, то мы условились, что завтра, посл гимназіи я покажу ей кой-что замчательное въ город. Въ одиннадцать часовъ я ушелъ отъ нихъ и засталъ дома Никодима Кондратьевича въ нкоторой ажитаціи.
— Ты разв ничего не знаешь?— спросилъ онъ меня.-Сегодня, посл этой панихиды, были событія, которыя я считаю далеко не желательными для насъ. Были уличныя сцены, которыя устроило населеніе. Но ты понимаешь, что это ‘населеніе’ такъ сказать, въ ковычкахъ. Его организовалъ баронъ Зандъ. Какъ только т вышли изъ церкви, такъ сейчасъ ‘населеніе’ и бросилось на нихъ съ патріотическими кликами. Но раздались револьверные выстрлы, и т оказались сильне и лучше вооружены. ‘Населеніе’, конечно, бжало въ разсыпную и пришлось вызвать войско. Ну, тутъ уже дло нешуточное, войска дали залпъ и въ результат трое убитыхъ и нсколько раненыхъ. Все это было бы ничего. Но дло въ томъ, что убитые дйствительно принадлежатъ къ населенію и люди, случайно шедшіе по улиц и совершенно неприкосновенные къ длу. Въ обществ стало извстно, что организовалъ нападеніе нашъ кружокъ, и противъ кружка возбуждается общее негодованіе. Этотъ Зандъ дйствуетъ слишкомъ самостоятельно и безъ чувства мры. Онъ можетъ погубить все дло.
— Зандъ дйствуетъ, дядя, а на бумагахъ стоитъ моя секретарская подпись!— замтилъ я.
— И я не говорю, что это удобно!— сказалъ Никодимъ Кондратьевичъ.— Мы должны настаивать, чтобы кружокъ дйствовалъ правильно и чтобы каждое должностное лицо строго осуществляло свои права и обязанности…
Я не остался долго съ дядей. Утомленный ‘работой’ этого дня, я хотлъ спать и скоро ушелъ.
На слдующій день я проснулся рано, съ свжей головой. Я не зналъ, что этотъ день по впечатлніямъ будетъ еще боле важенъ, чмъ вчерашній. Несмотря на то, что онъ былъ днемъ моего окончательнаго освобожденія, въ моихъ воспоминаніяхъ онъ стоитъ, какъ самый страшный день, какой только я зналъ за всю мою жизнь.
Когда я пришелъ въ гимназію, я сразу замтилъ, что настроеніе товарищей и учениковъ другихъ классовъ — чрезвычайно повышенное. Говорили о вчерашнихъ событіяхъ, называли имена убитыхъ и съ проклятіемъ показывали кулаки кружку. Мое появленіе произвело какое-то странное впечатлніе. Смотрли въ мою сторону, но говорили не со мной, а другъ съ другомъ. Ко мн подошелъ Меленцевъ и сказалъ въ полголоса.
— Мн хотлось-бы поговорить съ тобой.
Но въ это время въ классъ вошелъ учитель математики, къ которому гимназисты относились съ уваженіемъ. Все смолкло, начался урокъ и намъ съ Меленцовымъ выйти изъ класса было неудобно. Меленцовъ усплъ сказать мн:— во время первой перемны — непремнно!
Настроеніе моихъ нервовъ начало сильно повышаться и въ продолженіе урока сдлало въ этомъ отношеніи большіе успхи. Учитель вызвалъ меня, но я сказалъ, что сегодня не могу отвчать.
— Почему?— спросилъ онъ.— Не знаете?
— Нтъ… Но я очень взволнованъ.
Это заявленіе вызвало какой-то странный тихій гулъ въ класс. Вс смряли меня взглядами. Учитель пожалъ плечами. Урокъ продолжался. Раздался звонокъ. Едва только учитель вышелъ, Меленцовъ уже стоялъ передо мной и взялъ меня за руку, чтобы увлечь въ садъ.
— Господа! Погодите! Просимъ не выходить изъ класса! раздался зычный голосъ одного изъ самыхъ ярыхъ моихъ враговъ послдняго времени — Бережина.
Мы остановились. Меленцовъ какъ-то безнадежно махнулъ рукой. Бережинъ, темноволосый, съ крупными чертами лица, сухощавый и нервный, поднялся на скамейку, чтобъ быть виднымъ всмъ.
— Господа, я только объявляю то, что выработано всмъ классомъ. Среди насъ есть ученикъ, не только состоящій членомъ, но принимающій горячее участіе въ кружк, который уже запятналъ себя позорной дятельностью. Вчерашнія убійства — дло этого кружка, это одна изъ его услугъ обществу и народу. Ученикъ-же, о которомъ идетъ рчь и имя котораго нтъ надобности называть, до такой степени преданъ идеямъ кружка, что подписываетъ свое имя на его бумагахъ, въ качеств секретаря. Въ виду этого, классъ ршилъ, что онъ не можетъ терпть такого товарища въ своей сред и предоставляетъ ему сейчасъ-же выйти изъ гимназіи, предупреждая, что если онъ не выйдетъ, то вся гимназія откажется отъ занятій. Вотъ все.
Онъ соскочилъ со скамейки на полъ, и въ класс началось движеніе къ выходу.
Я чувствовалъ, что лицо мое блдно, но я стоялъ твердо и мысли мои были вполн ясны. Громкимъ, отчетливымъ и некрикливымъ голосомъ я заявилъ:
— Я хочу сказать вамъ…
— Не надо, не надо! Не хотимъ… Ничего нельзя сказать на это!..— послышалось нсколько голосовъ, но, кажется, между ними главнымъ образомъ, голосъ Бережина.
Въ эту минуту я увидлъ Меленцова, быстро, какъ кошка, вспрыгнувшаго на парту и высоко поднявшаго руки.
— Стойте!— крикнулъ онъ такимъ звонкимъ голосомъ, какого я у него и не подозрвалъ.— Если онъ хочетъ говорить, вы должны выслушать! Я не знаю, что онъ скажетъ, но вы должны, должны! Иначе вы совершите актъ грубой несправедливости!
— Выслушать! Пусть говоритъ!— послышались возгласы и покрыли собой нсколько протестовъ. Водворилась тишина.
Я не поднялся на скамейку, а остался на мст. До сихъ поръ удивляюсь тому, что, будучи въ такомъ крайне возбужденномъ состояніи, я говорилъ такъ ясно и плавно почти не запинаясь, а голосъ мой звучалъ ровно и въ немъ слышался металлъ.
— Господа!.. Если вы еще разъ повторите мн то, что сказалъ отъ вашего имени Бережинъ, то я это сдлаю. Но я долженъ вамъ сказать, что мое поступленіе въ кружокъ и подписываніе имени на бумагахъ произошло не по убжденію моему, а по моей духовной слабости. Не смйтесь, я говорю только правду. Я не раздляю взглядовъ кружка, но я также не знаю, справедливы ли ваши взгляды. Я еще не составилъ себ политическихъ взглядовъ, я объ этомъ не думалъ и это мн предстоитъ впереди. Прошу васъ выслушать до конца,— вставилъ я, такъ какъ меня перебивали протестами.— Да, господа, — духовная слабость, которая допустила порабощеніе моей воли другими и насиліе надъ моей личностью. Но вчера, когда я еще не зналъ о вашемъ ршеніи и не думалъ о немъ, въ моей жизни произошло событіе, которое все освтило передо мной и дало мн силы освободиться. И теперь я вижу ясно и ршаю свободно. Помимо всякой политики, въ которой я ничего не смыслю, я вижу, что дятельность кружка отвратительна и, если даже вы повторите мн ваше ршеніе и я, какъ сказалъ, оставлю гимназію, все равно, я выйду изъ кружка. Конечно, среди васъ найдутся такіе, которые скажутъ, что я струсилъ. Я не опровергаю ихъ. Пусть думаютъ, что хотятъ. Тмъ-же, кто хочетъ поврить мн, я говорю: вы знаете только одну четверть моей жизни, а вся онагораздо хуже, чмъ вы думаете. Но я также молодъ, какъ и вы, и вс мы — еще только начинающіеся люди. Многіе изъ васъ, можетъ быть, сдлаются совершенными, а другіе упадутъ. Также и я, можетъ быть, сдлаюсь презрннымъ, а, можетъ быть, поднимусь на недосягаемую нравственную высоту. И судить меня окончательно слишкомъ еще рано. А пока я вамъ заявляю, что ршительно и всецло отрекаюсь отъ моего прошлаго.
Въ начал моей рчи — она дйствительно, неожиданно для меня, вышла рчью — раздавались единичные голоса протеста, но они становились все рже и въ средин классъ уже слушалъ меня внимательно. Когда-же я кончилъ, произошло нчто странное. Меленцовъ бросился ко мн и обнялъ меня.
— Ты говорилъ, какъ мудрецъ!— сказалъ онъ,— я поздравляю товарищей съ пріобртеніемъ!
И товарищи, которые въ эту минуту были толпой, неожиданно заразились его эффектнымъ примромъ,— меня обнимали, цловали, жали мн руки, — я чуть-ли даже не сдлался героемъ. Даже Бережинъ подошелъ ко мн, протянулъ свою длинную сухощавую руку и сказалъ:— Я больше всхъ радъ, что это такъ кончилось…
Потомъ я узналъ, что, еслибъ я упорствовалъ, обязательно состоялась-бы ‘непримиримая забастовка’, которая, конечно, привела-бы къ исключенію двухъ десятковъ ‘зачинщиковъ’.
На слдующей перемн отъ меня полетла въ канцелярію кружка бумага, въ которой я категорически заявилъ, что, ‘совершенно не раздляя взглядовъ, положенныхъ въ основу дятельности кружка, я прошу считать меня выбывшимъ’. Часа въ два меня вызвали изъ класса и пригласили къ директору. Здсь меня убждали, предостерегали отъ пагубнаго шага, укоряли въ невниманіи къ моему почтенному дяд, котораго мой поступокъ поставитъ въ неловкое положеніе передъ губернаторомъ и другимъ начальствомъ.— Въ особенности, если вы, присоединившись къ товарищамъ, попадетесь въ какой нибудь преступной исторіи.
— Этого не можетъ случиться,— отвтилъ я,— я ничмъ не буду заниматься, кром науки. Я буду готовиться къ экзаменамъ.
Больше отъ меня ничего не добились. Изъ гимназіи меня провожалъ Меленцовъ, который былъ восхищенъ всмъ случившимся.— Это бываетъ, бываетъ! говорилъ онъ.— Въ книгахъ я встрчалъ такіе примры. Одинъ доходитъ до яснаго пониманія жизни постепенно, капля за каплей, а другой какъ-бы прозрваетъ сразу, посл слпоты. Подчитать теб нужно. Ахъ, сколько книжекъ ты прозвалъ…
Дома еще ничего не знали о случившемся. Я пришелъ къ обду и заявилъ.
— Дядя, я хочу, чтобы вы это знали: я сегодня вышелъ изъ кружка.
— Это почему?
— Такъ, просто. Я сильно запустилъ науки, хочу усердно готовиться къ экзаменамъ, а это мн мшаетъ.
— Чмъ это можетъ мшать?
— Мшаетъ, дядя, я прошу васъ поврить мн.
Онъ пожалъ плечами. Но черезъ нсколько дней онъ какимъ-то образомъ, должно быть, отъ директора, у котораго въ гимназіи были шпіоны, узналъ о происшедшемъ въ класс. Онъ пришелъ въ мою комнату и сказалъ.
— Ты не все объяснилъ мн. Я узналъ, какъ это было. Хотя твое начальство не одобряетъ тебя, но я нахожу, что ты поступилъ умно. Всякій человкъ прежде всего долженъ спасать свою собственную шкуру, а затмъ уже думать о шкур ближняго.
Это замчаніе было сдлано впослдствіи. А этотъ день далеко не исчерпалъ свою ‘злобу’.
Было около восьми часовъ вечера. Я собирался идти къ Маринк и Лиз. У меня было что поразсказать имъ и я даже торопился. Нэ въ это время ко мн пришелъ Роганскій. Это было такъ необычно для послдняго времени. Онъ вообще ни къ кому не ходилъ, жилъ одиноко, а ко мн какъ-то особенно холодно относился.
— Ты выходишь? Это кстати. Я собственно хотлъ просить тебя пройтись со мной! сказалъ онъ, видя меня въ передней и въ пальто.
— Куда?
— Ну, хоть на бульваръ. Сегодня тепло, какъ весной, и тамъ кишитъ народъ. Я сейчасъ проходилъ мимо.
— Но, видишь-ли… Выйдемъ вмст… Видишь-ли,— сказалъ я ему на улиц:— мн надо быть въ одномъ мст не позже, какъ черезъ полъ часа…
— Ну, можетъ быть, это займетъ не больше времени…
— Что — это?
— А вотъ ты сперва согласись, тогда я теб объясню…
— Я не могу, Роганскій,— меня ждутъ.
— Ну, право-же, мое дло важне. Видишь-ли, я хочу сегодня застрлиться…
Я съ ужасомъ посмотрлъ на него, и въ эту минуту онъ мн показался старикомъ. Глубокія складки залегли у него на лбу и около глазъ. Углы рта опустились и надъ ними спускались внизъ тневыя линіи. Онъ сгорбился, поднялъ плечи, а руки его висли, какъ деревянныя.
— Что ты говоришь, Роганскій?— воскликнулъ я.
— Я говорю, что ршилъ сегодня застрлиться. Хочу, однако, предварительно сдлать моціонъ и посмотрть, какъ остальные люди осуществляютъ свое право жить. И тебя, какъ товарища, зову съ собой. Вотъ ты сегодня былъ уже героемъ, а я еще буду. Обо мн будутъ гораздо больше говорить.
— Я, разумется, пойду съ тобой, но я этого не допущу
— Ну, какъ-же это можно сдлать? Вдь не позовешь-же ты городового. А, если ты на бульвар крикнешь: господа, этотъ человкъ хочетъ стрляться, то соберется толпа и будетъ ждать рдкаго зрлища. Нтъ, ужъ лучше и не пробуй… Я написалъ вс положенныя въ такихъ случаяхъ письма и выразилъ, какъ говорится, ‘мою послднюю волю’.
Мы шли по направленію къ бульвару. Онъ уже былъ близокъ и можно было видть, что тамъ много гуляющихъ. Роганскій все время говорилъ, я-же слдилъ за его движеніями и чувствовалъ себя въ безпомощно глупой роли.
Вотъ мы на бульвар, врзались въ толпу. Роганскій схватилъ меня за рукавъ и тащилъ за собой. Въ его рук чувствовалась какая-то необыкновенная энергія.
Казалось, мы шли безсмысленно, наперекоръ толп, но у него, очевидно, была цль. Онъ обогнулъ ‘Ротонду’ и направился къ ресторану. Здсь, остановившись, онъ осмотрлъ всхъ, сидвшихъ за столиками, и вдругъ быстро повлекъ меня въ глубину.
— Куда ты? спросилъ я.
— А вонъ тамъ пріятель… Вотъ.
За столикомъ сидлъ одиноко Чупренко. Онъ немного постарлъ въ послднее время и, кажется, началъ побольше запивать. При вид насъ, лицо его оживилось.
— А! друзья! Садитесь! Теперь начальство ничего не стоитъ! Теперь можно!
— Мы сядемъ!— сказалъ Роганскій, придвигая стулъ и садясь. Я тоже слъ.— Только, знаете, мн некогда… Я иду… Понимаете?..
— Нтъ, голубчикъ, не понимаю!— добродушно отвтилъ Чупренко.
— Помните, въ прежнее время вы насъ приглашали съ собой… Знакомили съ жизнью. Теперь, благодаря вамъ, мы съ нею прекрасно знакомы…
— Даже, кажется, черезъ чуръ!.. замтилъ Чупренко, усмхнувшись.
— Да, да… Именно, черезъ чуръ… Такъ вотъ теперь я васъ, пріятель, приглашаю…
— Куда?
— Съ собой…
— Что онъ такое мелетъ?— спросилъ меня Чупренко. Но у меня глаза, должно быть, были дикіе. Въ моемъ мозгу шевелилось какое-то смутное воспоминаніе. Я что-то уже зналъ по этому поводу, но не могъ припомнить что.
— Куда приглашаете? Зачмъ? Въ такую рань…
— Чтобъ не скучно было… И при томъ-же отплатить вамъ хочу… Отблагодарить за хорошую воспитательскую науку.
— Онъ сумасшедшій…
— Нтъ, я въ здравомъ ум, насколько это возможно при вашемъ воспитательскомъ содйствіи.
Я вспомнилъ. То былъ лтній разговоръ о самоубійств. Роганскій тогда ясно намекалъ, что хочетъ кой кого ‘прихватить съ собой’. Такъ это и есть то. Я хотлъ сдлать какое-то движеніе, но уже что то дикое мелькнуло въ воздух и раздался выстрлъ.
Нсколько секундъ глубокой и панической тишины… Чупренко застоналъ и свалился со стула, кой кто изъ публики бросился къ нему. Роганскій поднялся. Но вдругъ вс замерли. Раздался второй выстрлъ, и Роганскій, стоявшій около меня, безъ звука грохнулся на землю.

II.

Роганскаго не стало. Письма его были получены его отцомъ и директоромъ гимназіи. Въ нихъ прямо объяснялась роль Чупренко. Больше никто не получилъ писемъ. Но извстный въ город докторъ Роганскій предпочелъ объяснить самоубійство сына безуміемъ, а директоръ, желая замять исторію, пошелъ ему навстрчу.
Чупренко былъ сильно раненъ въ плечо, пролежалъ въ больниц съ мсяцъ, потомъ выздоровлъ и вновь занялъ свое мсто въ гимназіи и въ городскомъ саду. Его обычная репутація еще украсилась прибавкой ‘пострадавшаго’, и все пошло по старому. Еще не мало поколній юношешества пройдетъ черезъ его руки.
Я зналъ истинную подкладку дла, но у меня не хватило духа идти на проломъ, въ одиночку.
Исторія моей молодости кончилась. Вс перемны, которыя потомъ произошли въ моей жизни, вытекали изъ этихъ двухъ дней. Здоровая жизнь начала доставаться мн трудно. Все было расшатано — и здоровье, и нервы, и воля. Въ моемъ лиц землю обременяло странное существо. Восемь лтъ — самыхъ лучшихъ, золотыхъ лтъ — ушли на какое-то безсмысленное отбываніе учебной повинности. Восемь лтъ были посвящены выполненію мертвыхъ, бездушныхъ, казенныхъ правилъ вншняго благонравія и добыванію во что бы то ни стало хорошихъ отмтокъ. И вотъ получился человческій экземпляръ — безъ образованія, безъ воли, безъ взгляда на жизнь, безъ цли. Нужна была такая нравственная твердыня, какою оказалась Маринка и такой восторженный поклонникъ просвщенія, какъ Меленцовъ, который сдлался моимъ близкимъ другомъ, — нужны были эти исключительныя личности, чтобы я все таки не затерялся безслдно въ толп.
Меленцовъ съ какою-то страстностью занялся моей головой. Онъ просвщалъ меня въ бесдахъ, подбиралъ для меня книги, чтобы я могъ ‘догнать’, буквально сидлъ надо мной и достигъ того, что я, наконецъ, получилъ вкусъ въ книг и уже безъ его понужденій началъ хвататься за нихъ и жадно читать. Отъ этого даже страдало мое приготовленіе къ экзаменамъ.
Экзамены, между тмъ, предстояли трудные. Конечно, положеніе Никодима Кондратьевича значительно укорачивало когти на рукахъ у моего начальства. Но все таки директоръ, инспекторъ и многіе учителя точили противъ меня ножи — ‘за измну’.
Единственный человкъ, изумившій меня больше, чмъ я ожидалъ, былъ Никодимъ Кондратьевичъ. Этотъ человкъ, подъ толстымъ слоемъ служебной мертвечины, въ душ, загроможденной обрывками мщанской морали — приспособляемости къ обстоятельствамъ,— все таки таилъ уваженіе къ умственной работ и къ просвщенію. Во время оно онъ самъ выхалъ на нихъ на житейскую дорогу и, хотя потомъ они уже боле не были нужны ему, ибо для совершенія чиновной карьеры потребовались другія качества, но онъ помнилъ добро. И онъ одобрилъ совершившуюся во мн перемну. Онъ настолько далеко простеръ свою чуткость, что даже снисходительно отнесся къ моему новому направленію. Правда, мотивы его были своеобразны. Онъ сказалъ:
— Время нынче такое, что молодой человкъ въ старыхъ тонахъ рискуетъ затеряться и остаться позади…
И онъ указывалъ на примры, какъ люди, особенно въ адвокатур, къ которой я себя готовилъ, пребывавшіе въ совершенной неизвстности и не имвшіе никакихъ длъ,— посидвъ въ тюрьм за какой-нибудь смлый шагъ, вдругъ выдвинулись и получили практику. Это у него называлось ‘въ новыхъ тонахъ’.
Самому ему, при его положеніи ‘новые тона’ были не нужны, а годились пока старые, и онъ въ нихъ оставался.. Въ январ совершенно неожиданно пріхалъ мой отецъ. Тетушка приняла его съ большой ласковостью, но, кажется, была очень довольна, когда узнала, что онъ остановился въ гостинниц. Отецъ явился въ нашъ домъ и велъ себя просто, по родственному, посидлъ у меня и ни одного слова не уронилъ о Маринк. Но, уходя въ этотъ день, онъ попросилъ меня вечеръ провести у него.
И тутъ-то онъ сразу заговорилъ о своей исторіи. Онъ говорилъ прямо, нисколько не скрывая отъ меня того, что было. Онъ горячо казнилъ себя за увлеченіе, называлъ его болзненнымъ и преступнымъ.
— Дитя, выросшее на моихъ глазахъ… Это могло случиться только потому, что я одичалъ въ этой непрестанной возн съ сномъ, соломой, лошадьми, овцами, доходами и расходами. Когда же я узналъ изъ ея письма, что ее и тебя связываетъ чувство, — мн стало больно и страшно. У нея прекрасная душа и я считаю для тебя большимъ счастьемъ — имть ее женой… Это, конечно, и случится…
— Я ничего не могу сказать вамъ на это, папа!— отвтилъ я.— У насъ никогда не было мыслей объ этомъ.
— Это все равно… Это должно случиться. И я хочу сказать теб: у меня есть нкоторыя средства. Ты кончаешь гимназію и изберешь какую-нибудь изъ столицъ для дальнйшаго ученія. Вы подете оба… Тамъ ты опредлишь, сколько нужно будетъ на безбдную жизнь. И ты это получишь. Ее я не хочу видть теперь. Я знаю, что ей это будетъ тяжело. Да и мн тоже…
Онъ чувствовалъ правильно. Маринка, которая, конечно, знала о его прізд, ни въ какомъ случа не хотла встрчаться съ нимъ. Я вспомнилъ о Маринкиной матери и спросилъ о ней.
— Она ршила доживать свой вкъ у меня. Я устроилъ ей маленькое обезпеченіе. Она оскорблена Маринкой, но это отъ непониманія. Я старался растолковать ей, что двушка иначе чувствовать не могла. Но она не понимаетъ…
Мы разстались съ нимъ дружески. Онъ ухалъ.
Что еще сказать? Было неизбжное событіе — Лиза сдлалась матерью. Маринка преисправно заботилась о ней. Разумется, Лизу постигло разочарованіе: вмсто ожидаемаго мальчика, родилась двочка. Но Лиза сейчасъ же ее полюбила.
Были экзамены. Я ихъ держалъ исправно. И все съ этимъ памятнымъ городомъ было покончено у меня какъ-то не обычайно гладко. Съ теткой и Никодимомъ Кондратьевичемъ мы разстались прекрасно. Они отпустили меня, какъ сына, въ ученье. Но они ошибались. Больше я къ нимъ не вернулся. Скоро и они почувствовали, что между нами — цлая пропасть.
Теперь я уже студентъ. Мы — я и Маринка — живемъ въ Москв. У насъ маленькая квартирка, но живутъ въ ней не двое, а трое, — съ нами Меленцовъ, который находитъ, что я уже почти догналъ товарищей и удивляется моей геніальности. Я страшно работаю. Я вошелъ во вкусъ и, кром того, наверстать этотъ колоссальный ‘пропускъ’, какъ говоритъ Меленцовъ, для меня вопросъ самолюбія. Нервы мои возстановляются медленно, какъ трудно-больной.
Съ Натальей Васильевной я больше никогда не встрчался. Отъ товарищей слышалъ, что она очень скоро сошлась съ барономъ Зандомъ.
Лизы съ нами нтъ. Посл рожденія дочери она вдругъ начала относиться ко мн чрезвычайно спокойно. Къ тому-же, у нея, неизвстно откуда, явилось твердое убжденіе, что Маринка по праву должна быть моей женой. Мы всячески поддерживаемъ ее но она соглашается брать очень мало.
Маринка нигд не учится, ни на какихъ курсахъ и многіе, знавшіе ее, ставятъ ей это въ укоръ. Но она не чувствуетъ призванія ни къ какой опредленной дятельности. Она занимается нашимъ маленькимъ хозяйствомъ и, какъ сама она говоритъ, даетъ намъ возможность умнть. Кажется, мы оправдываемъ ея довріе.
О томъ, будетъ ли она моей женой, мы не думали. Можетъ быть, когда-нибудь это и будетъ.

И. Потапенко.

‘Современный Міръ’, No 7—10, 1907

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека