История о петухе, кошке и лягушке, Одоевский Владимир Федорович, Год: 1834

Время на прочтение: 17 минут(ы)

В. Ф. Одоевский

История о петухе, кошке и лягушке

Рассказ провинциала
(Димитрию В. Путяте)

Оригинал здесь — http://imwerden.de
Критик. Какая цель вашей сказки?
Автор (униженно кланяясь). Рассказать ее вам.
В бытность свою в городе Реженске покойная моя бабушка была свидетельницею одного странного происшествия: будучи уверен, что публике необходимо знать все, что касается до меня или до моих родственников и знакомых, я расскажу это происшествие со всею подробностью, как мне его рассказывали, и, по моему обыкновению, не прибавляя от себя ни единого слова.
Много лет тому назад находился в нашем городе в звании городничего отставной прапорщик Иван Трофимович Зернушкин. Давно уже исправлял он эту должность, — да и не мудрено: все так им были довольны — никогда он ни во что не мешался, позволял всякому делать, что ему было угодно, зато не позволял никому и в свои дела вмешиваться. Некоторые затейники, побывавшие в Петербурге, часто приступали к нему с разными, небывалыми у нас и вредными нововведениями, они, например, толковали, что не худо бы осматривать, хоть изредка, лавки с съестными припасами, потому что реженские торговцы имели, не знаю отчего, привычку продавать в мясоястие баранину, а в пост рыбу, да такую, прости Господи! — что хоть вон беги с рынка, иные прибавляли, что не худо бы хотя песку подсыпать по улицам и запретить выкидывать на них всякой вздор из домов, ибо от того будто бы в осень никуда пройти нельзя, и будто бы от того заражается воздух, бывали даже такие, которые утверждали, что необходимо в городе завести хотя одну пожарную трубу с лестницами, баграми, топорами и другими вычурами. Иван Трофимович на все сии неразумные требования отвечал весьма рассудительно, остроумно и с твердостию. Он доказывал, что лавочники никому своего товару не навязывают и что всякой сам должен смотреть, что покупает, что одни лишь пустодомы да непорядочные люди могут требовать от городничего наблюдения за таким делом, которое должна знать последняя кухарка. Касательно мостовой он говорил, что Бог дает дождь и хорошую погоду, и, видно, уж такой положен предел, чтобы осенью была по улицам грязь по колено: сверх того, добрые люди сидят дома и не шатаются по улицам, а когда русскому человеку нужда, так он везде пройдет. Если бы, прибавлял он, на улицу ничего не выкидывали, свиньям бедных людей нечего было бы есть в осеннее и зимнее время. Что касается до воздуха, то воздух не человек и заразиться не может. Относительно пожарной трубы Иван Трофимович доказывал, что таковой и прежде в городе Реженске не имелось, а ныне, когда три части оного уже выгорели, для четвертой нечего уже затевать такие затеи, что, наконец, он, карабинерного полка отставной прапорщик, Иван Трофимович сын Зернушкин, уже не первый десяток на сем свете живет и сам знает свою должность исправлять, городом управлять и начальству отвечать. Такие благоразумные и неоднократно повторенные рассуждения скоро закрыли уста затейникам, особенно когда однажды, в сердитый час, Иван Трофимович присовокупил, что его, городничего, должность не за грязью на мостовых и не за гнилою рыбою смотреть, а за теми, которые учнут в фортеции злые толки распускать и противу службы злое умышлять.
Все в городе похвалили Ивана Трофимовича за его твердый нрав и обычай, и, благодаря Бога, у нас в Реженске и до сих пор все осталось по-прежнему: на улицах грязь по колено, по рынкам пройти нельзя. Та только разница, что вместо пожарной трубы в последнее время у нас заведена прекрасная зеленая бочка с двумя также зелеными баграми, но по завещанию Ивана Трофимовича на пожар они никогда не вывозятся, ибо иначе легко могли бы испортиться, а хранятся за замком, в нарочно для того определенном сарае. Время оправдало благоразумнее распоряжение Ивана Трофимовича: скоро потом приезжавший чиновник долгом почел донести губернатору об отличном устройстве пожарных инструментов в городе Реженске.
Как бы то ни было, Иван Трофимович, избавившись от докуки реженских затейников, обратился к своим любимым занятиям, которых у него было два, а именно: чай и кошка. Да, милостивые государи! Иван Трофимович очень любил чай, и даже в нем был большой знаток.
По сей-то причине он часто хаживал по лавкам собирать у купцов чайные пробочки, чтоб не ошибиться. Таким образом, у Иван Трофимовича набиралось когда четверть, когда полфунтика. Не то чтоб он все пробочки мешал вместе: нет! Как настоящий знаток, он выпивал каждую по-одиначке, и которого чай он похвалит, тот купец и несет ему гостинец. Говорят, однако же, к чести Ивана Трофимовича, — такая была у него добрая душа! — что он при этом случае руководствовался не столько качеством чая, сколько или очередью между купцами, или разными случавшимися обстоятельствами: так, например, тот, у кого что-нибудь было на душе, уже наверное знал, что Иван Трофимович придет к нему за пробочкою. Не то чтоб это можно было назвать взяткою! Нет! Наши реженские лавочники так любили Ивана Трофимовича, что носили к нему все из чести! Да не для чего было и взятки давать: дел таких, как нынче, не было. Разумеется, и тогда в городе было не без ссор, не без зависти, не без злости, — только тогда обычай был другой, придут, бывало, к Ивану Трофимовичу тяжущиеся: оба говорят, говорят, — кто кого перекричит, а Иван Трофимович послушает, послушает, — да одному толчок, другому другой: никого не обидит, покойник, и вот тяжущиеся потолкуют между собою, потолкуют, много что подерутся, душеньку отведут, да тут же в питейном дому и помирятся, да еще за здравие Ивана Трофимовича выпьют. Счастливое тогда времечко было!
Любил кушать чай Иван Трофимович, но не менее того любил он и кошку. Не то чтоб он кошку любил, — нет! — а любил, чтоб кошка у него вокруг шеи ходила, ластилась, терлась да на ухо ему шептала. Правду сказать, да что и за кошка! Нынче уж нет таких кошек! Большая, лоснистая, черная, а мордка, душка и лапки белые, как снег, словно в перчатках. Уж нечего и говорить: у Ивана Трофимовича мышей в заводе не бывало. Да какие у ней были милые привычки! Говорю вам, что нынче уж нет таких кошек. Бывало, Иван Трофимович проснется, а кошка прямо к нему в постелю, то вытянется, то согнется дугою, то замурлычет, то замяучет, — а зеленые глазки у ней так и катаются, словно изумруды. Тогда Иван Трофимович вставал, разводил огонь, ставил чайник в печку, надевал фризовую шинель, брал кулечек и отправлялся на рынок, а кошка вслед за ним. Тут и собаки лают, и возы везут, и народ кричит, а ей горя мало: только что через лужицы перепрыгивает да лапки отряхает. Куда в лавку Иван Трофимович, туда и его кошка, — удивленье всему городу! — и вот ей где рыбку, где свежинки: она знай кушает да мурлычет! Возвратится Иван Трофимович, возьмет чайник, сядет к столику возле окошка, а кошка даром, что сыта: не думайте, чтоб она, как нынешние кошки, свернулась в кружок да захрапела, — нет! — она на столик проберется, между чашки и сахарницы, ничего не заденет, или сядет на окошке на солнышко или на плечо к Ивану Трофимовичу, и мурлыкать не мурлыкает, а трется, трется вокруг шеи, и шепчет-шепчет на ухо Ивану Трофимовичу, Иван же Трофимович то погладит ее, то чайку прихлебнет… Так протекали долгие дни.
Один из новейших сочинителей описал эти немые минуты семейственного счастия, когда в голове не проходит ни одной мысли, в душе рождается какое-то тихое, невыразимое чувство, но кто опишет счастие Ивана Трофимовича в этом уединении! Теплая избушка, теплый тулуп, пестрые обои, мыши кота погребают во всю стену, треугольная шляпа, шпага, солнышко светит, от чаю пар столбом, мимо окошка всякой кланяется, вокруг шеи теплая Васькина шкурка, и больше никого — ни детей, ни жены, ни кухарки, и триста верст от губернского города! И это тихое, невыразимое счастие повторяется каждый день, и не один раз в день, а два — поутру и после обеда, иногда же и в промежутках! Две были цели в жизни Ивана Трофимовича: напиться чаю и молча держать Ваську на шее. Эта мысль не оставляла его ни на минуту: он засыпал с нею, видел ее во сне и с нею просыпался, к этой мысли были привязаны все его поступки, все желания, все малейшие движения его души, — других в ней не было. Приставал ли к нему кто-нибудь с делом, случалось ли что важное в городе, он отлагал все, чтоб не пропустить положенного часа для чаю. Говорили ли о ревизоре — он боялся его только потому, что к нему неловко будет явиться вместе с Ваською.
Но нет вечного счастия в этой жизни! У Ивана Трофимовича была однофамилица, и даже несколько сродни, из дворян, — вдова Марфа Осиповна Зернушкина. Случись у ней какое-то дело в городе Реженске: никак, кто-то у ней мельницу околдовал, ртути в плотину напустил. Марфа Осиповна была женщина бойкая, умная, скопидомка и хотя грамоте не умела, но тяжебные дела знала лучше иного приказного: потому решилась она хлопотать о делах сама, своею особою, а Иван Трофимович был ей нужен, чтоб за нее по родству руку прикладывать. Она въехала к нему прямо в дом. Соблазна тут никакого быть не могло, потому что им обоим вместе было лет сотня с лишком: добрый Иван Трофимович с радушием отвел ей у себя каморку. Вот, разумеется, при свидании родные обрадовались. Пошли толки о том о сем, о старине, о новизне, об урожае, — Васька туда же, то ластится, то трется, то замурлычет, то замяучет, то посмотрит на них прищуренными глазками…
— Э! да какая у тебя товарка! — сказала Марфа Осиповна, — давно ли, батюшка, завелся?
— Да давно уж, матушка! лет восемь, с тех пор как мы с тобою не видались…
— Да где, батюшка, и видеться! Ведь восемьдесят верст не шутка! Ты человек служебный, а мне уж не подлета. Три дня, батюшка, к тебе тащилась: ведь на своих!.. Чуть было в грязи не утонула, а еще все большой дороги держалась, ты знаешь, у нас новую дорогу сделали! Кисанька! Кисанька!.. Экая славная!.. Ну, вижу я, ты, право, домком позавелся! Уж не жениться ли хочешь? На дворе я у тебя видела матерого петуха, а здесь кота заморского: а ведь по нашему, по бабьему реченью, кот да петух, что жена, милый друг!
— Ну уж, матушка Марфа Осиповна: что до петуха касается, то его хоть бы не было. Такой крикун — провал его возьми! — глаз свести не даст. Я, пожалуй, вам его хоть даром отдам…
— Благодарствую, батюшка Иван Трофимович. Да зачем это?
— И ничего, матушка! свои люди, сочтемся. А уж Васька-то мой! То уж подлинно сказать, Марфа Осиповна, что мой Васька милее иной жены. Кабы вы знали, какой затейник, какой забавник! Не только что на охоту ходит, да песни поет, да старую шею у меня греет, — нет, матушка: ведь от меня он крохи не получает, а сам со мною по городу бродит да с лавочников оброк берет!..
— Неужели в самом деле!
Невозможно описать всех рассказов Ивана Трофимовича и всех расспросов Марфы Осиповны, и я, подобно сочинителям чувствительных романов, когда дело доходит до страшной завязки, предоставляю читателям дополнить воображением все, что было сказано, недосказано и пересказано при этом свидании.
Прошло несколько дней. Однажды после обеда, сидя за чайным столиком, Марфа Осиповна сказала Ивану Трофимовичу:
— Смотрю я на тебя, батюшка!..
— Да! — отвечал Иван Трофимович. — Так что же?
— А то, что нехорошо!
— Что нехорошо?
— Да так! нехорошо…
— Да что оно такое нехорошо, матушка?
— А то, зачем ты позволяешь кошке себе на ухо шептать!
— На ухо шептать?
— Да, вон видишь: ты, батюшка, ее отогнал, а она тебе опять в ухо лезет.
— Признательно вам сказать, Марфа Осиповна, что же тут дурного? Оно тепло и приятно.
— Да то тут дурного, Иван Трофимович, что она тебе жабу в голове нашепчет.
— Как жабу нашепчет?
— Да так, что у тебя ни с того ни с сего жаба в голове заведется.
— Что ты, матушка, говоришь? Уж жаба в голове заведется!.. Да как она туда зайдет?
— Как хочешь, Иван Трофимович! верь или не верь: я тебе не свои слова говорю, а что от родителей слыхала. Ты помнишь батюшку-покойника: он, бывало, слова даром не проронит, а он частенько — царство ему небесное! — толковал, что если кому кошка на ухо шепчет, у того непременно в голове жаба заведется.
‘Что эта баба мелет? — думал про себя Иван Трофимович, ложась в постелю и поглаживая Ваську. — Вишь, кошка жабу может нашептать! Чего эти бабы не выдумают!’
Однако ж у Ивана Трофимовича в голове и один и два. Вот кажется Ивану Трофимовичу, что его что-то в голову стукнуло, и будто голова у него заболела. И он думает: ‘Болит она аль нет? болит, точно болит!.. Нет, не болит, точно не болит!..’
Вставши поутру, Иван Трофимович, как человек благоразумный, рассудил, что в таких случаях лучше всего спросить человека знающего. Был у него задушевный приятель, Богдан Иванович, уездный лекарь. Давно они уже с ним не видались. ‘Дай-ка зайду к Богдаше, — сказал Иван Трофимович, — да спрошу: он человек искусный, и верно мне всю правду скажет’. Сказано — сделано.
Не хотелось Ивану Трофимовичу признаться, что он поверил бабьим сплетням, но, как человек тонкий, завел речь стороною.
После обыкновенных приветствий Иван Трофимович сказал лекарю:
— Что это, батюшка, Богдан Иванович? У нас в городе все головой жалуются. Отчего бы это?
— Да не мудрено, Иван Трофимович! — отвечал лекарь. — Теперь пора осенняя, а в эту пору обыкновенно усиливается геморрой.
— А разве только что от геморроя и может болеть голова?
— Нет, она может болеть и от разных причин: от простуды, от угару, от несварения пищи.
— А от каких ни есть других причин может болеть голова?
— Да от каких же это?
— Ну, примером сказать, правда ли это, батюшка, что будто бы иногда у человека жаба заводится в голове?
— Мало ли чудес в теле человеческом! Бывали и такие примеры.
— Как! Бывали?
— Да, но, к счастию, очень редко.
— Какие чудеса на свете бывают! Да как же помочь в таком несчастном случае?
— Ну, тут уж надобно делать операцию!
— Операцию!
— Да! И очень трудную. Вскрывают голову.
— Вскрывают голову? Да как же это?
— Да вот, видишь: есть такой инструмент, он словно крышка с чайника, только кругом его острые зубчики, как у пилки.
— Ну?
— Вот на голове выбреют волосы, кожицу подрежут кругом, да и приймутся вертеть этот инструмент на черепе: он и выпилит из него кружочек.
— Ну?
— Ну, кружочек снимут: если лягушка или что другое на том месте, то…
— Как, если на том месте!.. А если на другом?
— Ну, так еще вертят череп.
Ноги оледенели у Ивана Трофимовича, однако ж он собрался с силами и выговорил:
— Как же это, батюшка! этак всю голову как тыкву изрежут!.. Да что ж с человеком-то в это время бывает?
— Чему быть с человеком? Он лежит без памяти.
— И живут еще после этакого мучения?
— Признательно сказать, Иван Трофимович, так почти всегда умирают.
В раздумье пошел Иван Трофимович от лекаря. ‘Не соврала баба! — сказал он дорогою, — не соврала! Экая беда какая!’ И, пришедши домой, он увидел, что Марфа Осиповна уже собирается в путь.
— Куда спешишь, матушка?
— Да что, Иван Трофимович, время терять! Спасибо тебе, все дела мои покончила, какие хвосты остались, ты и без меня их заправишь. Благодарим за хлеб, за соль…
— Не на чем, матушка, не на чем!
Когда Марфа Осиповна собралась совсем уже садиться в кибитку, Иван Трофимович, скрепя сердце, сказал ей:
— Послушай, матушка: подарил я тебе петуха… возьми уж… и кошку!
Марфе Осиповне того только и хотелось.
— И! зачем это! — отвечала она. — Ведь у тебя Васька единое утешение…
— Нет, матушка! Я вот, видишь, человек холостой, прибирать в доме некому, а ведь кошка блудница, прыгнет неравно куда да заденет, разобьет… У тебя же в деревне простор большой.
— И подлинно так, Иван Трофимович! Давай, давай, а я тебе за то к великому посту пришлю медку к чаю да грибков сушеных… Ведь ты, чай, постничаешь?..
Почти слезы навернулись у Ивана Трофимовича, когда пришлось расставаться с Ваською, но делать было нечего. Петуха усадили в лукошко, Ваську в мешок, Марфу Осиповну в кибитку — и все тряхнулось и покатилось.
С тех пор жизнь опостылела Ивану Трофимовичу. Все ему грустно, все холодно вокруг шеи, даже чай ему казался горьким, сколько он ни прикусывал сахару. Войдет ли в комнату, — ему чудится, что Васька мурлычет, пойдет ли по городу — все оборачиваются полюбоваться на него: то схватится за холодную шею, — и нет Васьки!..
Однажды, когда Иван Трофимович сидел за чайным столиком и перед ним стыла налитая чашка, зашел к нему приятель.
— Здравствуй, батюшка Иван Трофимович! Подобру ли, поздорову поживаешь?..
— Нет, почтеннейший!.. нездоровится! Даже чай в горлышко не идет.
— Да что ж такое с вами, Иван Трофимович?
— Да Бог весть что!.. И голова побаливает, да и что-то грустно все, ни на что глядеть не хочется.
— И, батюшка, Иван Трофимович! Хотите, я вас лекарству научу?
— Удружи, почтеннейший!
— Прибавляйте кизлярской водочки к чаю, — так не то заговорите.
— Что ты, почтеннейший! Я сроду хмельного в рот не брал и вкусу в нем не знаю.
— Попробуйте. Ведь вам уж пьяницею не сделаться!.. А кизлярская водка с чаем, скажу вам, лучшее лекарство от всех болезней. Лекаря обыкновенно ее отсоветывают оттого, что это лекарство отнимает у них барыши, а его действительность я сам на себе испытал. Вот, онамнясь, у бугорья мост у меня под кибиткою провалился: кучер еще как-то удержался, а меня отбросило в промоину. — по уши в воду, батюшка! Нитки сухой не осталось! Приехал домой, — день-то был морозный, — такая меня проняла трясавица, что свету Божьего невзвидел: в голову бьет, зубы стучат, руки и ноги ходенем ходят. Что ж я? Жена! давай чаю, давай водки! Да как вытянул стаканчика два, на другой день как рукою сняло. Ведь это уж видимый опыт!.. Какое бы лекарство так скоро подействовало? Послушайтесь, Иван Трофимович, попробуйте: право, благодарить меня будете! Ведь есть у вас кизлярская?..
— Держу для приятелей.
— Ну, попробуйте! Ведь раз — ничего не стоит!
Иван Трофимович послушался, попробовал, сперва было поморщился, но потом он сказал: ‘Странное дело!.. Водка лучше вкус придает чаю! Посмотрим, какая-то будет польза’.
После двух чашек в самом деле Ивану Трофимовичу сделалось гораздо веселее. Это наслаждение он повторил и на другой день, и на третий, и на четвертый, и так далее.
Однажды сильная головная боль разбудила Ивана Трофимовича: он вскочил с постели как угорелый. Скорей к кизлярке: выпил — помогло. Через несколько времени другой толчок, и сильнее первого: опять к кизлярке, — и опять помогло. Потом еще третий, — и кизлярка уже не помогла. Тщетно Иван Трофимович увеличивал прием своего лекарства: ему все было хуже да хуже. Иван Трофимович струсил, ему уже кажется, что у него в голове что-то шевелится и царапается: беда, и только!
И с этого времени страшные сны пошли у Ивана Трофимовича. То ему кажется, что у него череп снимают, как крышку, а в черепе-то целое гнездо лягушек и всяких гадов. То ему кажется, будто он сам обратился в огромную и толстую жабу: и горько и стыдно ему!.. Хочет надеть сюртук, чтоб прикрыться, а сюртук не застегивается! — лишь рукава по воздуху болтаются!.. То, наконец, ему кажется, что у него в голове целый город Реженск, — крик, шум, скрип от возов… а по улицам все ходят не люди, а лягушки на задних лапках и с ножки на ножку переваливаются!..
Не на шутку испугался Иван Трофимович! И стыд прочь, и бросился он к лекарю.
— Батюшка, Богдан Иванович! помогите, спасите!
— Что с вами случилось, Иван Трофимович? Дайте-ка пульс пощупать… — И! полно, батюшка!.. какой тут пульс! Помните, мы с вами недавно разговор имели об одной странной болезни?..
— Ну, помню. Так что же?
— Ну, батюшка! Эта самая болезнь со мною, грешным, и приключилась…
— Я вас не понимаю, Иван Трофимович…
— Чего тут не понимать, батюшка! Жаба у меня в голове завелась. Да!.. жаба, понимаете? Жаба в голове…
— Бог с вами, Иван Трофимович! Да с чего вы это взяли?
— Как с чего взял? Я перед вами, батюшка, как перед отцом духовным, таиться не буду, все вам расскажу. Пристрастился я к кошке… Помните, у меня кошка была, такая славная, теплая, — провал ее возьми! — черная, лоснистая… Вот и повадилась она, окаянная, мне на ухо шептать: шептала, шептала, да жабу и нашептала…
Лекарь захохотал во все горло.
— Помилуйте, Иван Трофимович! С вашим умом, и верить такому вздору?..
— Смейся, батюшка, смейся, как хочешь! — вскричал Иван Трофимович сквозь слезы. — Ведь ты не знаешь, что у меня в голове делается, а я так знаю, я ведь чувствую, как в ней кто-то проклятой царапается, — индо голова трещит, а уж болит-то она, болит-то, — едва рассудка не теряю! Что за беда такая! Уж шестой десяток живу на свете, на службе уже сороковой год всегда верой и правдой служил, и под турку ходил и под картечью бывал, дошел до звания городничего, и никогда со мною таковой оказии не бывало, а теперь, под старость лет, Бог меня посетил таким позором!.. Помоги, батюшка, помоги как хочешь, не то я сам на себя руки наложу!..
Лекарь, видя, что все его увещания будут тщетны в эту минуту, решился более не противоречить старику и сказал:
— Ну, слушайте ж, Иван Трофимович! Если подлинно в вас есть такая болезнь, то возьмите несколько терпения: я уже вам, кажется, сказывал, что я только мельком слыхал о такой странной болезни, но, признательно вам откроюсь, никогда в глаза не видывал, ни в каких книгах не читывал. Дайте мне время немножко подумать да в книжках справиться. Я сам не замедлю к вам ответ принести, а теперь вот примите этот прохладительный порошок да привяжите к голове капустных листьев, а там, даст Бог, увидим, что надобно делать.
По выходе Ивана Трофимовича лекарь задумался. В нем невольно взволновалась старая студенческая кровь, он невольно вспомнил то восхищение, с каким, бывало, он и его товарищи узнавали о поступлении в клинику какого-нибудь странного больного или странного мертвого. ‘Что за несчастие! — говаривали они, — зима уже давно началась, а еще так мало к нам привозят замороженных кадаверов!’ — ‘Какое счастие! — кричали они друг другу, — целых шесть славных кадаверов привезли!’ А если между кадаверами попадался какой-нибудь урод с шестью пальцами, с сердцем на правой стороне, с двойным желудком: то-то радость!.. то-то восхищение!.. Новое знание! надежда открытия! пояснение наблюдений! новые толки профессора! новые системы!
Давно уже этот род наслаждения потерялся для нашего уездного лекаря, уже пятнадцать лет, как он оставил столицу, до него не дошло почти ни одного из наблюдений, сделанных в продолжение этого времени, в продолжение пятнадцати лет, — этого медицинского века! Близ него ни академии, ни журналов, ни библиотеки, а одна почти механическая работа, одна нужда доставать себе пропитание посреди людей необразованных: не с кем поверить даже самого простого наблюдения, нет минуты, чтобы привести в порядок свои опыты! все двадцать четыре часа в сутки расходуются на разъезды, на следствия, на самые мелочные занятия жизни. С отчаянием врач посмотрел на свою скудную библиотеку, Лаврентия Гейстера ‘Анатомия’, изданная в 1775 году, какой-то ‘Полный Врач’, того же времени, школьная диссертация его приятеля ‘О нервном соке’, его собственная диссертация на степень лекаря, в свое время наделавшая много шуму: ‘О пристойном железы наименовании’, с эпиграфом из Гейстера:
Железо, какая часть, чтоб сказал врач, трудно,
Ибо Доктора в том числе все учили скудно, —
несколько нумеров ‘Московских ведомостей’, школьные тетрадки — вот и все!..
С чем справиться? Где найти не только средство лечения, но даже описание болезни своего пациента?..
В досаде, в уверенности ничего не найти, он берет своего руководителя Гейстера, отыскивает главу ‘О голове’, читает: ‘Содержимые части’ (contentae partes) суть: мозг (cerebrum)… Около мозга головного жестокая мать (dura mater), или твердая оболочка над мозгом, из волокон сухожильных состоящая…’ Он бросил от себя книгу: все это было им читано, перечитано, учено и переучено!..
Тут ему пришла на мысль еще книга, которую некогда получил он в университете в награду за прилежание, которую тщательно завертывал он в бумажку и бережно хранил особо от других книг, по причине ее дорогого переплета: то был перевод книги ‘О предчувствиях и видениях’, только что тогда появившейся в свет.
Развернув эту книгу, он напал на то место, где описывается известный поступок знаменитого Бургава в Гарлемском сиротском доме. Одна из воспитанниц дома впала в судороги, на нее смотря, другая, третья, четвертая, и таким образом почти все до последней. Бургав, видя, что это было действие одного воображения, приказал принести в комнату жаровню с угольями и щипцы и объявил, что у первой, которая впадет в судороги, станут жечь руку раскаленными щипцами. Это лекарство так устрашило больных, что все они в одну минуту выздоровели.
Прочитав это описание, Богдан Иванович задумался. Продолжая читать, он встретил описание больного, который воображал, будто у него ноги хрустальные и которого излечила служанка, уронив ему на ноги вязанку дров. Потом нашел он еще описание больного, который воображал, будто у него на носу сидит муха, и беспрестанно махал рукою, тщетно желая согнать ее. ‘Остроумный врач, — сказано было в книге, — уверив больного, что он имеет средство излечить его, ударил его по носу ланцетом, и в ту же минуту показал больному приготовленную прежде для того муху’.
Слова ‘остроумный врач, знаменитый Бургав’ невольно остановили Богдана Ивановича.
‘Что! — сказал он сам себе, — если бы и мне удалось произвести в действие подобное лечение! Я бы описал подробно темперамент моего пациента, его мономанические припадки, средство, мною придуманное для его излечения, полный успех мой, и слава обо мне пролилась бы во всем мире, мое описание послал бы я в Академию… даже в иностранных газетах возвестили бы миру о том, как редки и замечательны в летописях науки подобные случаи, какую трудность представлял Иван Трофимович для излечения, как ‘остроумный’ врач искусно воспользовался состоянием нервного сока в своем пациенте, и прочая, и прочая: и, может быть, за это бы вызвали меня в Петербург, приняли бы в Академию? О радость! о счастие!.. Решено!
И Богдан Иванович поспешно собрал все находившиеся у него инструменты — кривые и прямые ножницы, кривые и прямые ножички, присоединил еще к ним все, что только могло найтися в его скудном хозяйстве: вертела, пирожные загибки, обломки невинных щипцов, — все пошло впрок! Засим, в ближнем болоте он поймал огромную лягушку, согнул ей лапки, положил ее в карман камзола и с этим запасом, нахмурив брови как можно грознее, явился к Ивану Трофимовичу. Не говоря ни слова, он разложил на столе возле самого окошка, где обыкновенно сиживал Васька, все свои военные снаряды. Иван Трофимович побледнел.
— Что это? — вскричал городничий с ужасом.
— Я долго размышлял, рылся в книгах о вашей болезни, Иван Трофимович, — сказал лекарь с величайшею важностию, — и нахожу, что единственное средство для вашего спасения есть операция… правда, ужасная.
— Операция! — вскричал Иван Трофимович, — то есть провертеть мне голову!.. Нет, ни за что на свете! Уж лучше так умереть, нежели под твоими ножами…
— Но это единственное средство.
— Нет! Ни за что на свете!
— Но вы чувствуете в голове нестерпимую боль, которая будет усиливаться все больше и больше…
— Нет! Ничего не бывало!.. теперь уж все прошло…
— Но за два часа перед сим?..
— Прошло, говорят тебе! Совсем прошло!
Тщетны были все усилия лекаря: он видел, что цель его испугать больного была слишком достигнута, и рассудил, что надобно несколько отдалить ее.
— Но послушайте! — сказал он. — Ведь эта операция совсем не так опасна, как вы думаете…
— Нет, отец родной! Меня не перехитришь: я сам человек лукавый. Я помню все ужасти, которые ты мне рассказывал. Я как подумаю о том, то едва голова с плеч не валится.
— Но уверяю вас, что я сделаю так искусно, так осторожно, что вы и не почувствуете…
— Какое тут искусство поможет, как начнешь мне череп сверлить!.. Дурак, что ли, я тебе дался?
Лекарь был в отчаянии. Он к Ивану Трофимовичу и с вертелом, и с ланцетом, и с щипцами: Иван Трофимович не дается. Наконец городничий рассердился, лекарь также, минута была решительная: от нее зависели и будущая слава Богдана Ивановича, и богатство, и Академия, и статьи в газетах, и завидная участь его ученого поприща. Вооруженный ланцетом, он в отчаянии бросается на своего пациента, стараясь хотя дотронуться до его головы и показать ему успех операции, но Иван Трофимович вдруг вспомнил прежнюю молодецкую силу… они борются: стол вверх ногами, чашки, чайник, все вдребезги: для обоих дело о жизни и смерти!.. И в самую эту минуту… холодная свидетельница и невинная участница происшествия, пользуясь одним из движений лекаря, изо всех сил шлепнулась на пол.
— Это что? — вскричал удивленный Иван Трофимович. — Злодей! окаянный! Ты не только хотел умертвить меня, но и посадить в голову какую-то гадину!.. Вон отсюда, окаянный!.. вон, говорю тебе!..
И с сими словами Иван Трофимович, понатужившись, выкинул Богдана Ивановича из окошка…
Доныне в архиве Реженского земского суда хранится ‘жалоба отставного прапорщика пехотного карабинерного полка, реженского городничего, Ивана Трофимова сына Зернушкина, на такового же уезда лекаря Богдана Иванова сына Горемыкина о разбитии фаянсовых чашек и чайника, о явном умысле предать его, Зернушкина, умертвению и посадить ему в голову некую гадину’.
Старики говорят, однако же, что с того времени Иван Трофимович освободился навсегда от своего припадка.

Комментарии

Впервые опубликован в ‘Библиотеке для чтения’ 1834, т II, стр. 192—211, под заглавием ‘Отрывок из записок Иринея Модестовича Гомозейки’ за подписью ‘В. Безгласный’.
Впоследствии вошел в собрание ‘Сочинений князя В. Ф. Одоевского’, 1844, часть третья, стр. 141—166, под заглавием ‘История о петухе, кошке и лягушке’ (рассказ провинциала) и с посвящением Д. В. Путяте, по этому тексту и печатается рассказ с внесением незначительной правки по экземпляру второго собрания сочинений (ОР ГПБ, оп. No 1, пер 69, л. 141).
В произведениях Одоевского 30-х годов город Решенск служит своего рода символом русской провинции, как для Герцена — Малинов, или Салтыкова-Щедрина — Крутогорск.
Лаврентий Гейстер (1683—1758) — врач, анатом и хирург.
‘О предчувствиях и видениях’ — книга голландского врача Гофмана Бургаве (1668—1738).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека